Альбом

Посвящается Алексею


Вчера вечером, когда солнце окончательно скрылось за крышами домов Коломны, я задернул шторы в своей мастерской и в последний раз взглянул на чистый холст. Шли пятые сутки моего добровольного заточения. Я не помнил вкуса еды и, кажется, разучился различать день и ночь, полностью растворившись в запахах скипидара и масляной краски. В действительности, моя последняя выставка обернулась полным провалом, а галерея расторгла со мной контракт, но я чувствовал, что стою на пороге иного искусства.
На шестой день я вышел на улицу и добрел до антикварного магазина, где хозяином был мой знакомый — Илья Исаевич. Это был субъект крайне необычного вида: сухопарый старик в поношенном костюме, чьи глаза за толстыми стеклами очков казались неестественно огромными. Он судорожно прижимал к груди портфель из потрескавшейся кожи, и постоянно оглядывался на дверь.
— Казимир, вы ведь реставратор? Я знал вашего деда... — прошептал он. — В вашем взгляде я вижу ту же одержимость, что погубила Врубеля. Я всю жизнь собираю утраченные черновики великих, и сегодня ко мне попала вещь, которой не место в нашем мире. Посмотрите.
С этими словами он щелкнул замками портфеля и извлек тяжелый альбом, обтянутый темным бархатом. Я коснулся плотных страниц и замер. Весь альбом был заполнен причудливыми сплетениями линий и знаков, которые не складывались в знакомые образы. Геометрия рисунков (если это вообще можно было назвать рисунками) нарушала все законы перспективы.
Когда я перелистнул страницу, под моими пальцами возникло странное ощущение — бумага казалась теплой, почти пульсирующей, словно под слоем ворсистого хлопка билось крошечное сердце. Линии на листе, исполненные густой тушью со странным фиолетовым отливом, начали медленно смещаться. Стоило мне сфокусировать взгляд на одном узле, как соседние переплетались заново, создавая очертания чего-то огромного и многоглазого.
— Что это? — выдохнул я, чувствуя, как кожа на затылке натянулась, будто холст на подрамнике. — Это не похоже на рисунки. Это... живое.
Старик судорожно сглотнул и с силой захлопнул альбом, едва не прищемив мне пальцы. Его руки заметно дрожали.
— Врубель называл это «дыханием запредельного», — прохрипел он, вглядываясь в серую мглу за окном магазина. — Он пытался поймать эти формы в своих «Демонах», но краска лишь фиксировала тени. А этот альбом... это первоисточник. Я купил его сегодня утром у одного разорившегося коллекционера на окраине Выборга. Но через десять минут после сделки я понял — за мной идут. Это были не люди, юноша. Они — хранители пустоты, которую кто-то дерзнул зарисовать.
В тусклом свете ламп мне на мгновение показалось, что за окном, в густом петербургском тумане, скользит некая бесформенная масса, обгоняя транспорт. Она не имела четких контуров, лишь плотность тьмы была там чуть выше.
Илья Исаевич вдруг схватил меня за обшлага рукавов. Его зрачки за толстыми стеклами расширились, втягивая тусклый свет лампы, как воронки. Кадык дернулся в судорожном глотке.
— Возьмите его. Мой срок вышел, я слишком стар, чтобы бежать. Вы — художник, вы умеете слышать тишину. Если вы сможете разгадать ключ к этим рисункам, вы увидите мир таким, каков он есть на самом деле, без этой лживой оболочки из камня или плоти.
С этими словами он впихнул тяжелый том мне в руки и... исчез за внутренней дверью магазина.
Я поспешил домой. Дома, запершись в своей крохотной комнатке на Шпалерной, я впервые за долгое время зажег свечи — электричество казалось слишком грубым для того, что таилось на этих страницах.
Я снова открыл альбом. На первой странице, там, где раньше были лишь хаотичные штрихи, теперь отчетливо проступал мой собственный профиль, нарисованный тонкими, извивающимися, как черви, линиями. И самое страшное было в том, что нарисованный «я» медленно открывал рот, словно пытаясь предупредить меня о чем-то, что как раз в этот момент бесшумно входило в мою комнату через закрытую дверь.
