Забвение

(Перевод рассказа Стефана Жеромского «Zapomnienie»)

    Мы уведомили лесничего Лалевича, что завтра перед рассветом будем у него, откуда он проведёт нас на молодых уток – «клапачек» - к только одному ему известному месту на пруду.
    Слово сказано – нужно теперь было встать к двум часам ночи, натянуть высокие сапоги и идти. И вот шагаем мы с паном Альфредом, папиросы курим, болтаем неохотно… Идём по протоптанной дорожке среди злаков. Согнутые к земле колосья отцветшей ржи чуть не достают лица – на каждом из них висят огромные капли росы. С наслаждением проводишь рукой по мокрым колосьям и позволяешь тем бить по лицу. Пахнут злаки…
    Временами от Вислы тянется не ветер, а здоровый холодок, словно влажное дыхание укрытой в ночи земли. Не тревожит он стен хлеба, а ласкает, трогает устами, как поцелуем. И тогда колосья лениво, сквозь сон толкают друг друга и по полю проплывает тихий шорох. Стряхнутые капли слетают с оболочек колосьев, попадают на колена стеблей, освобождая те от пыли, и висят там до рассвета. Издалека, из глубины ольховника у речки, долетают отголоски соловьиной песни. Летит по росе трогательный призыв: приди, приди, приди… и, невыслушанный, стихает в травах. Настаёт долгая тишина, пока её не разорвёт стаккато экстатической, порывистой, страстной, нервной, упоительной любовной песни. И та затихает в далёких росах… Тогда задумчивые ольшины слушают обрывочные радостные возгласы, похожие на поцелуи. Но не время нам слушать Шопена ольховника. 
   Мы уже вступаем на широкие луга. Над лесом темнота сходит, не растворяется ещё, но только редеет. Там светится будто зарево угасающего пастушьего костра. Вокруг нас настолько темно, что едва можно разглядеть легавого Пука, бегущего в двух шагах впереди. Бредя по высокой траве, приближаемся к лесу и, держась его края, идём по вереску, натыкаясь на кротовины и кусты можжевельника. На лугах стрекочут наперебой коростели, где-то далеко отзывается первая перепёлка, и её мелодичный голос откликается в лесу. В темноте идётся веселей с её зовом: идите же, идите же!..
    Как воды, приплывают и окружают нас свежие волны лесного холода, насыщенные запахом земляники, можжевельника, молодого ракитника, сосновой смолы - всем этим неописуемым, влажным, густым, ароматным и таким здоровым запахом укрытого в утренних туманах леса. Пахнет, словно дикий букет.
    Бледно-синий свод, наконец, начинает светлеть между ветвями сосен. Казалось, что лес наполняется прозрачным эфиром. Неподвижно, безжизненно, будто погружённые в скуку, висят в воздухе свешенные к земле сосновые ветви. Уже просматриваются контуры толстых, одетых в бурые одежды сосновых стволов, однако тонут в синеве, как рыбы в воде, пятнами одного цвета расплываются в этой сущности, в серости предрассветной. Уже можно разглядеть туманы над лугами и падающую на них под острейшим углом тень леса. Перед глазами происходит бескомпромиссная борьба, боец против бойца, тень против света, происходит быстро, неуловимо, как течение самого времени. Чередуются все фазы нападения, ослабления, разгрома… У каждой есть свой отрезок времени, каждая длится, живёт, напрягается, борется, умирает, и тем страшнее, что без крика и без звука. Вот, наконец, тень начинает уступать. Есть такая минута перед восходом солнца, когда она улетает в глубь кустов можжевельника и ивняка, падает ниц в траву, крадётся в стеблях, рвах и бороздах, приближается к лесу, наконец, убегает ему на голову и шею, чтобы там усесться под прикрытием сосен, дышать тьмой и злобно смотреть на белеющие поля. И с этой минуты громче кричат коростели, начинают протяжно взывать своё «ку-вык» чайки, и, как работящий мужик, встаёт пропеть гимн труду сердечный брат полей - жаворонок.
