Диспут о молодости
Вечер опускался на Петербург медленно, как занавес в театре, где пьеса уже сыграна, но зрители не спешат расходиться. За окнами квартиры Виктора Марьяновича на Крестовском острове кружился первый настоящий снег — крупные, пушистые хлопья ложились на гранит набережной, на чёрную воду Невы, на крыши припаркованных машин, укрывая город белым, спасительным покрывалом, под которым прятались и старость, и молодость, и надежда, и память. Где-то там, за этим снегопадом, остались горы, красные дюны и бескрайнее море, но сейчас они были здесь, в тепле, у камина, и этого было достаточно.
В комнате было тепло, топился камин, и в его свете лица сидящих казались вырезанными из старого янтаря — тёплыми, живыми, задумчивыми. Огонь в камине плясал, как живое существо, — он то взметался вверх, жадно облизывая поленья, то затихал, превращаясь в угли, светящиеся изнутри тёмно-багровым светом. Языки пламени, оранжевые, жёлтые, с синими прожилками там, где жар был особенно силён, переплетались друг с другом, как танцоры в древнем ритуале. Отбрасываемые ими тени плясали на стенах, на лицах, на потолке, создавая ощущение, что сама комната дышит, живёт, участвует в разговоре. Пахло дымом, смолой, нагретым деревом и тем особенным, ни с чем не сравнимым ароматом домашнего очага, который не спутаешь ни с какими духами. В этом запахе было что-то древнее, первобытное — запах огня, который согревал людей тысячи лет назад в пещерах и хижинах, и сейчас, в этой роскошной квартире на Крестовском, он звучал так же уютно и обещающе.
На низком столике перед камином красовался чайный сервиз, достойный кисти лучшего живописца. Фарфор был тончайшим, почти прозрачным, с ручной росписью, изображающей ветви персикового дерева с плодами, налитыми солнечным светом. Чашки, блюдца, заварной чайник и молочник — всё было выдержано в одной гамме: нежно-кремовый фон, розовые цветы, золотистые плоды и зелёные листья, прорисованные с такой тщательностью, что, казалось, их только что сорвали с дерева. В заварном чайнике дымился чёрный персиковый чай — его аромат, густой и сладковатый, с нотками южных фруктов и лёгкой терпкостью, разливался по комнате, смешиваясь с запахом камина и создавая тот неповторимый букет, который запоминается на всю жизнь.
Рядом с чайником, в хрустальных розетках, стояли разные виды варенья — настоящее произведение кондитерского искусства. Варенье из айвы имело цвет тёмного янтаря, и кусочки фруктов в нём были такими прозрачными, что сквозь них просвечивали золотистые искры. Варенье из грецких орехов — редкое, почти чёрное, с цельными орехами, которые впитали в себя сладость сиропа и стали похожи на драгоценные камни, оправленные в тёмное золото. Варенье из жимолости удивляло своим глубоким фиолетовым цветом, напоминающим сумерки над горами, а малиновое — алым, как кровь, с целыми ягодами, которые, казалось, только что сняли с куста. Рядом, в деревянной плошке, золотился мёд — густой, тягучий, с восковыми прожилками, пахнущий лугами и солнцем.
На отдельном блюде, выложенном узором, лежали канапе с брынзой и оливками. Маленькие ломтики поджаренного бородинского хлеба, на каждом — кусочек нежной, чуть солёной брынзы, сверху — оливка, зелёная или чёрная, маринованная в травах. Они были такими аккуратными и красивыми, что их хотелось не есть, а рассматривать, как музейные экспонаты. Но аромат свежего хлеба, брынзы и оливок был настолько соблазнительным, что устоять было невозможно.
