Сказ о бороде и народном терпении

Сказ о бороде и народном терпении

Зима в тот год выдалась такая, что даже волки в лесу обнимались, чтоб не околеть. Снега навалило — матушки мои! — избы по самые трубы в сугробы зарылись, одни дымы из-под снега сизо кудрявятся. Народ мёр, как мухи на подоконнике к ноябрю: кто от хвори, кто от старости, а кто и просто от того, что лекаря дождаться — дело безнадёжное, как попытка выдоить козла. Говорят, фельдшер на своём облезлом «пепелаце» застрял в сугробе ещё в декабре, так там и жил, пока весной подснежники не полезли.

И тут, на тебе — новость! Больницу нашу, районную, самую что ни на есть центральную, где ещё деды наши зубы об косяки лечили, закрывать вздумали. Пошла весть по посёлку и деревням, как вошь по воротнику — быстро и зудяще. Бабы на колодцах так языками зацепились, что вёдра к срубам примерзали. Говорят, приехал в район главврачом мужик — борода лопатой, глаза как у щуки, голодные. Звать его — то ли Эдуард, то ли Леопольд, тьфу, язык в три узла завяжется, пока выговоришь! Шептались, что он всю область под себя подмял, все клизмы и градусники на учёт взял, и что сам губернатор, завидев его бороду в окно, сразу в шкаф прячется и делает вид, что он — моль.

Решили бабы да мужики: «Баста! Пойдём на митинг!». Нарисовали плакаты на старых обоях: «Не дадим закрыть последнюю надежду!» и «Борода, уходи в болото!». Хотели строем пройтись, чтоб в самом Кремле стёкла задрожали. Но, как оно у нас водится, что-то пошло не по резьбе: кто валенки потерял, кто с похмелья в сугробе заснул. Собралась у стен больницы самая «элита» — человек пятнадцать, зато каких!

Игнат, лицо которого в районе каждая собака знала (и каждая норовила облаять за важность), выставил вперёд телефон на палке. «Снимаю! — орёт. — Матрёна, запевай свою партию для Президента!». И тут Матрёну прорвало. Она как рот открыла, так вороны с крыши больницы посыпались в обморок. «Ой, да не ворон то в небе кличет! — завыла она, закатывая глаза так, что одни белки остались. — Извести нас вздумали, ироды! Закопать живьём в мёрзлую землю, чтоб мы там без аспирина кувыркались! Ровно ангела-хранителя из груди вырвали, а вместо него — дырку оставили! Погибаем, люди! Саван нам — этот снег, что плоть нашу жрёт, аки вошь фуфайку!».

«Да уймись ты, кликуша! — шикнул Игнат. — Нам официально надо, чтоб по-государственному!». И начали зачитывать список бедствий. Читали долго, с чувством, вспоминая всё: и как крыша течёт, и как шприцы кипятить приходится в чайнике, и как без больницы нам одна дорога — на погост, да и тот не чищен. Отправили видео «наверх». Ждали, как манны небесной. Всю прямую линию просмотрели, глаза об телевизор стёрли. Но там всё про надои, про ракеты да про то, как в Антарктиде пингвины хорошо живут. Про наш район — ни полслова. Видать, пингвины Президенту роднее.

Однако ж, дошло, видно, видео до властей вышних. Борода, наверно, от страха икнул, когда его из Москвы пожурили: «Ты чего там народ баламутишь, борода многогрешная?». Но мужик-то тёртый! Прикатил в больницу на чёрном джипе, собрал врачей — бедолаг неражих, у которых халаты на локтях заштопаны. Сунул им бумажку, напечатанную на дорогой бумаге: «Читайте, — говорит, — а не то завтра все пойдёте снег в тундре убирать». И вышли наши доктора, голоса дрожат, как хвост у зайца. Читают: «Всё у нас в ажуре, лекарств — завались, лечим даже тех, кто не хочет, а народ наш — челядь неблагодарная, с жиру бесится».

