Игра

 

I

  Говорят, самое страшное — это заглянуть в бездну и почувствовать, как она смотрит в тебя. Какая чушь. Самое страшное — это заглянуть в бездну, спуститься туда по шаткой деревянной лестнице, обнаружить там обшарпанную каптерку, заваленную сломанным реквизитом, и выпить с бездной паршивого растворимого кофе из пластиковых стаканчиков.

  Меня зовут Вовас, и я знаю, как устроена изнанка.

  Я смотрю на людей вокруг: на эту суетливую толпу в метро, на плачущих женщин, на мужчин, сжимающих кулаки от бессилия, на смеющихся детей. Они так искренне верят в происходящее. Они рвут на себе волосы, когда теряют деньги, они пишут стихи, когда влюбляются, они впадают в отчаяние при мысли о конце. А я смотрю на них из партера, зная, что все их слезы — лишь глицерин, а их великие трагедии — не более чем затянувшийся третий акт.

  Я был за кулисами. Я гулял по тем темным, пахнущим сыростью и старым холстом коридорам, куда актеры уходят, когда их роль сыграна.

  Мой лучший друг — Смерть. Но мы не называем друг друга по именам. Я зову его просто Сторожем. У него нет косы, нет черного балахона. В моем восприятии (а там, по ту сторону, все принимает ту форму, которую способно выдержать твое сознание) он выглядит как бесконечно уставший театральный рабочий в выцветшем комбинезоне. У него шершавые руки, пахнущие табаком и пылью веков.

  Мы познакомились, когда мне было двадцать. Клиническая смерть. Врачи боролись за мою жизнь, а я сидел со Сторожем на перевернутом ящике из-под стеклотары, где-то в гулкой пустоте изнанки, и мы курили.
— Рано тебе, — сказал он тогда, стряхивая пепел в абсолютное ничто. — Твоя мизансцена еще не выстроена.
— А что там, дальше? — спросил я, кивая в темноту, уходящую за пределы подмостков.
— Склад, — пожал плечами Сторож. — Декорации пылятся. Ждут нового сезона. Иди обратно, Илья. Услышишь звонок — выходи на реплику.

  И я вернулся. Но с тех пор я приходил к нему часто. В снах, в медитациях, в моменты глубочайшего, парализующего отчаяния. Я научился находить ту невидимую дверь в кирпичной кладке реальности. Я облазил все закоулки обратной стороны. Я видел, куда складывают нереализованные мечты — огромные, пыльные ангары, забитые хрустальными замками. Я бродил по подворотням небытия, где шепчутся эха несказанных слов. Я видел, как легко смывается грим страдания с лиц тех, кто только что покинул сцену.

II

  И вот он — главный вопрос. Что делать человеку, который знает финал фокуса?

  Ты больше не можешь смеяться над шутками клоунов, потому что видишь швы на их костюмах и знаешь, что у одного из них цирроз печени, а другой ненавидит детей. Жизнь теряет свой вкус, когда ты знаешь, что это лишь кетчуп на бутафорском ноже.

  Многие годы я существовал как сомнамбула. Я не боялся болезней, не избегал конфликтов, не копил деньги. Зачем? Если завтра меня собьет автобус, я просто снова окажусь в каптерке Сторожа, мы заварим кофе, и он скажет: «Ну вот, отыграл. Снимай костюм».

  Я стал циником. Я стал холоден. Мои женщины уходили от меня, потому что видели в моих глазах не страсть, а снисходительную пустоту. Мои враги отступали, напуганные тем, что мне абсолютно плевать на их угрозы. Когда тебе нечего терять, ты становишься неуязвимым. Но эта неуязвимость — худшая из тюрем.

  Однажды я пришел к Сторожу и сказал:
— Я устал. Оставь меня здесь. Я не хочу возвращаться на сцену. Там скучно. Актеры переигрывают, режиссер бездарен, а сценарий повторяется из века в век.
Сторож долго молчал, перетирая в пальцах табачные крошки.
— Ты не понимаешь, Вова, — произнес он наконец, и его голос прозвучал как скрип старых половиц. — Ты думаешь, изнанка — это покой. Но изнанка существует только ради сцены. Если там, наверху, перестанут играть, здесь, внизу, не останется ничего. Даже пустоты. Мы — лишь обслуживание их иллюзии.