   Наша дорожка заросла травой, перерезана высохшими лужами и корнями деревьев, временами выбегает на луг, чтобы снова завернуть к лесу. Когда, следуя её капризам, выходим из леса, то принимаем отдалённые кусты за пасущихся лошадей, приближаемся к ним с чрезвычайной осторожностью, чтобы в итоге с плохо скрываемой злостью пнуть по ним ногой, когда окажутся во всей своей невинности белой росой от макушки до стоп, словно стихарь, покрыты.
    Наконец, пурпурным пламенем загорается заря над лесом. Золотисто-пунцовыми оторочками окрашиваются белые облачка, лежащие на небе, как пятна от небрежных мазков кистью на незаконченной картине. Кажется, будто какая-то рука быстро стаскивает с горизонта чёрное покрывало, и остатки темноты впитываются в землю. Показываются деревни с их высокими тополями, окрашенными рассветом в голубой цвет, группы деревьев, дороги, улыбающиеся поля и далёкие, далёкие полосы синих лесов, словно огромные, застывшие волны.
    И вот мы приблизились к, собственно, «сторожке» Лалевича, стоящей между ёлками на песчаном холме.
    Лалевич уже сидел на пороге. Когда мы подошли, он стремительно вскочил, сжимая в руке шапку с зелёным лампасом, и принялся кланяться, по-офицерски щёлкая каблуками. Это был круглый человечек с толстым лицом, забавно улыбающийся – выглядело так, будто у него все зубы коренные.
- Лалевич, утки будут? – заговорил пан Альфред.
- Тучи, ясне пане, тууучи!
- Ну, так пошли! Веди.
    Мы закурили папиросы, переложили ланкастеры с левого плеча на правое - и вперёд! Лалевич шагал первым, я замыкал. Белёсые туманы клубятся, клокочут на месте, переваливаются как столбы дыма. Верхушки деревьев и ракитник показываются среди них чёрными пятнами и снова исчезают. На белой как молоко росе тёмно-зелёными, почти чёрными полосами обозначаются следы наших сапог.
- День будет – красота! – выпалил Лалевич, желая хоть что-то сказать для приличия.
- Угу! – буркнул пан Альфред.
    Внезапно Лалевич остановился и даже присел на корточки.
- Э-гее! Птичка! – прошептал, всматриваясь в землю. На мокрой траве хорошо выделялся свежий, идущий в сторону леса, след телеги.
- Доски, ясне пане, доски с лесопилки крадёт – прошептал убедительно и даже с некоторым запинанием в горле.
- Идём, только тихо – прошептали мы практически одновременно и вступили по следу в лес.
    Подкравшись к вырубке, выслали Лалевича на разведку, а сами уселись в тени. Он вышел на поляну между пней как лис; улыбнулся, я бы не мог поклясться, что при этом он не облизывался, и подозвал нас пальцем.
    Мы подошли: в зарослях лещины стоял возок и запряжённая в него кляча. Воз был маленький, с чрезвычайно рассохшимися спицами в колёсах. Передок и задняя часть воза соединялись только дрогой, а на осях лежали «подушки*» с высокими наклонными ручицами**. Справа от дышла стояла кобыла, привязанная к вальку*** древнейшими постромками. Скорее всего они были одного с ней возраста. Хомут без «подклада» вытер на шее шерсть, деревянные оглобли выжрали бока, старые удила выгрызли губы. Хомут сместился с холки на уши, в то время как кляча, опустив голову, прикрывая глаза с выражением неописуемого измождения, щипала траву. Мухи и оводы садились ей на шею, грызли острый, как пила, хребет, сосали под брюхом, залезали в глаза. Она не пыталась их отогнать, только машинально, по привычке, помахивала хвостом.
