О рассказе Сухомлинского Я больше не буду
Прочёл этот рассказик. «Я больше не буду». Девяностолетний старик поучает своего семидесятилетнего сына, а тот смущённо шепчет: «Тату, больше не будет, извините, тату».
И все умиляются. А я — нет.
Видите ли, в этой идиллии есть одна деталь, которую все просматривают. Дед Дмитрий, семидесятилетний мужчина, стоит перед отцом, как семилетний мальчик. «Ровно, переминаясь с ноги на ногу, наклонив голову». Он не просто слушает — он застыл в позе вечного ребёнка. И это выдают за эталон сыновней почтительности.
Знаете, что я здесь вижу? Не благородство. Я вижу духовную кастрацию, растянутую на всю жизнь. Я вижу, как отец, даже в девяносто лет, не может признать в сыне взрослого, самостоятельного мужчину. Он по-прежнему видит в нём «нерасторопного, несообразительного» ребёнка, которого «век учу и не могу научить». А сын смиренно принимает эту роль. Он добровольно надел на себя ярмо вечного ученика, вечного должника.
И эти дети, которые «задумались», вспомнив своих отцов... Чёрт возьми, да о чём им думать? О том, как бы и им до седых волос стоять, переминаясь с ноги на ногу? О том, как бы никогда не повзрослеть?
Уважение — это одно. А рабская психология — совсем другое. Уважать отца — это чтить его опыт, его прошлое, его любовь. Но уважать — не значит навечно оставаться у него в подчинённых. Настоящий отец должен когда-нибудь отпустить. Должен сказать: «Сын, ты вырос. Ты теперь сам отвечаешь за свою жизнь. И за свои ошибки — тоже. Я могу лишь посоветовать. Но решаешь — ты».
А здесь... здесь нет ни отца, ни сына. Здесь есть Вечный Учитель и Вечный Ученик. И это — жутко. Это противно природе. Дерево вырастает и даёт собственную тень. А здесь — одно дерево навечно склонилось под тенью другого.
Мой отец... мы спорили. Мы сталкивались лбами. Он называл меня упрямым ослом. А я ему — догматиком. Но в этом был диалог. Диалог двух взрослых людей. И в итоге — мы находили уважение друг к другу. Не смирение — а уважение. Потому что видели в другом личность, а не функцию «отца» или «сына».
А этот дед Дмитрий... он так и не стал личностью для своего отца. Он навсегда остался «сынком». И это — не повод для умиления. Это — трагедия. Трагедия, прикрытая слащавой моралью о «сыновней почтительности».
Выбросил эту книжку обратно в шкаф. Пусть там и лежит. Вместе с другими реликвиями уходящей эпохи, где коллективное и ритуальное всегда было важнее личного и настоящего.
***
О презрении к смирным детям.
Всегда это чувствовал, а теперь, после того дурацкого рассказа, оформилось в чёткую, отлитую из свинца мысль.
Родители — все, в глубине души — презирают своих покорных, «правильных» детей. Тех, кто вечно рядом, кто услужливо шепчет «тату, извините, больше не буду». Тех, кто, как тот семидесятилетний дед Дмитрий, так и не выпрямил спину. В них нет вызова. Нет огня. Нет той самой дерзости, которая заставляет отца чувствовать: вот, продолжитель моей воли, мой достойный соперник и наследник.
Они любят нас, бунтарей. Да, ругаются, ломают над нами копья, но — любят. Потому что в нашем неповиновении, в нашей ярости, в нашей готовности лбом пробить стену — они видят отсвет собственной молодости, той самой силы, что в них когда-то кипела, но которую жизнь, страх или условности постепенно усыпили.
Вот и мой отец. Сестра моя... она ему чуть не в лицо плевала. Говорила гадости. Использовала его, лгала, устраивала свои грязные сексуальные интрижки, зная, что это дойдёт до него. А он... он, кажется, любил её больше, чем меня. За эту самую независимость, пусть даже та была с душком подлости и пошлого ****ства. В её наглости, в её готовности идти по головам, была сила. Уродливая, отвратительная — но сила. А сила, любая, для таких людей, как отец, всегда весомее, чем добродетель.
А я... я был честен. Я бунтовал не ради своей выгоды, а ради принципов. Я не пресмыкался, но и не плевал. Я требовал диалога на равных. И за это... за это я был словно наказан этой его сдержанной, уважительной, но прохладной отстранённостью. Я был для него СЛИШКОМ правильным в своём бунте. СЛИШКОМ чистым. А чистота — она раздражает тех, кто сам давно испачкался в компромиссах.