Холод, хлынувший в комнату, не был обычным сквозняком; он пах старым тряпьем, сырой землей и краской, которая не сохла веками. Я замер, боясь пошевелиться, в то время как мое нарисованное подобие на странице альбома извивалось в немом крике.
Дверь комнаты оставалась закрытой, но по ней, словно по сильновпитывающей бумаге, поползли черные пятна. Они складывались в очертания высокой, неестественно тонкой фигуры. Кроме того, казалось, кто-то невидимый прямо сейчас набрасывал углем силуэт гостя на моих обоях. Тень сделала шаг вперед, и пол под моими ногами перестал ощущаться твердым — паркетные доски начали превращаться в грубые мазки коричневой охры.
— Вы не слышите, — прошелестел голос, похожий на звук кисти по холсту. — Вы все еще смотрите глазами, а не сердцем.
Тень протянула ко мне длинную руку, пальцы которой заканчивались острыми кончиками, как у кистей. Вместо крови в ее жилах, видимо, текла тушь. Я прижал альбом к груди, чувствуя, как бумажные страницы вибрируют, словно живое существо.
— Что вам нужно? — мой голос сорвался на шепот.
Тень наклонилась к самому моему лицу, и вместо глаз я увидел два пустых окна, затянутых бездонной чернотой.
— Художнику всегда нужна натура, — ответила она. — Старик отдал вам книгу, но забыл сказать главное: чтобы видеть истину, нужно самому стать частью картины.
В этот момент свечи разом погасли, и я почувствовал, как мои пальцы, сжимающие край альбома, начинают терять чувствительность, становясь плоскими и легкими, превращаясь в двухмерный эскиз на полях этой проклятой книги. Моя комната начала сворачиваться в рулон, стирая границы между реальностью и воображением.
— А ты? — спросил я, глядя в ее пустые глаза. — Ты кто?
— Я то, чем ты стал, когда перестал чувствовать. Я — твоя пустота. И я очень хочу, чтобы ты остался в альбоме. Здесь мы будем вечными друзьями.
Она как бы улыбнулась, и от этой улыбки мне стало холодно не снаружи, а изнутри. Потому что это была моя улыбка. Та самая, которой я улыбался, когда говорил «все нормально» при том, что внутри все разрывалось на части.
Я рванулся, пытаясь нащупать дверную ручку, но вместо холодного металла ладонь погрузилась в нечто вязкое и теплое, напоминающее невысохшую краску. Отпрянув, я увидел, что двери больше нет — на ее месте висел огромный, еще пустой холст, который жадно впитывал остатки света из комнаты.
Тень медленно обходила меня по кругу, и там, где ее стопы касались пола, паркет превращался в грубое сукно. Сердце все еще колотилось, но звук этот стал чужим, словно доносился из-за толстого стекла. Мысли начали течь медленно, словно густой лак, выдавливаемый из тюбика.
— Не сопротивляйся, — прошептала тень, и теперь в ее голосе слышалось странное торжество. — Мир снаружи слишком хрупок и невзрачен. Здесь же ты обретешь форму, которая никогда не увянет.
Она прикоснулась кончиками своих пальцев-кистей к моей щеке. Я не почувствовал боли, только легкое, щекочущее прикосновение. В зеркало я увидел, как там, где прошла ее рука, на моей коже расцвел ярко-красный мазок киновари. Тень начала набрасывать линии вокруг меня, запирая в невидимую раму.
Я посмотрел на альбом в своих руках. Его страницы больше не дрожали — они начали светиться изнутри. Один из рисунков — маленькое окно в заросшем саду — вдруг стало объемным. Я понял, что это мой единственный выход. Если я сам стану творцом внутри этой реальности, возможно, мне удастся переписать страшный финал.
Я выхватил карандаш из кармана и, прежде чем мои пальцы окончательно превратились в застывший гипс, нанес резкую, ломаную линию прямо по груди тени, словно перечеркивая ненужный набросок. Фигура издала звук, похожий на рвущийся холст, и на мгновение замерла. Этого мгновения мне хватило, чтобы прыгнуть прямо в нарисованное окно на странице.
