Цветы жизни
Три дня прошло с тех пор, как полковник Ривенбронк подорвался на мине. Часы в приемной, угольно-заспанной, прорывались пиками секунд в отмежеванное пространство, где висел, упрямствуя из последних сил, на своих тоненьких высоких хромовых ножках покрытый треснутым тяжелым стеклом стол, на нем стояла сахарная ваза, а окно - Йоханнес прекрасно знал это, обращенный к нему спиной - защищало листвой от глаз высохшую дорогу, по которой далеко-далеко передвигался бомбовоз, взбивая высокую пыль, а еще дальше простирались луга, где за руку ходили мы с тобой, мой несостоявшийся избранник.
Сливовая, черная ночь опустится над этим поселком, и тогда мы будем вправе выйти, звеня чугунными подвесками об дверь, пройма чья так низка, что каждый день обязательно кто-нибудь ударяется, шепча про себя ругательства. Эта полночь, невидимый барьер, за которым двоятся тени.
Йоханнес - герой моего повестовования - вынес на крыльцо табуретку и уселся на нее сам, головой в черной фуражке застился от глаз глядящих снизу, с проползанной после утреннего дождя червями земли, механиков. Его фигура казалась им в потемках статной и большой, предночный вымоленный воздух, полный еще не погасшими оранжевыми вечерними огнями, искажал, и механики, привыкшие обо всем наблюдать снизу, видели эти огни как полосы, бегущие изрытыми продольными облаками чуть ниже тех звезд. А и весь воздух держался и не холоден, и не горяч, а как раз таков, какой выпадает крайне редко. Йоханнес опустил вечерние сухие руки в коробку с боеприпасами, во тьме, наощупь, перебирая их. Тут же где-то сушилось белье, многие, находящиеся на дворе, курили, и огоньки их сигарет мелькали как-то угрожающе рядом с этим бельем, чего замечал Йоханнес. Не делая никому замечаний, он жевал сливовую косточку, узор на которой был так крепок, как тоска по тому ножу, на чьей сужающейся бритве так станцевал не столь давно их полк.
А в инженерном отделе всю ту последующую ночь горел свет. Эта черная непропускная входная дверь, словно горелое пражское пирожное, открывалась путем кодового замка, четырьмя пальцами разом. Калитка пищала, входящего сразу встречал дежурный солдат, который шел всякий раз с дальнего конца тропы, из-под яблони, под которой, очевидно, располагался за маленьким узким ржавым столом, чем-то рутинным себя занимая.
Наверху, скосом и наискось, висели, как ледышки на снегу, стеклянные окоротители своими долгими красивыми цепями. Служебная собака, опять положительная, носилась, но без лая, по загнутой буквой «Г» территории двора. Форма бытия здесь слегка отличалась от той, что текла во всей казарме. Поднявшись наверх, входящий оглядел стены, увидел пыль на потолке, а также посеревшую от времени папку бумаги, на которой большими прямыми буквами располагалась надпись «труново». Сверху текли заклеенные скотчем провода. Вошедший пожалел свои руки и не стал отламывать от спинки кресла бурый нарост, который столько времени почему-то никто не счищал. Он углубился дальше - туда, где стояли столы, лежали чертежи и работали инженеры.
Вкусивший радость солнечного света будет всегда тянуться к нему, даже от самой глубины - такова была мысль, с коей вошедший подбирался к столу. За углом был сплошной свет. Улица, излепленная четырехарочными серебрящимися на солнце, шлагами, несла в постепенную гору. У ближайшего глазу этажа было раскрыто окно, пальчики солнца играли по его отвесному скату. Вейнгоф четко вспомнил в тот момент, находясь у этого разставленного окна, что он - немецкий офицер, и это означает прежде всего прочего одно - что он должен. Колодки, обутые на ногах, медлительно переступили крышку люка, с защелочкой, каких нигде, кроме как здесь, не делают. Выверенная фиксация глаза оставляла пасть заборы - они, тянущиеся по правую руку, по которой плыло солнце, были ему теперь не нужны. У здания слева от входа скулил щенок. Нападая на его сапог, щенок посмотрел дружелюбными, какими-то совсем состарившимися глазами снизу вверх, и почувствовал ласковую руку офицера, с некоторой попытки стеснения подался за ним, стелясь чуть позади. Дымоходные отверстия крыш были прорублены и распахнуты, как в первый день весны, для входа ласточек, и галстук, повязанный в целях привлечения рекламы вперед магазина на придорожном столбе, гляделся нелепее некуда. Тогда Вейнгоф закурил. Делая это, он вспомнил, что не курит уже много лет - семь, так точно - что тут же заставило его отмотать картину назад, в так называемый предвояж. По ходу солнца шла, спускалась сукном с небес непрочная слитая дымовая завеса, город как-то мирно гудел, и взгляд его находил в отдаленьи дерево, чья держащаяся лишь на самом верху листвяная крона покачивалась на ветру, как мачта. Песик устал, он уже не догонял офицера, отставал за ним где-то следом, у створ ворот магазина, где стоят на витрине разукрашенные склянки. Ему надо попасть в Штаб. В Штабе его ждут. Слеза, стекающая по надпругому накату здания, как слюда, в него незнамо когда попавшая. Съеденая, как апельсин с арены неба, луна давала знать, что до ночи, до темноты еще долго, а это означает, что у него еще будет полно впереди времени, чтобы попасть в Штаб.
