Шесть причин из серии раз сказов Дед
Пламя в печи шевелилось, потрескивало, как будто тоже думало, стоит ли говорить лишнее.
— Ты спрашивал, — наконец сказал он, — когда можно убивать.
Я спросил, не смотря на него:
— Можно ли вообще?
— Можно, — сказал он, — иногда даже нужно.
Это очень редкие случаи.
Иначе зверем станешь, а не человеком.
Он повернул полено в печи кочергой, будто выправлял слово.
— В старые времена, — продолжил он, — так говорили: у человека шесть причин убить. Не семь, не пять. Шесть!
Больше — от черта, меньше — от слабости.
Я поднял глаза.
— Первая, — сказал дед, — когда тебя самого хотят убить. Тут всё просто: или ты, или тебя. Если уйти нельзя, если спрятаться нельзя, если никто не встанет между вами — можешь бить до конца.
Помолчал, выдохнул.
— А если можно уйти? — спросил я.
Дед посмотрел на дверь, словно прикидывал, далеко ли уйдёшь в этот снег.
— Тогда, — сказал он, — уходи. Жизнь дороже гордости. Но, если уйти — значит оставить за собой смерть другим, тогда уже нельзя уходить. Понимаешь?
Я не ответил. Он и так знал, что понимаю не до конца.
-Зло должно быть остановлено. Равнодушие и трусость хуже зла.
Я кивнул.
— Вторая, — продолжал он, — если тебя пытаются отравить.
Он говорил тихо, но твёрдо.
— Яд — подлость. Лицом к лицу не вышел — значит, из тени, из-за стола, в хлеб, в питьё. Кто травит — тот не человек. С таким нельзя жить под одним небом. Его не терпят. Его не судят долго. Его убирают. Быстро. Чисто.
Я переспросил:
— А если ошиблись? Подумали, что травит, а он нет?
Дед скосил на меня глаза.
— Яд любят дураки и трусы. Умный не спешит кричать «яд!». Сначала смотрит. Слушает. Проверяет.
Он постучал пальцем по виску.
— Голова — первое оружие. Руки — второе. А металл — только третье.
Он снова замолчал. В избе слышно было только, как ветер шуршит за ставнями.
— Третья причина, — сказал дед, — если на тебя идут с оружием не затем, чтобы припугнуть, а чтобы убить/добить. Смертельным оружием.
Он протянул руку к старому кинжалу, висевшему на поясе.
— Если к тебе идут с ножом, чтобы по горлу, с топором по голове, с ружьём, чтобы не просто помахать — а стрелять, — тут слов больше не будет. Тут или ты сломаешь ему руку, или он пройдёт через тебя. Так вот: чтобы ему не пройти — можно и убить.
— А если хочешь просто обезвредить? — спросил я.
— Хочешь — обезвреживай, — пожал он плечами. — Если успеешь. Но когда уже воздух режет сталью, там не до тонкостей. Там до живого добираешься. И запомни: если полез с оружием — будь готов, что им же тебя и остановят. Это закон железа.
Пламя в печи шевельнулось, будто согласилось.
— Четвёртая, — сказал он негромко, — если лезут к твоему дому с огнём. Пытаются поджечь или уже подожгли.
Он отвернулся к окну, за которым темнела избушка, сугробы, чёрные стволы.
— Дом — это не брёвна. Это всё, что у тебя есть. То, что тебя греет, кормит и хранит. Кто пришёл к дому с огнём и с дурной мыслью — тот пришёл не только тебя убить. Он всё твоё прошлое сжечь хочет, всё твоё будущее. Тут уже разговаривать нечего.
Он перевёл взгляд на меня.
— В воду кинешься сначала, конечно. Дом спасать, не человека губить. Но если видишь — он именно за этим пришёл, чтобы догорало, тогда его останавливают любым способом. Даже если он за руку тебе знаком.
— А если пьян? — вырвалось у меня. — Пьяный, не понимает?
Дед сжал губы.
— Пьянство — не оправдание, — сказал он. — Это его выбор. Пьяная рука жжёт так же, как трезвая.
Он тяжело вздохнул.
— Пьяного можно один раз простить. Пока он только говорит. Но если уже жёг — это не пьянство. Это подлость под видом пьянства.
Я почувствовал, как в груди становится тесно от этих слов.
— Пятое, сказал он, — когда лезут в твой дом за твоей женой или детьми, не для сватовства, а для плена, для насилия, для продажи.
Голос его стал жёстким.
— Родъ — это святое. Мужчина без Рода — перекати-поле. Кто забирает твоих — забирает твоё имя, твою кровь, детей твоих детей. В старые времена на таких охоту открывали. Если видел, что ведут твою женщину или ребёнка в рабство — никакой пощады. Ни ему, ни тем, кто с ним. Потому что если сейчас промолчишь, завтра некого будет звать «сын» и «дочь». Внуков не будет. Родъ закончится.