Народ, глядя на это позорище, только крякнул горько да в кулаки кашлянул. На врачей-то чего злиться? Свои они, здешние, в одних очередях за хлебом стоим, одними бедами дышим. Видно было, как у некоторых руки ходуном ходили, а глаза в землю вросли — стыдно людям, а деваться некуда. У одного ипотека за сарай перекошенный, который гордо «коттеджем» в бумагах зовётся, у другого — мал мала меньше, пятеро по лавкам сидят, рты разевают, каши просят, а каша-то нынче золотая. В районе-то нашем работа — либо в лесу шишки с белками делить, либо к барыге в кабалу идти. Вот и стояли они, бедолаги, как на плахе, слова чужие, поганые, с листа читали, а в глазах — мольба негласная: «Простите, люди добрые, не по своей воле лаем».

А через месяц — батюшки светы! — новость по району полетела, быстрее лесного пожара. «Борода»-то наш в аварию угодил! Джип его чёрный, блестящий, что по нашим ухабам как чужой катился, в кювет улетел, да так лихо, ровно его сам леший за бороду ухватил и об сосну приложил. Лежал тот джип, как жук навозный, и фарами в небо серое лупал. Народ, как прознал, разделился: кто в ладоши втихую хлопал, дескать, Бог-то не Тимошка, видит немножко, а кто и крестился истово: «Знак это, люди! Сама земля наша северная его не принимает, отторгает, как занозу гнилую! Уходи, мил человек, пока цел, не гневи ты наши болота да леса!». Но нет, живуч оказался ирод, как сорняк на заброшенном поле. Выкарабкался. Только лечиться в нашу «оптимизированную» больницу не пошёл — побрезговал, видать. Увезли его в другую, в палаты белокаменные, где простыни хрустят и врачи на цыпочках ходят. Там его подлатали, подкрасили, бороду расчесали — и снова к нам, на пепелище, с новыми силами да старыми замашками.

Но люд наш, хоть и придавлен нуждой, а не унимается, вцепился в свою правду мёртвой хваткой, как клещ в собачье ухо. Кто потихоньку, при свете керосинки, кляузы строчит — да такие едкие, что бумага под пером обугливается, во все концы их шлёт, от администрации до самой небесной канцелярии. Кто в открытую, грудью на амбразуру, прёт: в глаза Бороде правду-матку режет, не боясь ни чёрта, ни дьявола, ни начальственного окрика. Видать, притомился ирод об наш кремень зубы ломать, понял, что здесь не стадо овечье, а осиное гнездо разворошил. И пополз по району слушок, сладкий, как медовуха на Спаса: дескать, пакует Борода свои чемоданы заморские, лыжи вострит в края тёплые, где и снегу поменьше, и народ потише да покладистей, чтоб не блеяли, когда их стригут.

И поди теперь разберись, чья тут вина больше, на чьей совести этот грех незамоленный останется. То ли мужик этот бородатый — бес, из самой преисподней к нам заброшенный, чтоб последнее живое дыхание из района вытравить, то ли он сам — лишь щепка малая в том водовороте, что наверху, в кабинетах паркетных да под люстрами хрустальными, закрутили. А может, и мы, народ, сами себя в эту петлю страха засунули, накрутили души свои, как нитки на веретено, и теперь в каждом шорохе, в каждом чужом слове погибель свою чуем. Живём, ровно на льдине посреди весеннего разлива: под ногами трещит, крошится, сверху небо свинцовое давит, а берега — не видать, хоть кричи, хоть плачь. В одной руке плакат помятый, в другой — грелка остывшая, которую, смотри, не ровен час отберут. В сердце — холод такой, что никаким спиртом не вытравишь, никакой печкой не отогреешь. Ждём чего-то, на чудо надеемся, на доброго царя али на совесть проснувшуюся, а чудо-то, видать, мимо нашей станции на скором поезде проскочило, только гудок тоскливый в морозном воздухе и остался. Так и стоим у закрытых дверей, смотрим в тёмные окна больничные, где раньше жизнь теплилась, а теперь только пустота глядит в ответ. И страшно не от того, что лекаря нет, а от того, что привыкли мы к этой тьме, обжились в ней, и покорность наша стала нам и саваном, и домом. Вот так и доживаем — в неведении, в обиде, под присмотром чужих бород да под конвоем собственных страхов.


Рецензии