У Йоханнеса нет никаких преград. Он зашел чуть впереди входящего в освещенную тусклой режущей лампой небольшую залу, где работали всю ту ночь, строили инженеры. Здесь, на спинке высокого металлического стула, висело черное офицерозначное пальто, тень этого пальта вдавалась прямо в польные плиты, кислый запах едва открытого шипучего вина напоминал о заре. Здесь Йоханнес разложил свои руки, снял верхние перчатки, вслед за ними - другие. Перчатки были густо пропитаны соответствующим кремом, недосказанность томительного ночного вопроса вставала в дверях. Через час сюда прилетел самолет, привез свежую почту. У угла батарей стояли коробки, коробки, со входом и выходом, словно предназначенные для провоза каких бы то ни было живых существ. Чаша у Йоханнеса полнилась черной, как зеро, водой, в ней, помешиваемые ложкой, плавали все наперечет небесные светила.
Поутру он вставал и ехал выступать на пленуме. Золотые стены коробки зала заседания, как и всегда, казались ему глядящими и слушающими печально. Утварь этой замасленистой сколы хотелось бы просто взять руками и перенести отсюда - этажом повыше, и кого Йоханнес в эти минуты не мог понять, так это социалистов, обнародовавших для посетителей всех классов когда-то принадлежащие частным лицам стены и дворцы. Бессчетные руки его сослуживцев в разных позах лежали на длинном овальном столе, иные из них даже пробовали жить собственной жизнью. Лампа, светящая тускло, тут же, при входе его зажглась, и он наряду со всеми, занял свое место. Роль электронно-вычислительной машины в процессе формирования парадигмы мирного сосуществования наций на основе приобретенного в результате чудовищных для цивилизационного мира последствий Второй мировой войны не переоценима.
Часы стукнули беззвучной ложкой выше глаз на стене, выбили второй час после полдня. Когда придет его очередь выступать, он успеет бросить взгляд в окно, и картина, открывшаяся за спущенными шторами, подскажет ему, что говорить. Обратная дорога плыла, качаясь, восковой изумруд пообочинных зданий навевал на мысли о конце, где тоже обязательно есть длинный стол, неяркие лампы, зажженные над ним полукругами, полуобороты кранов, какие, как у механических заводных часов, вставлены во всех запястьях... Здесь у него есть железная штора, там, позади - целый зал. Если пройти вдоль него неглубокими шагами, то заметишь - это «шь» на конце - всего лишь шипение, выпуск воды из-под крана, чья-то игра ума - заметишь негритят, стреляющих в кого-то высокого и бурого из лука, вышитых на сорокалетнем бабушкином панно, тонкие стеклянные полки с выгнутыми в негодовании вазами, ну и полы - целый плиточный авантаж, распределяющий всю эту мебель в соответствии со своим законом. Звонок на двери - легчайшая в золоте с перьями балерина, игрушка, которая, чуть наклонившись, звенит, предупреждая находящихся в зале о том, что пришли чьи-то шаги... Нематериальное всегда опоясывает лишь материальное, пламя свечи на подсвешнике, тянущиеся руки...
Всем хочется потрогать пламя свечи. Но вот, наступает день, и оно ускользает. Поднимается стоглаво невидимым платком, палантином, сочась наверх, там, где сходятся крыши домов. Йоханнес запрокинул голову и увидал над собой четыре самолета, они стелили по небу свой след беззвучно. Засветлое утро, уже окрашенное, как крик петуха, по горизонту оранжевой пеной, еще держалось на своем перевале, и Йоханнес незамедлительно понял, что самолеты сейчас должны направиться на малый аэродром, и дойти туда - как через поле кость перекинуть - не составит большого труда, но, конечно, минут на сорок он тогда опоздает. Он принялся идти.
