По кругу

Туман на улице стоит густой и темень страшная. Расплывчатый свет фонарей едва пробивается сквозь нее, так что дальше собственного носа ничего не увидишь. Старый Аркадий Прокофьевич пыхтит, стучит по рельсам, качаясь из стороны в сторону. Краска с его закругленного корпуса пооблезла и жутковатыми узорами на этих местах выступает ржавчина. Поворот – и колеса его скрипят, издают пронзающий душу визг. Остановка – и двери распахиваются с грохотом, все затихает, а в воздухе слышится запах гари. Вагон набивается людьми и вроде бы оживает, но быстро вновь погружается в тоску. Кондуктор носится, изо всей мочи выискивает кто не оплатил проезд. Если нету таких, то крякает он и садится на свое место, а на следующей остановке все повторяется.

Уж сколько пассажиров Аркадий Прокофьевич видел за свои долгие годы теперь не сосчитать. Всегда они разные, но чем-то одинаковые, а уж чем – этого Аркадий Прокофьевич объяснить не мог. Что-то неуловимое в их словах и действиях каждый раз нагоняло на него тоску. Уже наперед он знает, что завтра будет как и сегодня, и послезавтра, и через год, и жизнь его будто бы расписана уже до самого конца. Только и делает он, что катится по рельсам то в одну сторону, то в другую – и получается, что все по кругу.

***

И вот, очередная остановка. Врывается уличный ветер в вагон, туман сочится через открытые двери. Заходит внутрь ветхая старуха, трясущимися руками опираясь на трость. Аркадий Прокофьевич терпеливо ждет, пока расплатится она с кондуктором, и трогается дальше. Нету свободных мест. Старуха плюется, скрежеща своею вставной челюстью:
-Чорт знает, што делается. Уж и не уступит никто, паразиты. Што ж за люди такие пошли? Рожи все противные, душёнки мелкие…
Не в силах снести под ухом дребезжания один почтенный господин встает, и старуха наконец садится. Она смолкает, бегает по вагону мутными глазенками и снова плюется:
-А што за трамваи нынча? Не трамваи, а рухлядь. Вот ты, дружок, - обращается старуха к Аркадию Прокофьевичу, а тот молчит, - гремишь совсем как консервная банка. Тьфу! - она вздыхает и будто мягчеет лицом. - Раньше-то другое дело было, и жизнь хорошая была. Трамваи новехонькие, а проезду цена копейка, ей-богу, копейка! Сейчас-то видно властям дела до этого нету, до народа дела нету, только б карман себе набить. Ох, не та сейчас жизнь…
И снова молчит Аркадий Прокофьевич. Да и что ответишь старухе?

***

Следующая остановка. Из густой, почти что осязаемой, темноты забегает в трамвай молодой, лет тридцати на вид, господин и садится рядом со старухой. В руке он держит дипломат, постоянно теребит его ручку и без умолку глядит на наручные часы. По вагону раздается привычное: «граждане, оплачиваем проезд, кто не оплатил!», и Аркадий Прокофьевич тяжело трогается дальше.
-Время не скажешь старухе, внучек? - обращается она к соседу. Тот будто и не слышит вовсе. Глаза бегают, но не по вагону, а словно внутри себя он что-то высматривает, прикидывает.
-Ну и чорт с тобой…
–Кого?
–Да время, говорю, скажи
–Десять доходит.
И снова он отворачивается, отсев от старухи на всякий подальше, а та бормочет себе под нос: «Ох ты, господи боже ты мой, што ж за поколение пошло… Ничего не слышат, дальше носа не видят… Мы-то для них и то, и сё, пятое-десятое, да такие уж времена, видно, нынча. Тебе, слышишь, говорю!» Старуха делает значительный вид и вплотную придвигает свое скукоженное лицо к юному уху господина.
-А, кого?
–Тьфу ты! Говорю… 
–Да отвяжись ты, старая! Тебе уж и поговорить не с кем, как только со мной? Не видишь разве? Я занят. Отвлекаешь государственного, между прочим, человека!
–Это как же это, государственного?
—А вот так!
-Прям уже и государственного?
–А как же, так-с и есть.
–Што ж ты в трамвай тогда полез, чиновничья морда к нам, к простым людям-то?
-Так ведь инспектирую-с, по распоряжению директора. А уж он, старая, ты бы знала, какой человек! Ты и не видала такого, да и где б тебе. Бывает, идешь по улице с ним в ясную погоду, да все глаз натираешь – до такой степени ботинки у него начищены. Вот это, значит-с, человек! Все говорит мне: Иван Павлович, вот женился бы ты на моей Катеньке. Женитьба то оно дело хорошее, я бы и не прочь, только когда успеть то? К завтру отчет надо, послезавтра совещание, а потом еще что-нибудь придумают. И все, старая, на моих плечах и держится, значит-с.

