Заговор или разговор с Баэлем

Заговор или разговор с Баэлем

Пенкин вернулся в номер и долго не мог уснуть. Разговор с журналистом не выходил из головы. Её слова о правде, о цене, которую платят за неё, о равнодушии — всё это смешивалось с мыслями о лягушках, о яде, о том, что одно и то же вещество может и убивать, и лечить. Он ворочался с боку на бок, смотрел в потолок, где играли тени от уличных фонарей, и слушал, как ровно дышит Катюша. Ей снилось что-то хорошее — она улыбалась во сне, прижимая к себе подушку. Пенкин позавидовал ей — такой способности отключаться от всего, погружаться в сон, как в спасительную гавань. Он же чувствовал себя кораблём, который потерял якорь и теперь дрейфует в открытом море, гонимый ветрами чужих мыслей и чужих судеб.

Катюша спала, уткнувшись носом в подушку. Пенкин вышел на балкон снова. Луна уже клонилась к закату, небо светлело на востоке.

Воздух был прохладным и влажным — предрассветная свежесть смешивалась с запахом моря, водорослей и той особенной, ни с чем не сравнимой горечью, которая бывает только перед самым рассветом, когда ночь уже сдаёт свои позиции, но день ещё не вступил в права. Где-то вдалеке кричали чайки — первые вестники утра. Пенкин опёрся на перила и посмотрел вниз, на пустынную набережную. Там, у самой воды, горел одинокий фонарь, и его свет дрожал на мелких волнах, разбиваясь на тысячу осколков.

— Не спится? — раздался знакомый голос.

Мессир Баэль стоял на соседнем балконе, в своём неизменном чёрном пальто, с чашкой ромашкового чая в руках.

Пенкин вздрогнул, но не от испуга — от неожиданности, смешанной с каким-то странным облегчением. Он вдруг понял, что подсознательно ждал этого разговора. Ждал, что Баэль появится, как появлялся всегда в самые важные моменты — неожиданно, но точно вовремя.

— Мессир, — выдохнул Пенкин. — А вы... вы всё слышали?

— Я всегда рядом, когда нужно, — улыбнулся Баэль. Его лицо в свете угасающей луны казалось вырезанным из старого пергамента — такое же мудрое, такое же древнее, такое же невозмутимое. — Анна— сильная душа. Она выбрала свой путь и не свернула с него. Таких мало.

— Она говорила о правде, — тихо сказал Пенкин, и голос его дрогнул. — О войне, о жертвах, о коррупции... О том, что силовики стали главными. Что личность ничего не значит, если есть идея "великой державы". Я... я не знаю, что думать. У нас в семье по-разному говорят. Одни говорят, что она предательница, другие — что героиня. А она... она же правду писала. И погибла за это. За эту самую правду. И теперь я смотрю на эти звёзды, на это море, и думаю: а что такое правда вообще? Она одна на всех или у каждого своя? И есть ли такая правда, ради которой стоит умирать?

Он говорил, и слова вырывались из него, как вода из прорванной плотины — долго копились, а теперь хлынули потоком, который невозможно остановить. Баэль слушал молча, не перебивая, только изредка кивал, и в этом молчании было больше понимания, чем в любых словах.

Баэль помолчал, глядя на море. Потом перевёл взгляд на Пенкина, и в этом взгляде была такая глубина, что у Пенкина перехватило дыхание.

— Хочешь ещё одну историю, Пеня? — голос Баэля звучал мягко, но в нём чувствовалась та особенность глубина, которая появлялась, когда он собирался говорить о важном.

— Хочу, — кивнул Пенкин, подтягиваясь ближе к перилам балкона. Он чувствовал себя ребёнком, который ждёт сказку на ночь — так же замирает сердце, так же хочется верить, что все тайны мира сейчас откроются, все загадки будут разгаданы.

Баэль поставил чашку на перила, поправил воротник пальто и заговорил. Голос его звучал торжественно, с той особенной интонацией, которая превращала любую историю в притчу:

Баэль задумчиво посмотрел на угасающие звёзды, и его глаза, казалось, видели не только это небо, но и тысячи других, под которыми он стоял за долгие века. Он помолчал ещё немного, словно собирая воедино нити, ведущие из глубокой древности в сегодняшнюю ночь, в этот разговор, в эту минуту, когда мир замер на границе сна и яви.

