Гурочка и мы. 2
*
Через месяц после знакомства Гурочка и Вадим уже поженились и обосновались в огромной десятикомнатной коммунальной квартире на двадцать семь человек, Гурочка стала двадцать восьмой. Чего тут только не было – и пудель, и велосипед, и дети, и старики, и примус. Гурочкиному свёкру, который только что отсидел год по «делу краеведов», периодически ставили пиявки. Закипал чайник, звенел трамвай, тренькал дверной звонок.
В тридцать третьем они поехали в Тбилиси смотреть выставку, посвящённую Руставели. Для работы над спектаклем «Абесалом и Этери». Приехали поздно, в гостиницах свободных мест не было. И тут Вадим припомнил, что приятель его отца Глонти живёт на улице Бельгийской. По всей видимости, в тридцатые так называлась Вифлеемская лестница. Они сказали извозчику: «Бельгийская 14» и поехали к Глонти. Это был человек в годах, звали его Харлампий Петрович. Он знал отца Вадима ещё по Воронежу. И принял их как родных. Во-первых, освободил полквартиры, сообщил на работе, что будет отсутствовать четыре дня. И все эти четыре дня водил их по городу, по окрестностям. Показал только что привезённые из Франции работы Пиросмани. Их ещё не развесили. Нужно было разворачивать картины, рассматривать и потом ставить на место.
*
Мы с мужем уже отдыхали в Алупке в 1996. Приехали на ночь глядя, не нашли жильё, ночевали ночь в гостинице. Потом подыскали себе комнатку у забавного деда, который верил в теорию управления жизнью человека микроскопическими частицами, что прячутся у нас внутри. И это не совсем микробы, клетки или атомы. Возможно так он в упрощённом виде представлял себе тонкие материи подсознательного, возможно, атомы души своего рода. С ними можно было договориться о помощи, если, скажем, заболеешь. Или другие проблемы одолели. У него даже брошюрка была издана на эту тему. Чудак, в сущности. Но славный. Квартирка находилась неподалёку от главного входа в Воронцовский парк. А в другую сторону, вдоль по улице, виднелась Ай-Петри.
Мы почти каждый вечер брали бутылочку вина и распивали на закате в парке, сидя лицом к морю. Кто знает, что думали об этом наши разумные частицы? Может, радовались вместе с нами?
*
Почему-то именно теперь мне хочется поговорить с Гурочкой. Может быть, нужно поговорить с мамой, но я не готова. Хоть прошло уже три года с тех пор, как мамы не стало. Я малодушная. Например, когда пришлось разбирать мамин архив, мы нашли коробку с письмами мамы и папы. Видимо, это самое драгоценное что у меня есть из вещей, но смогу ли я притронуться к ним? Пока не могу, сердце разрывается.
Мамина судьба была прямая как полёт стрелы. Её целеустремлённости можно только позавидовать. И выбор профессии, на первый взгляд спонтанный, и встреча с папой на всю жизнь одна. Нет, не просто было всё, но прямо, сообразно натуре. Цельной, безусловно.
Книги, что мы разбирали, в основном были по археологии. Множество переводов иностранных изданий, которые она за свои деньги заказывала переводчикам. Работы учеников, полевые дневники, лекции. С годами мало что ей стало интересно, кроме археологии и учеников. Даже детективы перестали увлекать. Под конец она читала дедушкины дневники. Десяток коричневых тетрадей, наполненных впечатлениями, поездками, проектами, спектаклями. Всё это графичным, понятным и очень характерным почерком. Девочки всегда обожают отцов. «Кого ты больше любишь, маму или папу?» – «Папу».
Но когда думаешь о сёстрах, маме, бабушке, про отцов и братьев как-то забываешь. Потому что это совсем другое дело. Мы с сестрой, Анюточка, мама, тётя Анюта. И Гурочка.
Мы и разные, и чем-то очень схожи. Наивной непосредственностью, прежде всего. Будто разновидности одного и того же. Из куска теста нарезали печенья – одно покруглей, другое чуть кривовато, третье немного пересохло. Но тесто одно, и это очень хорошо видно. В детстве мне казалось, что вылезти из своей оболочки и оказаться мамой, например, проще простого.
Интересно было бы почувствовать себя бабушкой. Когда жизнь на пороге старости, невольно начинаешь что-то переосмыслять. И сравниваешь себя прежде всего со своими. С теми, кто из твоего теста. И тогда встаёт главный вопрос – ты счастлива?