Какой неподкупливо шарообразный, скользкий, как наточенный резиновый шар, летит календарный год. Похлопывая себя по внутренним, вывернутым карманам, Вейнгоф искал еще сигареты - теперь он, надо знать, накурится на этой лавке за все те упущенные годы, дни, часы. Брахменный мотылек уселся на распухшее от вен предплечье, он - чья-то, возможно, и «моя» собственная «прошлая жизнь», сгони его прочь. Пока Вейнгоф сидел, поддавая ногой, раскачивая тем цепочные площадные качели, витрины сторожащих магазинов, уставленные статуэтками, портативными муляжами в оберточной бумаге - отбрасывали, как мокрые волосы после соленой воды, высочайшее стоящее полуденное солнце. Дорога в далеколежащий Штаб обрастала подробностями: теперь у Вейнгофа в рюкзаке лежала бомба. Маленькая, шарообразная, очень тяжелая, еще не заведенная. Тротуар на площадях и дальше выложен косой Г-образной плиткой, если которую развернуть и приблизить глазами к себе, получится нечто, напоминающее четырехпальцевую формацию самолетов. От сигаретного дыма сперло в груди, какое-то время он застил перед Вейнгофом весь обзор, так, что ему даже показалось, что все это ему понапрасну снится. Но солнце слизывало судорожный пот с темной руки, он вспоминал про Штаб - что идти к нему еще очень и очень неблизко. Песик куда-то пропал, куда же он мог деться на столь открытой площади? Вейнгоф успел задуматься об этом и также вспомнил свою молодость - когда всюду ему приходилось спешить. Тогда бы он помчался в Штаб вдогонку, не то, что теперь, заходя во все встречные магазины, перебирая сыпучие минуты в уме. Теперь стеклянная колба часов его спущена, как воздушный шарик - минуты идут медленно-медленно - так, наверное, жили в древности, доживая до трех сот, и до четырех сот лет... Если бы стереть всем прохожим глаза, он сейчас оказался бы один на безлюдии, рядом с этой бездыханной минутой послеобеденного застоя, когда солнечный жар так крошится в воздухе, но он еще не уморителен, еще не хочется скрыться в тень, и высокие барельефы и накарнизники всемогущих зданий едут, ложатся, сверху глядя на асфальт, а вверху упираясь в голубое - голубое? - небо.
Йоханнес пришел на аэродром. Тот располагался прямо в поле, самолеты уже разбирались, а одного так уже и не было, похоже, отбыл на новое задание. Вот так и подойдет однажды к самому концу длительный срок его командировки. Как школьный учитель, засланный в эвакуацию в дальнее село, с двойным чувством будет глядеть успевшими привязаться глазами на чужестранных ребят, так и он, стало быть, окинет взором эти распахнутые самолеты, которым отдал он всю свою послевоенную, собранную из запчастей, малую жизнь. Они все проиграют, а каша искрящихся на небе облаков над этим местом, как гудящая голова, растает, возможно, навсегда.
Как уходит в потемки земная жизнь, так уходят сапоги его во влажную глубокую землю. Лес еще высился на закате своей непропорционально высокой чредой, у глаз с писком летали комары. Через мгновение в небе раздался сопутствующий нарастающий треск, переходящий в грохот, они приближались как раз со стороны этого леса втроем. У первого брюхо было раскрашено в цвет изнанки зеркала, на нем виднелись две, стоящие рядом, почти друг на друге, небольшие заплатки, он незначительно шел впереди. Второй и третий догнали его с минимальной дистанцией, расчертив по полю треугольник в форме домовой крыши. Без подсказок справились подошедшие из персонала с излишками неизрасходованного топлива. Как вертляв был в траве хвост пойманной на днях во время побывки Йоханнесом волосухи, плотные трубчатообразные кольца покрывали воздымающимися ярусами его изгиб. Как несклонимы были их хвосты, глядящие, как в сумерках казалось, старыми опознавательными знаками сквозь новые на него, проходящего вспоротой их торможением полевой землей.
Розовый цвет рассвета окрасил даль. Скворешня покинутого полевого дома слишком аккуратно блестела чисто выметенными полами проходов и коридоров, уезжая, они не оставили даже и бумажки. Новая ночь на новом месте, а сейчас он и несколько офицеров ожидали большой перевозчик, который доставит их в качестве пассажиров туда. Снова говорят, что полковник Ривенбронк подорвался давеча на мине. «Он был еще такой совсем молодой, нисколечко не успел пожить...»
