гайка
Часть первая. Рай в аду
Время на «Гайке» тянется даже дольше, чем на передовой.
Казалось бы, чистая математика парадоксов: там, где каждую минуту могут убить, время летит незаметно, потому что ты занят выживанием, стрельбой, перебежками и подсчётом оставшихся патронов. А здесь, в относительной безопасности, оно растягивается, как резина, как ириска на зубах, как обещания командира, что завтра обязательно будет баня.
Я лежу на нарах и слушаю тишину. Где-то за горизонтом, километрах в десяти, идёт бой — глухие раскаты доносятся сюда, как далёкая гроза, как напоминание о том, что рай этот — временный. Иногда особенно сильные взрывы заставляют вздрагивать стёкла в клубе, и тогда по стеклянной двери пробегает мелкая дрожь, будто она тоже боится.
А здесь — тишина, покой, даже птицы поют по утрам. Как в раю. В раю для сумасшедших, которые ещё вчера ползали по грязи под миномётным обстрелом.
«Гайка» — это бывшее шахтоуправление имени какого-то деятеля, давно забытого историей и местными жителями. Отсюда и название, ласковое и немного ироничное. Местные ещё помнят времена, когда здесь было оживлённо, когда шахтёры спускались в забой, когда гудели подъёмники, когда в клубе по вечерам крутили кино, а в буфете продавали пирожки с ливером.
Теперь клуб наш. А кино мы смотрим другое.
За забором — обогатительный комбинат. Он работает. Шахта не функционирует, но уголь отгружают из отвалов — тех самых чёрных гор, что возвышаются над округой, как молчаливые свидетели былого величия. Вагоны ездят постоянно, стучат колёсами на стыках, движение как на Курском вокзале в час пик. Люди на работу ходят — обычные, гражданские, в синих спецовках, с термосами в руках, с сумками, из которых торчат свёртки с едой. Идут мимо наших постов, иногда машут рукой, иногда отворачиваются, делая вид, что нас нет.
И ни одного прилёта. Вообще. За всё время.
Вернее, было два раза. Ракеты прилетели, выбили стёкла в клубе и — всё. Ни складов, ни казарм, ни техники. Только стёкла, которые мы потом заколачивали фанерой, матерясь сквозь зубы.
Я долго думал, почему так. А потом понял: комбинат-то принадлежит Коломойскому. Тому самому. Хохлы знают, что здесь у нас склады боеприпасов — одних «тюльпанов» столько, что если рванёт, то от Воронежа до Бахмута будет чистое поле, как на Луне. Но бить не будут. Потому что комбинат — это деньги. А деньги для них важнее победы.
Расчёт наших разведчиков был точен, как у шахматиста: свои же не будут по своим стрелять. Вот и разместили здесь всё, что только можно. И мины, и снаряды, и гранаты. Лежат себе, ждут своего часа.
Хожу на фишку. Пост называется «Стекляшка».
Это прямо у стеклянной двери в ПВД. Раньше здесь был клуб, а теперь — проходная. Стеклянная дверь, через которую видно всё, что происходит снаружи: и вагоны, и людей, и террикон, и даже тех самых фазанов, если они решат спуститься с горы. И окошко кассы. Пустое, тёмное, с надписью «Касса» старой краской, которая облупилась и висит лохмотьями.
В этом окошке мы сидели, как кассиры в театре, только вместо билетов продавали... ну, скажем так, мы просто смотрели, чтобы никто не прошёл. Иногда, в минуты особой тоски, я представлял, как сюда приходят зрители, как я отрываю им билеты, как они проходят в зал, где показывают комедии с участием Гайдая. Потом я просыпался от этого наваждения и видел перед собой только пустоту и пыль.
Окошко открыли только когда уже взяли Бахмут. И нашли там... о чудо! СВД штук десять и даже пулемёт «Корд». Целый арсенал, припрятанный хозяевами на чёрный день. Кто-то из наших пошутил: «Вот бы нам эту кассу пораньше открыть, ещё бы полвойны выиграли». Но война — она не терпит сослагательного наклонения. Что случилось, то случилось.
На территории — конструкция, от которой дух захватывает. Металлическая махина с колесом сверху, высотой с десятиэтажный дом. Подъёмник, наверное, или часть какой-то шахтной системы, оставшаяся от прежней жизни. Колесо это торчит в небо, как памятник индустриализации.
Командир разместил там снайпера.