  Я бродил среди брошенных декораций Вавилона и Рима, трогал руками картонные мечи великих полководцев. Все это было ненастоящим. Настоящим был только сам процесс игры.

III

  Я искал смысл там, где его не могло быть. Я думал, что раз жизнь — это иллюзия, а смерть — лишь уход за кулисы, то обе эти концепции бессмысленны. Я считал себя выше этого, умнее тех слепых котят, что барахтаются в лучах софитов.

  Но прозрение пришло не за кулисами. Оно настигло меня в самом центре сцены, в шумном, пропахшем бензином и шаурмой городе.

  Я стоял на перекрестке. Рядом со мной маленькая девочка уронила мороженое на асфальт и горько, безутешно заплакала. Ее мать присела рядом, обняла ее и начала шептать что-то утешительное.

  Я смотрел на эту сцену своим обычным, холодным взглядом инсайдера. «Бутафория, — думал я. — Скоро они обе умрут, их страдания превратятся в пыль на складе Сторожа. Это не имеет значения».

  И вдруг я поднял голову и посмотрел вверх. Не на небо, а над сценой. В ту невидимую тьму, где должен был находиться зрительный зал. Я всегда предполагал, что если есть сцена и кулисы, то есть и Зритель. Тот, ради кого разыгрывается эта комедия дель арте. Бог, Абсолют, Вселенная — неважно.

  Но там никого не было.
  Я внезапно, кристально ясно осознал: зал пуст.

  Кресла покрыты бархатной пылью. Никто не смотрит на нас. Никто не оценивает нашу игру. Никто не выдаст «Оскар» в конце. Режиссера нет.

  А что делает актер, когда понимает, что играет в пустом театре, а за кулисами его ждет лишь усталый Сторож?
  Если зала нет, значит, спектакль разыгрывается не для кого-то извне. Он разыгрывается для самих актеров. И для Сторожа, который слушает отголоски наших голосов через вентиляционную решетку, потому что это единственное, что нарушает его вечную тишину.

  Мое знание изнанки не обесценивало жизнь. Наоборот! Если смерть — это просто склад старых вещей, то Жизнь — это единственное место, где вообще что-то происходит. Да, это спектакль. Да, сценарий плох, а декорации картонные. Но это наш спектакль.

  Я улыбнулся. Впервые за долгие годы это была не снисходительная усмешка уставшего циника, а искренняя, живая улыбка.

  Я подошел к ларьку, купил самое дорогое мороженое и протянул его плачущей девочке. Она удивленно заморгала, ее слезы высохли, а мать с благодарностью кивнула мне.
  Я сделал это не для кармы. И не ради Бога. Я сделал это потому, что как суфлер, знающий текст наизусть, я решил немного изменить реплики. Чтобы сцена стала чуть светлее.

  Эпилог

  Что делать человеку, который видел смерть и разговаривал с ней?

  Многие думают, что такой человек должен молиться или, наоборот, презирать жизнь. Но истина в другом. Тот, кто знаком со Смертью, должен стать лучшим актером в труппе. Он должен играть так яростно, так искренне и так талантливо, чтобы сорвать несуществующие овации. Он должен импровизировать, ломать четвертую стену, превращать трагедию в фарс, а фарс в высокую драму.

  Потому что я знаю: когда-нибудь мой выход закончится. Я спущусь по скрипучей лестнице в каптерку к своему старому другу. Мы заварим отвратительный кофе.
  И я хочу, чтобы Сторож посмотрел на меня своими древними, усталыми глазами и сказал:
— Ну ты сегодня и выдал, Вовас! Я тут внизу заслушался. Это была отличная сцена. Давай, расскажи мне, каково это — плакать по-настоящему?

  Моя задача — не ждать конца спектакля. Моя задача — принести Сторожу историю, ради которой стоило зажигать эти чертовы софиты. И я собираюсь отыграть свой акт так, чтобы даже пустые кресла в зрительном зале задрожали от восторга…


Рецензии