А вот крутится небыстрая, как речка, черно-белая пленка. Люди бегут в сапогах, под седыми кольцами утреннего боя обрывается, вдаль уходит ровная стена. Он мог впоследствии часами смотреть на эту стену, которая осталась здесь, как и многое другое, почти нисколь не затронута столкновениями. Оградительная красно-белая лента - приподнять одним пальцем - надпись «береги башку» и уже совершенное нежелание ее с какой бы то ни было целью беречь, растущий на тротуаре подорожник... Йоханнес, сидя под ней, размышлял о том, как в продолжении многовременного совместного боя офицер становится типически похож на свою машину. Вот, полковник Кауцер, чьи мысли порой так невинно путаются - пришел сюда белым, как мел, а в ходе длительных боев стал во всем подобен своему самолету. Он чистит колени на штанах так, словно это - его единственные и последние штаны, тщательно бережет свечные огарки. Такой же он и в бою - привычный везде следовать, плыть по пути своего самолета, он сделался маневрен так, что способен, кажется, единственный увернуться в базарной субботней толкучке от цыган, протащить из ларька в ларек драгоценные документы. Ведомый его, напротив, частности предпочитает общему целому: разглядывая, как под увеличительным стеклом, каждый житейский экспонат, он быстро теряет нить и не может самостоятельно ее отыскать, так как отвык доверять интуиции, вынужден вместе с самолетом подныривать, выруливать и часто стрелять вручную, попадая по тактическим деталям фюзеляжа, когда нижняя часть строя ревущим потоком идет по стороне в обход. Да, эта стена над его головой высилась здесь и в те дни, высится она и в эти. Справедливо ли это - отнимать у людей настоящее ради будущего? - вопрошают маленькие ее черные прорезные окошки. Он прирос к этой стене, как столетняя пыль вперемешку с микроскопической живностью, плесенью - не двинуться с места - а ведь Ривенбронк не просто так подорвался на мине - здесь и вокруг еще полно сюрпризов, поэтому они и не уходят никак с этого места, все понятно, для будущих лет жизни здесь необходимо все расчистить. Йоханнес вздохнул, представляя, как забывает на старости откипевшую жизнь, забравшись для того в какие-нибудь высокие горы, как отпускает из сердца вон, поменяв радикально место жительства, человек свой тяжелый неотступно бередящий опыт. Здесь, чуть поодаль от этой стены, его чуть было не нашла собственная гибель - это было не так давно, а теперь гарнизонная садовница выращивает на том пятачке розы. Сами города никогда не меняются - меняются только их названия.
Гаражный кооператив номер сто сорок дымил в полутора кварталах от того места, где сидел Йоханнес. В ту пору, когда шли воевать даже старики с клюшками, в этот участок постоянно бомбили. Непроизвольным движением он поднялся на ноги, словно это позволило бы заглянуть ему за громождение кирпичей и крыш - мысль о том, что это какая-то невнимательная хозяйка подожгла от плиты кухонную тряпку, устроив тем самым в доме пожар, мало успокаивала его. Он решил пройтись до тамошнего места пешком - все равно это был его выходной. «Выходной», - не спеша он произнес себе это слово, повторил его, вслушался... Чем оно отвечало? Стуком дятла по сосновой коре, таким же ровным и бессмысленым счетом секундной стрелки, когда невозможно приблизить неизбежное и остается прозябать в глобальной тени, пока не разукрасится каждый шар на высокой-высокой, как подмостки, елке. Он выстрелил по крыше, протер носовым платком пистолет, который был тяжел для затекшей руки и напомнил чуть масляный корпус механической мясорубки. Соседняя улица спустя миг отозвалась гулким эхом. С крыши посыпался пенопласт, кто-то сидел в его ворохе, закрываясь трубой, возможно, наблюдая, но он был уже, кажется, мертв, опрокинувшись на ту сторону дома.
Самолет из новой серии «треугольные скобки - аш - ти - *» наделили слишком широкими возможностями. По замыслу разработчиков он должен был состоять из тела тяжелого бомбардировщика, но при этом держать удар, как самый новый истребитель и незаметно мочь переходить к тому, чтобы начать пикировать. Но Йоханнес не мог проинспектировать их, потому что не до конца, возможное, понимал для себя суть их задач. С интересом наблюдал он за инсталированными показами его движений, соотразящих вязкий эластик светового пространственного волокна. Но это было на экране. А за обычным окном, если обернуться, неярко сиял своим укрывающим тайны светом белый и мелкий день, один из нашинкованных маленькими прямоугольниками белой бумаги и положенных в их ровных и длинный конвеерный ряд до сдачи дел.