— Ты думаешь, Пеня, что мир устроен просто? — спросил он наконец. — Что есть правда и ложь, добро и зло, свои и чужие? Нет. Мир устроен как огромный механизм, где каждая шестерёнка, каждый винтик, каждая пылинка имеет своё значение. И то, что кажется тебе случайностью, на самом деле — закономерность. То, что кажется тебе злом, на самом деле — инструмент. А то, что кажется тебе добром, часто оказывается лишь прикрытием для чего-то другого.

Он перевёл взгляд на море, где уже начали проступать первые розовые отсветы зари.

— Я видел империи. Я видел, как они рождались, росли, достигали вершины и рушились в прах. Я видел царей и пророков, завоевателей и святых. Я видел, как кровь лилась реками ради идей, которые через сто лет забывали даже те, кто их провозглашал. И я видел, как маленькие люди, простые смертные, творили чудеса просто потому, что верили. Верили в любовь, в семью, в то, что утром нужно встать и сделать своё дело. И эти маленькие люди оказывались сильнее империй. Потому что империи проходят, а любовь остаётся.

Он снова замолчал, давая словам улечься. Где-то внизу плескалась вода, и в этом плеске слышалось что-то древнее, вечное, не подвластное никаким империям.

— Но есть силы, Пеня, которые не хотят, чтобы мир оставался простым. Которые плетут свои сети, строят свои проекты, играют в свои игры. Им мало просто жить. Им нужно править. Им нужно, чтобы все остальные плясали под их дудку. И для этого они используют всё — религию, деньги, власть, даже самые грязные, самые отвратительные вещи. Они не гнушаются ничем. Потому что для них цель оправдывает средства. А цель у них одна — контроль. Контроль над умами, над душами, над судьбами.

Пенкин слушал, затаив дыхание. Ему казалось, что Баэль говорит о чём-то невероятно важном, о чём-то, что перевернёт его представление о мире. И в то же время он чувствовал, что эти слова — только начало, только приоткрытая дверь в огромный, сложный, пугающий лабиринт.

— Понимаешь, Пеня, — продолжал Баэль, — существует древний замысел, корни которого уходят в глубину веков. Два пути, два пророчества, две империи спорили за право владеть умами и душами. Один путь — Хазария, каганат, построенный не на земле, а на золоте и торговых путях, на власти над потоками товаров и информации. Другой путь — Земля Обетованная, возвращение к истокам, к букве Закона, к камням Иерусалима. И долгое время чаша весов колебалась. Первый проект, Хазарию, поддерживала Британская Корона — её величество, чья власть держалась на хитросплетениях финансов и дипломатии. Второй проект, Великий Израиль, продвигал Рокфеллер, за которым стояла мощь американского капитала, иного, более молодого, более дерзкого.

Он говорил, и слова его лились, как вода в горной реке — быстро, неудержимо, увлекая за собой камни и песок. Пенкин слушал, открыв рот, пытаясь уловить связь между этими событиями, между смертями великих мира сего и своей собственной жизнью, между проектами империй и тем, что происходит здесь и сейчас, в этой ночи, на этом балконе.

— А... а при чём тут Эпштейн и Вайнштейн? — спросил он, чувствуя, как внутри закипает какое-то странное волнение. — Я про них читал, там такое... Эти острова, эти вечеринки, эти девочки... Это же просто уголовщина, разврат, грязь. Какое отношение это имеет к великим проектам?

Он замолчал, не зная, как сформулировать мысль, которая вертелась в голове. Ему казалось, что Эпштейн и Вайнштейн — это просто бандиты, просто мерзавцы, которые пользовались своим положением. Какое отношение они могли иметь к судьбам мира?

Из темноты номера раздался голос. Ржевский, оказывается, тоже не спал и вышел на балкон, закутавшись в халат. Он выглядел уставшим, но в глазах его горел тот самый огонёк, который появлялся у людей, переживших многое и научившихся видеть суть вещей за внешней оболочкой.