Падение сквозь страницу ощущалось как погружение в холодную, вязкую воду. Воздух вокруг наполнился запахом старой бумаги, клея и пыли. Когда мои ноги коснулись земли, я обнаружил, что стою посреди заросшего сада, который видел на рисунке, — реального до осязаемости, но плоского, как театральная декорация. Трава хрустела под ногами сухой темперой. Я обернулся: дыра, через которую я упал, затягивалась на глазах, превращаясь в холст, и сквозь него уже просовывалась длинная рука тени, яростно пытающейся ухватить «разрыв» в холсте реальности своими длинными пальцами.
— Здесь ты хозяин, пока у тебя есть воля рисовать, — раздался тихий голос.
Я обернулся. На скамье, оплетенной колючим плющом, сидел Илья Исаевич. Он выглядел бледным, почти прозрачным, словно его фигуру несколько раз подтирали ластиком.
— Она забирает не тела, — старик указал на приближающуюся к разрыву тень. — Она забирает воображение. Превращает живое в статичное. Если хочешь выбраться, ты должен дорисовать этот мир до конца. Но помни: все, что ты создашь, заберет часть твоей памяти. Чем ярче картина, тем меньше ты будешь помнить о том, кто ты есть на самом деле.
— А вы?
— Я пытался перехитрить ее, как и ты. Я нарисовал этот сад. Но мне нечем было платить. Вся память ушла в листву, все чувства — в эти цветы. Я стал частью картины раньше, чем понял это. У тебя есть шанс, потому что ты платишь не сразу. Ты еще помнишь, кто ты.
Я посмотрел на свои руки. Пальцы все еще были испачканы белой грунтовкой, но карандаш в руке казался тяжелым и теплым. Тень просунула одну руку сквозь разрыв, и сад вокруг начал стремительно терять цвета, покрываясь серой плесенью забвения. Нужно было действовать. Я прижал грифель к пустому пространству в воздухе и повел линию.
Грифель с тихим скрежетом рассек пространство, и там, где прошла черта, вспыхнула ослепительная золотая нить. Я не просто рисовал  — я выплескивал на этот серый холст ощущение летнего полдня, запах разогретой сосновой смолы и шум далекого прибоя. С каждым штрихом мир вокруг обретал плотность: сухие ветви плюща наполнились соком и зазеленели, а холодный туман отступил перед рождающимся светом.
Но цена была мгновенной. Как только я закончил прорисовывать детали кованых ворот в конце аллеи, из моей головы исчезло имя моей первой учительницы. Просто пустое место там, где только что была память.
Тень взвыла. Ее плоские, лишенные объема пальцы задымились, соприкоснувшись с моим «живым» рисунком. Она не могла существовать в мире, где есть глубина и перспектива. Она рванулась вперед, пытаясь достать меня, прежде чем я превращу этот набросок в завершенную реальность.
— Смелее! — крикнул старик, чьи ноги уже начали сливаться с травой. — Рисуй выход! Рисуй то, что нельзя стереть!
Я начал набрасывать контуры двери прямо посреди сада. Мои движения становились все более лихорадочными. С каждой деталью дверной ручки, с каждым бликом на воображаемом дереве я чувствовал, как бледнеют образы моей собственной квартиры, лица друзей, вкус любимой еды. Я становился частью альбома.
Когда я нанес последний штрих, обозначающий замочную скважину, тень была уже в шаге от меня. Ее дыхание уже касалось моей кожи. Я схватился за нарисованную ручку — она оказалась реальной, из холодного тяжелого металла.
Я рванул дверь на себя, понимая, что за ней может не быть ничего, кроме белизны чистого листа...
Ослепительная вспышка заставила меня зажмуриться. Вместо ожидаемой пустоты я почувствовал под ногами твердую поверхность. За спиной раздался резкий хлопок, похожий на звук захлопнувшейся книги, и вой тени мгновенно оборвался.
Я открыл глаза и прерывисто вдохнул. Воздух здесь был странным — он казался густым, пропитанным ароматом льняного масла и терпентина.
Знакомая люстра с одной перегоревшей лампочкой, неубранные кисти в банке с растворителем, смятый тюбик охры на подоконнике. Я сделал шаг и едва не задохнулся от запаха — это был настоящий, живой воздух, с нотками кофе из кофейни этажом ниже. Жизнь.