Варенье из айвы, которое Виктор Марьянович собственноручно накладывал в розетки маленькой серебряной ложечкой, было таким, что любой, окажись он за этим столом, немедленно отложил бы все и потребовал бы добавки, забыв о всех своих планах. Кусочки айвы, прозрачные, как горный хрусталь, плавали в густом, как патока, сиропе, и когда Лиза отправила один в рот, она почувствовала, как фруктовая кислинка сменяется сладостью, а сладость — лёгкой, едва уловимой терпкостью, которая оставалась на языке долго, как послевкусие хорошего коньяка.
Варенье из грецких орехов было настоящим чудом. Орехи, целые, не разломанные, пропитались сиропом до самой сердцевины, и теперь каждый из них напоминал маленькое солнце, застывшее в янтаре. Когда Пенкин, рискнув, отправил один в рот, он почувствовал, как твёрдая скорлупа ореха уступает место мягкой, сладкой массе, и этот контраст — хруст и нежность одновременно — заставил его зажмуриться от удовольствия.
— Это... это не варенье, — выдохнул он. — Это философия. Как если бы орех всю жизнь мечтал стать десертом и наконец добился своего.
Варенье из жимолости имело вкус, который невозможно забыть. Фиолетовый цвет обманывал — внутри была не просто сладость, а целая гамма оттенков: лесные ягоды, вечерние сумерки, прохлада ручья и тепло домашнего очага. Катюша, попробовав, закрыла глаза и замерла на мгновение, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя.
— Это вкус детства, — прошептала она. — Бабушка в деревне такое же варила. Я думала, такого больше не бывает.
Малиновое варенье было самым простым и самым совершенным. Ягоды, целые, не разваренные, плавали в алом сиропе, и когда Розовый Пёс получил свою долю (Лиза макнула кусочек хлеба и поднесла к его носу), он одобрительно моргнул.
— Такое малиновое, что даже я, игрушечный пёс, чувствую лето, — сказал он.
Мёд в деревянной плошке был отдельным произведением искусства. Густой, почти твёрдый, он накручивался на ложку янтарной спиралью и не хотел с неё стекать, словно прощался с каждым миллиметром своего пути. В нём чувствовались запахи лугов, гречихи, липового цвета и ещё чего-то неуловимого — может быть, той самой вечности, о которой говорил Баэль.
Канапе с брынзой и оливками исчезали со стола с той скоростью, с какой тает снег на ладони. Хлеб, поджаренный до хруста, брынза, нежная и чуть солёная, и оливка, маринованная в травах, — это сочетание было настолько гармоничным, что Пенкин, отправив в рот уже третье канапе, понял: он пропал.
— Это конец, — объявил он. — Я теперь не смогу жить без этого. Придётся переселяться к Виктору Марьяновичу.
— Переселяйся, — усмехнулся хозяин. — Места хватит.
Разговор зашёл о молодости. Лиза, сидевшая на диване с Розовым Псом на коленях, задумчиво смотрела на огонь. Пламя камина отражалось в её глазах, и казалось, что они тоже горят — тем же ровным, тёплым светом.
— Знаете, я всё чаще ловлю себя на мысли: куда она уходит? Та самая молодость, которая когда-то казалась бесконечной. Были ночи, когда не спалось совсем, и это было не от бессонницы, а от переизбытка жизни. А теперь... теперь ночи тихие. Спокойные. Но иногда так хочется, чтобы сердце снова забилось чаще.
Виктор Марьянович, сидевший в своём любимом кресле у камина, поправил шёлковый халат и посмотрел на огонь. Лаковые ботинки его привычно блестели, отражая языки пламени. В свете камина его лицо казалось высеченным из старого мрамора — такое же благородное, такое же спокойное, такое же мудрое.
— А я вот считаю, что молодость — это не возраст, а состояние, — сказал он. — Раньше я думал, что главное — успеть, накопить, построить. Всю жизнь, как говорится, "выжимал сцепление до упора". А теперь понимаю, что самое ценное — это не то, сколько ты успел, а то, что ты чувствовал в эти моменты.
