Москве - с любовью, ч. 2. 2

               
                Лидия Либединская
                Продолжение текста ч.2.1.

У меня была мечта: получить в подарок медведя, красного байкового медведя, такого, как недавно подарили подруге моей, Лидке Тороповой. Но беда заключалась в том, что медведи продавались только в одном магазине Москвы - закрытом распределителе ГПУ. Лидкин отец Работал в ГПУ шофером, а мои родственники к этому учреждению отношения не имели.
Я поведала о своей мечте бабушке.

- Таня, - сказала она моей матери, едва та возвратилась домой со службы. - Неужели ты не можешь достать медведя своему единственному ребенку? Возьми задание в редакции, напиши об этом магазине. Навряд ли на медведей нужны специальные талоны, я уверена, что они продадут его просто за деньги.
Через несколько дней мы с мамой бодро шагали к большому магазину, расположенному возле Лубянской площади. Предъявив разовый пропуск, мы вошли в магазин. На медведей, действительно. талонов не требовалось

Дома медведю были сшиты ситцевые штаны и толстовка. Очередной мечтой стало приобретение для медведя обуви. Я давно приметила в магазине «Резинотрест» на Тверской, где почему-то продавались товары для новорожденных, коричневые кожаные пинетки. Но пинетки стоили дорого, один рубль. А рубль - это были большие деньги. За рубль можно было приобрести два билета на единственный спектакль Детского театра - «Негритенок и обезьяна», съесть в кондитерской два пирожных «Наполеон», купить у моссельпромщицы две конфеты «Мишка косолапый» и десять «Прозрачных».
И все же, спасибо бабушке, 15 июля 1928 года медведь уже щеголял в новой обуви.
Чтобы медведь и себя показал, и людей посмотрел, мы с Лидкой решили провести медведя по маршруту: Дегтярный переулок - Тверская - Настасьинский - Малая Дмитровка - снова Дегтярный.

На Тверской мы задержались возле окна кондитерской. Это была одна из последних «нэпманских» кондитерских и хозяин ее, чтобы доказать свою преданность советской власти, устроил на витрине нечто вроде «последних известий». В те дни наиболее волнующим событием была гибель экспедиции Амундсена, который, пытаясь оказать помощь итальянской экспедиции «Нобиле», вылетел на Север на гидроплане и бесследно исчез со всем экипажем. Мир был взволнован его исчезновением и в витрине кондитерской белели сахарные льдины и айсберги. Коричневый шалаш из шоколадного печения был присыпан сахарной пудрой, белые сахарные человечки с леденцовыми розовыми личиками, воздев к небу куцые сахарные ручки, взывали о помощи. А впереди, у самого стекла, раскрыв на прохожих шоколадную пасть с ярко- красным марципановым языком, стояла лохматая собака.

Мы показали медведю львов на воротах при входе в Музей революции и, нарушив строгий родительский запрет, перешли звенящую трамваями Тверскую. Мимо чугунных пушек и сложенных аккуратными горками ядер прошли под аркой в большой сад, расположенный позади музея, тенистый липовый сад бывшего Английского клуба.
Мы глядели в длинные и высокие окна музея. Там по залам непрерываемой вереницей шли экскурсанты и до нас доносился звонкий голос: - «диктатура пролетариата», «революционное подполье», «классовая борьба», «штурм Зимнего», - слова, которые в те годы звучали в самом воздухе нашей страны.
Мы показали медведю высохший бассейн, где в минувшем веке журчал фонтан и плавали красные рыбки.

Пора было возвращаться домой. Мы миновали продуктовый магазин «Красная Пресня», расположенный на углу Дегтярного переулка.
- Наверное, он устал так долго идти, - сказала рассудительная Лидка. - Надо его немного понести на руках.
Медведь ловко устроился у меня на руке. И тут вдруг я обнаружила, что у него только одна пинетка. Вторая лапа была совершенно голой, лишь черные нитяные коготки украшали ее.

С какой тщательностью обыскали мы тротуар на протяжении всего нашего маршрута! Все было тщетно. Наверное, равнодушный дворник смахнул метлой в огромный железный совок медвежье достояние и будет теперь наша пинетка гнить в одной из московских помоек, пока не вывезут ее вместе с мусором на свалку, куда-нибудь в Марьину рощу или на Хорошевское шоссе.
Чувство вины перед бабушкой, горький стыд, осознание своего ничтожества переполняла мое сердце. Мне хотелось реветь в голос, но я стыдилась Лидки и потому молчала.