— Не спится, поручик? — усмехнулся Баэль.

— После такого разговора? — Ржевский пододвинул стул и сел, плотнее запахивая халат. — Тут уснёшь. Я краем уха слышал. И про Эпштейна тоже интересно. Это же часть всего этого? Я ведь тоже думал об этом. Читал когда-то, ещё в газетах, когда они только начинали выходить. И всё думал: как же так? Такие люди, такие деньги, такая власть — и такое падение? А теперь начинаю понимать. Это не падение. Это инструмент.

Баэль кивнул, и в этом кивке было столько вековой мудрости, сколько не вместили бы все библиотеки мира.

— То, что ты называешь падением, Пеня, есть лишь часть великого замысла, сокрытого от глаз непосвящённых. Архивы Эпштейна и дело Вайнштейна — это не случайные скандалы, не просто череда грязных разоблачений. Это звенья одной цепи, выкованной в кузнице древнего замысла. Замысел сей — собрать рассеянных по лицу земли, вернуть их в землю, указанную в пророчествах. Но как заставить человека покинуть дом, где он пустил корни? Как вырвать его из привычного быта, из уютного гнезда, где он чувствует себя в безопасности? Только страхом. Только ощущением, что земля уходит из-под ног. И тогда нужны события, которые обнажат хрупкость того мира, что казался незыблемым.

Он замолчал на мгновение, давая словам улечься в головах слушателей. В тишине было слышно только море и далёкие крики чаек. Потом продолжил, и голос его звучал уже не как голос рассказчика, а как голос пророка:

— Когда рушатся столпы, на которых держался порядок — уходят короли, умирают магнаты, исчезают династии, — и когда вскрываются такие бездны, как остров Эпштейна, когда люди видят, что те, кто стоял на вершине, были не просто грешны, но чудовищны, — тогда приходит понимание: здесь больше небезопасно. Здесь не защитят. Здесь каждый может оказаться жертвой или соучастником, сам того не ведая. И тогда просыпается древний инстинкт — бежать. Искать убежища там, где тебя ждут, где ты будешь своим, где стены крепки, а закон един. И тогда взоры обращаются к земле предков. К той единственной точке на карте, которая обещает спасение. И это не случайность, Пеня. Это логика, выстроенная веками. Это геополитика, замешанная на эсхатологии.

Пенкин почувствовал, как по спине пробежал холодок. Не от ветра — от понимания масштаба того, о чём говорил Баэль. Ему вдруг показалось, что мир — это огромный механизм, где каждая шестерёнка, каждая мелочь имеет своё значение, свою цель. И даже самые грязные, самые отвратительные вещи — часть этого механизма.

— Жёстко, — присвистнул он. — Но ведь Трамп... он же с ними? Или не с ними? Я читал про него, про его семью, про дочку, которая за еврея вышла. Про зятя Кушнера. Про то, как они дружат с Израилем. Он же вроде свой для них? Или нет?

Баэль усмехнулся, и в этой усмешке было что-то, от чего Пенкину стало не по себе.

— Дональд Трамп — фигура, не поддающаяся простым определениям, — произнёс Баэль, и в его голосе зазвучали ноты торжественности, словно он читал древний манускрипт. — Он не марионетка в их кукольном театре. Напротив, это они оказались заложниками его игры. Его дочь, хоть и приняла гиюр, для истинных ревнителей веры остаётся чужой — не рода, не крови, не той традиции, что передаётся по материнской линии. А его зять, Джаред Кушнер, принадлежит к иному клану — к тем, кого называют хазарскими ашкеназами, чьи корни уходят не к горе Синай, а к степям между Волгой и Доном. Он воспитан в традициях Хабада, а хабадники, как тебе известно, всегда тяготели к идее Хазарии, к власти без земли, к империи духа, не скованной границами. И вот этого зятя, этого носителя древних амбиций, Трамп отправляет вести переговоры не по делам Израиля, а по делам Хазарии. Ты понимаешь хитрость? Он даёт ему место, но не даёт власти. Он использует его связи, его имя, его происхождение, но направляет эту энергию в нужное ему русло. Трамп играет свою партию, и ноты этой партии не записаны ни в одной партитуре.