— Вы говорите как человек, который уже нашёл свой покой, — улыбнулась Лиза. — А я вот всё ещё в поиске. И этот поиск, наверное, и есть молодость.
Баэль, сидевший чуть поодаль с чашкой ромашкового чая, чуть заметно улыбнулся. Он был в своём неизменном чёрном пальто, и даже жар камина, казалось, не мог его согреть — или он просто не нуждался в этом. В его глазах, тёмных и глубоких, как ночное небо над Вахибой, отражалось пламя, и в этом отражении было что-то древнее, почти пугающее.
— Интересно вы рассуждаете, — произнёс он. — Для меня, наблюдающего за людьми не одно столетие, молодость всегда была загадкой. Вы, люди, так боитесь её потерять, что часто не замечаете, как она проходит прямо у вас между пальцев. Как вода за бортом корабля — только что была здесь, и вот уже осталась лишь пена.
Лиза вздохнула. Она отпила глоток персикового чая — горячего, ароматного, с лёгкой кислинкой, которая оттеняла сладость варенья. Чай обжигал губы, но это было приятно — как напоминание о том, что она жива.
— Это, когда вдруг понимаешь, что уже нельзя разогнаться так, как раньше. Что есть обязательства, ответственность, люди, которые от тебя зависят. И ты уже не можешь просто сорваться и уехать в другой город, потому что за спиной — целая жизнь.
— Но это же не плохо, — возразил Виктор Марьянович. — Ответственность — это не тормоз, а компас. Раньше я метался, не знал, куда приложить силы. А теперь знаю. И от этого не страшно стареть.
— А вам разве не страшно? — спросила Лиза. — Что когда-нибудь тело перестанет жаждать страсти? Что новая любовь уже не наступит?
Виктор Марьянович усмехнулся. Он взял чашку с чаем, отпил глоток, и на его лице появилось то особенное выражение, которое бывает у людей, вспоминающих что-то очень личное, очень важное.
— Раньше было страшно. А теперь, с Ириной, я понял, что страсть не уходит. Она просто меняет форму. В двадцать лет — это пожар, который сжигает дотла. В пятьдесят — это огонь в камине, который греет долго и ровно. И то, и другое прекрасно по-своему.
Он помолчал, глядя на пламя, и вдруг сказал:
— А хотите, расскажу одну историю? Про молодость. Про любовь. Про то, как я однажды чуть не потерял всё, но вовремя понял, что главное — не то, что ты наказываешь, а то, кого ты любишь.
— Расскажите, — попросила Лиза. — Очень хочется послушать.
Виктор Марьянович отставил чашку, поправил шёлковый халат и начал. Голос его звучал ровно, но в нём чувствовалась та особенная теплота, которая появлялась, когда он говорил о самом дорогом.
— Это было давно. Очень давно. Мне было тогда двадцать пять, я только начинал свой путь. Был молод, горяч, уверен в своей правоте до зубовного скрежета. И была у меня девушка. Катя. Мы познакомились на набережной, в дождь — она стояла под зонтом и смотрела на Неву, а я проходил мимо и почему-то остановился.
Он улыбнулся воспоминанию.
— Она была художницей. Писала акварели. У неё были длинные светлые волосы и глаза такого цвета, как вода в заливе в пасмурный день — серые, но с искорками. Мы были вместе три года. Три года, которые я промотал, как последний дурак. Потому что тогда я думал, что главное — справедливость. Что я должен наказывать виноватых, восстанавливать порядок, бороться за правду.
Он помолчал, глядя на огонь.
— А она ждала. Ждала, когда я перестану воевать с миром и просто буду с ней. Но я не мог. Мне казалось, что если я остановлюсь, мир рухнет. Что кто-то другой не доделает то, что должен сделать я. И я летел вперёд, как тот самый паровоз, не замечая, что она остаётся позади.
— И что случилось? — тихо спросила Лиза.