Что делать? Вернуться домой и рассказать все? Я знала, что меня никогда не станут бранить, но именно это и приводило меня в отчаяние. Надо было действовать. Мне до сих пор стыдно рассказывать о том, что я сделала тогда, но правда есть правда.
Я давно приметила, что в большом книжном шкафу, который служил нам одновременно и буфетом и шифоньером, между задней стенкой и второй полкой завалился рубль. Большой желтый бумажный рубль. Денег в доме всегда было в обрез, бабушка твердила, что «деньги счет любят», но не тот она была человек, чтобы заметить исчезновение рубля, особенно в начале месяца, т.е. после получки.

Решительным шагом я направилась к дому. Бабушка уже беспокоилась по поводу моего столь долгого отсутствия. Пора было обедать. Налит в тарелку неизменный перловый суп, бабушка кладет в суп котлеты - так быстрее и не приходится мыть лишнюю тарелку. Обычно во время обеда мы с бабушкой вели самые оживленные беседы, но сегодня я не могла выдавить ни слова. Глядя на мое расстроенное и возбужденное лицо, бабушка сказала:
- А не надеть ли нам сегодня на медведя миллионную кофту?
 «Миллионная» кофта когда-то принадлежала мне. Этот маленький красный нитяной свитер купили в 1922 году, но действительно заплатили за него миллион. Свитер хранился как реликвия и только изредка по торжественным дням или в виде поощрения мне разрешалось надевать его на большую куклу или медведя. Это было очень приятно - надеть на игрушку одежду, которую когда-то носила я сама. Какая же я была тогда маленькая!

- Кончишь есть, возьми кофту в шкафу! - сказала бабушка.
И я взяла «миллионную» кофту и еще взяла большой желтый рубль. Я зажала рубль в кулаке и ладонь моя взмокла от стыда и пота. Я застегнула у медвежьего горла белые пуговки и взяв его на руки, оглядываясь, не следят ли за мной, вороватой походкой вышла, сначала из комнаты, потом за ворота и проходными дворами прокралась к заветному магазину «Резинотреста».
Пинетки были куплены и жить стало невыносимо…

А в сумерки, когда чувства становятся острее н горести кажутся непоправимыми и огромными, я решила, что жить дальше нельзя. По железной пожарной лестнице влезла я на полутемный чердак, проходивший над всем домом и долго сидела в пыльном горячем воздухе, вдыхая запах подгнивших балок и голубиного помета. Слезы текли с пухлых моих пальцев на красную медвежью голову.

Домой я вернулась, когда уже зажгли огонь. Большой рыжий абажур наполнял комнату жарким оранжевым светом. Окна открыты, там, в переулке синел, густел, подкрадывался вечер. Пришел фонарщик с лестницей и зажег фонарь. Высокий, шестигранный фонарь высился на чугунном железном столбе прямо перед нашими окнами. Но все эти радости были не для меня. Я долго плескалась в ванной, стараясь смыть следы слез и позора. Не дожидаясь напоминаний, выпила ненавистный стакан молока и быстро легла в постель…

Заснула я быстро. А когда проснулась, словно от толчка или от удара, в комнате было совсем темно, все спали. Мне было очень жарко, мысли путались, язык стал сухой, как у попугая! Я села на постели и все поплыло перед глазами. Тогда я поняла, что пришло возмездие: я заболела и умираю. Эта мысль принесла облегчение. Но только в первую минуту. Потом мне стало жаль себя. Как же так? Скоро все поедут на дачу в Царицыно, а я не поеду. Осенью все пойдут в школу, а я не пойду. Придет зима, все будут встречать Новый Год, а я не буду. Всем купят лыжи, а мне они не нужны. А кто станет носить мои белые и синие матроски, лакированные туфли и красное пальто с серым каракулевым воротником? Теперь мне все это не нужно, потому что я умираю. Но самое ужасное было то, что никто не пожалеет о моей смерти, - я украла деньги. Папе, маме и бабушке будет совестно вспоминать, что у них была такая девочка…

Фонарь за окном гас и не мог погаснуть, пламя прыгало и гнало по стенам неяркие колеблющиеся тени. Я взглянула в угол между камином и дверью и увидела ее - эта баба всегда появлялась, когда у меня поднималась температура: большая в длинном, до полу сарафане, вышитой кофте с широкими рукавами, она была повязана платком, как боярыня Морозова на картине Сурикова. Скрестив на груди крупные сильные руки, эта баба возникла в углу комнаты и не мигая глядела на меня в упор строго и осуждающе. Я не выдержала и отчаянно закричала.