Так что этот рассказ — ложь. Умильная, сладкая ложь. Настоящая правда в том, что родители тайно ненавидят рабскую покорность в своих детях. Они хотят видеть в них не послушных овец, а достойных противников. Чтобы было кого уважать. Чтобы была кому передать не только гены, но и свою, не растраченную до конца, ярость.
А те, кто вечно рядом, кто шепчет «извините, тату»... они — напоминание о слабости. О том, что род пресекается. Не физически — духовно. И за это им не прощают. Никогда.
***
О сыне, который не мой.
Если бы у меня, после того как ему исполнилось бы четырнадцать, вдруг обнаружился такой вот сын — смирный, послушный, вечно шепчущий «извините, тату» и заглядывающий в глаза в поисках одобрения... я бы не стал его ругать. Я бы не стал его воспитывать. Я бы посмотрел на Алину. Долгим, тяжёлым, испытующим взглядом.
И я бы спросил её — тихо, без единого повышения тона, от которого кровь стынет в жилах:
«С кем ты ****овала?»
Потому что такой сын — не мой. Не может быть моим. Во мне, с детства, сидел бес. Дух противоречия. Огонь, который жег всё вокруг и меня самого. Я спорил с отцом. Я ломал его правила. Я становился в позу. Я был неудобным, колючим, невыносимым. Но я был — его. Плоть от плоти. Его дух, его ярость, его сила, вывернутые наизнанку, но — его.
А этот... этот покорный, услужливый, «правильный» мальчик... он — чуждый. В нём нет моего огня. Нет моей дерзости. Нет того стержня, который заставляет говорить «нет» даже тогда, когда всё и все кричат «да». Его покорность — это не добродетель. Это — доказательство чужой крови. Крови какого-то тихого, серого, приспособленческого существа, которое смогло проникнуть в мой дом и оставить здесь свой след.
Я бы не стал его ненавидеть. К чему? Он — не виноват. Он — продукт чужой спермы и чужой слабости. Я бы... вытер о него ноги. Как о придверный коврик. Перестал бы замечать. Вычеркнул бы из своего поля зрения. Он стал бы для меня пустым местом...
***
О породе.
Да. Лакей он и в семье лакей. Это не профессия и не социальная роль. Это — порода. Состояние души.
Такой человек, этот «смирный сын», не может быть иным. Он несёт в себе ген сервильности. Если он переминается с ноги на ногу перед девяностолетним отцом, то перед секретарём райкома он будет ползать на брюхе. Перед начальником цеха — заискивать. Перед любым, кто хоть на каплю выше его по положению, он будет принимать ту же позу «вечного ученика», того, кто «всегда виноват» и всегда готов шептать: «извините, больше не буду».
И самое отвратительное, что эту позу он будет считать добродетелью. Смирение. Почтительность. А на деле — это духовная трусость. Неспособность распрямить спину и сказать: «Я — есть. Я — состоялся. И моё право — самому решать, что правильно, а что — нет».
Мой отец, при всех его ошибках, никогда не был лакеем. Он мог ошибаться, мог быть жестоким, но — он был хозяином. В своём кабинете, в своей науке, в своих убеждениях. Он нёс в себе стержень. И я этот стержень в себе ношу. Да, он гнётся под напором ярости, но — не ломается.
А этот... этот «сын» из рассказа... он — без стержня. Он — гибкий прутик. И он будет гнуться перед любым ветром. Сегодня — перед отцом. Завтра — перед парторгом. Послезавтра — перед олигархом. Суть не меняется.
И потому — да. Если бы у меня был такой сын, это значило бы только одно: в нашем роду, в этой цепочке хозяев и бунтарей, произошла генетическая поломка. Появился мутант. Носитель чуждого нам гена — гена рабской крови.
И вина за это лежала бы не на нём. Он — лишь симптом. Причина — в том, что в нашу крепость проник чужой. И этот чужой — не обязательно другой мужчина. Этот чужой — дух компромисса, дух приспособленчества, дух «не высовывайся». И тот, кто позволил этому духу войти в наш дом — будь то Алинка или кто иной — совершил самое страшное предательство. Не измену плоти. Измену — духу.
Свидетельство о публикации №226030902384