— Она ушла. Просто собрала вещи и ушла. Оставила записку: "Я устала ждать. Ты борешься с миром, а мне нужен просто человек. Прости". Я тогда рассвирепел. Решил, что она предательница, что не поняла моего великого предназначения. И продолжил жить дальше. Только внутри что-то надломилось.
Он взял чашку, сделал глоток остывшего чая.
— А через двадцать лет я случайно узнал, что она вышла замуж, родила детей, живёт в маленьком городке под Псковом. И что она счастлива. По-настоящему счастлива. И знаете, я вдруг понял: она была права. А я был дураком. Потому что никакая справедливость не стоит того, чтобы терять любовь. Никакое наказание не заменит тепло человеческой руки.
Он посмотрел на Ирину, которая сидела рядом и слушала, не перебивая. В её глазах тоже блестели слёзы.
— Теперь я это знаю. И Ирина — моё второе счастье. Но тот урок я запомнил навсегда: молодость — это не время, когда можно всё успеть. Это время, когда нужно успеть самое главное. Любить. Быть с теми, кто дорог. Всё остальное — суета.
В комнате повисла тишина. Только камин потрескивал, да снег за окном тихо ложился на подоконник.
— Красивая история, — сказала Лиза. — И очень грустная. Но со счастливым концом.
— Со счастливым, — кивнул Виктор Марьянович. — Потому что я всё-таки понял. Пусть поздно, но понял.
Баэль поставил чашку на стол и посмотрел на собравшихся. В его глазах отражалось пламя, и в этом отражении было что-то от вечности.
— А хотите, я расскажу вам одну историю? — спросил он. — Не басню, а быль. Простую, как сама жизнь. Про бодрого сантехника и богатую немецкую старуху. Только я её расскажу на том языке, на котором услышал — много лет назад, в одном мюнхенском кабачке.
— Расскажите, Мессир, — попросила Катюша. — Мы слушаем.
Баэль откашлялся и заговорил. Голос его звучал грубовато, на баварском диалекте, с интонациями уличного рассказчика:
"Also, pass auf. Die Sache ist so.
Da ist dieser Klempner, Klaus, drei;ig Jahre alt,
'n bisschen dumm, aber sein Werkzeugkasten ist first class.
Er kriegt 'nen Anruf von 'ner gewissen Frau Schmidt,
aus Gr;nwald, verwitwet, f;nfundsiebzig, reich, aber fit.
Ihre Rohre sind im Eimer, sagt sie, die Heizung tropft,
das Wasser l;uft, wo's nicht soll, die Bude ist komplett verstopft.
Klaus f;hrt hin, klingelt, und wer ;ffnet die T;r?
Frau Schmidt im Neglig;, durchsichtig, und schwuppdiwupp – die T;r f;llt zu.
'Na, junger Mann', sagt sie, 'die Rohre sind unten im Keller.'
Er denkt: 'Okay, Arbeit ist Arbeit, aber der Laden ist heller
als erwartet.' Er geht runter, sie hinterher,
und in der Dunkelheit wird's ihm langsam schwer,
sich auf die Rohre zu konzentrieren, denn sie steht direkt hinter ihm,
atmet ihm in den Nacken, das ist kein Benehmen, find' ich, so'n System.
Jedenfalls, lange Rede, kurzer Sinn:
Er repariert die Rohre, aber nicht nur die, sondern auch ihren ... Sinn
f;rs Leben. Sie sagt: 'Klaus, das Rohr ist noch nicht ganz dicht.'
Er sagt: 'Kein Problem, ich hab' noch mehr im Licht.'
Und dann, na ja, du wei;t schon. Passiert ist passiert.
Sie hinterher: 'Du, Klaus, komm doch morgen wieder, das Rohr hat's in sich, ungeniert.'
Das ging so drei Jahre. Er kommt, sie liegen,
die Rohre fluchen, aber sie kriegen's nicht hin, zu schweigen,
von dem, was da unten im Keller so abgeht.