Что было потом, я плохо помню. Суета, прохладная палочка термометра подмышкой, возгласы: «почти сорок!», вкус чего-то кисленького во рту, теплая и мягкая бабушкина ладонь. Меня растирали уксусом с одеколоном и солью, поили «сиропчиком» - два куска сахара, растворенные в ложке горячего прованского масла, клали компрессы на голову.

В результате столь решительных мер температура к утру упала. Но совесть не унималась. Я лежала в постели, рассматривая трещины и выщербины на потолке. Мне не хотелось ни играть, ни есть, ни читать, - в общем, это называется, не хотелось жить. Медведь сидел на стуле и его ноги в щегольских пинетках были мне немым укором.
Приходила Лидка навестить меня, но я не стала с ней разговаривать, и, сославшись на головную боль, отвернулась к стене. Потом пришла соседская нянька Сулацкая и они о чем-то говорили с бабушкой. Я не прислушивалась к их разговору, но вдруг до меня донеслись нянькины слова:
- Я, Нина Алексеевна, к обедне тороплюсь, пора грехи замаливать, душу облегчать.
Я насторожилась. Облегчать душу! Я чувствовала, что именно это сейчас необходимо мне: снять гнетущую тяжесть, невидимую и невесомую, но давящую и застилающую весь белый свет. Надо было именно облегчить душу, чтобы мир опять стал голубым и зеленым, чтобы снова получить право глядеть людям в глаза.

- Нянь, - позвала я слабым голосом. - А как ты будешь душу облегчать?
Бабушка тревожно и вопросительно взглянула на меня.
- Известное дело, - оживилась нянька Сулацкая. - Свечку поставлю, к образу приложусь! Попрошу Господа Бога отпустить мне мои прегрешения, вольные и невольные…
- И отпустит?
- Отпустит! - убежденно ответила нянька.

Семья у нас нельзя сказать, чтобы была религиозная. Каждый верил во что-то свое. Папа - в переселение душ, бабушка в Николая-угодника, мама - не знаю, во что. Моими религиозными убеждениями никто не интересовался. Папа считал, что убеждения нельзя навязывать извне. «Сама во всем разберется», - говорил он с увлечением излагал мне учение йогов. Это учение меня вполне устраивало, оно обещало бессмертие в конкретной и понятной форме. Но оказывается, был еще нянькин Бог, который мог «облегчить душу». Я решила, что вечером обязательно пойду в церковь. Денег на свечку у меня не было, но разве в свечке дело?

Состояние моего здоровья сразу улучшилось. Я села на постели, попросила есть и даже почитать мне вслух «Хижину дяди Тома». К обеду я уже была совершенно здорова, а к приходу родителей бабушка разрешила одеться и выйти в палисадник.
В те годы в Москве было множество церквей - белых и желтых, розовых и зеленоватых, с блестящими золочеными куполами и веселым колокольным перезвоном. Поблизости от нашего дома их было по меньшей мере пять. Почему-то мой выбор пал на маленькую белую церковь, что стояла на углу Тверской и Благовещенского переулка.

В церкви было тихо и малолюдно, полутемно и благостно. Шуршали длинными юбками тихие старушки, вздрагивали теплые желтые огоньки свечей, строго и печально глядели с икон святые. Шла служба, пел хор, старушки крестились и опускались на колени. Я тоже крестилась, становилась на колени и просила Бога простить меня. Потом я долго прижималась носом к зацелованному окладу большого образа Нерукотворного Спаса и от всего сердца клялась, что никогда не буду брать ничего чужого.

Когда я вышла из церкви, на душе у меня полегчало и рыжие лихорадочные отблески закатного солнца показались мне куда ярче полуденных лучей. И все-таки я чувствовала, что надо еще что-то совершить, чтобы до конца искупить свою вину. Не знаю, помогли ли молитвы или просто все силы души были направлены к искуплению, но я вдруг поняла, что надо делать.

Когда я, осторожно оглядываясь, переходила Тверскую, внимание мое привлек большой плакат, выставленный в окне аптеки N5. На плакате были изображены лекарственные пузырьки всех размеров, с белыми наклейками и длинными ярлыками. На каждом пузырьке, в зависимости от величины, значилась цена: на самом большом - «5 копеек», на самом маленьком - «1 /2 копейки». А внизу красны- ми буквами было выведено призывно и ярко: «Сдавайте ненужную тару! Оплата по тарифу».
Так вот оно, избавление!