Это, скажу я вам, не пост, а наказание. Пока туда снайпер заберётся — семь потов сойдёт, все проклятия мира вспомнит, родителей своих помянет нехорошим словом, бабушек-дедушек достанет и ещё раз подумает, стоило ли идти в снайперы, может, лучше было в пехоту, там хоть всё рядом.
Зато сверху видно всё. И наших, и чужих, и комбинат, и вагоны, и даже тот самый дом в Клещеевке, где мы когда-то не заночевали и остались живы. Видно, как дым идёт оттуда, где стреляют. Видно, как живут своей жизнью люди внизу. Красота, да и только.
Машины с боеприпасами приходят каждые несколько часов.
Их разгрузка — дело такелажников. Это такие счастливчики, которым осталось до дембеля пара недель. И после ранения их на передок не отправляют. Это награда от ЧВК. Почётная пенсия перед отправкой домой.
Хотя курортом это не назовёшь. Ночь не ночь, день не день — подъём по команде. Машина пришла — разгрузили. Попили чаю, иногда даже не успели — опять вперёд. И так по кругу, как белка в колесе, только колесо это размером с грузовик.
Говорят, зато живыми остаются. Почти все.
Часть вторая. Группа 200
Есть ещё группа 200.
Это те, кто собирает пацанов по полям и лесам. По окопам, вернее, и по тому, что от них осталось. Готовят, упаковывают в чёрные пакеты и отправляют домой в последний путь.
Командир у них — Тринашка. Мой старый знакомый.
Я встретил его и очень удивился:
— Ты же дома должен быть! Контракт закончился!
Он был «К»-ашник. То есть с колонии. У него трое детей. А он здесь.
Тринашка рассказал историю.
Отслужил, уехал домой. Всё классно: семья, дети, любовь. Одел медали, пошёл на работу устраиваться. А ему: «Зэк. Хоть и помилованный».
— Я им говорю: президентом помилован. Указ подписан, печать стоит. А они: «Нам плевать на твоего президента. Мы вас туда не отправляли, нам таких не надо».
Дальше — больница. Пришёл, осколочные ранения, нужна помощь, справка, операция. А ему: «Не наш профиль. Идите в другую больницу, там принимают». И всё тоже самое, почти тем же текстом. А у него осколок в позвоночнике, который напоминал о себе при каждом движении.
Хватило его на месяц гражданской жизни. Плюнул в харю начальнику цеха.
— Я говорю, — усмехается Тринашка, — наверное, не только плюнул, но и добавил кое-что от души. Не без этого. Рука, знаешь, тяжёлая после автомата.
Позвонил по спецсвязи. Нам выдавали телефоны от компании — там три номера, вбитые намертво. СОС — бригада спасения, если что-то натворил или прижало. Отдел кадров. И горячая линия, куда можно было пожаловаться на всё сразу.
Позвонил. Через неделю был здесь. Только теперь «В»-шник. На жетоне буква В, а не К.
— Вольный, значит, — сказал я.
— Вольный, — усмехнулся он. — Только вольным я себя здесь чувствую. Там — клетка была.
Вообще, проект «К» — это Штрафбат. Только штрафбат, как в кино, — до первой крови. А «К»-ашник — до двухсотого либо до конца контракта. Может ещё трёхсотый, но это когда руки-ноги поотрывало, тогда, может, отпустят раньше. А так уйти нельзя. Только через обнуление.
За этим смотрит особый отдел. И за соблюдением заповедей ЧВК. Дисциплина была железной. За это руководству памятник поставить можно при жизни. Ни мародёрства, ни побегов, ни отступлений, ни предательств. Ни-че-го.
Тринашка был командиром группы 200.
Работа на войне самая тяжёлая. Их даже во время прорывов не забирали. Кто туда пойдёт? Трупы по полю лежат, разлагаются, берёшь в руки — они расползаются, как переспелые фрукты. «Урал» после их груза моют шлангами с каким-то раствором, типа формальдегида, часами. Опарыши кишат на всём, до чего дотрагивались, а от металла кузова пахнет трупом. Кажется, этим запахом пропитано всё — и руки, и одежда, и душа, и даже мысли.
У них даже баня своя была. Каждый день, без вариантов. Но от команды Тринашки, мне кажется, пахло смертью всю жизнь. Хоть три раза в день мойся, хоть в хлорке купайся.