-Ну, дела! - Это подошел кондуктор, навалившись на сиденье всем своим налитым животом и теребя длинный ус. - Вы, молодой человек, за проезд оплачивали?
–Кого?
–Ни чорта не платил он, гражданин кондуктор, если б я видела, да только не было такого. Ему наверно, господин кондуктор, по службе это не положено!
–Да куда ты лезешь, старая! Совсем что ли дурная? Но если так уж посудить, она права. Позвольте представиться, Иван Павлович Тыква, инспектор-с.
Старуха хмыкает, а Иван Павлович, кажется, обиделся и говорит:
-Смотри, старая, как бы не подавилась челюстью.
Кондуктор спешит вмешаться в разговор:
-Инспектор, господин, это дело хорошее. Вы уж там договоритесь, пускай трамвай поновее нам выделят, уж все лучше будет. А этого старичка на металлолом.
–Непременно-с.
Старуха нервничает и впивается костлявыми пальцами в ветхую трость, так, что костяшки побелели.
-Да што ж вы так, господин кондуктор, зачем же на металлолом? Ведь ездит же!
–Ездит то он ездит, да смотреть на него уже жалко. И гремит еще как консервная банка, на металлолом, точно на металлолом.
Старуха крестится.
-Ох, господи помилуй, да што ж это будет то? Уж сколько я себя ни помню, а трамвай этот все ездил да ездил. Не по-людски как-то, на металлолом.
–А как же иначе, гражданка? Вот уж не пойму… Трамвай вам что, брат или, может, кум? Отскакал свое старичок. Однако ж, это сейчас дело десятое. - Кондуктор обращается теперь к Ивану Павловичу, внушительно нависая над ним всем своим животом. - Вы, гражданин Тыква, кем бы ни были, хоть бы и самим Папой Римским, а все равно обязаны, как это говориться, удовлетворить кассу. 
–А вы, господин кондуктор, уж поймите меня правильно, а именно: хоть убейте, а не заплачу.
–То есть как это, не заплатите? - Кондукторский живот заходил от возмущения ходуном. - У нас закон, и вы, как человек государственный, стало быть в первую очередь должны его соблюдать. А у вас тут, значит, своеволие.
–Не своеволие, а принцип-с. Я бы и рад заплатить, да как известно копейку сперва уступишь, следом рубль, и вот — ты уже и вовсе не человек, а набитый кошель. А если уж совсем задуматься, что же это будет для моей карьеры? Сами посудите, каково это, если инспектор начнет платить всем подряд, кого инспектирует? Ведь это черт пойми что будет! Пойдут слухи, что Иван Павлович, мол, звания своего не уважает, себя не уважает и нас всех, стало быть, с этим заодно. И тогда уж совсем я пропал, карьере конец, а вместе с ней и всему моему будущему, значит-с, конец.
Старуха фыркает:
-Да на улицу его, проходимца, штоб там хоть заинспектировался.
Кондуктор хмурится, и усы его принимают самый грозный и даже устрашающий вид.
-А гражданка-то права. Мне совершенно резиново, кто вы такой и что из себя воображаете, гражданин Тыква, а без билета вам дорога одна.
–То есть как, на улицу?
–А куда ж еще, ясное дело на улицу. Такие порядки.
Привычным делом влезает старуха:
-Слышишь, што господин кондуктор говорит, тыквенная твоя голова? На улицу тебя, хапугу окаянного, верно на улицу!
–Да помолчи ты… – едва не взмолился Иван Павлович.
Тут сцена действия становится будто на паузу и все замолкают. На Ивана Павловича жалко глядеть: он вмиг как-то осунулся весь, ни на кого не смотрит и только и делает, что бормочет трясущимися губами: «Дубина неотесанная, чтоб тебя…  пса проклятого… да чтоб тебя бесы побрали…». То покраснеет он, то, напротив, побледнеет, и видно, что внутри у него ведется отчаянная борьба с самим собой. Наконец он достает несколько монет, бросает их в одутловатую кондукторскую ладонь и отворачивается, сам чернее, чем за окном, и закинув рука на руку. Кондуктор довольно крякает и уходит, вальяжным движением подбрасывая в руке горсть монет, старуха хмыкает с ехидным видом, а Иван Павлович смотрит на нее исподлобья. Аркадий же Прокофьевич, видавший подобные сцены уж не одну сотню раз, все молчит да знай только себе, что скрипит колесами, заходя в очередной поворот.