Папа очень любил лечиться. На столике возле родительской кровати всегда стояли пузырьки с лекарствами и коробочки с порошками. Опустошенные коробочки сжигали в камине, а пузырьки уносили в чулан. Пол в чулане был заставлен множеством пузырьков самой разнообразной величины. Бабушка давно жаловалась, что от пузырьков житья не стало, нельзя даже кастрюлю с супом на холод выставить.
На следующее утро чулан сиял чистотой. Мы с Лидкой трижды ходили в аптеку N5. Общая выручка равнялась двум рублям восьмидесяти четырем копейкам. Мы принесли эти деньги бабушке. За труды и проявленную инициативу мне был подарен из этих денег рубль. Большой, желтый, мятый рубль, совсем такой, какой я взяла из шкафа. Я положила его обратно между стенкой и второй полкой.

Меня не приняли в пионеры. Меня и еще двух ребят: Ирку Лилееву н Вовку Яковлева. Не помню за что не приняли их, а меня не приняли за происхождение.
На сборе выступил Джон Курятов и сказал, что его мать знает нашу семью еще по Баку.

- К ним ходил буржуазный поэт Хлебников. Толстую (это меня!) крестил эмигрант Вячеслав Иванов. Бабушка у нее по-французски разговаривает.
- Толстая, это правда? - растерянно спросил наш вожатый Фатя Гурарий, смуглый и курчавый.

Что я могла ответить? Хлебников часто бывал в доме моих родителей в 1920-21 годах. Он вместе с матерью моей работал. Мама с гордостью показывала удостоверение, в котором значилось, что «предъявитель сего состоит на службе при Азкавросте и Азерцентрпечати в отделе художеств в должности поэта. Желтоватые листки, исписанные мелким причудливым хлебниковским почерком, бережно хранили в специальной папке. Вячеслав Иванов окрестил меня и даже выбрал имя в честь своей любимой актрисы Лидии Борисовны Яворской, а вместо золотых монет, которые крестному полагалось бросить в купель новорожденной и которых у него не было, бросил в воду горсть мелких монеток разных стран: «Чтобы в жизни девочки было много путешествий!» - сказал он и пожелание его сбылось. Маленький букетик фиалок, принесенный Вячеславом Ивановым по случаю моего рождения, был мамой тщательно засушен и сберегался в альбоме. Бабушка свободно говорила по-французски и даже переводила Верлена.
Все это было правдой, но я не знала, что это плохо.

- Да, - тихо и твердо ответила я. - Это правда.
- Ну то, что она (это бабушка-то!) по-французски разговаривает, это еще ничего, - задумчиво сказал Фатя. Любые знания можно обратить в дело революционного класса. А вот насчет Хлебникова посерьезнее будет. Он с Маяковским дружил, насколько я знаю. А Маяковский покончил жизнь самоубийством, что противоречит коммунистической морали. И может, не без влияния Хлебникова...

- Но Хлебников давно умер, - робко сказала я. - От болезни. Он не стрелялся…

Фатя закашлялся.
- Выяснить все это надо, - сказал он с сожалением. - Насчет Вячеслава Иванова я и вовсе ничего не слышал. Вообще-то крестили тебя без твоего согласия и, возможно, ты бы, Толстая, отмежевалась от несознательного поступка твоих родителей. А? Как ты думаешь, Толстая?

Я молчала. Отмежевываться от родителей и особенно от бабушки я бы не стала ни за что на свете. Фатя, как видно, понял, что сказал что-то не то и торопливо добавил:
- Ну, ничего, Толстая, мы разберемся и все будет на большой да еще с присыпкой! - и он оттопырил свой белый и действительно большой палец.

Обычно расстояние от школы до дома я пробегала за три минуты. Сегодня я шла домой около часу. Надо было решить, как жить дальше. Но когда тебе только месяц назад исполнилось одиннадцать лет, то принять такое решение очень трудно. А посоветоваться было не с кем.

Я села на каменную тумбу на углу Пименовского и Воротниковского переулков, достала из ранца чистую тетрадь в клетку, цветной карандаш и, сжимая его непослушными от холода пальцами, решительно вывела на обложке тетради: «Дневник». Потом перевернула страницу и на новорожденно- чистом листе написала зеленым карандашом:
«26 сентября 1932 года.
Меня не приняли в пионеры. Очень стыдно.
Что надо сделать:
1. Не говорить папе, маме и бабушке.
2. Люське и Гальке тоже. Нурахмету можно.
3. В школу больше не ходить. Никогда».
Этот листок до сих пор хранится у меня.

 «Нурахмету можно», - означало, что можно рассказать обо всем случившемся старшему сыну нашего дворника, маленькому татарину Нурахмету, Нурахмет был на полтора года младше меня и очень не любил читать.