Я обернулся. Дверь, через которую я вошел, все еще висела в воздухе посреди моей мастерской, но теперь это была не дверь, а рама без холста. А в проеме, как в окне, виднелся тот самый сад — мой рисунок, ставший реальностью. Илья Исаевич сидел на скамье, уже почти растворившийся, и медленно поднял прозрачную руку, прощаясь. Я закрыл невидимую дверь, схватив первый попавшийся холст, и задвинул им пустоту. Комната снова стала обычной.
Альбом остался у меня в руках. Я положил его на стол и долго сидел, глядя на бархатную обложку, слушая, как сердце колотится где-то в висках, ровно и тяжело, как молоток по подрамнику. За окном шумел обычный петербургский вечер, где-то сигналили машины, лаяла собака. Мир был на месте.
На следующее утро я решил, что мне все приснилось. Что это был бред пятисуточного голодания и нервного срыва. Я даже открыл альбом, чтобы убедиться: там только старые, бессмысленные каракули безумного старика.
Рисунки не шевелились. Они замерли, как и полагается рисункам. И только на той странице, где в сад вела нарисованная мной дверь, теперь стояла крошечная фигурка. Человечек, сидящий на скамье, с огромными глазами за толстыми стеклами очков. Я всмотрелся и похолодел: фигурка едва заметно помахала мне рукой. В этом жесте не было отчаяния пленника, скорее — благодарность или даже успокоение.
Я захлопнул альбом и убрал его в самый дальний ящик комода, завалив старыми журналами и тряпьем.
Прошла неделя. Я вернулся к обычной жизни — подрабатывал реставрацией старых икон для одной частной галереи, пытался не думать о том, что случилось. Но по ночам мне снились странные сны: я стоял в бесконечной анфиладе комнат, нарисованных углем, и слышал голоса. Они звали меня. Они просили добавить цвета.
А вчера я заметил, что альбом сам перебрался из ящика на рабочий стол.
Я не притрагивался к нему, но он лежал открытый на той самой странице, где когда-был мой профиль. Теперь там вместо него появился новый рисунок — моя комната, мой стол, и я сам, спящий за ним, положив голову на сложенные руки. И рядом с моей фигурой стояла тонкая, как мазок акварели, тень, склонившая надо мной свою плоскую голову. Она ждала, пока я усну по-настоящему.
Сегодня вечером я не лягу спать. Я сижу в кресле, сжимая в руке простой графитный карандаш — единственное оружие, которое, как я знаю, работает. Альбом лежит закрытым на столе, но я чувствую, как под его обложкой пульсирует тепло, как бьется сердце этого чудовищного артефакта.
В коридоре послышались шаги. Слишком легкие, почти невесомые, словно кто-то проводит сухой кистью по бумаге. Я знаю, что дверь заперта. Но тени это не важно. Она уже здесь.
Я вижу, как на обоях, там, куда не падает свет от лампы, начинает проступать знакомая фигура. Она не входит — она проявляется, как изображение на фотобумаге, делая реальность все более плоской и серой. Ее пальцы-кисти тянутся ко мне, и на этот раз они не пусты — в них зажат длинный, острый мастихин, который тень успела поднять с пола. Лезвие поблескивает даже в темноте.
— Казимир... Ты нарушил равновесие, — шепчет она. — Ты принес жизнь туда, где должна быть только вечность. Теперь ты займешь место в моей галерее.
Я вижу за ней отражения тысячи других теней. Она заносит мастихин, но не бьет, а проводит им по воздуху, вскрывая реальность, как холст. Из разреза сочится серость.
— Ты должен закончить альбом. Последняя страница пуста. Нарисуй себя — и я уйду. Или мы сотрем твой мир по частям. Начнем с окон. Потом сотрем улицы. Потом — людей.
Я смотрю в окно — стекла мутнеют, превращаясь в непрозрачную кальку.
— Почему ты сама не возьмешь карандаш? Боишься?
— Я не могу. Эта бумага жжет меня сильнее, чем твой живой свет. Она для меня — как солнце для тени.
— Если я нарисую себя... я останусь там?
