Внешние воды районного масштаба
Тяжело, со стоном просыпался день в хоромах Степаныча. Солнце уже выкатилось на зенит, палило нещадно, вытапливая из грязных сугробов последнюю зимнюю спесь, а Глава района только-только разлепил вежды. Встал к полудню — по-хозяйски, не спеша. Потянулся так, что суставы хрустнули, будто старые брёвна в ледоход. Накинул на грузные плечи рубаху холщовую, влез в порты — всё натуральное, от земли, хоть и куплено в столицах за цену годового бюджета района.
Марья, жена, спала, свернувшись калачиком, как кошка, не знающая забот. «Умаялась, сердешная, — подумал Степаныч с натужной нежностью. — Всё о благе семейном печётся, всё в трудах праведных по салонам да приёмам». Плеснул в лицо из золочёного крана ледяной водой из самого Байкала — аж дух перехватило, закололо в висках. Отрезал ломоть батона, толстый, в два пальца, и начал метать на него икру осьминоговую. Икра ложилась густо, глянцем, как сама беда, что за окном притаилась. Килограмм высыпал, не пожалел — организму подпитка нужна, коли на тебе весь район держится.
Уселся, заскрипел кожей кресла, открыл в телефоне сети социальные. А там — лай, сплошной собачий лай! Ругают Степаныча, поносят на чём свет стоит. И снег-то им не убран, и крыши-то текут, и совести-то у Главы нет. «Эх, народ, — вздохнул он, роняя тяжёлую икринку на холстину. — Сердце за вас кровью обливается, каждую копейку в кулаке держу, чтоб не разворовали, а вы — чихвостить... Не понимаете вы полёта государственной мысли».
Тут дверь скрипнула. Сын вошёл, Богатырь, плоть от плоти. Шаги босые, тихие, а взгляд уже цепкий.
— Доброе утро, наследник! — прогудел отец. — Тебе кашу али мясо кита ложить?
Мальчишка насупился, губу закусил:
— Папа, нет такого слова «ложить»!
— Кто тебе такое ляпнул? — удивился Степаныч.
— Учительница наша, Клеопатра Спиридоновна, сказывала — это грех против языка.
Степаныч усмехнулся, глаза сузил:
— Клеопатра, говоришь? Спиридоновна? Эх, сына, грамота — она как дышло. Слово это и у Даля в чести было, и Ушаков его не чурался. Токмо в книжках пишут, что без приставок его нельзя в приличном обществе употреблять, а в жизни — оно самое коренное. Народ наш веками ложил: и на работу, и на невзгоды. А Маяковский, поэт великий, тот и вовсе на скрипку ложил, и ничего — в граните стоит.
— Капец ты, папа, умный! — выдохнул пацан с искренним восторгом.
Поели, помолчали о вечном. Собрались, встали на лыжи.
— Папа, мы прямо от крыльца побежим? — загорелся малец.
— Тише ты, горе луковое! — шикнул Глава. — По посёлку пойдём шагом, степенно. Нельзя Главе бегать. Бегущий Глава у народа панику вызовет: решат, что либо воры за пятки кусают, либо Москва с проверкой нагрянула. Глава должен стоять как скала, или идти как туча — медленно и неотвратимо.
Шли долго, месили лыжами весеннюю кашу. Солнце слепило, ручьи пели о своём, о девичьем. Степаныч глядел на грязный снег, на мусор, что из-под него лез, и думал: «И чего злятся? Весна ведь! Красота какая, обновление природы! Само растает, само уплывёт, зачем силы тратить на то, что и так предрешено?»
В лесу вышли к ЛЭП. Столбы стояли вповалку, как после побоища. Провода в снегу, искрили бессильно.
— Вот оно что, — пробормотал Степаныч, поправляя крепление. — Вот почему света две недели нет. Стихия, сына. Против природы не попрёшь.
Он достал кусачки и перерезал провода, потом сказал:
— Фоткай.
— Зачем, папа?
— Как зачем? Мы же не просто по лесу ходили, а обрыв искали, и тебе грамоту дадут.
Долго ещё кружили они по лесу, забираясь в самую глушь, где сосны стояли недвижно, как стража у запертых ворот. Лыжи то и дело проваливались в рыхлую, напитанную водой мякоть, а Степаныч всё молчал, думу думал о проводах, и виделось ему в этом не авария районная, а некая высшая воля: дескать, раз темно — значит, так земле сейчас надобно, покою ей хочется.
Увидели ёлку — она была самая кривая и жидкая в лесу.
— Во! Эту на Новый год на площадь поставим.
— Дак она же самая паршивая, давай ту, прямую.
— Нет, эту! Прямую поставим — народ недовольный будет, а поставим кривую — тоже будет недовольный, но не так обидно будет, когда ругать будут.
— Папа, ты настоящий бизон мысли!
Повернули к дому, сумерки уже начали синим бархатом затягивать просеки. Вышли из леса на пригорок, и открылся им посёлок — серый, пришибленный весной, с чёрными оспинами проталин. Шли обратно так же чинно, не прибавляя шагу. Снег под ногами уже не хрустел, а стонал, оседал, обнажая всё то, что зима так заботливо прятала: старые доски, пустые бутылки, прошлогоднюю немочь. Степаныч смотрел на это и чувствовал странное родство с этой грязью — она была своя, понятная, вековечная.
У самого крыльца он остановился, тяжело опёрся на палки. Глянул на сына — тот раскраснелся, глаза горят.
— Видишь, Богатырь, — тихо, с хрипотцой промолвил Глава, — пока мы с тобой по лесам хаживали, природа-то сама управилась. Глянь, сколько снега съело! К утру ещё больше стает. Вот она, истинная власть — когда ничего делать не надо, а всё своим черёдом идёт. Главное — не мешать земле-матушке своими реформами да суетой.
В дом вошли бесшумно, как тени. В прихожей пахло дорогим парфюмом и застоявшимся теплом. Степаныч стянул лыжные ботинки, расправил плечи и заглянул в спальню. Марья всё так же спала, даже позы не сменила, только одеяло чуть сползло, открывая кружева. Казалось, время в этих стенах застыло, как муха в янтаре. Она спала, сын ушёл к себе доедать китовое мясо, а Степаныч сел у окна, глядя, как последний луч солнца тонет в луже у администрации.
На душе было покойно и пусто. Район жил, район дышал, и свет в окнах не горел не от беды, а оттого, что так было заведено ещё до него. Он закрыл глаза, и в этой тишине ему почудилось, что он и есть эта земля — такая же сонная, неухоженная и бесконечно терпеливая, ждущая, когда всё само собой разрешится, растает и утечёт в небытие.
Свидетельство о публикации №226031501317