Тяжесть костей
Осознав этот принцип изнанки, я пренебрег крыльями и огнем. Я построил свое судно на основе чистого, кристаллизованного парадокса. Каркас моего ковчега был сплетен из намагниченных костей перелетных журавлей, отдавших душу земному притяжению прямо в полете, а паруса я соткал из серебристой нити, бережно собранной в склепах древних правителей. Завершающим элементом стала капсула из тугоплавкого хрусталя, внутрь которой я поместил ровно тринадцать кусков руды, добытой из-под кроватей лунатиков-сомнамбул. Это странное вещество отрицало саму идею тяготения, ибо оно было до краев заряжено магнетизмом отторжения — тем самым свойством, которое заставляет причину предшествовать следствию.
Сев в ковчег ранним утром, когда сизые туманы слизывают острые очертания домов, я не взмыл в рассветные небеса. Я с усилием повернул рулевой штурвал поперек видимого мира. Плотная земная твердь под килем не просто дрогнула — она свернулась, подобно ветхому пергаменту, охваченному внезапным пламенем. Мой корабль не пробил небесную высь, он выпал из спектра человеческой логики сквозь изнанку мира, оказавшись в Государстве Текучего Зенита.
Если вы искренне питаете иллюзии, будто чужие вселенные подчиняются единым правилам гармонии и что иной свет непременно схож с нашими лугами, томимыми жаждой, то расстаньтесь с ними немедленно. Едва хрустальная сфера моего утлого корабля коснулась неосязаемой почвы, я понял, что здесь абсолютно всё вывернуто наизнанку с пугающей, безупречной стройностью. Свет в этом царстве напоминал ртуть или бесконечно льющийся расплавленный янтарь. Его единственным источником служила исполинская черная сфера, неподвижно висящая в фиолетовых высях. Деревья вокруг моего приземления росли раздвоенными кронами глубоко в грунт, а их корни вздымались вверх, сплетаясь в сложнейшие кружева, чтобы ловить струящиеся из-под раскаленной земли потоки энергии.
Вскоре меня плотным кольцом окружили исконные обитатели Текучего Зенита. Они не явились с устрашающими алебардами и заостренными копьями, не пытались сковать мои запястья железными цепями. Да и для этого у них не нашлось бы ни анатомических конечностей, ни простейшей жестокости. Их странные тела походили на пульсирующие сгустки переливающегося густого масла. Изначально они не имели никаких фиксированных форм: лица, если можно было назвать лицом скопление мерцающих переливчатых красок, беспрерывно менялись. Органы зрения свободно кочевали от затылка к покатым плечам, а нечто похожее на отверстия для дыхания могло раскрыться прямо в центре ладони.
Обступив меня, эти существа, лишенные суставов, хрящей и костей, не набросились на ошеломленного пришельца. Они просто-напросто создали вокруг меня вихрь сомнения — непроницаемую воздушную камеру, сквозь которую невозможно было сделать ни единого шага, так как любая попытка опереться на землю немедленно опровергалась внезапным, одуряющим ощущением того, что никакой опоры в мироздании вообще не существует.
Спустя несколько суток — хотя время там текло не привычным маршем вперед, а из стороны в сторону, ритмично, подобно морскому приливу, — я начал понемногу постигать их способ общения. Они отнюдь не сотрясали воздух гортанными звуками и не плели витиеватых словесных кружев. Их устная речь представляла собой изысканный, невероятно нюансированный танец тепловых волн. Чтобы обменяться глубоким философским тезисом, достаточно было приблизиться друг к другу и начать менять температуру кожи. Когда тебя внезапно обдавало жаром, а виски тут же окутывал иней, ты совершенно отчетливо понимал: просвещенный собеседник с грустью рассуждает о бренности и вселенской скоротечности бытия.
Мудрец, приставленный к моей камере, звался Плавящий Мысль. Его тепловые послания почему-то всегда пахли гвоздикой и перетекали в мой скудный разум мягко, как растопленный воск. Меня ежедневно выставляли напоказ на главной площади, но вовсе не как диковинного, невиданного зверя (их цивилизация была бесконечно чужда какой-либо зоологической гордыне), а как чудовищное недоразумение, материализовавшуюся дурную галлюцинацию. По их мнению, я был чьим-то забытым кошмаром, случайно обретшим абсурдную, непростительную плотность. Мой жесткий известковый скелет, твердая эмаль зубов и упругие волокна мускулов вызывали у благородных горожан жалость, замешанную на брезгливости.