***

Очередная остановка. Снова врывается в  вагон вперемешку с туманом холодный ветер и больно щелкает пассажиров по носам. Иван Павлович кутает лицо воротником, а старуха сморщилась больше обычного и вжалась будто бы сама в себя. Следом вагон обдает визг, такой, как если возле уха скрести по ржавчине. Это заходит внутрь дама с нарядной сумочкой, откуда выглядывает собачья мордочка, тут и там украшенная бантами. Сама же дама вокруг не смотрит и ничего словно не замечает кроме себя. Только и делает, что глядится в зеркальце, поправляет без конца свои локоны и припудривает носик. Затем садится ровно за старухой с Иваном Павловичем и продолжает свое занятие. Сумка ее визжит с пробирающим до дрожи исступлением, не замолкая ни на секунду. Наконец, Иван Павлович резким движением оборачивается в отчаянии и какой-то даже злобе, как эхо недавнего унижения.
-Да уймите же вы свою псину, просто черт знает что! В самом деле, уже тошно от нее!
Дама отвечает немного погодя, не отрывая взгляда от своего отражения: -Ах, напрасно вы так! Моя Шарлотта породистее вашего будет. Ее папаша происходит от лучших французских болонок. Взгляните, ну разве она не прелестна?
–Вообще говоря, я не большой ценитель животных. Больно уж они капризные, то покорми их, то выгуляй – а когда успеть? К завтру у меня отчет горит, послезавтра совещание, потом еще черт знает что… Иногда, бывает даже, себя самого покормить некогда.
–Ах, как верно вы это сказали! Времени нет совершенно, вроде ничего и не сделаешь толком, а день уж закончился. Шарлотта оттого вечно со мной по салонам да ресторанам – там хоть покормишь ее да выгуляешь заодно. Уж и сиделку я ей нанимала, – в этом месте старуха, прежде сидевшая молча и неподвижно, крупно поперхнулась, – но с посторонними она будто сама не своя становится. А вы, позвольте узнать, чем занимаетесь?
–Кого? - Иван Павлович к этому моменту за разговором совершенно уже не следил, а делал теперь какие-то служебные заметки в блокноте.
-Работаете, говорю, где или учитесь может?
Тут вперед Ивана Павловича влезает старуха и тараторит, словно бы не от вредности даже, а по привычке:
-Да мошенник он ясно дело, кто ж еще! Чиновник говорит, а ни удостоверения, ни чего другого нету! А только вот история была, безбилетным хотел проскочить, позорищу на весь вагон…
–Ты, старая, смотри как бы я тут тебя не прибил случайно. Еще наградят небось, скажут полезное дело сделал. Но вообще говоря, она права. Иван Павлович Тыква, инспектирую-с по распоряжению директора. Блестящий во всех отношениях человек, надо заметить…
–Постойте, как вы сказали, Тыква?
–Да-с, Тыква.
Дама даже отклеилась от своего зеркальца и впервые, кажется, посмотрела прямо на Ивана Павловича. Он весь сразу насторожился, собравшись уже было по привычке отстаивать свою фамильную честь.
-Тыква… Помнится, муж рассказывал мне про какого-то Тыкву. Вот уж, странно! Уж не Федор ли Вениаминович у вас директором числится?
–Федор Вениаминович.
–Колесников?
–Колесников.
Старуха даже присвистнула, а дама выпрямилась в сиденье и от удивления совсем отложила зеркальце. Иван же Павлович напротив как-то в сиденье вжался и переменился во взгляде и лице, словно бы он съел что-то кислое. Говоря точнее, он сидел совсем как убитый этой новостью.
-Нет, ну бывает же такое! - воскликнула Полина Сергеевна, - Я ведь тоже Колесникова, Полина Сергеевна, а муж мой ни кто иной, как Федор Вениаминович Колесников. Просто удивительно!
Иван Павлович наконец собрался духом и пробормотал что-то вроде: «очень удивительно, правда… вот уж не думал… ну надо же как… собачка у вас чудо, надо заметить…» В точности же его слова разобрать невозможно - Полина Сергеевна тараторила без конца, а Шарлотта визжала и лаяла как одержимая, словно бы в этом сосредоточился весь смысл ее существования. Аркадий Прокофьевич сипел и гудел, и вместе с этим все остальное звучало во сто крат громче, одно сливалось с другим, и что-нибудь разобрать было уже совершенно нельзя. Эта мешанина голосов, визгов и скрипов заполонила собою все вокруг, душила и резала одновременно уши будто бы стальной бритвой. По вагону начал подниматься гул от недовольных пассажиров, словно волной он то приливал, то отступал. Одна только старуха молчит на удивление; она сидит как прибитая, забившись в самый уголок и закрыв уши руками.