— А если страшно? — прошептал я.
Он усмехнулся криво.
— Страшно всем. Только один с этим страхом стоит, а другой под него ложится.
Он наклонился вперёд.
— Когда дело до жены и детей — у страха нет права голоса. Там говорит только долг. Не можешь — значит, сам ещё ребёнок, даже если борода седая.
Давно видать на практику не ходил. Потеплеет, пойдёшь на шестнадцать дней у меня.
А то страшно ему.
Я отвёл глаза.
— И шестая, — сказал дед, — последняя. Когда приходят отнять землю, с которой ты живёшь. Или сжечь твой урожай.
Он провёл ладонью по столу, как будто по свежей борозде.
— Земля — это твоя плоть, хлеб — это твоя кровь. Сожгли поле — ты умрёшь не сразу. Ты будешь умирать долго, мучительно. И не только ты. Старики, дети, все, кто рядом. Так что кто идёт палить урожай — он твой убийца. Просто растянутый во времени. С такими церемониться нельзя.
— Но ведь землю отнимают и бумагами, — сказал я тихо. — Без огня и ружья.
Дед усмехнулся безрадостно.
— Бумага — это новое оружие. Новые времена придумали. Но суть та же. Если тебя решили снять с земли и выбросить, не оставив ничего, — это тоже нападение. Только под хорошими словами.
Он покачал головой.
— Тут, правда, всё хитрее. Раньше врага видно было — конь, сабля, крик. Теперь враг в пиджаке, с печатью. Его убьёшь — сам виноват будешь. Законы поменялись, а правда — нет. Потому в наше время надо не шашкой махать, а головой думать. Но по старой правде, по Божьей, — тот, кто лишает тебя куска хлеба и крыши над головой твоих детей, ничем не лучше поджигателя.
Он отвернулся к огню и надолго замолчал. Я думал, что он закончил, но он вдруг добавил:
— Это — шесть. Больше нет.
Он загнул пальцы один за другим, будто проверяя.
— За обиду — нельзя. За слово — нельзя. За то, что тебя не уважают, — нельзя. За то, что тебя поддели, толкнули, на ногу наступили, посмотрели косо, по деревне сплетню пустили — нельзя.
Он говорил жёстко, по слогу.
— Потому что, если за всё это браться за нож, скоро никого не останется. На каждый острый язык найдётся ещё острее. На каждый кулак — ещё тяжелей. И кровь закипит так, что потом не разберёшь, с чего началось.
Он обернулся ко мне, глазами как бездонный омут.
— Не ошибись, — сказал он. — Если убил без этих шести причин — ты уже не о праве говоришь, а о своей слабости, обидчивости, жадности, глупости. Тогда ты уже не защитник, а хищник. А к хищникам всегда приходит либо другой хищник, либо пастух с ружьём.
— А если… — я замялся, — если приходится убивать по приказу?
Дед посмотрел долго.
— Война — это отдельный разговор, — сказал он. — Там человек отдаёт свою волю старшим. И это тяжёлый грех, потому что иногда старшие — слепы. Но даже там, на войне, эти шесть причин остаются. Кто их помнит — тот человеком возвращается. Кто забывает — зверем приходит, даже если орденами обвешан.
Он выпрямился и вдруг заговорил мягче:
— Запомни. Убить — самое простое. Жить после этого — самое трудное. И жить так, чтобы никого не подвести, — ещё труднее. Потому настоящий мужчина учится не убивать, а удерживать руку. Пока нельзя — не поднимать. А когда уже надо — не дрогнуть. Это и есть мера.
За окном тихо пошёл снег.
Пламя в печи стало ровным и спокойным.
— А если я ошибусь? — спросил я почти шёпотом.
Дед долго смотрел в огонь.
Плечи его вдруг показались мне ещё шире, а спина — ещё тяжелее.
— Ошибёшься, — сказал он. — Все ошибаются. Вопрос — сколько раз и насколько страшно.
Он поднялся, поправил старый свитерок.
— Поэтому и живём так, чтобы до этих шести поводов дело не доходило. Чтобы не травили нас, не лезли с огнём, не тянули жену и детей, не гнали с земли.
Для этого и строят дом крепкий, и семью держат дружно, и с соседями живут по правде, и Совестью своей не торгуют.
Он остановился у двери, оглянулся:
— А если всё-таки дойдёт — тогда уже не трусь. Тогда делай, что должен. И помни: убить можно, но жить — нужно.
Делай всё с любовью.
Если инструмент греховности тело, то из любви нужно лишить инструмента греховности. Чтобы не нагрешил человек. Ты же ему добро делаешь, облегчаешь карму.
И с таким подходом гнев не нужен. Нет ему места в любви.
Дверь тихо скрипнула, впуская холод.
Дед вышел во двор, а я остался сидеть перед печью, считая до шести и пытаясь понять, смогу ли я хоть раз в жизни не ошибиться.
Свидетельство о публикации №226031302277