Уложив тетрадь обратно в ранец, я, не заходя домой, прошла в дворницкую. Там, как всегда, стоял чад от приготовляемой пищи и сохнущих пеленок, раздавался детский визг, деловито сновали по стенам и потолку гладкие черные тараканы, присланные на
счастье из Казани, и гордо возвышалась гора пуховых подушек в ослепительно розовых наволочках с крупными зелеными розами. Эти наволочки были предметом моей зависти, я не понимала, почему у нас дома спят на унылых белых подушках, лишая себя розового блаженства.

- Нурахмет, - сказала я тоном, не терпящим возражений. - С завтрашнего дня я в школу больше не хожу. Но из дома я ухожу, как будто хожу. Понятно? - Нурахмет согласно кивнул головой. - Завтра в без пятнадцати  - половину девятого жди меня в «Золотой рыбке»…

Ровно в четверть девятого я, как всегда, выбежала из подъезда и спрятав под крыльцом ненавистные калоши, перебежала улицу и открыла калитку детского сада «Золотая рыбка». Нурахмет покорно стоял под голым, без листвы, грушевым деревом.

- Пошли, Нурахмещинский!

- В кино? - глазки его маслянисто и алчно блеснули.

- Уж сразу в кино!-  меня возмутила его корысть. - Сначала надо деньги достать.
 
- А где достать?

- Будем искать.

 - Искать? - лицо Нурахмета вытянулось, - Где?

 - Как ты не понимаешь! В магазинах, на улице... Понимаешь, люди теряют деньги, кто пять копеек, кто десять. Вот мы и будем их собирать. А может, мы найдем кошелек и там будет сто рублей. Тогда мы отдадим его тому, кто потерял, а он за это нам что-нибудь подарит...

Мы шли по большому фруктовому саду, сухие желтые листья, схваченные легким морозцем, пахли бродильно, пряно. Они с легким хрустом ломались под ногами. В противоположной стороне забора была дырка, мы пролезли через нее и оказались в прохладном дворе, который вывел нас на Тверскую

Наше путешествие началось с посещения магазина «Коммунар» на углу Благовещенского переулка. Здесь нам сразу повезло. Мы нашли 3 копейки, черную пуговицу от мужских брюк и конфету «Прозрачная». Все это Нурахмет забрал себе. Я утверждала, что конфету надо сосать по очереди, но он сказал, что лучше найти еще одну. В приемной глазной больницы мы вытащили из урны пустую спичечную коробку с яркой этикеткой.

Мы обошли Страстной монастырь, где помещался антирелигиозный музей, потолкались у кассы. Народу, увы, было мало и никаких ценностей на полу обнаружить не удалось. К Елисееву нас не пустили, это был магазин для интуристов и простым смертным вход воспрещен.

Когда мы добрались до Центрального телеграфа, время подходило к одиннадцати. Нурахмет стал ныть, что он хочет есть. У меня был двугривенный, который бабушка, как обычно, выдала мне на завтрак, но купить на него было ничего нельзя - в стране карточная система.
 
Глядя себе под ноги, мы деловито обошли огромный зал телеграфа в надежде найти хоть небольшой капитал. Но люди в двадцатом веке не столь рассеянны, как в добрые диккенсовские времена, к тому же перед нами шла уборщица и, расплескивая на каменный пол мутную воду из ржавого ведра, быстро вытирала ее тряпкой. На телеграфе тепло, тихо, народу в утренний час мало. Торопиться некуда. Я предложила Нурахмету прочесть все надписи на окошках. Но тут сказалась его нелюбовь к чтению. Едва мы прочли две надписи: «Прием телеграмм» и «Выдача корреспонденции до востребования», как он затвердил, что голоден и хочет в кино.
Мы направились к выходу, как вдруг чья-то огромная фигура преградила нам путь.
- Откуда, детеныш? - услышала я негромкий, но густой голос.

Большая теплая рука взяла меня за подбородок.
Я подняла глаза и увидела Артема Веселого.
- Кому изволили, ваше сиятельство, отправлять телеграмму? - продолжал он. - Или может получали корреспонденцию «до востребования»?
Я хмуро молчала, искоса поглядывая на Нурахмета, боялась, что он вот-вот разревется.
- Что же пишут вам? - продолжал шутить Артем Иванович.
- Мы не за телеграммами, - с трудом выдавила я. - Мы искали деньги…
- Много нашли? - серьезно осведомился Артем Иванович.
- Три копейки, пуговицу, конфету и этикетку, - быстро ответил Нурахмет и тут же добавил: - конфета и пуговица мои, этикетка ее…
- А три копейки? - строго спросил Артем Иванович.
- Общие, но у меня в кармане!
- Да, брат, ты о своем кармане не забываешь. Что же произошло, что вечеркина дочка отправилась на поиски денег?
- Нет, мама ничего не знает! - испуганно сказала я. - Они все ничего не знают. Меня не приняли в пионеры, я больше в школу не хожу, а из дома ухожу, как будто хожу…
- Все понятно, - прервав мое бормотанье, сказал Артем Иванович. -Это называется - прогул!
- Нет, нет, я больше совсем не пойду, никогда…
- Это мы потом решим. А сейчас я отправлю телеграмму и мы вместе поедем домой на автобусе, понятно? Не вздумайте убежать, ваше сиятельство…