Колокол, изображающий на переднем своем боку часы стоял высоко на площади, когда они прошли туда ночью. Главный инженер стоял рядом, Йоханнес в тот день не выспался и был рассеян, ему все никак не удавалось сконцентрировать внимание на туннеле. Вместо этого он стоял и вспоминал, как - точно - видел ранним утром, что у главного инженера спереди на шее отсутствует кожный покров, и там есть две симметричные лопасти, похожие на... он все никак не подбирал слова - на такие, что ли, кораллы, или скопление клеток, если их приложить на поляроид. Он видел за свою жизнь много разных самолетов, и в каждом из них непременно был отпечаток мирового взросления, то, чего его опытный нюх не спутал бы ни с чем. Бог Войны, преломляющийся на множество осколков, однозначно запечатлел себя на блюде крашенной меди, на которое глядел Йоханнес, приходя в гости к своему генерал-майору. Оно висело на стене, а по кайме его шли золотыми выштампами знаки, и тот сегмент, располагающийся в левом и верхнем углу, слегка напоминающий своими буквами цифру «33» - это и был тот сегмент, носящий символ авиации. Пусть черные кресты на крыльях сменились на его веку нейтральной камуфлированной окраской, звоночек, располагающийся в дальней неслышной комнате, был цел, он обещал вернуть, вернуть всех их, потопленных своей гигантской волной - в солнечном свете встают и идут к нему полковник Мейбах, полковник Бакх, преодолевая мокрые ступени...
А Вейнгоф никуда не заглядывал. Он шел, ютясь в этой улице, словно расчерчивая своим направлением некую прокладку, узкую траншейку посередине плотно, но не грозяще нависающих зданий, он двигался так бы допоздна, если бы улица города представляла из себя незамкнутую бесконечность. Парашютисты, летящие в небе далеко над крышами, давали знать, что скоро где-то начнется открытая местность, ему представлялся большой овраг, заросший лопухами, птичьи трели наверху средь ветвей. В мае месяце своего календарного пика достигает Солнце. В июне оно уже сойдет на перевалочную ступень, день будет подниматься по инерции. Стволы телеграфных столбов, как стволы ровных итальянских деревьев, подступали к нему, не двигаясь, с левого края тротуара. Абстрактный, как музыка, висел впереди вопрос - скоро ли Штаб? Но Вейнгоф никогда прежде не затруднялся на местности, на поясе у него висела кобура с пистолетом, исполненная солнцем линза, стоящая в глазах, хрустела, как сон, в Штабе его ждал черный, как хвост, господин рейхс... в Штабе его ждал черный, как хвост, на нем и сапоги - под сапогом что-то было раздавлено и захрустело, привлекши на себя внимание. Это был майский жук.
Жуков посыпалась, на самом деле, уйма. Он только теперь, на углу, это разглядел. Век их так недолог, а потом начинается массовая падучая, они, как расстрельные, падают на землю кверху лапками и в таком беззащитном положении умирают. Вейнгоф положил раздавленного жука к себе в карман. Он почувствовал некую вину в сопричастности к его гибели, он подумал, что лучше ему теперь будет его с почестями похоронить, раз он ответствен. Свернув несколько шагов в сторону, он вырыл палочкой в траве небольшую ямку, поместил туда жука и закопал, подождав, когда мимо пройдут все прохожие, чтобы вдалеке от глаз произнести над новой могилой несколько важных слов, сделать жестов. Теперь Вейнгоф держал в руке маленький металлический гребень, коим раскладывают волосы на пробор, и страх коснуться собственной головы побуждал его медлить, забираться глазами на верхние тонкие ветви деревьев, куда не долетает ни один жук, забираться глазами на верхние тонкие ветви деревьев, куда уходит юность, когда под боком парикмахерская. Он опасался не нащупать вообще никакой макушки, либо нащупать вместо нее нечто несусветное. Фюрер рейхстага жеманно крутится возле зеркала, поправляя пробор, а у Вейнгофа из-под ног уходит, бежит куда-то вся земля, в которой так много дыр, как раскрывшихся по весне ртов в поисках корма. Штаб, скорее всего, уже наглухо закрыт двумя скрещенными заколоченными балками, куда же он идет? Впереди - лето, пенный праздник, купание с обрыва в реке, песни и хороводы. Жизнь просит пищи, любая жизнь просит пищи, и если мы воплощаем что-то в жизнь, то обязаны с первой и до последней минуты это обеспечивать. Вейнгоф стоял и сомневался, любит ли он жизнь, но та сама ответила ему на его вопрос: человек, вышедший из-за кустов, был подозрительно похож на Хозева, Вейнгоф окликнул его и подождал, пока тот повернется. Поворачивался он как-то плавно, медленно, как томографический экран. Неправомерно для его возраста толстое, обтянутое клетчатыми шерстяными брюками брюхо, жилет, маленький бежевый мешочек на поясе - семена? - крошечные бурые глазки - таким Вейнгоф помнил его еще со времен школьной скамьи, и теперь, пока он так медленно поворачивался, Вейнгофу хватило бы время догадаться и подумать, что так просто он всего того не отпустит, что он все-таки будет ему мстить, но Вейнгоф заторможенно стоял и он не успел, как тот уже смотрел на него, искоса, в согнутый полупрофиль, ну а спустя мгновение стрелял, так, что падая, тот, кажется, задел и, возможно, вовсе разворошил собой жучиную могилу.