По слухам, Тринашка был ещё и внештатным палачом. Приводил приговоры особого отдела в исполнение. Было это или нет — не знаю. Я только видел, как увозили людей, одев мешок на голову и обмотав скотчем. И больше их никто не видел.
Говорят, когда хохлы присылали нам видео наших пленных — с вскрытой головой, обколотых обезболом, которые что-то говорят, глазами хлопают, а хохлы гасят окурки им о мозги... Говорят, наши отправляли им видео ещё круче. С теми же эффектами, но в обратную сторону.
Война идеологий. И Тринашка вроде в этом участвовал. А может, слухи. Хотя я с ним дружил. У меня даже память осталась: он сделал мне жетон с символикой Вагнера. Вырезал из куска латуни, надпилил надфилем, отполировал до блеска. Ношу как талисман на шее, под футболкой. Тёплый такой, от тела греется.
Погиб Тринашка в первом же бою после второго контракта.
Оторвало ногу вместе с гениталиями. Наши тело потеряли — из кузова выпал, когда увозили. Потом видели вроде у дороги, лежал в кювете. Поехали специально искать — не нашли. Хоть искали тщательно, прочёсывали каждый метр.
Может, наказание Божье за те дела, о которых говорили? А может, просто случайность, каких на войне тысячи.
Только врезались мне его слова в память:
— Я приехал сюда за отношениями.
Я тогда не мог понять. Мне казалось, из этого ада надо вырываться любым путём, бежать, не оглядываясь. А потом понял: ад там, по ту сторону таблички. Там гибнут от водки и тоски, от непонимания и равнодушия. А здесь — как герои. Там не понят никем, а здесь — мы единое целое. Мы братство.
Часть третья. Быт и люди
На «Гайке» были ещё связисты — вечно небритые, с наушниками на шее, говорящие загадками и политрой. Заправщики — пропахшие солярой, с чёрными от масла руками. Начальники складов — нервные, дёрганые, с вечными списками и накладными. И командир, которого мы видели редко, но метко.
И бесконечный поток новобранцев. Машина каждый день, как по расписанию. Привозили их, зелёных, испуганных, с круглыми глазами, и за пару суток разбирали по подразделениям, как горячие пирожки на ярмарке. Иногда привозили с госпиталей и дембелей — на неделю-другую, до отправки домой. Зато было с кем поговорить о том о сём, вспомнить былое, обменяться новостями.
И телевизор здесь был. Старенький, с рябью на экране, который показывал новости плохо, с шипением и помехами, но показывал. Ещё одна память о Тринашке — это он приволок его с передка, рискуя жизнью, как он говорил. На самом деле, нашёл в разбитом доме и просто принёс.
Воспоминание о его шуточках.
Новобранцы, только с колес, спрашивают:
— А что там, на передке? Страшно?
Тринашка с серьёзным лицом, не моргнув глазом:
— Главное — номера свои пишите. На рукавах, на ботинках, на лбу фломастером. Крупно.
— Зачем?
— А затем, что надоело вас по частям собирать после боя. Чтоб знали, куда что сложить. А то приносишь руку, а чья — непонятно. Прикладываешь к разным, ищешь, как пазл.
Новобранцы бледнели, вздыхали. Потом, когда узнавали правду, смеялись. Или не очень — по-разному, бывало.
С дембелями интересно выходило.
Встречаешь тех, с кем воевал плечом к плечу. Они уже домой, в рюкзак сложили всё, что нажили, уже мысленно дома. А ты ещё остаёшься. Спрашивают, как бы между прочим:
— Тебе сколько ещё?
С гордостью говоришь:
— Двадцать дней. Всего двадцать.
Они в ответ смотрят с таким пониманием, что мурашки по коже:
— Это вечность, брат. А вернее — никогда. Мы тоже так считали.
И в глазах такое, что словами не передать.
Вообще, все по-разному себя ведут.
Одни врубают музыку на всю катушку — трофейные колонки, найденные где-то, так и прут, аж стены дрожат, аж ничего не слышно вокруг. Песни военные, патриотические, иногда блатняк задушевный — кто что любит, у кого что на душе.
Другие молчат. Сидят, смотрят в одну точку часами. Если спросишь, что там было, отвечают коротко: «Пацаны, то, что мы прошли, — это больше, чем ад. Не спрашивай». И больше ни слова, ни звука.
Третьи грузят боеприпасы до умопомрачения, до ломоты в спине, до дрожи в руках. Чтобы забыться. Чтобы не думать. Чтобы устать так, чтоб сразу отрубиться и не видеть снов. Потому что сны у всех одни и те же.