Die Nachbarn wundern sich: 'Was hat die Frau Schmidt, die alte, die lebt?'
Sie lebt. Und wie sie lebt. Mit Klaus, dem Klempner, im Bett,
im Keller, in der K;che, ;berall, wo's Wasser gibt oder nicht.
Und dann, eines Tages, mit neunzig, pffff, macht sie den Abgang.
Klaus steht am Grab, weint eine Tr;ne, lang.
Er erbt das Haus, das Geld, den ganzen Kram,
und denkt: 'Mensch, Frau Schmidt, das war kein Schaden, das war ein Programm.'
Was will ich damit sagen? Egal, wie alt du bist,
wenn die Rohre tropfen, dann wei;t du, was Leben ist.
Der eine sucht Liebe, der andere sucht 'nen Termin,
und manchmal kommt beides zusammen, da unten, im Keller, bei ihr, bei ihm."
Он замолчал. В комнате было так тихо, что слышно было, как потрескивают поленья. Потом Виктор Марьянович, после долгой паузы, начал переводить. Голос его звучал размеренно , но с небольшим привкусом иронии:
"Итак, без предисловий. Клаус, тридцати годков,
Сантехник, взгляд тупой, но ящик с инструментом —
Онегинский арсенал, не более того.
Звонок от фрау Шмидт: «В Грюнвальде, вилла, цемент,
Протекли трубы, радиатор хрипит,
Воды напор — как в жилах, только стынет стыд».
Он входит. Дверь открыта. Халат её — вуаль,
Прозрачнее, чем истина в вине.
«Проход, — он мыслит, — в подвал, где вертикаль
Стояка уходит в темень. По стене
Сползает плесень. Трубы — как вены, вздуты.
Она — за ним. Дыханье — там, где круто».
Короче, ночь. Подвал. Исправлен водосток,
Но также кое-что ещё. Она: «Мой друг,
Ты завтра приходи, здесь, видишь, уголок
Протекает». Он: «Я принесу сундук
Инструментов». И длилось это три
Года. Соседи: «Что там за шум? Смотри,
Старуха наша светится, как фонарь».
А он всё лазил в подвал, чинил, как встарь,
Пока однажды, в девяносто лет,
Она не умерла. Оставив туалет,
Гараж, сберкнижку, виллу и его —
В наследство. Он стоял и думал: «Отчего
Мне пусто? Ведь ремонт закончен. Свет погас».
Мораль: не важно, сколько зим, сколько раз
Текут твои трубы. Важно, кто придёт
Их затыкать. И что потом произойдёт
В подвале. В темноте. Под шум воды.
Пока не кончились последние труды".
— Красивая басня, — сказал Пенкин, когда перевод закончился. — И очень правильная. Молодость уходит, а любовь остаётся. Если она настоящая.
— Именно, — кивнул Баэль. — Любовь — это единственное, что не подвластно времени. Она может менять форму, может становиться тише, но она не исчезает. Пока вы помните — она жива.
За окном снег усилился. В комнате стало ещё уютнее, ещё теплее. Лиза вдруг почувствовала, как к глазам подступают слёзы — не от грусти, а от какой-то странной, светлой благодарности.
— Знаете, — сказала она, — а ведь "девичья мечта распускает паруса" — это, наверное, про надежду. Про то, что даже когда кажется, что всё потеряно, внутри нас всё ещё живёт та девочка, которая верит в чудо.
— И правильно делает, — кивнул Виктор Марьянович. — Потому что чудеса случаются. Я вот, например, никогда не думал, что встречу Ирину. Что в моём возрасте можно снова почувствовать себя молодым. А оно вон как вышло.
— Возраст здесь ни при чём, — сказал Баэль. — Есть люди, которые в тридцать лет уже мертвы душой. И есть те, кто в восемьдесят ещё горят. Всё дело в том, как вы распоряжаетесь своим внутренним огнём.