Желтый с черными крыльями и длинным носом автобус N1 не заставил себя ждать. Мы уселись на упругих и прохладных клеенчатых сиденьях и Артем Иванович серьезно спросил меня:
- Значит за происхождение не приняли? - и так же серьезно добавил: - Каждый должен разделить участь своего класса…

Автобус урча лез по Тверской. Вот уже миновали Советскую площадь, красное с белыми колоннами здание Моссовета, памятник Свободы.
- Слушай, детеныш, что я тебе скажу, - продолжал Артем Иванович. - Как быть насчет вступления в пионерию, я не знаю, а вот искать деньги занятие хотя интересное, но я бы сказал, неверное. Ставить в жизни на растяп - неразумно. Детеныш ты, как я понял, инициативный. Знаешь, что я предложу. Хочешь мне помочь?
Сердце моё забилось от гордости, Я молча кивнула головой.
- Ты знаешь, что такое частушка?
- Нянька Сулацкая поёт.
- Превосходно! Запиши для меня сто частушек… идёт?
Он протянул мне большую мясистую ладонь и я с достоинством положила на неё свою шершавую круглую руку.

Автобус подходил к Глазной больнице. Надо было слезать. Артём Иванович бережно помог нам сойти. (У него незадолго до этого погиб под трамваем маленький сынок и в его добром сердце навсегда поселилась тревога за всех детей).
- А теперь дуйте домой! Да смотри, чтобы сегодня же выложила родителям все, как на духу! Я проверю! Кш! - он громко хлопнул в ладоши, так в деревне пугают кур.
Мы бежали, взявшись за руки. Робкое осеннее солнце проглянуло в неяркие просветы, бледные тени легли на крыши домов, на плиты тротуаров, на булыжную мостовую…
Вечером у нас состоялся семейный совет. Отец идти в школу и объясняться с учителями категорически отказался.
- Я десять лет ходил в гимназию - хватит с меня. Пусть они (вероятно, он имел в виду учителей) сами её воспитывают…

Мама не отказалась, но ей было некогда. Идти пришлось бабушке. Утром, ровно в четверть девятого мы шли в школу. На этот раз идти пришлось в калошах.
Редкие снежинки падали с хмурого неба и таяли, не долетая до земли.
- Я им скажу, - воинственно говорила бабушка, - что я не только французский, я еще греческий и латынь знаю.
И я понимала, что дело моё выиграно.

Не знаю, о чем говорила бабушка с заведующим учебной частью нашей школы, но в канун Октябрьских праздников мне торжественно надели на шею алый сатиновый галстук, а бабушку избрали членом Родительского комитета.
Частушек для Артема Веселого я записала не сто, а гораздо больше. Были привлечены все мон школьные приятели и все ребята, жившие в нашем дворе. Когда вышла книга частушек, Артем Иванович в предисловии выразил благодарность всем, кто помог ему собирать частушки. В числе других было названо имя, нет, не мое… а мамино. Такова жизнь! Но зато в день моего рождения Артем Иванович принёс мне в подарок свою книгу «Гуляй, Волга» и написал на ней: «Смеярышне, умнарышне, красарышне Лиде. Артём».

За завтраком я услышала, как, принимая из бабушкиных рук чашку с кофе, отец пробормотал негромко, но с явным недоумением:
- Боже мой, что это такое, откуда?
Бабушка, которая, как и полагается тёщам, не слишком жаловала своего зятя, взглянула на отца с высокомерным пренебрежением:
- Неужели, Борис, Вы оторваны от действительности и не знаете, что страна вступила на путь коллективизации?

Отец работал в Госплане, часто бывал в командировках и лучше всех нас знал, на какой путь вступила страна. Но возражать бабушке не стал - семейный мир дороже - молча допил кофе, взял портфели, поцеловав меня в лоб, ушёл на службу.
Удивление отца вызвали новые чашки, которые бабушка вчера принесла из распределителя. Толстые, высокие, с маленькими неустойчивыми донышками, они вели себя на блюдечках как «ваньки-встаньки» - содержимое расплёскивалось и обжигало руки. Но зато на них были нарисованы трактора, подъёмные краны, а вместо орнамента - шестерёнки и гаечные ключи. У меня чашки вызывали патриотический восторг - детище первой пятилетки.