Он говорил, и Пенкин вдруг увидел перед собой огромную картину, где переплетались судьбы народов, империй, отдельных людей. Где каждый поступок имел значение, каждое решение — последствия. Где правда и ложь переплетались так тесно, что уже невозможно было отделить одно от другого.

Ржевский хмыкнул. Он сидел, откинувшись на спинку стула, и смотрел на небо, где уже начали гаснуть последние звёзды. В его глазах было то особенное выражение, которое появлялось у людей, переживших многое и научившихся не удивляться.

— А Трамп? Он что, мессия? — спросил он с иронией, но в этой иронии чувствовалась и серьёзность. — Или просто очередной винтик в этой машине?

— Трамп — инструмент, — ответил Баэль. — Но инструмент, который думает, что он сам по себе. Это самое опасное. Он не на крючке у них — они на крючке у него. Потому что он делает то, что нужно, но по своим причинам. И его не просчитать. Кушнер — другое дело. Кушнер из семьи, которая всю жизнь играла в эту игру. Хабад, ортодоксы, старые деньги. Он должен был вести проект Хазарии. А Трамп послал его... куда? По делам Хазарии. То есть формально он при деле, но реально — на обочине.  Для ортодоксов они чужие. И это — тонкая игра. Трамп бьёт их же оружием...

Повисла тишина. Такая глубокая, что было слышно, как где-то внизу, на набережной, плещется вода. Пенкин смотрел на Баэля и чувствовал, как внутри него что-то меняется — какие-то старые представления рушатся, уступая место новым, более сложным и более глубоким.

Виктор Марьянович задумчиво посмотрел на луну. Она уже почти скрылась за горизонтом, оставив лишь тонкую полоску света. В её последних лучах лицо Виктора Марьяновича казалось высеченным из камня — такое же твёрдое, такое же непроницаемое. Но в глазах его было что-то новое — то, чего Пенкин раньше не замечал.

— Знаете, Мессир, я много лет наказывал людей. Думал, что это справедливость. А теперь, слушая вас, понимаю, что есть вещи, которые вообще не поддаются наказанию. Потому что они слишком большие. Империи, проекты, пророчества... Как тут судить? Как тут определить, кто прав, кто виноват? Когда всё переплетено так, что не разобрать, где добро, а где зло?

— А никак, — ответил Баэль. Голос его звучал устало, но в этой усталости была мудрость. — Не твоего ума дело. Твоё дело — свою жизнь прожить. Своих людей защитить. Свою любовь сберечь. А остальное... остальное придёт и уйдет. Как эти проекты. Как эти империи. Только память останется. И то, что ты оставишь после себя — не в делах великих, а в сердцах тех, кто тебя любил.

Он помолчал, давая словам улечься, и добавил тише:

— Анна выбрала свой путь. Она знала цену. И она её заплатила. Но она оставила после себя не проект, не империю, не пророчество. Она оставила правду. И эту правду теперь носят в себе те, кто её слышал. Кто читал её слова. Кто думал о них. Это и есть бессмертие — когда твои мысли живут в других.

Лиза погладила Розового Пса и тихо спросила:

— Мессир, а вы... вы всё это видели? Империи, проекты, войны? Все эти смерти, все эти интриги, все эти великие планы?

— Всё, — кивнул Баэль. — И не раз. И знаете, что я понял за эти тысячелетия? Люди всегда одинаковы. Меняются только декорации. И то, что они считают важным. Но суть — она неизменна. Кто-то строит империи, кто-то их рушит, кто-то пророчествует, кто-то наказывает. А простые люди просто хотят жить. Есть, пить, любить, растить детей. И чтобы их не трогали.

Он посмотрел на них — на уставших, сонных, но таких живых людей, собравшихся в этот предрассветный час, чтобы слушать его истории.

— Как мы сейчас, — сказала Ирина, прижимаясь к Виктору Марьяновичу.

— Как вы сейчас, — согласился Баэль. — И это — единственное, что имеет значение. Всё остальное — только фон. Только декорации. Только шум, который стихает, когда наступает тишина.