Окно в диспетчерской все горело. Люстра была как сплошная синь, из двух рожков, глядящих на разные стороны, что было хорошо видно еще с улицы, с двух проходов. Входящий не смел нарушать тишины, оба инженеров спали, примостившись на планку из суконного дерева, служащую драпировкой для батарей. Лампа эта глядела теперь с потолка - прямо на него, впустившего ту мысль, что вблизи она не так надежна. Этот синий сосуд, распластавший крыла, завывающий из затемненья - моя алая Родина.
Как приятно стародавним связанным бойцам вновь собраться в прежней ударной группировке и вновь пережить те дни, когда война была еще юна и покоряла своими пикообразными шагами самые молодые и высокие горы. Окно было распахнуто, полковник Швейн стоял у него в своем длинном стеганом пальто, яркий на фоне полутемной комнаты, так, что вошедший видел его смятый профиль, и многие-многие другие. Пол, весь вытоптанный ударными плитками под сплошными сапогами, но заоконный вид уже не мальчик - все самолеты надежно спрятаны в ангар и укрыты, на проводах не трещит, а полковник Швейн отчего-то прячет свое лицо - пытается спрятать, точно у вошедшего плохая память на лица. Вдребезги разрывается за стеной фонтан, старые милые вещи, которыми в избытке так любил окружать свой быт полковник, нуждаются в сортировке: часть из них пойдет стороной во фронт, часть - будет отреставрирована. Тугой черной веревкой из полой и упругой резины оплетена в этой кладовой всякая допокоечная вещь, если присмотреться под этот ворох и изобилие того, чего понаставил и понавалил сверху добрый Швейн. Даже странно оттеснять те вазы, доподлинно скрывающие под собой изломанные горячом полки, чьи грязные следы продлительны, как самих этих ваз тени. Вошедший как-то легко, ступив вперед одной ногой, зацепил концы этого долгого шланга и набросил их себе на руки. Шланг извивался и бился, как полный водой, а блестящие края кожи его приятно холодили, и тогда он понес его, осмелился вынести на себе прочь из комнаты. Длина не оказалась большой. Вот он уже лежал весь-превесь за его спиной после входа на полу, как полный водой, из его сквозного конца слегка, едва-едва, вытекала тоненькая струйка. Выходящий помнил, что только что, минуты две назад, глядел на Швейна, собирался остаться с ними праздновать, но да не доглядел и вышел сюда вот с этим вот жгутом, что теперь вдобавок еще и колется, соприкасаясь с его кожей, там, где остаются голые лодыжки. Такой же шнур он видел у механика в грузовичке, когда тот подвозил их на аэродром. Он еще в тот раз как-то неаккуратно потянул за него, пришпандоренного весьма незаметно за складкой у двери в кабину. Шнур вырвался, чертыхаясь, поехали, вправили, а в тот же день вечером произошла большая авария - истребитель одного из их командиров перевернулся и сгорел в огне. Окно было промыто весенним сползанием снега и солнцем, как слезой. Удваивая перила лестницы, он спускался, неся на себе тяжелый, но легкий шланг. Попытаясь обвязать его вокруг руки, он вдруг смекнул, что шланг легко сгибается, а так как вниз идти еще очень и очень долго, то будет лучше обмотаться им весь - чего он и сделал. Заправив одну его сторону за пояс, он почувствовал, как тот кольнул его, но запустил руку дальше вниз, под ноги, где лежал перевиваясь кольцами весь остальной шланг. Он обмотал поочередно обе ноги, вышел навстречу оконцу, сквозь которое пробивался свет, вновь коснулся было мыслью о Швейне, но впредь уже не вспоминал о Швейне, обмотав шлангом грудную клетку. Ступени шли откосые, большие, как рывки молотобойца либо шпалоукладчика. Шланга хватило, чтобы оплести им обе руки, он поднимал его выше, к шее, но на плече он окончился, и тогда, весь погруженный в шланг, он уже проследовал мимо последнего окна, туда, где окон уже не было.