Страна вступала на путь индустриализации и это чувствовалось во всем - в мелочах быта, произведениях литературы и искусства, в самом воздухе огромной страны. Но пожалуй, больше всего это сказывалось в изменившемся пейзаже Москвы. Казалось, в городе все стронулось с места - дома. улицы, площади, скверы и даже памятники.

Взлетали на воздух древние церквушки, рушились монастыри и дома, а на их месте возникали строительные площадки, огороженные дощатыми серыми заборами. Вместо круглоголовых колоколен, испокон веков подпиравших московское небо, потянулись в синеву длинные верблюжьи шеи башенных кранов. Взлетела на воздух и наша церковь Старого Пимена, и церковь на углу Благовещенского переулка, куда я ходила «душу облегчить», и та, что в Палашах, где венчались  Марина Цветаева и Сергей Эфрон. Старушки крестились и плакали. «Не к добру, не к добру…» - жалостливо твердили они.

Улицы напоминали траншеи - прокладывались новые трассы водо- и газопроводов, укладывались миллионы метров кабеля. И эта вздыбленная, развороченная земля породила новых людей. В брезентовых комбинезонах и широкополых шляпах, с бурами и лопатами через плечо, громко разговаривая и стуча тяжёлыми башмаками, хозяйским шагом ходили они по городу, - метростроевцы.

Новый строй устраивался на вечное жительство, ломая вековые устои. И мы, дети, - что уж теперь отрекаться? - с наслажденьем дышали этим, пропитанным строительной пылью воздухом, и самым большим нашим желанием было идти в одном ряду со взрослыми.

Едва закончив уроки, мы бежали на строительные площадки, копали землю, перетаскивали бревна и доски, помогали разгружать автомашины с песком, кирпичом, цементом. Мы помогали рубить столетние липы на Садовом кольце и с восторгом сажали в новых скверах чахлые прутики тополей, собирали книги для подшефных колхозных библиотек и записывали неграмотных в кружки Ликбеза.
И вот тут-то у меня возник первый и, пожалуй, единственный за всю жизнь конфликт с бабушкой. Не знаю, почему, верно очень уж я несолидно выглядела, но ко мне в кружок никто записываться не пожелал, а уже подходило время отчитываться о проделанной работе на совете отряда. Как быть? Кто выручит? Конечно же, бабушка! И я записала ее в кружок Ликбеза…

Когда я рассказала ей об этом, она не сразу поняла, что от неё требуется, а когда поняла, пришла в такое негодование, что я не на шутку перепугалась. Такой оскорблённой я её никогда не видела. Это её-то, с золотой медалью окончившую заведение Святой Нины в Тифлисе, ее, владеющую несколькими иностранными языками, изучавшую философию, последовательницу Чернышевского, - в кружок ликвидации безграмотности! Нет, такого унижения она не может снести даже ради обожаемой внучки! Для ликвидации семейного конфликта пришлось вмешаться родителям, и я выслушала краткую, но весьма выразительную нотацию об уважении к старшим. А на совете отряда мне было поставлено «на вид» за невыполнение пионерского поручения…
Днепрострой и Магнитка, индустриализация и коллективизация, пятилетки, пятилетки, пятилетки - вот слова нашего отрочества, которые мы повторяли на тысячу ладов, рисовали на плакатах и в стенгазетах, укладывали в стихи и песни.

«Рассказ о великом плане» была одной из наших настольных книг. И если кто-нибудь из взрослых жаловался на нехватку товаров и очереди в магазинах, мы, со всей истовостью и верой одиннадцати лет, повторяли:
- Выполним пятилетку, и все будет по-другому!

 Но вот все чаще в разговорах стало звучать слово, зловещий смысл которого нам суждено было понять только через много лет: «фашизм». В переулке на месте церкви Старого Пимена строился новый многоэтажный дом. Говорили, что в нем будут жить шуцбундовцы - австрийские и немецкие революционеры, которым пришлось покинуть Германию, потому что там власть захватили фашисты.

Мы росли в атмосфере истинного интернационализма. В нашем классе учились дети самых разных национальностей - русские, евреи, татары, грузины, армяне, латыши и даже девочка-китаянка. Но мы не знали, кто из нас какой национальности, нам не приходило в голову задуматься над этим. Мы все были - советские дети. Но вот в нашей школе появились мальчики и девочки, они были куда наряднее нас, с лакированными ранцами и прекрасными письменными принадлежностями. Они почти не говорили по-русски и единственное «отлично» было у них за немецкий язык. Это были дети австрийских и немецких коммунистов. Фашизм изгнал их с родины. И мы на всю жизнь запомнили: если человека заставляют задуматься, кто он по крови - это фашизм!