Розовый Пёс зевнул и пробормотал своим механическим, но почему-то очень тёплым голосом:

— Я ничего не понял про хазар и проекты. Но понял одно: главное, чтобы хозяин был рядом. А всё остальное — суета.

Пёс говорил это, и в его словах была такая простота, такая детская мудрость, что все невольно улыбнулись. Даже Баэль, который обычно не позволял себе лишних эмоций, чуть заметно покачал головой.

Лиза рассмеялась и поцеловала его в макушку.

— Умница, Розик. Всё ты правильно понял.

Пенкин почесал затылок. Он чувствовал, как напряжение, копившееся всю ночь, начинает отпускать. Словно тяжёлый груз, который он нёс, вдруг стал легче. Он посмотрел на Баэля, на остальных, на море, на начинающее светлеть небо и подумал, что, наверное, в этом и есть счастье — в этом моменте, в этой тишине, в этих людях.

— Мессир, а можно я это всё запишу? А то голова кругом идёт. Журналист, лягушки, Хазария, Трамп, Эпштейн... Я запутался. Если я не запишу, то утром ничего не вспомню, а ведь это важно. Мне кажется, это важно понять.

— Не записывай, — улыбнулся Баэль. — Запомни главное. Ты — хороший человек, Пеня. Ты любишь Катюшу, ты верен друзьям, ты ищешь правду. Это дороже всех пророчеств. Дороже всех империй. Дороже всех наказаний.

— И дороже всех наказаний, — тихо добавил Виктор Марьянович, и в его голосе было столько благодарности, сколько не выразить словами. Он посмотрел на Ирину, на Пенкина, на Лизу с псом, на Ржевского, на Баэля, и вдруг понял, что эти люди стали для него больше, чем просто знакомыми. Они стали его семьёй. Той семьёй, которую он искал всю жизнь, но не мог найти в залах судов и в коридорах власти.

Они ещё долго сидели на балконах, глядя на море, на луну, на звёзды. Где-то вдалеке светало. Новый день начинался над Оманом. И в этом новом дне было место для всего — и для правды Политковской, и для загадочных лягушек, и для проектов великих держав, и для простого человеческого счастья.


Баэль поставил чашку, поправил воротник пальто и заговорил. Голос его звучал торжественно, с той особенной, средневековой интонацией:

"Now herkneth, lordynges, and ye shal here
A tale of a garden, both fer and neer.
In a faire garden, where flowers did bloom,
A gardener tended, and kept away gloom.
He planted the roses, the lilies, the grass,
And watched o'er his garden, as seasons did pass.

But a serpent came, with a tongue of flame,
And whispered to the gardener, 'I know thy name.
Thy garden is faire, but it could be more grand,
If thou wouldst but follow what I command.
Let me be thy counsel, let me be thy guide,
And I will make thy garden grow far and wide.'

The gardener listened, and let the serpent in.
The serpent began to weave a web of sin.
It poisoned the roses, it choked the lilies with weed,
It cared not for beauty, nor for the seed.
It said, 'This garden must be strong, not faire,
Let the weak be trampled, let them despair.'

The gardener saw what he had done,
But the serpent's power could not be undone.
The garden grew sick, the flowers did fade,
And the gardener wept for the choice he had made.
But the serpent whispered, 'It is not too late,
Just give me more power, and I will create
A garden so mighty, so feared, so grand,
That none will dare to raise a hand.'

So the gardener gave the serpent more,
And the serpent grew strong, and the garden grew poor.
The roses were gone, the lilies were dead,
And only the weeds in the garden spread.
And the people who came to see the sight,
Saw only darkness, and fled in fright.

But deep in the garden, a single seed
Lay buried in earth, forgotten, a weed.
It was the seed of a truth, so small,
That it seemed it would never grow at all.
Yet it waited and waited, in silence and pain,
For the sun and the rain to come back again.

And one day, when the serpent was sleeping deep,
The seed began to stir from its sleep.
A tiny green shoot pushed through the ground,
And the gardener saw it, and heard no sound.
He knew then the truth that he had denied:
The serpent had brought not strength, but pride.
And the garden he loved, for which he had fought,
Was now a desert, with nothing but thought.