    Дрянная шкура висела на ней, как летнее пальто на скелете, обтрёпанные ноги едва сдерживали вес костей; не обратила на нас ни малейшего, даже мимолётного внимания, несмотря на то что Лалевич уже тёрся возле нашильника, оглядывал постромки, накрученные вокруг ручицы и выполняющие роль вожжей. Сказали ей тут стоять – стоит; снимут шкуру – пусть снимают…
- Богатая, чёрт возьми, сбруя! – проворчал лесничий. – Ну хоть бы чуточку кожи… верёвка на верёвке – добавил с сожалением.
    В ожидании мы уселись под сосной. Лалевич из-за куста головку высунул, глазками моргает и усмехается – уже заметил его, Вицка Обалу.
    Идёт Обала тихонько, крадучись между кустами, неся на плече четыре доски. Оглядывается, прислушивается, порой присядет, а между кустов мигает его красная магерка****.
- Сороковки – шепчет нам на ухо лесничий загадочно, как на исповеди.
    Доходит до нас Обала, уже собирается сложить доски на возу и улизнуть, как вырастает перед ним, будто из-под земли, Лалевич, кланяется и говорит:
- Бонджур, Обала…
    Мужик сбросил доски на землю, слегка сплюнул и стоит. Было в некотором роде сходство между ним и его кобылой. Худой, высохший, увядший, почерневший, низкий, с необыкновенно выпуклыми плечами, напоминал собой какой-то инструмент для взвешивания грузов, нечто вроде рычага… Из-под огромной, как подушка, красной магеры выглядывали длинные волосы, без блеска, давно не чёсанные, так как в них застряли стебельки сена и соломы. Был одет в два куска полотна: грубая рубашка до колен в форме юбки, с красной тесёмкой вокруг шеи, завязана и препоясана на бёдрах ремешком; из-под рубашки до щиколоток спускались штаны, такие же грубые и такие старые, такие чёрные и такие истёртые, что, смотря на них, хотелось кричать во весь голос: отдайте, Обала, ваши штаны на Парижскую выставку, пусть знает цивилизация, что и вы производите полезные вещи в меру сил и средств! – Колени его были согнуты навсегда, как у полевой лошадки, и на этих коленях дыры в штанинах, возникшие не вследствие разрыва, но вытертые, круглые, будто выжженные. Я смотрел на его ноги, поросшие грязью, чёрные, с искривлёнными пальцами, с ногтями как у зверёныша, со сплющенными и выдавленными назад пятками, и пришёл к убеждению, что цивилизация не принесла ещё до гардероба Обалы ни одной пары сапог.
    А лицо не было противным: обычное мужицкое лицо, словно вырезанное из песчаника начинающим скульптором, бездумно холодное и спокойное, ничем не обеспокоенное лицо настоящего джентльмена. От носа сбегали к подбородку две глубокие морщины, в которых кожа была несколько бледнее, чем на лице и шее, чёрных от копоти.
    Мы поднялись с земли, и только тогда Обала нас заметил. Стянул с головы магеру, отбросил рукой волосы со лба, и, кланяясь нам, ударил шапкой в землю.
- Похвалёны Йезус Христус!***** – сказал.
- А навеки, навеки, мой брат! – сказал пан Альфред. – Хорошо хвалишь Пана Бога…
    Мужик ничего. Нехотя смотрит на нас. Ждёт.
    Пан Альфред уселся возле него на пенёк и говорит:
- Мой Обала… Ведь ты Обалой зовёшься, правда?.. так вот, мой Обала, хорошо ли это, чтобы ты шёл средь бела дня в чужой лес и так просто без смущения брал что тебе понравится? Скажи-ка мне: это хорошо? И кары божьей не боишься и этого… Ну и как же тебя тут уважать как соседа, как гражданина, как, скажем, брата?..
- Прошом смилостивиться…
- Оставь в покое, прошу тебя, оставь. Пойдёшь за эти доски под суд, ибо я по вашей милости скоро по миру с клюкой пойду. Понимаешь меня?..
- Понимом, ясне пане.