С одними из таких я ездил на очередной прорыв в ставшую уже родной Клещеевку.
Опять всё то же. Дом разрушен окончательно, даже стены не стоят. Другая землянка, глубже и мрачнее прежней. Сидим, ждём. Забирают по тройкам, как в фильмах про войну.
Разговорился с пацанами, пока ждали. Двое — братья, из одной деревни, вместе призвались. До дембеля три дня. Всего три.
— Знаешь, — говорит один, старший, с сединой в волосах, — никогда не боялся смерти. Всю жизнь не боялся. А сейчас боюсь. Три дня осталось. Три дня, понимаешь?
Вернулось трое из шести. А другие трое, включая этих братьев, не дождались этих трёх дней.
Вот когда понимаешь: двадцать дней — это вечность. И каждое утро, просыпаясь, ты выигрываешь в лотерею, о которой не просил.
Часть четвёртая. Охота на фазанов
На «Гайке» были свои развлечения. Скудные, как паёк в конце месяца, но всё же. Главным из них была охота на фазанов.
Эти птицы водились на терриконе — огромной горе пустой породы, которая возвышалась над комбинатом, как египетская пирамида, только чёрная, без сфинкса, но с таким же величием. Откуда они там взялись — загадка, достойная пера детективщика. Может, сбежали из какого-то охотничьего хозяйства, разбомбленного снарядами. Может, всегда там жили, привыкнув к шахтной пыли и грохоту вагонов, эволюционировав в новый вид — фазана индустриального. Но факт оставался фактом: фазаны были. Красивые, пёстрые, с длинными хвостами, переливающимися на солнце всеми цветами радуги, они важно расхаживали по склонам террикона, совершенно игнорируя войну, стрельбу и наше присутствие.
Первым их заметил, кажется, Тринашка. Он как-то вернулся с «прогулки» (он любил ходить один, говорил, что так лучше думается о вечном) и сообщил тоном Колумба, открывшего Америку:
— Пацаны, там птицы! Как в зоопарке, только дикие! Жирные, ленивые, наглые — прямо руками можно брать, не сопротивляются.
Мы не поверили. Какие птицы на терриконе? Там же угольная пыль, грязь, химия, тяжёлые металлы. Но Тринашка не врал никогда. По пустякам — мог, а по таким вопросам — никогда.
Снарядили экспедицию.
Взяли с собой несколько человек, на всякий случай автоматы (война войной, а обед по расписанию, и кто знает, кто ещё на этих фазанов охотится), и пошли на охоту. Тринашка вёл себя как заправский егерь из дореволюционных романов: показывал следы, объяснял повадки фазанов, даже пытался подманивать их какими-то гортанными звуками, подражая то ли петуху, то ли хищной птице. Получалось у него плохо, но мы не смеялись — авторитет позволял всё.
Фазаны оказались и правда почти ручными. Они смотрели на нас с недоумением, мол, что это за странные люди в камуфляже пришли в их владения и чего им надо. Когда мы приблизились, они нехотя перелетели чуть дальше, сели на кучу породы и снова уставились на нас с укором, типа, ну и чего вы хотите, люди?
— Окружать надо, — сказал Тринашка, как заправский стратег. — Как на войне, фланговые охваты. Вы с той стороны, я с этой, Колян с тыла заходит.
Мы рассредоточились. Я пошёл в обход, стараясь ступать бесшумно, хотя под ногами хрустела шахтная порода, острая, как битое стекло, и каждый шаг звучал как выстрел из крупнокалиберного. Фазаны вертели головами, явно обсуждая наши манёвры на своём птичьем языке, и, кажется, посмеивались над нами.
Первый выстрел сделал Тринашка. Он выпалил из своего «калаша» одиночным, целясь в самого крупного, и фазан взлетел, но не вверх, как положено, а прямо на меня, видимо, решив, что я менее опасен. Я от неожиданности пригнулся и закрыл голову руками, а птица пронеслась надо мной, обдав ветром и запахом перьев.
— Упустили! — заорал кто-то из наших.
— Ничего, — сказал Тринашка, подходя ко мне и хлопая по плечу. — Главное — процесс, охота, адреналин. А мясо мы ещё добудем. Не в этот раз, так в следующий.