Занося ногу над следующей ступенью, он ощутил на себе, как жгут его начал на нем жечься. Существительное «жгут» происходит от глагола «жгут» - он посмотрел наверх в окно, оглянулся украдкой. Окно, его пейзаж, было уже скрыто пролетом лестницы, лишь самый его синий верх все еще так же ровно глядел на уходящего ступенями вниз. Наверху, в уголке его проглядывала, слегка мигала, неяркая маленькая звездочка, за которую он тогда уцепился взглядом. Звездочка напомнила ему о долге, доме, комнате, выходящей на ангар, где ждал Швейн. Цепные кольца черной резиновой ленты сжимали его руки и ноги, если он становил ногу ступенью выше, то они сжимали. Опустившись на одну, уже невозможно на две подняться. Он вздохнул, он унес с собою звездочку и, наклоняясь, сошел на новый поворот. Окна совсем не стало. Глухой, как удар, подвал составлен из ступеней. Бесконечные ступени словно приковали его ноги, он уже не оборачивался наверх, назад - а жгуту тем временем становилось вольготнее, он словно начинал скользить, покачиваясь на его груди и руках. Дошел ли Вейнгоф до Штаба или упал и остался лежать, как сваленное грозой дерево, Йоханнес не знал, но для чего-то позвонил в неуверенности Швейну в тот самый момент, когда тот уже обеспокоился тем, что сошедший покинул комнату. Швейн не знал, что ему ответить, держа и елозия телефон. Кроме о том, что «полковник Ривенбронк третьего дня - уже четвертого, подорвался на мине» - эта назойливая бестолковая фраза кружилась над ним, как патефон, но никому бы ничего не упредила.
Угол дома был ясен. Швейн словно забыл о том, что была война. Пистолет лежал в чехле, как вырезной, деревянный. Он просто шел, ничего не предвосхищая, по спокойной улице, а внизу, на земле, его ждала положенная кем-то пуговка - оконечность рулетки. Он поднял ее и она повела его по тонкой тропинке туда, где рулетка на самом деле начиналась, откуда она вся раскручивалась. Путь был долгим. Казалось, он не дойдет: из его маленького приземистого городка нить привела его в такие веси, очутиться в которых он никак не ожидал. Но привела. Привела, таки, а могла бы слегка натянуть, и отпустить. Обратно. Носом в землю. Как тот его самолет, который он с напарником так неудачно расшиб на границе Чехословакии. Теперь ему казалось, что он опять стоит у того угла, где в незапамятное время подобрал пуговичку. Стоит схватить за хвостик веревочки, и он вступит в другую, во взрослую жизнь, где пистолет в кармане станет настоящим, а он станет полковым генералом, которому дано будет оживить все эти игрушки. Руке же, держащей рулетку, казалось, что вот он, Швейн - за углом - и ему стоит хотя бы немного напрячься, и он скоро минует это расстояние. Но Швейн не шел, упрямо не шел, натягивая в разные стороны леску и дергая без толку поплавок, пока другие рыбы мутили воду и норовили зацепиться за кусочек рыбьего торта, подвязанного на крючке. Рыбак досадовал, ему был нужен, необходим только Швейн.