    В то время как Обала «понимал», Лалевич незаметно приблизился к нему и грубо схватил за волосы, чего мужик явно не ожидал. Через секунду я имел возможность наблюдать за ходом операции под названием «битьё в морду». Правым кулаком Лалевич бил, левой рукой держал Обалу за чуб. Мужик время от времени отгонял его рукой, как комара, обращаясь к нему спокойно:
- Отыйдь, Лалевич, отыйдь…
- Промеж глаз! – сказал пан Альфред, угощая меня папиросой и зажжённой шведской спичкой.
    «Дал» ему Лалевич между глаз, дал в зубы, в нос, в горло раз, второй, третий, четвёртый, пятый… Я увидел кровь, тоненькой струйкой сочащуюся из носа мужика. Лалевич невзирая на это продолжает бить, аж подскакивает… Наконец, послышался пронзительный, страшный, противный, мерзкий плач избиваемого человека, и внезапно окровавленные пальцы впиваются в горло лесничего. Тогда пан Альфред вскочил и нанёс Обале один единственный удар, так называемый «дурх»******, куда-то в район подбородка, такой, что тот, как говорят, «накрылся ногами» и словно камень полетел в кусты. Там его ещё немного лесничий каблуками попинал и вернулся к нам, вспотевший и раскрасневшийся.
    Вскоре мужик поднялся, сплёвывая кровь и отирая губы рукавом рубашки. Оказалось, что даже пяти пальцев, которые традиция на щеке «разукрашенного» хочет увидеть, не было… Отплевался, отдышался, вытер подбитые глаза и начал отматывать постромок от ручицы.
- Лалевич, пойдёшь в полдень до пана Бедермана и попросишь его написать жалобу на Обалу о краже досок – церемонно произнёс пан Альфред.
    Мужик бросился к ногам помещика.
- Прошом ласки, ясне пане… Даруй мне энти доски.
- Ишь чё, пёсья твоя душа!.. аматор! – запищал лесничий.
- Даруй, ясне пане!
- И отчего же я должен тебе их подарить, мой Обала?
- Первый и последний раз, ясне пане… Не разицком ту не бель и не буду… Гроб ведь треба сбить, а тут голод такой, что «хана»…
- Какой гроб?
- Мальчонке. Сын мой никак помер, Войтек.
- И при этом крадёшь? Даже на гроб крадёшь? Подумай только, какой же ты негодяй…
- А где же возьну?  Откуда возьну? – спросил необычно быстро и смешно топая ногами. -  Тут хоронить, а добродею пять рублей, в казну рубль, а мы оба уже месяц картошки не видим. Даруй, ясне пане, смелуйся…
- Посмотрю, мой Обала, правду ли мне говоришь, в самом ли деле умер твой сын. Проводи нас.
    Мужик бросил доски на воз, стегнул клячу, и мы тронулись. Обала тяжело ступал впереди рядом с лошадью, широко расставляя ноги, то и дело её подстёгивая.
    Оба вдвоём как-то двигались…
    Мы опять вышли на луга. Чудесный, благородный, превосходящий любые описания щит солнца вышел поверх леса. Туманы прозрачными облаками уносились в небо, и только ещё роса белой скатертью лежала на лугах.
    Маленькая деревенька прижалась неподалёку к краю оврага. Халупа Обалы была недавно построена, ей не хватало кровли над левой половиной, двор не был ограждён, а в нескольких шагах высился сарай, соединённый с конюшней.
- Где же умерший? – спросили мы, задержавшись у края навозной кучи, занимавшей половину двора.
- В сараюхе лежит.
- Ты же женатый?
- Нет… «гдовец».
- Ну, проведи к умершему, ну, покажи его.
   Обала пошёл вперёд своим медвежьим шагом, открыл ворота и запустил нас внутрь маленького и пустого сарая. В одном отделении лежало немного скошенного сена на сухом хворосте, на глиняном же полу, на распотрошённом снопике соломы, лежал труп пятнадцатилетнего мальчика. Вверху сарая весело чирикали на гнёздах воробьи.