Добыли в тот раз одного. Какого-то особенно медленного, философского склада, который не успел улететь, замечтавшись о вечном. Тринашка подобрал его, повертел в руках, оценивая вес:
— Красавец, килограмма два, не меньше. Будет шашлык — пальчики оближешь.
Шашлык — это была отдельная эпопея, достойная пера Гомера.
Мы развели костёр в укромном месте, за одним из складов, где нас не могли видеть ни начальство, ни патрули. Место выбрали с особым тщанием — чтобы и дым не сильно видно, и ветром не раздувало, и рядом вода была. Мясо разделали кое-как, ножами, которые больше подходили для вскрытия консервов, настрогали на шомпола (мангала у нас, естественно, не было, и шампуров тоже) и начали жарить.
Запах пошёл по всей территории. Даже ветер, казалось, специально дул в сторону штаба, чтобы дразнить начальство и вызывать у них слюноотделение. Мы стояли вокруг костра, как первобытные люди, и смотрели, как мясо покрывается корочкой, как капает жир, шипит на углях, и этот запах... Этот запах был лучше любых духов, лучше любого благовония.
— Сейчас прибегут, — сказал кто-то, косясь на дорожку к штабу.
— Пусть бегут, — ответил Тринашка, переворачивая шомпола. — Со всеми поделимся. Мы люди не жадные.
Но не судьба была нам отведать того шашлыка.
Только мясо начало покрываться золотистой корочкой, только пошёл тот самый сок, от которого слюнки текут ручьём, только мы собрались снимать первую партию — завыла сирена.
Машина. Прорыв. Срочный выезд. Все в кузов.
Мы смотрели на шашлык, на мясо, которое уже почти готово, на шкворчащий жир, и думали: «Может, успеем? Может, это ложная тревога? Может, пронесёт?»
Но Тринашка, как командир, скомандовал твёрдо, без колебаний:
— Бросаем. По машинам, быстро. Война ждать не будет.
Кто-то успел схватить кусок и засунуть в карман, обжигая руки. Кто-то просто выругался так, что даже бывалые зеки заслушались. Я успел только понюхать этот запах, запомнить его, впитать в себя, чтобы потом, через много часов, когда мы вернулись, вспоминать и плакать.
Вернулись мы через сутки. Мокрые, грязные, злые, как черти. Двое наших не вернулись вообще — остались там, в Клещеевке, навсегда.
На месте костра лежали обгоревшие шомпола и обрывки мяса, которое сожрали то ли местные собаки, то ли те же фазаны, спустившиеся с террикона поживиться (метили, гады, отомстили за собрата).
— Ничего, — сказал Тринашка, глядя на пепелище. — Во второй раз получится. Надо только верить.
Он вообще был неисправимым оптимистом. Даже когда всё шло не так, он находил повод для надежды.
Второй раз случился через неделю.
Опять пошли на террикон. Фазаны, казалось, нас уже знали и встречали с некоторым любопытством, смешанным с настороженностью. Может, думали, что мы придём с миром и принесём хлеба, как в старых сказках про охотников. А мы пришли с войной, с автоматами и злым блеском в глазах.
В этот раз добыли аж трёх. Тринашка был горд, как Наполеон после Аустерлица:
— Видите? Тактика решает. Окружение, отсечение путей к отступлению, зачистка местности. Я же говорил, что мы справимся.
Мы жарили шашлык уже более организованно. Нашли лист железа, сделали подобие мангала, угли горели ровно, мясо пахло божественно. Кто-то даже принёс соль (оказывается, можно было раздобыть и соль, если очень захотеть и поспрашивать у такелажников).
— Ну, — сказал Тринашка, переворачивая куски и довольно жмурясь, — сейчас нормально поедим. Как люди. Как в мирной жизни.
Мясо было почти готово. Почти.
— Тревога! — заорал дежурный так, что стёкла в клубе задрожали.
Мы замерли. Тринашка посмотрел на шашлык, на меня, на небо, где уже слышался гул приближающейся машины. В его глазах была такая тоска, что мне стало его жаль.
— Блин, — сказал он. — Опять.
И мы побежали. Побежали, оставляя за спиной дымящийся мангал и мечты о сытом ужине.
Вернулись через двое суток. Без потерь, но уставшие до чёртиков, до дрожи в коленях, до звона в ушах.
Шашлыка не было. Были только обгоревшие угли и запах, который всё ещё витал в воздухе, дразня и мучая нас, как призрак несбывшегося счастья.