На экраны Москвы вышел фильм «Рваные башмаки», и мы без конца бегали смотреть его, - горестная судьба немецкого мальчика Буби волновала нас, как своя собственная. Тридцать лет спустя я словно въявь вижу последние кадры фильма: убитый мальчик в клетчатой рубашечке лежит на мостовой, рядом с ним детская музыкальная труба, которая навсегда смолкла, потому что умолк ее маленький хозяин.
«Поджог рейхстага! Грандиозная провокация фашизма». Георгий Димитров, Лейпцигский процесс.

Для моих детей это прошлое. Это названия улиц, памятники и кинофильмы, это один из билетов на экзамене по истории. А для меня это живая и горячая легенда моего детства, это наша мечта о Всемирном Союзе Советских Республик, это пионерские сборы и взметнувшееся кверху горячие детские ладони - требование свободы болгарским коммунистам.

Три месяца в фашистском Лейпциге идёт процесс. А мы, дети, ходим по перерытым московским улицам и бульварам, садимся на мокрые скамейки и без конца пересказываем друг другу речь Георгия Димитрова, вместе со взрослыми гордимся, что этот человек, оказавшись на скамье подсудимых, ведет себя как обвинитель, не защищается, а нападает. Со страниц газет, с плакатов, с фотовитрин «Известий» смотрит на нас красивый человек с копной темно-русых волос и огромными глазами, решительными и насмешливыми…

И мы собираем горы утиля и металлолома в фонд МОПРа, мы тоже хотим быть борцами за всемирную революцию.

16 декабря 1932 года был объявлен приговор: «Димитрова освободить. Но мы помним угрозу Геринга: «Каков бы ни был приговор, я до вас доберусь!» И мы готовы на все, лишь бы защитить любимого героя, мы тревожимся и сочувствуем, как тревожатся и сочувствуют все честные люди мира.
И вот Димитров свободен, он в Советском Союзе, наша страна приняла его в свое подданство. Пришла весна 1934 года и завтра, накануне майских праздников мне предстоит надеть красный галстук на шею - кого бы вы думали? Самого Георгия Димитрова. Он приедет к нам в школу, и мы будем принимать его в почётные пионеры.

Конечно, мы с бабушкой не спали почти всю ночь, долго переговариваясь в темноте, и она сетовала на то, что не пришлось ей заниматься общественной деятельностью.
Утром она придирчиво осмотрела мой туалет: белую блузку и синюю сатиновую юбку, красный галстук и белые с голубыми каёмками резиновые тапочки, которые у нас дома называют «райскими», - вероятно, за сочетание цветов.

Я не знаю, может быть, память изменяет мне, но мне кажется, что день был яркий и солнечный. Косые столбы пылинок летали через большой зал, деревья в длинных окнах покачивались, светилась на солнце мелкая, клейкая листва. Я смотрела в зал  сбоку, из-за сцены. В руках у меня новенький бережно сложенный галстук и железный зажим, на котором нарисован эмалью пионерский костёр - три огненных языка (пионерия, комсомол, партия).

В зале шумно и гулко. Но вот на мгновение все стихает, и тут же тоненькое «ура» и нестройные ребячьи аплодисменты заполняют зал.
Димитров проходит мимо меня быстрым лёгким шагом - большой, решительный, взлохмаченный, - он приветственно сжимает обе руки, пытается заставить смолкнуть зал, но ребята не слушают, они продолжают хлопать и кричать. Некоторые выбегают на сцену и обнимают Димитрова. Я боюсь, что мне будет не протолкаться к нему и, нарушая порядок, предписанный директором и вожатым, протискиваюсь вперед. Ребята расступаются.

- Пионерская база 25-й  образцовой школы принимает Вас в почётные пионеры! - звучит голос Фати Гурария.
Я тянусь изо всех сил, стараясь заправить красный галстук под воротник белой рубашки. Руки мои дрожат и концы галстука не попадают в зажим.
Димитров смеётся, я чувствую на щеках и шее прикосновение его сильной горячей ладони. Хор запевает «Взвейтесь кострами, синие ночи». И вот уже поёт весь зал, и Диметров поёт вместе с нами. А потом, держа меня за плечи одной рукой, другой он отдаёт пионерский салют и говорит торжественно и серьёзно:
- Обещаю с честью носить высокое звание пионера Союза Советских Социалистических республик! Обещаю бороться за коммунизм!

Что было, то было…


Рецензии