So remember, my friends, when power calls,
And whispers of greatness, and builds high walls,
That the strongest garden is not the one
That tramples the weak and blocks out the sun.
It is the one where the smallest seed
Can grow into truth, and become a creed.
And the serpent's poison, however strong,
Cannot kill the truth for very long." (1)

Закончив, Баэль замолчал. Тишина стояла такая, что было слышно, как волны лижут песок.

— Красиво, — сказал Ржевский, попивая кофе. — Но, Мессир, вы уж простите мой цинизм, я солдат. Я воевал. И знаете что? Садовник, который пустил змея, — это не просто дурак. Это человек, который хотел защитить свой сад любой ценой. И змей пришёл не с пустыми обещаниями — он пришёл с реальной силой. А правда, простите, она не всегда стреляет. И не всегда защищает.

— Ты о чём, Ржевский? — спросил Пенкин.

— О том, что сидеть в окопе под обстрелом и рассуждать о правде — легко. А когда на твой дом идут танки — ты будешь рад любому змею, который пообещает тебе защиту. Даже если он потом сожрёт твой сад. Потому что сначала надо выжить.

Виктор Марьянович, стоявший чуть поодаль, задумчиво покачал головой.

— Ржевский, я тебя понимаю. Я сам много лет наказывал людей, думая, что защищаю порядок. Что это и есть правда. Но знаешь, что я понял? Змей всегда обещает защиту. А взамен требует душу. Сначала — чуть-чуть, потом — всё больше. И в конце концов ты понимаешь, что защищать уже нечего. Потому что сад превратился в пустыню. А ты сам — в пустышку.

Ржевский усмехнулся, но в его усмешке не было обычной иронии.

— Я не спорю, Виктор Марьянович. Я просто говорю, что выбор не всегда бывает между добром и злом. Чаще — между двумя злами. Или между злом и смертью. А уж кто там кого назовёт правдой — это как карты лягут.

— А если нет выбора? — тихо спросил Пенкин. — Если ты просто маленький человек, который хочет жить, любить, растить детей? Что тогда?

Баэль поднял глаза к небу, где уже гасли последние звёзды.

— Тогда ты и есть то самое семя, Пеня. Маленькое, слабое, незаметное. Но ты ждёшь. Терпишь. Помнишь. И когда придёт время — ты прорастёшь. Даже сквозь асфальт. Даже сквозь пустыню.

— А если не прорасту? — спросил Пенкин. — Если меня затопчут, сожгут, сожрут?

— Тогда ты станешь удобрением, — просто ответил Баэль. — Для другого семени. Которое прорастёт потом. Правда, она как трава — её можно косить, жечь, травить. Но корни остаются. И однажды она пробьётся снова. Это не романтика, Пеня. Это биология.

Виктор Марьянович подошёл к перилам и положил руку на плечо Пенкина.

— Пеня, ты хороший человек. Ты не змей. Ты — семя. Маленькое, но настоящее. И таких, как ты, много. Ржевский прав — выбор бывает страшным. Но даже в самом страшном выборе можно остаться человеком. Не стать змеем. Не начать жрать других, чтобы выжить самому. И это — главное.

Ржевский допил кофе и тоже подошёл ближе.

— Знаешь, Пеня, я много чего повидал. И хороших людей, которые стали зверями, потому что боялись. И плохих, которые вдруг становились святыми, потому что устали бояться. Никакой системы нет. Есть только выбор. Каждую минуту. И ответственность за него.

— А Анна? — спросил Пенкин. — Она сделала свой выбор. И погибла.

— Она сделала, — кивнул Ржевский. — И её семя уже проросло. Может, не там, где мы видим. Может, в тебе. В том, что ты сейчас не спишь и думаешь. В том, что тебе не всё равно.

Пенкин вытер слёзы и улыбнулся.

— Спасибо вам, Мессир. И вам, Виктор Марьянович. И вам, Ржевский. Я, конечно, простой инженер, люблю поесть и поспать, но... я запомню. И Катюше расскажу. И детям, если будут.

Баэль кивнул.

— Иди спать, Пеня. Скоро рассвет. А утром новый день. И новые приключения.

Ржевский похлопал его по плечу.