Но вот слышится надрывный, едва прорывавшийся сквозь прочие звуки, голос:
 -Немедленно прекратите! Прекратите, говорю, уймите кто-нибудь эту проклятую собаку!
Следом, изрядно запыхавшийся, прибегает кондуктор. Усы на его раскрасневшемся от крика лице гневно вздымаются, один от нервов закручен вверх, а второй в спешке растрепан.
-Пассажиры жалуются… просто… черт пойми, что! Уж не бешеная она у вас?
—Ах, что вы! Моя Шарлотта совсем не опасна, а кричит она разве что для вида. Взгляните только – неужели думаете, что это чудо может кому-нибудь навредить? Вы не бойтесь ее, подойдите ближе – вот видите, она сама вас боится!
Иван Павлович громко и, будто нарочно стараясь, хмыкнул как можно презрительнее. Кондуктор раскраснелся еще сильнее, пробормотал что-то вроде: «нет уж… бояться этого… вот еще… глупость какая…», а затем вдруг собрался и выпятился вперед, для вида насупив брови.
-Пассажиры жалуются, а до остального мне дела нет. Уймите-ка вы собаку свою, по хорошему, а не то я вас, гражданка, высажу, ей-богу – высажу! Шарлотта взвизгнула как-то особенно громко и принялась исступленно скулить,  словно всхлипывая – будто чувствовала, что решается ее судьба, – но тут же вновь перешла на привычный визг. Полина же Сергеевна растерялась ненадолго; глянет машинально в зеркальце, и тут же переведет задумчивый взгляд на кондуктора, и опять нырнет в зеркальце: «да… пассажиры жалуются… это конечно…» И вдруг воскликнет, словно опомнившись: -Ах, как это! Куда же это? На улицу выставляете?
–Не выставляю, а делаю предупреждение, – кондуктор выпятился теперь уже до предела, так что живот его был прямо у носа Полины Сергеевны. – А там уж, гражданка, все от вас зависит. Высаживать мне и самому неохота, да такие уж порядки.
–А по какому-с праву, позвольте спросить? – врывается в разговор Иван Павлович, сидевший прежде и только слушавший. Он вскакивает с места и резким движением оборачивается к кондуктору. – Уж не много вы на себя берете?
–Будете буянить, гражданин Тыква, я и вас высажу заодно…
Полина Сергеевна обрывает его и тоже поднимается, кажется, ободренная поддержкой Ивана Павловича:
-А и верно, кто вы здесь такой, чтобы здесь что-то решать? Мой муж директор целого департамента, чтобы вы знали, да и Иван Павлович не последний человек! А вы грозитесь нас на холод выставить, как собак или того хуже!
–Да-да, точно-с! – подхватил Иван Павлович, совсем уж начиная горячиться и шуметь на весь вагон. – Знайте, что это не человек вовсе, а бес, каналья, а не человек! За копейку сам удавится да и мать родную заодно, вот какой он человек! Черт со мной, Полина Сергеевна! Мне оттого больно, что на вас это все приходится. А если уж и высаживать, то я с вами, уж не сомневайтесь!
–Ах! Неужели до этого таки дойдет?
–Не дойдет, Полина Сергеевна, уверяю вас, не дойдет! Это ж я так-с, к слову…
–Да помолчи ты, окаянный! Ишь разорался, аж кости звенят! – это старуха, о которой уже и позабыли все, вдруг стукает гневно тростью от какого-то бессильного отчаяния. – В наше-то время с такими не церемонились, сразу за шкирку да пинком куда подальше, вместе с псиной заодно!
–А вот это дело говоришь, старая! Давай-ка я пинком тебя куда подальше, так уж и быть, где потише? И нам хорошо, и тебе.
–Это ж куда?
–Да на улицу, куда ж еще! Мне помочь только в радость будет, уж не сомневайся!
Старуха будто бы даже обиделась:
-Да к чорту тебя…
–А вот сама ему и скажи, когда встретитесь!
–Ах, Иван Павлович! Разве так можно говорить?
–А впрочем… В самом деле, можно бы и потише-с.
Полина Сергеевна открыла было рот, собираясь что-то сказать, но осеклась. Все вдруг замолчали, и с минуту или около того в воздухе стоит лишь гул мотора Аркадия Прокофьевича и дребезжание его стекол. Свет в вагоне мерцает, и от чего-то тоскливо становится каждому. Уже и нет настроения говорить, и душит теперь чувство пустоты, какую и не выразишь словами и которая словно бы пряталась за всем тем шумом и разговорами. С каждой минутой, с того момента как она проявилась, все сильнее она разрасталась, подступая к самому горлу и у каждого комом там застревая. И никакой неловкости при этом, какая обычно бывает при подобном молчании, одна только пустота. Наконец, кондуктор крякает и уходит молча на свое место. Старуха ворчит себе под нос, Иван Павлович опять строчит что-то в своем блокноте, а Полина Сергеевна поправляет бант на собачьей мордочке.