    Мальчик был такой же худяга, как и отец, у него были такие же чёрные ноги и сплющенные пятки; только волосы были расчёсаны, лицо умыто. В сложенных на груди руках земляного цвета он держал выструганный из палочки крестик. Над ним столбами висели комары и мухи, садились на лицо, впивались в кончики губ. Обала пошёл с веточкой, чтобы их согнать. Когда возвращался к нам, его глаза были без блеска, будто залитые мутной жидкостью.
- Отчего умер? – спросил пан Альберт, направляясь к выходу.
- Да кто ж его знает? Сдавило и покой.
- Одним сукиным сыном меньше! – рассмеялся к нам лесничий.
    Обала поднял на него глаза и в них засветился на секунду странный жёлтый огонёк.
- У тебя ещё дети есть?
- Нет, ясне пане; единак бел у меня… единак.
    Когда он это говорил, должно быть, молния жалости поразила его сердце. Настолько странно он произнёс свою фразу. Подпер потом голову ладонью, расставил ноги и смотрел до безумия печальным взглядом, который ничего не выражает, похожим на широко открытую рану. Смотрел, смотрел и вдруг сунул руку в кудлатые волосы и со всей силой дёрнул.
    Через секунду уже был спокойный, совершенно хладнокровный; с выражением тупой обеспокоенности в глазах начал доставать из закромов «козлы», топор, скобель, пилу, столярный шнур, разведённую в черепке «лубрику»*******, собираясь приступить к изготовлению гроба.
- Помогли бы, а, Игнацы… - просяще проговорил, обращаясь к лесничему.
- Ии… пшёл, дурак! Аккурат тут с тобой буду… Признайся лучше ясне пану, как вы ту рожь лущили. Такое то скотство, ясне пане, перед новью********, к сегодняшнему случаю как раз, идёт этот в поле и лущит, лущит на рассвете «мличь» с колосков. А как «запазуху» набьёт, то шасть до халупы и супец такой готовит на молоке.
- А за эту сегодняшнюю кражу, слышишь, жалоба пойдёт. Если захочешь, можешь уладить…
- А то уже уладится, ясне пане; отработаю…
- Ээ… на отработки я не согласен. Дашь четыре рубля и рубль на костёл или пойдёшь под суд. Подумай до завтра, слышишь, завтра только жалоба, если чего, будет подана. Будь здоров, мой Обала.
    Мы вышли. Пан Альфред быстро миновал подворье и оказался на дороге; я задержался за воротами, чтобы послушать разговор Лалевича с мужиком – так как Лалевич остался на минутку в сарае. Он выглянул и, убедившись, что пан Альфред далеко, повернулся к Обале и проговорил чрезвычайно быстро:
- Винценты, ничего не бойтесь… убедите его… ничего не бойтесь… Я сюда заскочу с рубанком, и выстругаем гробик красиво, тока пойдут до дом эти таксы. Заскочу ещё, заскочу…
    Тут же выскочил и, догнав помещика, принялся ставить под вопрос необходимость наказания Обалы, мотивируя тем, что у этого Обалы две морговины********* летучего песка, поэтому никакого наказания ему не будет, если пойдёт под суд. Подкованный злодей выйдет, вот и весь парад.
- Поглядим, поглядим; а, впрочем, не нуди тут – заключил пан Альфред и велел лесничему «шуровать» вперёд.
    Немногим позже входим через трухлявую изгородь на огромную дамбу пруда в полтора десятка моргов. Там нас внезапно окружил неописуемый говор птиц. Жалобно пищат в тростнике скворцы, каркают камышницы, посвистывают бекасы, жужжат слепни, крякают укрытые стаи уток, грустно припевают крачки; ритмично выбрасывая в полёте крылья, колышутся кроншнепы, куют железо на ольховых веточках сорокопуты, а высоко на сосновых ветвях, обучают своих детей, противно крича, вороны-мамы.
    Мне сказали остаться на дамбе, чтобы стрелять уток «в лёт», а пан Альфред и Лалевич, отправившись вокруг пруда, скрылись из виду.
