ДЫМ

               
                Рассказ
                1
    Запах древесного дыма пробуждает во мне не только заложенную в генах человека тоску по родной доисторической пещере, но и конкретные образы тоже уже, увы, далёкого детства. А всплыли они в порядком замусоренной прожитой жизнью памяти, когда своё детство проживала моя дочь.
    В нашем южном городе снег – экзотика. Так получилось, что Машенька увидела и ощутила его воочию в четыре года. Конечно, до этого видела снег в книжках на картинках, в фильмах, мультиках. А тут – большие, как пельмени, пушистые, как кончик кошачьего хвоста, снежинки. Машины, превратившиеся в сугробы. Белопростынные дороги, тротуары. Веду дочурку за варежку в садик: скрип! хрусть! скрип! хрусть!
    - Папа, снегу больно от наших ножек!
    - С чего ты взяла?
    - А слышишь, как у него трещат косточки?!
    Ничего не успеваю ответить на это – тревожное восклицание:
    - Ой, домик горит!
    Смотрю, куда указывает варежка. В ближайшей хате (их тогда ещё немало оставалось у нас) затопили печь. Из трубы вертикально при безветрии вырывался пепельно-серый столб дыма и с жадностью пожирал падающие снежинки, до которых дотягивался. Видимо, небесные пельмени вкусные. Точно, вкусные! Мы в детстве ловили их ртом, набирали пригоршни снега и ели. Это нахлынувшее воспоминание и стало отправным пунктом моего счастливого и горького путешествия в детство. А унёс меня туда дым.
    - Машенька, домик не горит, это люди затопили печку, чтобы в хате было тепло.
    Моего объяснения, что такое печь и как она работает, как раз хватило до калитки садика. Отвёл доченьку в группу, а по пути на работу остановился перед той хатой. Старая казачья, турлучная, и топили её явно дровами, а не углём. Думаю, запах древесного дымка любой отличит от вони дыма угольного. Клубы всё поднимались над коньком хаты, калейдоскопно заворачиваясь в образы моего детства.