В Гурочке было столько радости, смеха, желания нравиться. Больше всего этим на неё похожа Анюточка. Но не от бабушки эта Анюточкина маета. Как будто её украли в детстве цыгане, правда не совсем, а как бы частично, так искусно, что никто и не заметил. И какое всё это имеет отношение к счастью или его отсутствию?
*
Терешковича они с Вадимом встретили в Ленинграде. Тот был тогда главным режиссёром театра Ермоловой. Макс Абрамович очень им обрадовался. Он пригласил Гурочку в театр, у него как раз в те дни арестовали премьершу.
– Если она не дура, то согласится, – с упором на «дуру» сказал он Вадиму.
Но она была дура. Вадим её не пустил, и она не пошла. А позже попросил уйти из театра совсем. Он работал дома, она оставалась с ним.
Через год родилась Наташа, ещё через год Анюта.
*
Длинный бетонный забор, палая листва, тёмные ветви, склон. И вдоль длиннющего забора идёт мама с коляской. В этой коляске – я. Как же это возможно помнить? Воображение выстраивает картину? Мы с родителями потом гуляли там. Проходили вдоль забора в Филёвский парк, прохаживались. На всю жизнь запомнился кошмар: чужая коляска покатилась по склону. Не при нас, это просто рассказывали. Но я словно вижу это всю жизнь, моя детская восприимчивость впечатала эту картину в меня накрепко. Поэтому ребёнкину коляску я держала крепко, даже слишком.
Низкие тёмные тучи, ветер крутит листву у ног. Мама разворачивается. Ни души. Не нужно было выходить – непогода. Красная коляска катится быстро вдоль забора. Мама держит её тонкими, но сильными руками. Держит крепко, она всё делает старательно. Она в кожаном пальто из параллельного мира, доступ в который из всей семьи имел только дед. Образ у мамы необыкновенный – изысканный восточный профиль, чёрные волосы, пучок, поверх – лохматая шапка. Она вся нездешняя, необычная, как редкий цветок или заморская птичка.
*
Квартира в Брюсовом, в те времена он звался улицей Неждановой, куда на Новый год мы шли на ёлку, словно проплыла сквозь все войны и революции, не заметив их. На самом деле, квартира эта появилась у них уже в 60-х. Но их дом, да, проплыл сквозь. Дореволюционные собрания сочинений, картины, вещички разные, безделушки, мебель. Всё это вневременное какое-то. Ёлку ставили большую, стол тоже большой. Но детям отдельно. Так уж принято. Это тоже был старинный обычай.
Шли мы от станции Библиотека Ленина. Там приятнее и под горку. Мороз, огоньки зажигались, и фары у машин светились в ранних московских сумерках. Мама, папа и я. Даша уже могла отказаться, если не хотела, взрослая. Отец, возможно, и без радости шёл к тёще. Слишком эти посиделки для него было громоздки, аристократичны, пыльны. А нам с мамой хорошо. Веселье, много взрослых, много детей, все нарядные.
Из шумной гостиной можно было тихонько пройти в другие комнаты. Они казались мне неодушевлёнными, вроде залов музея. Да и обитатели их, тётка, сестра и брат, виделись здесь, в старой московской квартире, некими мифическими существами. Тогда как на даче родственники были осязаемыми, живыми, порой совершенно несносными.
*
Много лет спустя я две недели прожила в Брюсовом, но уже летом. Тётя Анюта с моим двоюродным братом уехали отдыхать.
Бабушкина комната – самая большая в огромной четырёхкомнатной квартире с длинным коридором. Окно на Вознесенскую церковь и высокий каштан. Колокольный звон заполнял квартиру вечерами.
Перед сном я заходила пожелать бабушке спокойной ночи. Меня окутывал запах лекарств. Спальня находилась за длинным шкафом, разделявшим просторную комнату на две части. Бабушка казалась мне совсем маленькой в кровати. На голове – белый платок, чтобы не замёрзнуть, у стариков с этим бывают проблемы. Слабо светил пёстрый ночничок. Бабушкино лицо при виде меня расплывалось в беззубой благостной улыбке. Не менее лучистой, чем на старой курортной фотографии.
*
Перед приездом тётки с братом, бабушка непременно захотела привести в порядок холодильник. Здесь было не принято его отключать при разморозке. «В каждом домушке свои игрушки». Выгрузить продукты, затем большим кухонным ножом изо всех сил отдирать лёд от морозилки. Я старалась, но бабушка осталась недовольна.