    Я почувствовал, что меня покидают силы. Улёгся на землю с твёрдым намерением не вставать, хоть бы наступило землетрясение или мимо бы проехала повозка полная прекрасных дам. Решил лежать и смотреть на небо, на колышущиеся верхушки сосен и ольх, смотреть, как на середине пруда вздымается вода и увенчанные пеной волны бегут к берегу, чтобы обрызгать аиры в форме сабель, которые, наклоняясь, прикладываются к воде лицами, и, казалось, дрожат восхищаясь мелодией плеска волн. Иногда от сильнейших порывов ветра стройные стволы сосен раскачивались, становясь похожими на огромных дивных существ.
    Высоко, громко крича, перелетали с дерева на дерево вороны, их крик был очень настойчив, словно призыв о помощи. Вглядевшись повнимательнее, я заметил причину их беспокойства.
    На одной из высоких сосен сидел мальчик и длинной палкой спихивал из гнёзд молодых птенцов ворон, ещё не умеющих летать. Я поднялся и увидел второго мальчика на земле, который хватал выпавших воронят. Через короткие промежутки времени отвратительные птенцы падают камнем на землю. Одни сдыхают сразу, другие поднимают ещё большие головы на неоперённой шее и забавно шагают по траве. Тогда маленький охотник догоняет беглецов, крича:
- А кудай ты идёшь, шустрик, кудай?..
    Хватает его за крыло и бьёт головой о ствол, или и без того обрывает ему ноги, которые главный лесничий покупает по три гроша за пару.
    Мама-ворона мечется как сумасшедшая, садится чуть не на плечи молодому смельчаку, цепляется клювом за его палку, садится на ветки над ним и бьёт головой по стволу, как молотом, отгрызает малые веточки и каркает хриплым, надрывным, страшным криком отчаянья. Когда мальчик выбрасывает птенца, бросается на землю волоча крыльями, открывает клюв, хочет каркать – голоса нет, так что бьёт крыльями, скачет, ошалелая, смешная, к ногам мальчика, словно первая из своего рода осознавшая потребность самоубийства. Когда убивают всех её детей, взлетает на дерево, навещает пустое гнездо, и, крутясь на нём по кругу, над чем-то размышляет…
    Я снова лёг навзничь. Какое мне до всего этого дело? Знаю, что где-то там бьют молнии чувств, на которые мы, цивилизованные, имеем лекарство в виде сведения счётов с жизнью…
    … Позавидовал Обале и вороне. Они оба быстро забудут. Чем бы загасилась их адская, бездонная, жуткая, безотчётная боль, как бы прожили сегодняшнюю ночь одни в своих пустых гнёздах, если бы не этот божественный, замечательный, добродушный, наилучший из законов природы – мудрый закон забвения? Для них «жить» значит «забыть» - и добрая природа тут же позволила им забыть…
    Ах, как же я им позавидовал!..

Примечания:
*Подушка – (здесь) часть телеги; расположена сверху оси, к ней крепится дрога.
**Ручица – часть телеги; крепкая наклонная деревянная палка, крепится к подушке, удерживает груз (боковые стенки телеги) от падения вбок.
***Валёк – часть упряжи, короткий деревянный или железный стержень, к которому с одной стороны крепятся постромки от лошади, а с другой подсоединяется телега или с.-х. машина.
****Магерка – (от польск. Magierka, венг. Magyar) мужская войлочная шапка без полей; была распространена на территориях Польши, Венгрии, Украины, Белоруссии.
*****Сокращённое христианское приветствие, принятое в Польше; полное: «Niech bedzie pochwalony Jesus Chrystus!».
******Durch  - (с нем.) одно из значений – сквозь, сквозной.
*******Лубрика – (от лат. rubrica – красная земля) род тёмнокрасной глины, окрашенной частицами железа; применялась в столярстве в качестве красителя.
********Новь – (уст.) хлеб нового урожая.
*********Морг – мера площади пахотной земли (от нем. Morgen – утро); то есть надел, который обычно крестьянин мог вспахать за световой день – примерно пол-гектара.


Рецензии