                2

    А ведь, может, дым и предопределил мою писательскую судьбу. Вот мне четыре года. Сестра на три года старше, уже ходит в школу.
    - Первоклассница! – задирает нос.
    Показывает тетрадки. Палочки, крючки меня не впечатлили. А вот когда пошли печатные буквы!..
    - Людка, научи!
    Но сестре вечно было некогда: наспех домашнее задание, и с девчатами на улицу.
    - Чё там, всё просто. Смотри как буква нарисована, и ты – так же.
    Спасибо, хоть разрешала брать ручку и пользоваться чернильницей, давала листочки, на которых я старательно выцарапывал: А, Б, В… Получалось плохо. Бесился, ревел. Хорошо стало выходить, когда случайно увидел, как пишет сосед дядя Серёжа. Он всё время был дома. А я – когда родители уходили на работу, Люда – в школу. Дяде Серёже поручали «приглядывать» за мной. И вот однажды я играл во дворе нашей хаты. К соседней, дяди Серёжиной, подошёл почтальон Корнеич, с той самой толстой сумкой на ремне, которую современные почтальоны и не видели никогда. Корнеич приносил дяде Серёже инвалидскую пенсию, за которую тому надо было расписаться. Сосед подошёл к калитке. Корнеич достал авторучку, ведомость. Дядя Серёжа расписался, денежку положил в карман застиранного, выцветшего кителя. «Ну и что?» — спросите вы. У соседа не было обеих рук. Он оставил их в горящем танке под Прохоровкой. А расписался… расписался, как и всё делал, ногой, разумеется, босой. Корнеич вставил ему авторучку между большим и указательным пальцем правой ступни, присел. И дядя Серёжа расписался в ведомости. Почтальон ушёл не сразу. Как всегда в таких случаях, они долго с дядей Серёжей говорили. Вспоминали фронтовые дороги. Корнеича - закончилась у стен рейхстага. И за все четыре года ни царапины. А дядя Серёжа видишь как…
    С того момента буквы у меня стали «рисоваться» лучше, чем у Людки. А как стали получаться, начал писать, печатными буквами, стихи. Почему вдруг стихи? Не знаю. Помню только, завороженно слушал, наверное, с пелёнок, сказки Пушкина, их читала мне на ночь мама. Я видел, видел их: и блестящего золотом Петушка, и чудесный остров Буян, и разбитое корыто старухи! Возможно, это были сны. А вот послания мои в журналы «Весёлые картинки», «Мурзилка» я на самом деле запечатывал в конверты, мы подходили с папой к синему почтовому ящику на стене магазина, отец меня приподнимал, и я собственноручно опускал конверты в таинственную и многообещающую щелку. Много лет спустя родители признались, что у них с Корнеичем был уговор, и почтальон, когда вынимал письма из ящика, мои откладывал отдельно, а потом выбрасывал. Я же тогда не переставал удивляться, почему мои стихи, такие замечательные, журналы не печатают. Ведь у меня были и поучительные для ребят, с моралью, типа о ленивой ручке-самоучке, которая не хочет писать, а хочет спать.
    - Ну почему не печатают? – приставал я к родителям.
    Папа подумал и ответил:
    - Журналы в Москве, а туда письма долго идут…
    - А когда я вырасту, они туда придут? – не угасала во мне надежда.
    Мама взяла меня на руки, прижала к груди, на мою макушку упала горячая капля…
    Папа подсел к нашей русской печи, открыл заслонку, вытащил только начавшее гореть полено, достал из пачки с надписью «Север» папиросу, зажёг, бросил обратно полено в прожорливое горло печки и стал курить в неё, без конца затягиваясь. Он только иногда курил в хате, когда на улице был сильный мороз. Уголёк с полена переселился на кончик папиросы. Но печь пыталась затянуть его обратно с помощью тонкой нити сизого дымка, будто привязанной к папиросе.
     - А хорошо, что сейчас зима! – вдруг сказал папа. – У тебя, сынок, есть ещё письма в редакции?
    Я вырвался с маминых рук, побежал в спальню, достал из тумбочки кипу подписанных печатными буквами конвертов и вернулся на кухню.
    - Давай сюда! – велел отец. – Мы ускорим дело. Ты же видел, как высоко и далеко вылетает дым из трубы нашей печки? Ну, вот. Если бросить письма в печь, дым быстро доставит их в Москву.
    Я недоверчиво покосился на маму. Она кивнула головой и отвернулась к разрисованному морозом окну, в которое из-за ледяных узоров всё равно ничего не было видно.
    - Так что, посылаем? – спросил папа.
    Я, как только что мама, неуверенно кивнул.
    - Галя, одевай Юру, выйдите во двор, посмотрите, как письма в Москву полетят.
    Искрящееся голубизной зимнее небо слепило глаза.
    - Где, мама? Летят?
    - Да вон же, смотри! – мать подхватила меня на руки, высвободила левую и указала на бело-пепельные клубы дыма, вырывавшегося из трубы.
     - Да! Да! Вижу! Ура! – закричал я и поцеловал маму в щёку. Мать осыпала меня поцелуями – в холодный сопливый нос, в покрасневшие пухлые щёки, в толстый папин шарф на шее, в облезшую кошачью шапку, мокрую от таявших снежинок.
     В первый день весны того памятного года Корнеич принёс «Весёлые картинки». Не положил, как обычно, газеты и журналы в наш почтовый ящик, едва их вмещавший, на заборе, а позвал хозяев. Мама завела почтальона в хату.
    - Ну, где наш поэт? – раздался с порога бодрый голос Корнеича.
    Мы читали вслух по очереди тот самый стишок про ручку-самоучку, напечатанный в свежем номере журнала «Весёлые картинки». И рядом с моими виршами действительно была весёлая картинка ручки-лентяйки, которая использовала чернильницу как подушку.
    Это было моё первое и единственное до сих пор ощущение полного счастья. Все, трое взрослых и один четырёхлетний мальчик, сияли радостными улыбками. И ощущение это не померкло даже тогда, когда мне, юноше, раскрыли «тайну»: ту пачку писем отец не бросил в печь, отдал Корнеичу, а тот отправил по почте как положено. Так детская мечта и вера в чудо стали счастливой реальностью. И то далёкое ощущение живо во мне, всплывает каждый раз, когда реальная жизнь становится невмоготу.