***

Первой выходит старуха. Аркадий Прокофьевич терпеливо ждет, пока она спустится по ступенькам к выходу, трясущимися руками опираясь на трость. Напоследок она смеряет взглядом почти что опустевший вагон и плюется. Снова ей не нравится что-то в этом уставшем и старом трамвае, и раньше, разумеется, было лучше. Аркадий Прокофьевич видел ее не впервые и знал, что каждый день она так плюется, но не от злости, а от того, что уже разучилась она жить по-другому. Старуха растворилась в тумане, и двери с грохотом захлопнулись.

Следом за нею очередь Ивана Павловича выходить. Хотя и стоял уже глубокий вечер и спешить уж было некуда, но шел он быстро, делая попутно какие-то заметки в своем блокноте. Он явно торопился, но словно бы в никуда, от привычки, и даже не посмотрел вокруг, когда выходил. Все мысли его, как и целая, кажется, его жизнь, были завтра, в отчетах и совещаниях. Он так же растворился в тумане, и двери с грохотом захлопнулись.

Наконец, на предпоследней остановке, выходит Полина Сергеевна. Она до того загляделась в зеркальце, что лишь у самого выхода вспомнила про Шарлотту, едва не попав под закрывающиеся двери.
-Ах, какая рассеянная стала! Ну, куда ж я без тебя? – говорит Полина Сергеевна Шарлотте и всплескивает руками. – Завтра снова в салон идти, а одной как-то и неудобно….
Она хватает сумочку с Шарлоттой внутри и растворяется в тумане. Двери захлопнулись, эхом отдаваясь под сводами пустого вагона.

***

Вот уже и конечная. Аркадий Прокофьевич останавливается тяжело и со скрипом. Кондуктор пересчитывает напоследок мелочь и растворяется в клубистом тумане. Ступеньки провожыют его усталым стоном, и двери захлопываются. Пустота. Тишина. Очень боялся ее Аркадий Прокофьевич. В эти моменты, оставаясь наедине с собой, открывалось ему что-то очень неприятное, чего не могли заглушить теперь ни стук колес, ни гвалт пассажиров. Аркадий Прокофьевич очень хотел бы снова тронуться, снова запустить пассажиров. Все разговоры их он знал наперед, но то была тоска приятная и родная. В привычке было его спасение. Он не мог уже жить по-другому, и весь его смысл стал катиться взад и вперед. Сперва его жизнь превратилась в эту привычку. А годы спустя, совершенно неожиданно и незаметно для Аркадия Прокофьевича, она стала ему и вместо жизни.


Рецензии