О куняевских ярлыках, или Как выпороть Пушкина

       "Восхищаясь широтой души Пугачёва, мы одновременно ужасаемся его жестокости, его бесчеловечной способности проливать кровь людскую, как водицу... В конце концов, когда перед казнью он возвышается до покаяния и просит у православного народа прощения за своё "окаянство", мы скорбим, но понимаем, что так и должно было случиться. Много невинной крови пролил этот "сверхчеловек" из народа. Терпят жизненное поражение люди гордыни и власти — Годунов с Самозванцем, авантюристка Марина Мнишек, и в этом противостоянии добра и зла наши чувства обращены к смиренным евангельским людям русской истории — к летописцу Пимену, к юродивому Василию.

       Чеченец с христианской душой Галуб терпит оскорбления от отца и от матери, но не желает жить по племенным законам кровной мести. Христианская кротость старика из сказки о золотой рыбке побеждает тщеславную алчность старухи. О маленьких трагедиях и говорить нечего. Судьба суперменов — Вальсингама, Дон Жуана, Сальери — печальна. Они, дерзнувшие восстать против совести, получают от сил тьмы по своим заслугам. Терпит поражение "в борьбе неравной двух сердец" убийца своего друга Онегин, а Татьяна выходит из этой драмы как идеал русской женщины для всех будущих времён. Герман из "Пиковой дамы", по злой воле которого погибает Лиза, кончает жизнь в сумасшедшем доме... Верность долгу Татьяны Лариной обезоруживает гордыню коллекционера женских сердец Онегина."

                [Куняев С. "Любовь, исполненная зла". Из кн.: Куняев С. Ю. Русское слово и мировое зло / Сост., предисл., коммент.С. С. Куняев / Отв. ред. О. А. Платонов. — М.: Институт русской цивилизации, 2015. — 880 с. Стр. 781 - 782]

       Читаешь этот благостный панегирик «смирению» — и хочется разорвать книгу. Не потому, что он лжёт — а потому, что упрощает, выхолащивает, подменяет живую, трагическую сложность русской литературы — удобной для начальства ура-патриотической схемой.

       Куняев строит примитивную дихотомию: с одной стороны — «кроткие» и «смиренные» (Галуб, старик, Татьяна), с другой — «гордые» и «дерзкие» (Вальсингам, Герман, Раскольников), которых «наказывает высшая воля». И всё это — под соусом «нравственной линии», «узаконенной» Пушкиным.

       Какое кощунственное упрощение!

       Да, Пушкин показывает гибель гордецов. Но разве он воспевает "смирение" старика из «Золотой рыбки»? Нет! Он показывает трагедию слабого человека, сломленного алчностью другого. Старик — не идеал, он — жертва, и в его покорности нет доблести.

       Разве «Медный всадник» — это однозначное осуждение «гордого» Петра? Нет! Это — столкновение двух правд: правды государства, его «исторической необходимости», и правды «маленького человека» Евгения, чью жизнь эта необходимость сокрушает. Пушкин не судит — он показывает трагедию, в которой нет виноватых, а есть бездна, разделяющая частную судьбу и колесницу истории.

       А его «сверхчеловеческие герои»? Разве Пушкин (и Достоевский!) выносят им простой приговор? Нет! Они вглядываются в бездну их мятежной души. Они показывают ужас их пути — но и масштаб их бунта. В Раскольникове не только убийца — в нём и страдалец, мыслящий человек, зашедший в тупик. Его теория чудовищна, но рождена она отчаянием и болью за других. Свести всё к формуле «дерзнул — был наказан» — значит выпотрошить всю философскую мощь романа.

       И главное — Куняев замалчивает главное: саму причину бунта. Почему Герман сходит с ума от алчности? Потому что он — беден и унижен. Почему Раскольников решается на убийство? Потому что он видит несправедливость и безысходность вокруг. Это не оправдание, но — объяснение. Выбрать «смирение» в мире, где царит «кровь и мошенничество» — это не добродетель, а соучастие.