                3
 
    А впервые невмоготу она стала для меня той же весной.
    Дядя Серёжа, чтобы «приглядывать» за мной, не отрываясь от дела, позвал меня к себе во двор. Сидя на табуретке, он ловко орудовал ногами то с рубанком, то с фуганком, изготовляя очередную оконную раму на продажу. Взрослые говорили, что и сейчас дядя Серёжа столяр не хуже, чем до войны, то есть, когда был с руками, и охотно заказывали ему рамы, стулья, детские кроватки, деревянные кадки. Я собирал в пригоршни бело-жёлтую стружку, подбрасывал над головой к уже щедрому майскому солнцу, в лучах которого она начинала сверкать, и радостно вопил:
    - Золото! Золото!
    - Ну, шабаш пока… Перекур.
     Дядя Серёжа достал из пришитого внизу штанины галифе папиросу и спички, перехватил коробок пальцами другой ноги, вынул спичку, чиркнул и поднёс к уже ждавшей в уголке рта папиросе. Смачно причмокивая, затянулся. Синеватый дымок не пошёл вверх, а стал стелиться к земле. Наверное, специально, чтобы довести меня до слёз. Ядовитый дым принялся кусать мои глаза и сверлить ноздри. Слёзы покатились градом, душил кашель.
    — Это не то, что твой батя слабенький «Север» шмалит, это настоящий «Беломорканал»! – хрипло смеялся сосед.
    Слова про отца, смех надо мной, удушливый дым всколыхнули во мне такой поток обиды, что я перестал кашлять и реветь, прокричал злобно и бессмысленно:
    - Зато он руками курит, а не ногами!
    Дядя Серёжа выплюнул недокуренную папиросу. Она продолжала дымить на земле, свернувшись вопросительным знаком, словно недоумевала, как здесь оказалась. Сосед поднялся с табурета и подошёл вплотную к мальчику с перекошенным злостью лицом. Я выдержал сверлящий взгляд его то ли выцветших, то ли выгоревших молочно-белых глаз. Сосед, как бы что-то вспомнив, тряхнул головой с копной грязных, нечёсаных, перепутанных волос, повернулся и направился в свою хату.
    Не знаю, откуда на меня вдруг нахлынула безбрежная жалость. Никогда после, всю последующую жизнь, никого мне не было так жалко. «Что я наделал!» - казнила меня мысль.
    - Дядя Серёжа, родненький, простите! – заливался я солёнущими слезами, бежал за соседом следом, но упёрся лбом в дверь, закрытую изнутри на щеколду.
    Рыдая, выкрикивая всхлипами извинения, тарабанил кулачками в запертую дощатую дверь. Не заметил, как вернулась тётя Валя, дяди Серёжина жена, вздрогнул, когда она положила сзади на мою сметано-белую макушку тяжёлую ладонь. За спиной у неё стояли перепуганные Алла, Катя, Света, Ира – дочки-погодки. Возвращаясь с дойки коров на МТФ, где она работала, тётя Валя забрала домой из садика девчат.
    - Что случилось? – беспокойно обратилась ко мне соседка.
    - Я-я… Он-он… Папиросы… - бессвязно бормотал я сквозь слёзы.
    Слёзы, как и смех, заразительны. Аллка, Катька, Светка, Ирка дружно, в четыре голоса, заревели. А в дверь теперь забарабанила тётя Валя:
    - Серый, отопри!
    Дверь не открывалась. Тогда и мы, пятеро ревущих детей, стали в неё бить кулачками. От дрожания дверных досок крючок выскочил из щеколды, и дверь подалась. На собственноножно сделанном стуле за столом, покрытым вытертой бесцветной клеёнкой, дядя Серёжа пил мутную жидкость из четверти, большой бутылки с длинным узким горлышком. По клеёнке катались пупырчатые солёные огурцы. Сосед, разумеется, ногами, подливал себе в объёмный гранённый стакан, ловко отправлял пойманный огурец в рот. Мокрое, чёрно-синюшное лицо дяди Серёжи, расплывшееся в улыбке, так поразило нас, детей, что мы вмиг умолкли.
    Тётя Валя подалась к мужу, запричитала:
    - Серёжа, ты же обещал… Напился! Пьяный!
    - Имею пр-право! От-отдыхаю!
    Соседка схватила со стола бутылку.
    - Не тр-р-рожь! – зверем зарычал дядя Серёжа. – Не ты наливала!..
    Вот тут-то и случилось катастрофическое крушение того злосчастного для меня дня, навсегда оставившего горький привкус моим детским воспоминаниям. Дядя Серёжа вскочил со стула и молниеносным движением ноги ударил тётю Валю в грудь. Соседка свалилась навзничь на земляной пол комнаты, четверть на таком полу не разбилась, но её содержимое потекло нам, детям, под ноги.
    Что творилось у соседей дальше, я не знаю. Прибежал стремглав домой, взобрался к себе на припечку, где спал и зимой, и летом, задёрнул тёмно-синюю ситцевую ширмочку и накрылся с головой одеялом. Слёз уже не было. Закончились?
    На следующий день, в последующие дни всё было, как и прежде: дядя Серёжа, когда надо, приглядывал за мной. Тётя Валя угощала молочком с краюхой домашнего хлебушка. Я играл с их дочерьми, читал им свои стихи. Только стихи уже были другие, сейчас я бы назвал их элегиями, и я стал другим: подранком. И сейчас пишу, в основном, элегии. Не заживает рана в душе, полученная в ту мою четвёртую весну. И хорошо, что не заживает! Пока так – я могу писать стихи.
    Не осталось хат в родном южном городе. Растут многоэтажки. Давно выросли мои дети. Нет теперь с нами ни одного ветерана той Великой войны. Нет на свете моих родителей, нет тёти Вали, дяди Серёжи. И дым, древесный, я теперь вижу только, сидя у туристского костра. Но и этот дымок бередит рану, подхватывает память и у носит её в дивную страну, которая была, есть и будет – Детство.         
 
 
 


 


Рецензии