— Давай, инженер. И не бери в голову слишком много. А то голова лопнет. Думать надо, но меру знать.

Виктор Марьянович улыбнулся.

— Мы все учимся, Пеня. Каждый день. И это — главное.

Они разошлись по номерам. Пенкин вернулся в номер, лёг рядом с Катюшей и, обняв её, мгновенно уснул. Ему снился сад — прекрасный, цветущий, полный роз и лилий. И в центре сада стояла маленькая лягушка, яркая, как драгоценность, и улыбалась ему. А рядом с ней стояли трое — Баэль, Виктор Марьянович и Ржевский — и смотрели на восходящее солнце.

За окном светало. Море дышало ровно и спокойно. И в этом дыхании чудились голоса тех, кто ушёл, но не исчез. И тех, кто ещё только учится помнить.

Первые лучи солнца тронули горизонт, окрашивая небо в нежные розовые тона. Чайки закричали громче, приветствуя рассвет. Море из чёрного стало синим, потом бирюзовым, потом золотым там, где на него упал первый свет. Город просыпался — где-то загудела машина, залаяла собака, захлопали двери.

Розовый Пёс смотрел на всё это великолепие и подумал, что, наверное, правда — она не в газетах, не в книгах, не в речах великих политиков. Она в этом рассвете, в этом море, в этих людях, которые не спали всю ночь, чтобы поговорить о важном. Она в том, что Лиза сейчас спит в номере, улыбаясь во сне, и что она будет рада, когда он вернётся. Она в том, что Виктор Марьянович наконец понял, что наказывать — не главное. Она в том, что Баэль сидит на балконе и тоже смотрит на рассвет, и ему хорошо.

И этого достаточно. Этого всегда достаточно.

А Розовый Пёс, засыпая на руках у Лизы, прошептал:

— Главное, чтобы утром дали завтрак. А остальное как-нибудь само...

И это была, пожалуй, самая мудрая мысль за всю ночь.

Потому что завтрак — это жизнь. Это продолжение. Это надежда. Это то, ради чего стоит просыпаться каждое утро, даже после самой тяжёлой ночи, даже после самых страшных разговоров, даже после того, как понял, что мир устроен гораздо сложнее, чем ты думал.

И пока есть завтрак — есть всё.

Примечания:
(1) перевод с английского:

Внемлите, други, повести моей
О саде прекрасном, что был всех милей.
Садовник растил там цветы и плоды,
Не ведая горя, не зная беды.
Но змей появился с горящим языком,
И садовнику шепнул: 'Я твой ведом.
Твой сад мог бы стать величайшим из всех,
Поверь мне, и ждёт тебя новый успех'.

Садовник поверил и змея впустил.
А змей в саду всё живое сгубил.
Он розы отравил, он лилии сжёг,
Он сорняки посеял у ног.
'Пусть сад мой будет силён, а не мил,
Пусть слабый падёт, как я захотил'.

Садовник опомнился, но было поздно.
Сад умирал под небесами звёздными.
А змей шептал: 'Ещё не всё потеряно,
Дай власти мне — и сад твой будет, верю я,
Таким могучим, страшным, грозным,
Что не посмеет враг быть с ним серьёзным'.

Садовник дал власти змею ещё,
И змей стал сильней, а сад — ещё тощ.
Погибли цветы, лишь сорняки растут,
И люди, кто видел, в страхе бегут.
Но глубоко в земле, где мрак и тишина,
Лежало семечко правды, одно без дна.
Маленькое, слабое, забытое всеми,
Ждало оно солнца и дождя в этой теме.

И в час, когда змей уснул глубоко,
Росток пробился через землю легко.
Садовник увидел и понял тогда:
Змей принёс не силу, а только стыд на года.
И сад, что он так лелеял и любил,
Пустыней стал, где только ветер выл.

Запомните, други, когда сила зовёт
И шепчет про величие, и к высоте зовёт,
Что самый сильный сад не тот,
Кто слабых топчет и свет от них крадёт.
А тот, где самое малое семя
Может прорасти в нужное время.
И змеиный яд, как ни будь он зол,
Не убьёт правду — она найдёт свой ствол.


Рецензии