Лужи - это маленькие глазки мирового Океана, выступающие, глядя на нас, на поверхности земли. Это мельчайшие его сыны, малюсенькие капли, по которым, тем не менее, есть предание, можно достучаться до самого водяного эпицентра. У Бога Воды длинные-длинные щупальца, он сидит в соленой воде, но кто из нас знает - может, раз в солнечное весеннее утро он и протянет свои длинные щупальца в одну городскую лужу, и слегка коснется чьих-то резиновых или кожаных сапог, а потом - кто знает, чем это обернется. Таковы же и капли на стекле. Маленькое прямоугольное стекло, покрытое испариной капель - что может быть лучше его в жару, когда нет даже скрынки напиться под рукой? Вода смотрит на нас отовсюду, но та вода, что стоит в банках в магазине - это неверная вода, смешная. Она проста, как поверхность моря, сунешь в нее палец и до дна доскребешь. Смотрит разноцветными лицами, спит сквозь веки. Но даже эта вода тем или иным путем приведет вас в лужу. Высокое голенище сапога отражается в ней, выпирает прямо в небеса, на которых гнездятся облака и тучи. Спускающийся уже дошел до глубокого дна, но ступени все не исчезали. Шлейка из жгутов - а они тем временем непроизвольно сошли с его ног и приняли другое формообразование - поддерживала его вокруг шеи и под грудиной, не позволяя тем упасть, а ноги немного путались, петлялись, как будто были уже не его, а приобретенные. Ступень уходила за ступенью, там не было жарко и не было холодно, Время с устремлением отходило назад. Прошлое - поначалу просто пыльное, впоследствии - страшное - такое, каковым ему и следует быть! Потому что свет - это будущее, а в прошлом нечего ловить, но... Сердце подскакивает от каждой упавшей сосульки. Ступенек вниз столько, сколько упадет с кровель сосулек, когда заканчивается зима. Он будет спускаться по ним, пока все не упадет, все не растает. Крыши должны остаться полностью голыми, в своей черепице. А зима была снежная.
А зима была снежная. Йоханнес увидел голову от розетки, лежащую на полу, самый конец удлинителя, но без провода.
Ступени рано или поздно должны закончиться, но спускающемуся в это не верилось, он опасался, что пойдет по этой лестнице навсегда. А наверху оставались лужи, смотрели своими вполыми глазами на летящие вверху самолеты. Полонсцез грохота по наземному барабану заглушал от него шум проезжающих по трассе машин. Синий купол оглушил его, и Йоханнес слышал только дождь, как гвозди, бьющие в его непробиваемую спину, а вдруг огромная ванна неба, что плещет над ним - это все-таки шире, чем то, что скрывает сам купол? Садясь в свой самолет, Йоханнес почувствовал тепло. Словно сиденье, да и вся внутрибронная атмосфера была кем-то здесь до этого заботливо нагрета. Куба бы Йоханнес не летел, за ним передвигался этот синий купол, видоизменяясь. Сейчас это поденная работа: перелетать с одного участка на другой, доверяясь отлаженной работе противовоздушных оборон, наносить свежие раны по окрестностям, но где-то далеко, внизу, вся трава заиндевела выступившей на ней тяжелой мыльной коростой, и в уме уже стоял зал - тот самый, где когда-то он проходил и увидел кошку, сидящую в алтаре, а следом следовал поворот, шли картины, и увидел кошку, сидящую в алтаре, а следом следовал выверенный, как в аптеке, маятник. И Йоханнес стоял под ним, следил, как тот раскачивается с лева на право, слева направо, из начала в конец, из начала в конец, где у Йоханнеса была шелестящая ветрами зала. И сгруженый пейзаж все-таки наползал одной на одну, под гребнем ресниц он все-таки видел все то же небо, голубое, как водоворот. Он жал на педаль, возвращался малыми шажками к созерцанию земли, которая к тому моменту плавно оборвалась и стала простой водой. Они с самолетом были зажаты меж небесами и той водой, а нигде не было черной точки, которую можно было выискать и за нее зацепиться.
Тот, кто спускался по лестнице, внезапно глянул на свои сапоги. Ему казалось, что они должны быть уже изношены, но ничего подобного не наблюдалось. Звуки воды, моторов и говор коллег воссоздавала его память, труднее пыталась удержаться этих стен, а лестница все шла и шла. Ей не будет конца - уже четко знал спускающийся. Но конец наступил. Среди кошек, вышитых крестом полотен, прочего-прочего благоденствия - Йоханнес даже об этом не помышлял - ему явится царевна, золотоволосая девочка - а иззеленое запечатанное в темные непропускные стены подъезда весеннее солнце все окутывало в конце в зеленый, а это значит дальше мимо и в золотой, и Йоханнес держал ее в своих руках, но кругом было небо-небо-небо. Куда встречаться? Расползающиеся соклетья бумаги, или ее перфорированного слоя - неважно - глазам было уже открыто то вселогое небо, куда дошел-таки спускающийся своими козьими копытцами - звон, звон - теперь пора лететь, лететь, взявшись за руки.
Опьяненный толпой читал оратор с большой трибуны бог весть о чем, но они - Йоханнес - лишь только временно снизились - он продолжал набирать двигательные обороты, продолжал набирать высоту, и пролетели, пролетели-таки эпоху, где царствовал Гитлер, и ее гнивший отломившийся хвост, и вот его падчерица стрясет с крыл всю...
ВПН - М.К. - J.S.
Свидетельство о публикации №226031200911