– Пусти. Ты не сможешь!
Бабушка решительно отодвинула меня. Откуда в таком маленьком теле столько силы? Неверная после инсульта, скрюченная рука упёрлась в замороженный край, а другая стала бодро орудовать здоровенным ножом. Я только успевала ловить вылетающие ледышки и испуганно приговаривать:
– Ба, ты не сломай холодильник-то.
– Ба, ты это… Ты устанешь, наверное.
Мои попытки утихомирить бабушку остались безрезультатны, она напоминала самоходную установку, которая вырвалась на передовую.
*
А ведь я, как и дед, выучилась на художника. Хоть не было у меня страстного желания рисовать. Но училище вспоминаю с любовью...
Шла вечером вдоль развернувшихся параболой под нашим теплостанским шестнадцатиэтажным фортом благоухающих сквериков. Цвела сирень. Просто кипела, безумствовала сирень. Ехала я потом на метро и уже в сумерках на трамвае. Так странно было проходить мимо охранника на ночь глядя. Но он ничего не говорил. Ночь перед просмотром – это святое.
Девчонки накупали булок и кефира. В аудитории, золотисто-ярко освещённой, шумели, смеялись, а за открытым окном разливалась по-майски синяя ночь. Казалось, что всё там, за окном, обещает любовь и счастье, — и тёплый ветерок, и сиреневый запах. А мы, притихнув, красили, красили проекты, а в перерывах сидели на широких подоконниках, поближе к счастью, жевали булки, запивая кефиром.
*
Порой думаешь – слепить бы всех нас, перемесить и, о чудо, снова выйдет она, Гурочка, почти идеальная. Идеальная ли? Знаю ли я её? Как же трудно, наверное, было отказаться от предложения Терешковича, уму непостижимо. Она говорила, когда рассказывала про это: «Я Вадима очень любила. Очень». И в её театральных мейерхольдовских интонациях слышалась нотка горечи.
С другой стороны, может, это наши домыслы, что именно ради Вадима она ушла из театра. Ей нравилось повторять: «Вадим сказал, – я не хочу, чтобы ты была в театре, и я ушла». Всё было, возможно, сложнее. Многое, что мы делаем на самом деле – вопреки, а не ради чего-то. Может, Гурочка ушла из театра из-за своей матери, а не из-за дедушки. Хотела нормальную семью. Ведь сама жила в детстве то у своих дедушки с бабушкой, то у тёток, почти не видела мать. А та поначалу боролась с эпидемиями в Персии, Средней Азии, потом моталась с врачебными комиссиями по лагерям. А потом, вероятно, им уже было сложно вместе.
*
– А ковёр?
– Какой ковёр?
– Ну тот, что баба Вера из Персии пёрла на перекладных? Неужели оставили?
– Да он же весь драный был, конечно, оставили.
И я представляю, как новые хозяева относят на помойку баб Верин ковёр. Ну ладно, что ж. Хоть кресла остались. По семейному преданию эти два кресла сделаны были на фабрике Гурочкиного деда на улице Новослободской, 27. Когда фабрику национализировали, его невестка, то есть Гурочкина мать, то есть наша баба Вера, поймала кресла, задорно выбрасываемые чекистами из окон, ведь в новом мире не место таким креслам. Но она, сильная, упорная, своенравная, думала иначе, и, связав платком, тащила их на плече к себе на Тихвинскую.
*
Гурочка стала со временем жёстче. Я её именно такой помню. Какие-то чёрточки, взгляд, командирский голос. Весёлая заводная Гурочка оставила театр, у неё появились две девочки погодки, одна потише – Наташа, другая оторва – Анюта. А тут война. Эвакуация, голодные времена.
Когда они приехали в Омск, есть было нечего. Первое время совсем тяжело, потом полегче. Как-то Гурочка ушла по делам, а Наташа и Анюта съели с голодухи кожаный переплёт старинной рукописной книги из дедушкиной библиотеки.
*
Мне кажется, у меня это от Гурочки – приспосабливаться, проскакивать тяжёлые этапы жизни. Помнить только хорошее. Наверное, это поверхностность, некий артистизм, привычка идти по линии наименьшего сопротивления? Мамино любимое выражение. Она-то никогда не шла по этой пресловутой линии, била в одну точку, несмотря ни на что.
Далее
http://proza.ru/2026/03/15/761
Свидетельство о публикации №226031500760
Мария Евтягина 18.03.2026 20:33 Заявить о нарушении