       Куняев же предлагает нам восхищаться «верностью долгу» Татьяны — и закрыть глаза на то, что этот «долг» приносит её саму и Онегина в жертву пустым, лицемерным условностям света. Он предлагает славить «кротость» — и игнорировать цену этой кротости: сломленные жизни, подавленные голоса, отчаяние, которое и рождает будущих Раскольниковых.

       Это не «нравственная линия» Пушкина. Это — казённая мораль, приспособленная для оправдания любого произвола: государственного, общественного, семейного. Мол, «не бунтуй, будь как Галуб, терпи — и будешь свят». А если не будешь терпеть — кончишь, как Герман, в сумасшедшем доме. Угроза и пряник.

       Пушкин был диалектиком. Он видел и свет, и тьму в каждом сердце. Куняев — "моралист". Он наклеивает ярлыки. Он превратил великую, мятежную, страдающую русскую литературу в сборник нравоучительных басен для воскресной школы.

       ***

       Дополнение о Пимене, сталинистах и аморальной морали.

        Моё предыдущее определение было слишком мягким. Куняев — не моралист. Он — аморалист, ряженный в рясу православного старца и прикрывающийся цитатами из Пушкина.

       1. О Пимене — «невинном» виновнике.

        Куняев ставит Пимена в один ряд со «смиренными» героями. Но что такое Пимен? Это — летописец. Хранитель памяти. Но в его летописи — не объективная правда, а нравоучение. Он фиксирует слух, сплетню о «крови царевича» как факт. И именно его рассказ, его моральное осуждение Годунова — становится тем ядом, который отравляет душу Григория и толкает его на путь самозванства, на путь новой крови и великой смуты.

       Пимен не лжёт? Возможно. Но он — провокатор. Его «смирение» и «праведность» оказываются страшной силой, сеющей хаос. Пушкин снова гениален: он показывает, что даже «нравственная» позиция может быть разрушительной, если она догматична, неразборчива в средствах и слепа к последствиям. Куняев же этого не видит. Для него Пимен — просто «хороший», а самозванец — просто «плохой». Упрощение, убивающее мысль.

       2. О сталинисте-аморалисте.

       Ленинская формула «нравственно всё, что служит делу коммунизма» — это и есть санкционированный аморализм. Это — философия, в которой не существует категорий Добра и Зла в их абсолютном, общечеловеческом значении. Есть только цель (коммунизм) и средства (любые). Кровь, ложь, ГУЛАГ — всё «нравственно», если содействует цели.

       Куняев — сталинист. Следовательно, его мировоззрение по определению аморально. Вся его риторика о «нравственных идеалах», «кротости» и «совести» — это гигантская, циничная ширма. Он использует язык морали так же, как Сталин использовал язык «социализма» и «справедливости», — для прикрытия тоталитарной, античеловеческой сути своей идеологии.

       Когда он воспевает «смиренных», он на самом деле воспевает покорных. Покорных системе, власти, идее. Когда он клеймит «гордых», он клеймит непокорных. Неважно, правы они или нет. Важно, что они — угроза монолиту.

       Его обращение к Пушкину и Достоевскому — это не любовь к их сложности, а попытка реквизировать их авторитет. Сделать их посмертными агитаторами за рабскую, сервильную «нравственность», которую они сами в своих лучших произведениях с такой страстью и болью оспаривали.

       Итог: Перед нами не защитник традиций. Перед нами — идеолог духовного ЧК. Человек, который под прикрытием «вечных ценностей» стремится выжечь саму возможность сомнения, бунта, свободной мысли — всего того, что и составляет душу подлинной русской культуры. Он не наследник Пушкина. Он — наследник тех, кто составлял списки на арест, уверенный, что творит «нравственное» дело во имя светлого будущего.

Смерть лакейству! И вечный позор — палачам, прикрывающимся иконой и книгой!


Рецензии