— Третий раз — последний, — сказал Тринашка, глядя на пепелище. — В следующий раз, что бы ни случилось, сначала едим, потом воюем. Клянусь.
Но третьего раза не случилось. Через несколько дней Тринашка уехал на передовую. И не вернулся.
Мы больше не ходили на фазанов. Не до того было. Да и без Тринашки охота была не та — он был душой этих вылазок, главным закопёрщиком и главным шутником, нашим проводником в мирной жизни посреди войны.
Иногда я смотрел на террикон, на этих красивых птиц, которые всё так же важно расхаживают по склонам, сверкая перьями на солнце, и вспоминаю Тринашку. И тот запах недожаренного шашлыка, который так и остался в памяти как символ всего, что мы не успели, не доделали, не дожили.
Часть пятая. Мы
Иногда на «Гайке» мы собирались и говорили.
Мы такие разные. Те, кто по второму и третьему контракту. Бывшие зеки и бывшие милиционеры. Бывшие менеджеры среднего звена, бывшие таксисты, бывшие инженеры с красными дипломами. Бывшие мужья, бывшие отцы, бывшие сыновья.
Сейчас мы все — бойцы ЧВК Вагнер. Музыканты. И это слово теперь значило для нас больше, чем всё остальное.
Мы уходили кто за деньгами, кто за приключениями, кто от семейных ссор, кто от себя самого. А сейчас, посмотрев на то, что делали фашисты-хохлы, на тела убитых женщин и детей, сваленных в подвал (тех, кто с ними не ушёл — значит, москаль, значит, враг), на наших пацанов с отрезанными гениталиями и отпущенных домой умирать... Мы стали единым целым.
У каждого своё мировоззрение, своя религия, свои тараканы в голове размером с африканских. Но здесь, на «Гайке», мы сплавились в один металл. В ту спайку, которая держит крепче любой брони, крепче бетона, крепче стали.
Патриоты до мозга костей. Готовые, невзирая на весь страх и ужас, подняться под шквальным огнём, не отступить до последнего.
Мы слушали о том, что ждёт нас там, на той стороне таблички. И пока не представляли. Хотя и говорили: «Да что нам? Мы прошли такое и живы. Авось и там пройдём».
3
Потом, когда я всё-таки уезжал, Тринашка был уже мёртв.
Я стоял на крыльце «Стекляшки», смотрел, как грузятся новобранцы. Они были такие же, как мы когда-то. Зелёные, испуганные, но с горящими глазами, в которых читалась смесь страха и любопытства. Им предстояло пройти через то, через что прошли мы. Или не пройти. Им предстояло узнать, кто они на самом деле.
Ко мне подошёл парень, позывной Компас. Он только что приехал, ещё пахло от него гражданской жизнью, мылом и свежим бельём.
— Слышь, — сказал он, закуривая. — А это правда, что каждый десятый возвращается?
— Правда, — ответил я. — Инструктор не врал.
— А ты который?
— Я уже не считаю. Я просто живу. Каждый день как последний.
Он кивнул, затянулся глубоко, выпустил дым в серое небо.
— Я тоже хочу жить. Очень хочу.
— Тогда держись своих. И не думай о том, сколько осталось. Думай о том, что есть сейчас. И слушай, что старшие говорят.
Я вспоминаю «Гайку», террикон, где всё ещё бродят фазаны, беззаботные и красивые. Перед глазами вид на странную конструкцию, похожую на небоскрёб из металла. На клуб с выбитыми стёклами, заколоченными фанерой. На вагоны, ползущие по путям, на людей в спецовках, которые даже не подозревают, что живут рядом с адом, что ад — он вот он, за забором.
И думаю о Тринашке. О его словах про отношения. Про то, что здесь мы нашли то, чего не было там. Братство. Понимание. Смысл.
Может, это и есть главное. Не количество прожитых дней, а то, с кем ты их прожил. И с кем готов умереть.
И про шашлык, который мы так и не съели. Тот самый, недожаренный, но такой желанный, такой родной.
Чувствую запах формальдегида и смерти, который не выветривается ничем. Снится Тринашка, который шутит про номера на ботинках и ржёт так, что стены дрожат.
Просыпаюсь, трогаю жетон на шее. Он холодный, металлический, с буквой В.
Вагнер.
Музыкант.
Мы играли до конца.
А фазаны всё ходят по террикону. Ждут, когда мы вернёмся.
Свидетельство о публикации №226031301463