— А вы, Мессир, — спросила Лиза, — вы чувствуете свой возраст? Вы ведь существуете так долго...
Баэль улыбнулся своей загадочной улыбкой.
— Я чувствую не возраст, а память. Во мне живут тысячи жизней, тысячи судеб, тысячи историй. И каждая из них — как отдельная молодость. Я не старею, я накапливаю. И в этом, наверное, моё бессмертие — не в вечной жизни, а в вечной способности помнить.
Лиза посмотрела на Розового Пса, который дремал у неё на коленях.
— А ты что думаешь, Розик? Ты ведь тоже не простой пёс, ты помнишь другую жизнь.
Пёс приоткрыл один глаз. В его стеклянных зрачках отражалось пламя камина, и в этом отражении было что-то такое, от чего у Лизы защипало в глазах.
— Я думаю, что молодость — это когда бегается быстро и косточки хрустят, — философски заметил он. — А сейчас у меня косточки не хрустят, потому что я игрушечный. Но зато я вижу сны. И во сне я снова бегаю по зелёной траве, и солнце светит, и хозяин рядом. Так что, наверное, молодость — это способность видеть сны. Даже когда ты уже не можешь бегать.
Все засмеялись. Даже Баэль чуть заметно покачал головой.
— Розик, ты как всегда, — улыбнулась Лиза. — Всё перевёл на свой, собачий лад. Но в чём-то ты прав. Способность мечтать, способность видеть сны, способность надеяться — это и есть та самая молодость, которая не уходит никогда.
Виктор Марьянович поднял бокал с коньяком.
— За молодость, господа. Не за ту, что прошла, а за ту, что остаётся с нами всегда. За способность любить, мечтать и чувствовать. За то, чтобы "ночью не до сна" было не от бессонницы, а от избытка жизни.
Они чокнулись — кто бокалом, кто чашкой. А снег всё падал и падал, укрывая город белым, спасительным покрывалом, под которым прятались и старость, и молодость, и надежда, и память.
Когда все разошлись по своим комнатам, Розовый Пёс остался лежать на диване перед камином. Лиза ушла в спальню, но оставила его здесь — он любил смотреть на огонь. Пламя плясало, отбрасывая тени на стены, и в этом танце было что-то завораживающее, почти гипнотическое.
Пёс смотрел на огонь и думал. Думал о том, что сказал Баэль. О том, что молодость уходит, а любовь остаётся. О том, что он, игрушечный пёс, прожил уже столько жизней, сколько не снилось ни одному человеку. И каждый раз, когда он смотрел на огонь, он вспоминал тот первый раз — когда был ещё настоящим псом, бегал по траве и грелся у костра вместе с хозяином.
Огонь в камине был таким же, как тогда. Такой же тёплый, такой же живой, такой же вечный. И в его свете Розовый Пёс видел не только эту комнату, но и все те места, где он когда-то грелся — лесные поляны, бедуинские шатры, маленькие кухни в петербургских квартирах. И везде был огонь. И везде была любовь.
— Знаешь, огонь, — прошептал он, — ты — как молодость. Такой же яркий, такой же недолгий, но такой же прекрасный. Ты сгораешь, но оставляешь после себя тепло. И это тепло греет нас, даже когда тебя уже нет. Наверное, поэтому люди так любят сидеть у камина. Чтобы помнить. Чтобы чувствовать. Чтобы не забывать, что они живы.
Пламя мигнуло, словно соглашаясь с ним, и Пёс закрыл свои стеклянные глаза. Сон пришёл быстро — тёплый, спокойный, полный воспоминаний о той, другой жизни, где он был настоящим, где бегал по траве и где его любили.
А огонь всё горел, согревая комнату и тех, кто в ней спал. И это было хорошо.
Потому что пока есть огонь — есть жизнь. Пока есть любовь — есть молодость. Пока есть память — есть бессмертие.
Свидетельство о публикации №226031001565