— Ты станешь частью вечности. А мир снаружи останется цел. Это единственная сделка, — кивает тень.
Я смотрю на карандаш в своей руке. Потом на альбом. Потом на стену, где между тенью и мной не больше метра.
— Хорошо, — говорю я, и голос мой звучит на удивление твердо. — Но рисовать сегодня буду я.
Я сажусь за стол. Открываю альбом на чистой странице. Рука с карандашом дрожит. Я понимаю, что это не метафора: каждый штрих будет отнимать у меня возможность дышать этим воздухом, видеть этот свет. Я начинаю рисовать свой портрет. Не глазами художника, а глазами человека, прощающегося с миром. Первая линия — и в груди становится пусто, словно оттуда вынули что-то теплое.
Тень склоняется надо мной, наблюдая. В ее пустоте мне вдруг мерещится зависть.
— Тебе не скучно? Существовать... не чувствуя? — спрашиваю я.
Тень молчит. Я кладу последний штрих — блик в зрачке. Альбом захлопывается сам. Я чувствую, что стал легче воздуха.
— Ты свободен. Я забираю рисунок, — говорит тень.
— Постой. Ты говорила, что художнику нужна натура. Ты видела, как я рисовал. Ты видела, чем я платил. Теперь ты знаешь цену. Попробуй сама, если посмеешь.
Я протягиваю ей карандаш. Просто так, чтобы она поняла: вечность без чувств — это не награда, а проклятие. Тень смотрит на карандаш. Ее пальцы-кисти тянутся к нему и... рассыпаются в пыль. Она не может взять инструмент творца, потому что у нее нет ничего, кроме пустоты.
Раздается звук, похожий на всхлип. Тень начинает таять, морщиться, как пленка старого лака. Она проиграла не потому, что я сильнее, а потому, что захотела того, чего у нее никогда не могло быть — души.
Я смотрел на ее распадающуюся фигуру и вдруг понял, что вижу перед собой не врага. Я видел самую старую, самую выцветшую икону в мире, которую кто-то когда-то сбил с доски и выбросил. Реставратор во мне проснулся раньше, чем художник. Нельзя просто смотреть, как исчезает образ. Даже если этот образ — пустота. Его нужно попытаться сохранить.
Я снова открываю альбом на чистой странице и, глядя прямо в пустые глазницы тени, начинаю набрасывать ее портрет. Не так, как вижу сейчас — плоской и черной, — а так, как если бы она была живой. Я придаю ей объем, я рисую глубину, я вкладываю в рисунок всю ту память, что у меня еще осталась.
Тень замирает. Впервые в ее существовании кто-то не бежит, не прячется, а творит.
— Что ты делаешь? — ее голос теряет уверенность.
— Дорисовываю тебя до конца, — отвечаю я, добавляя блики в ее глаза. — Может быть, настоящая жизнь — это не то, что можно только стереть. Может быть, это то, что можно создать заново.
Теперь я вижу, как на альбомном листе проступает лицо. Оно прекрасно и страшно одновременно, в нем есть глубина веков и тоска по форме. Тень делает шаг ко мне, но теперь в ее движении нет угрозы — только недоумение.
Я протягиваю ей карандаш.
— Хочешь попробовать сама? Валяй!
За окном гаснут последние лучи солнца, и в мастерской наступает та особенная тишина, какая бывает только перед самым началом творчества. Тень начинает терять четкие очертания, становясь частью сумерек.
— Казимир, — донесся ее голос издалека. — Что ты... что ты сделаешь со своей свободой теперь, когда твой мир больше в тебе не нуждается?
Я остаюсь один. Альбом лежит на столе, закрытый. Внутри него — я сам, распластавшийся на странице, но живой там, на бумаге. Я оглядываюсь. Мастерская исчезла. Я стою посреди живого, дышащего города, который сам решает, что ему делать. Я стал просто его странником. Я спрятал сломанный карандаш в карман и сделал первый шаг по треснувшей плитке мостовой, направляясь туда, где уже горят неровные огни уличных фонарей.
Альбом остался в мастерской. Пусть тот, кто найдет его, увидит, что пустоту можно не только бояться — ее можно дорисовать до конца.


Рецензии