— О, несчастный, безжалостно окованный панцирем недуга, — передал мне однажды Плавящий Мысль, обдавая мое измученное лицо влажной волной неподдельного сострадания. — Как, должно быть, мучительно и страшно встречать каждый рассвет в этой костной клетке. У нас младенцы рождаются в виде полутвердых нелепых камней, это наша природная младенческая незрелость. Но с расцветом лет мы набираемся ума, размягчаемся, обретаем благословенную текучесть, и к глубокой старости становимся легчайшим газом, чистейшим неуловимым эфиром, способным с легкостью втекать в абсолютно любую форму. Ты же, бедняга, накрепко застрял в своей вечной, непробиваемой инфантильности. Тотальное окостенение пронзило твою сущность насквозь.
Беседы с ним постепенно раскрыли передо мной поразительные законы Государства Текучего Зенита. Возьмем, к примеру, их изощренный способ утолять голод. Ни один уважающий себя житель этого перевернутого мира не осквернял свое пульсирующее нутро поглощением чужой грубой материи, не терзал спелые плоды и не умерщвлял целебные травы. Чтобы достичь полного пресыщения, они массово собирались в цветущих лугах или у подножий водопадов и методично пожирали незримый потенциал объектов. Они вкушали само божественное намерение. Нацелив свое изменчивое внимание на набухающий утренний бутон, они разом вдыхали грядущее буйное цветение, подчистую забирая его у растения. И несчастный цветок навеки замирал в безысходной стадии бутона, бледнел, серел, навсегда лишенный своего законного будущего. Чтобы напиться, они украдкой, филигранно вытягивали из падающего потока воды его сокрушительную стремительность. Вода, мгновенно утратив способность падению, повисала в воздухе причудливыми, завораживающими ледяными изваяниями, хотя все вокруг оставалось обжигающе знойным. И чем масштабнее и грандиознее было такое украденное событие, тем дольше гражданин не испытывал изматывающего голода.
Не менее парадоксальной и жуткой казалась их местная экономика. В этом царстве никто не добывал в муках золотой песок из рек и не чеканил гордые профили вождей на медных дисках. Единственной полновесной, конвертируемой монетой в Зените было забвение. Искренне желая приобрести грандиозный, парящий дворец, затейливо сотканный из застывшего розового тумана, богач расплачивался своими драгоценнейшими воспоминаниями. Я лицезрел этих сказочно состоятельных, влиятельных вельмож — их тела были кристально прозрачными, ибо они выменяли свои жизненные воспоминания подчистую. Они начисто забыли, как звучит голос их матерей, забыли очертания лиц своих жен, не помнили сладости своих первых юношеских побед. Они пребывали в ослепительном текущем мгновении, единолично владели огромными просторами эфирных полей, но их эфемерные души представляли собой безупречно гладкий лист. Напротив, уличные нищие таскали на себе неподъемное бремя всех пережитых обид, они помнили каждый случайный удар, каждое свое переживание. Это делало их тела непроницаемо мутными и тяжелыми; несчастные еле передвигались по улицам под непомерным весом своей безупречной памяти. Абсолютное неведение почиталось здесь как недосягаемая вершина благосостояния.
Вскоре меня торжественно вызвали на высший судебно-философский диспут. Местный главный прокурор — Инквизитор Однозначности — яростно доказывал тысячам зыбких фигур в амфитеатре, что мой сбивчивый рассказ о родной матушке Земле есть не что иное, как опаснейший бред воспаленного донельзя рассудка.
— О, только взгляните на эту монструозную, возмутительную геометрию! — и его переливчатое тело тут же запульсировало гневным багровым жаром, волны которого прокатились по моим скулам. — Он нагло утверждает, что пришел из мира, где живительный свет разгоняет сумерки лишь в строго определенные часы, падая исключительно от одного огромного небесного шара! В остальное же время вся их цивилизация слепо существует во мраке! Он отчаянно пытается нам внушить, будто они передвигаются, поочередно переставляя две костные подпорки, растущие из нижней части их неповоротливого туловища! Но самое, господа, кощунственное — он без стыда признался, что в его варварском мире существа гордятся тем, что хранят некую верность одним и тем же нерушимым убеждениям на протяжении долгих десятилетий!
По зыбким трибунам немедленно прокатился судорожный озноб. Для обитателей Зенита это откровение прозвучало как нечто невообразимо грязное и нецензурное.
Твердое убеждение и упрямая уверенность считались у них опаснейшей, смертельной хворью. Если какой-нибудь гражданин вдруг в порыве безумия начинал настаивать на том, что два и два непременно в любых условиях дадут четыре, и наотрез отказывался принимать иные варианты, его немедленно, в смирительных вихрях увозили в лазарет. От железной догматики их прекрасные текучие тела болезненно тускнели, кристаллизовались и покрывались жесткой непроницаемой коркой. Эту ментальную заразу исцеляли беспощадной терапией: несчастному больному насильно вливали в уши неразрешимые парадоксы, заставляли досконально изучать извращенную геометрию переплетающихся окружностей и принуждали доказывать комиссии, что белое неизбежно на определенном этапе перетекает в чёрное, а чёрное — обратно в белое, без начала и конца. Как только бедолага сдавался и признавал шаткость абсолютно любого факта, его панцирь убеждений осыпался прахом, струпья непогрешимой правоты спадали, и он снова обретал жизнерадостную бесформенность.
Конечно же, мой диагноз оказался фатально неутешительным. Мою врожденную уверенность в том, что лежащий камень тверд на ощупь, что стол служит для трапезы, а родная планета висит во мгле безмолвного мироздания, трибунал признал неоперабельным, чудовищным окостенением рассудка. Плавящий Мысль посетил мою висячую воздушную тюрьму перед самым восходом черного солнца.
— Высший суд вынес невероятно гуманное, на мой взгляд, решение, — просигналил он нежным, чуть вибрирующим прощальным теплом. — Завтра тебя под торжественным конвоем проведут сквозь великий Аппарат Истинной Размытости. Они гуманно выжгут из твоих убогих костей весь кальций непреложной правоты. Они раздробят твою упрямую плотную форму, и ты, чужестранец, легкой струйкой эфира наконец-то вольешься в общее мировое дуновение. Это поистине созидательная милость. Ты перестанешь быть эгоистичной единицей и станешь неразделимым, текучим множеством. Страдания твоей нелепой плоти навсегда закончатся ровно к полудню.
Стать неразделимым, безликим веянием? Добровольно потерять свою упрямую, до боли несносную человечность? Меня охватил первобытный животный страх, одним махом способный сокрушить любые философские надстройки и схемы. В то отчаянное мгновение я математически отчетливо понял, что моя тяжелая, неповоротливая природа, мои исполненные горя и радости свинцовые мысли — это моё единственное подлинное сокровище, которое я не променяю ни на какую эфирную благодать и вечную свободу. Ночью, дождавшись, когда мои бесформенные стражи погрузились в глубокую дремоту, уютно распластавшись по резным ступеням светящимися лужами, я собрал в кулак всю дикую, необузданную грубость своего земного разума. Я зажмурил глаза и начал неистово вызывать в памяти самые скучные и упрямые факты своего оставленного мира. Я мучительно размышлял о чугунных наковальнях, о неоспоримой тяжести слитков свинца, о ненавистных налогах, о столбцах логарифмических таблиц, о запахе мокрой собачьей шерсти, о холодном камне парижских мостовых. От этого размышления в предельной концентрации материи мой мятежный разум мгновенно обрел гравитационную массу, в тысячи раз превосходящую весь их туманный Зенит. Моя мысль стала настолько пугающей, настолько до неприличия неподатливой, что эфирная вихревая клетка абстрактных сомнений просто-напросто не выдержала мощного напора такого вульгарного прагматизма. Она с резким хлопком лопнула.
Не теряя ни секунды, я в отчаянии бросился к оставленной на площади хрустальной сфере. Мои магниты лунатизма, заряженные жаждой парадокса, еще хранили чудодейственную силу своего пространственного прокола. Я со всей силы ударил по медным рычагам, вдребезги разбив стеклянный резервуар с экстрактом непреложного закона тяготения. В тот же миг хрусталь срезонировал. Струящийся мир бесконечных индиговых пространств предательски дрогнул, размытые лица желеобразных судей расползлись в гримасах полнейшего недоумения. Всесильные законы их перевернутой текучей вселенной попросту не сработали против тупой упертости одного обозленного человека. Пространство вновь вывернулось наизнанку, и, сопровождаемый оглушительным, режущим уши свистом, я стремительно рухнул сквозь неведомые складки бытия прямо в серые, пропахшие осенней сыростью объятия родного предместья.
И вот сейчас я пишу эти строки, сидя за столом. Улица за деревянным окном неизменна: кирпичные дома стоят под прямыми углами, дождь льется только сверху вниз, а память о прошлых сожалениях оставляет на моем лице всё более глубокие морщины. В непогоду у меня мучительно ноют суставы от проклятой влаги, а с каждым прошедшим годом мои шаги даются всё тяжелее и медленнее. Но всякий раз, когда я в полной мере ощущаю тяжесть собственного физического тела, когда я кожей чувствую деревянную жесткость высокой спинки своего кресла и неотвратимую пожизненную данность своего вписанного в метрику имени, я горько усмехаюсь. Пусть они вечно парят там, в своем высшем фиолетовом небе, легкомысленно выменивая свой дух на блаженную невесомую легкость и тотальное забытье. Я же усвоил твердо: в мироздании нет ничего более величественного, и нет ничего более прекрасного, чем великая привилегия нести в себе этот костяной каркас. И никакие идеальные возвышенные концепции никогда не отнимут у меня моего высшего земного права — оставаться до смертного часа таким, каким я родился.
Свидетельство о публикации №226031500918