10. Переложение 3-ей книги с помощью ИИ. Астафьев
(Исходник, свои тексты, которые перелагаются, здесь не привожу, слишком их много; желающие сами могут их отыскать, я буду двигаться последовательно, каждый следующий автор будет перелагать следующую группу текстов...
К тому же, эти переложения предлагаются единственно для восхитительного и беззаботного развлечения, во славу остроумия и ради приколов)
1
Пародия 1. Про удачи и развалы
…Два шага сделал по жизни — вроде удачно. Примерился, рубанул сплеча — опять удачно. Ан тут заминка вышла, вроде как сучок под нож попал, заскорузлый, матерью-землей не точёный. Потом ещё шесть раз махал, не жалеючи себя. Один раз, правда, по-настоящему задел жилу — большую удачу, значит. Думал, пойдёт дело, ан не тут-то было. Следом-то — три неудачи, и одна из них, как медведица, на дыбы встала и так мне по морде съездила, что та, большая удача, и две другие, помаленькие, в тартарары покатились, будто их и не было. Всё прахом пошло.
И вот стоишь посреди этого разора, как последний варнак, и думаешь: ну как же так? Ведь уже почти выполнил норму, как вдруг половина того, что строил, рушиться начала. Хорошо, успел кое-какой скарбишко сплавить, продать — на эти гроши, может, и обернусь, угол какой в сарае оборудуем. А с развалом-то что прикажете делать? То, глядишь, переделаю, если Бог мозги вправит. То, может, и всучу кому-нибудь, грешным делом. А эту фигню, что осталась, бабке подарю — она у меня добрая, всё сносит. Остальное — в сарай, в графу «издержки». Что поделаешь? Се ля ви, как говорили французы, когда наши их под Москвой гнали. Война войной, а жизнь, она, проклятая, своё берёт. Идешь по ней, как по тайге весной — то по колено в грязи, то по пояс в счастье, которое тут же сгнивает.
Пародия 2. Про харизму и холод
Харизма... Слово-то какое чужое, склизкое, вроде выползня. "Бродский — харизма", "Лебедь — харизма". Тьфу! Все, у кого голос в землю уходит, как в могилу, да волосы до плеч, да шарф на ветру полощется — уж и харизма? И душа, выходит, у них особой статьи? Ан нет, братцы, не греет это.
Ничто в жизни не греет. Совсем ничто. Солнце, и то, говорят, скоро остынет. Придешь из лесу, из прозрачного, из холодного, где каждая ветка — как нерв оголённый, включишь телевизор, ящик этот идолищный, — а он не греет. Мельтешит, орёт, душу вынимает, а тепла — ни на грамм. И родители не греют — самим бы кто дров подкинул. И книги — бумага она и есть бумага, холодная. И проповеди батюшкины — вроде бы и про любовь, а выйдешь из церкви, и опять ветер в спину.
Словно бы старый лечащий врач, который тебя, сопливого, из всех хворей вытаскивал, взял и уволился. Исчез. Или в отпуск ушёл насовсем. А вошёл новый, молодой, с глазами пустыми и руками прохладными, немытыми вроде. Говорит: "Выздоровеете, привыкайте". А в сердце-то — тоска. Не веришь ему. Потому что нет больше надежды. Грей сам себя — или замерзай. Кто в тяжелую минуту сам себя согрел, тот и другого, может, когда отпоет. А на благодарность не надейся — она тоже не греет. Всё не греет, всё. Одна только память о той бабкиной печке, где мы, оглоеды, на полатях спали, — и то греет, да ведь туда теперь не доедешь, да и печки той давно нет, один пепел.
Пародия 3. Про авангард и концы
Когда кончился авангард, тогда кончился и коммунизм. Так я думаю, сидючи на завалинке. Авангард — он как хулиган. Всегда его прищучить норовят, в милицию забрать, опорочить. А он, паразит, вездесущ. Многоголов. Отрубили коммунизму голову — глядь, уж порнография из-под пня прёт, или панки какие-то с петушиными гребнями. Хрущев — мужик был авангардный, кукурузный, предприимчивый, вот и пошла вспышка коммунизма, по всей стране кукурузу сажали, чуть не в тундре. А Горби — тот уже с перепугу начал путаницу наводить, все слова перепутал, гласность там, ускорение, — ну чистая постмодернистская неразбериха.
А смерть-то, она впереди черным квадратом маячит. Всегда. Как у Малевича. Идешь по жизни, а он — вот он, черный, впереди. И все наши потуги, коммунизмы эти, анархизмы, гурии райские — всё это попытки этот квадрат закрасить, в цветочек превратить. Ан нет. Он, родимый, все равно проступит. И остаются одни твердые места, на которые опереться можно — камень, например, или скала, или рука товарища, если она не дрожит. А светлых мест, на которые можно надеяться, — нет. Впереди работа. Не счастье.
Пародия 4. Про четыре стены и странности
Четыре стены у моего дома. Дощатые, старые, в щелях. У каждой стены — по человеку сидит. Странному, чужому вроде. На одной стене — картина, мазанная какая-то, не поймешь что: то ли лес, то ли люди друг друга едят. На другой — окно, но выходит оно не на улицу, а в коридор, где темно и валенки прошлогодние свалены. На третьей — дверь, а за ней не дорога, а какой-то тупик, курятник соседский, вечно воняет. Четвертая стена — просто голая, но в углу устройство какое-то хитрое стоит, из железок, гудит, страшно подойти.
Сижу я посреди этого балагана, как дурак, и думаю: прежде чем решить, к какой стене притулиться, надо бы эти странности разгадать. А люди у стен молчат, замерли, как стражи на посту, смотрят на меня, но не помогают. А углы — там же тоже что-то шевелится. В каждом углу по устройству, по западне. Как бы обойтись без этих углов? Как бы прожить без странностей? Как бы не бояться? Никто не отвечает. Каждый вопрос хватает тебя за горло, и ты застреваешь в нем, как в том углу, между стеной и этим гудящим ящиком.
Все мы, выходит, живем в доме нарисованном. Лечимся леденцами, которые сами себе за щеку засунули. Питаемся дыркой от бублика, святым духом, стало быть. Освещаемся звездой, которая, может, и сгорела давно, и светлячком, который сейчас раздавят. И греемся пожаром — пусть, мол, все горит огнем, и эти рисунки, и леденцы. Тем более завтра я себе новые нарисую. Куплю. Найду. Вот ведь круговерть-то какая.
2.
Пародия первая: «Ноябрь в фанерных берегах»
…И вот сидят они, стало быть, двое, за столом, за этим, за кухонным. Один — весь из себя рассудительный, как старый валенок, что на печи высох, а второй — с юмором, с прищурцем. Беседу ведут. Про жизнь, про то, про сё. А третий — молчит. Он всегда молчит. Стоит у окна, как свечка, светится тихо, и от него такой свет по комнате — будто солнце не в форточку, а прямо сквозь стены сочится. И от этого света обоим болтунам не по себе делается. Словно они не разговор ведут, а бумагу шелушат, чужую совесть перебирают. И стыдно, и холодно, и хочется уже не балакать, а лечь на пол и лежать, чтоб не мешать этому свету землю греть.
А за окном — ноябрь. Серость, мокреть, неба нет, земли тоже нет. Комната, как трюм затонувшей баржи, качается в темноте. Тут и шкаф не шкаф — надгробие мраморное, о которое расшибиться можно, и койка не койка — склеп. Ходит меж ними Женька, скребётся, мысли меняются, как погода: утром мир один, вечером — другой, и всё навыворот, всё шиворот-навыворот. Чувства разные, а до мира им не дорасти — так, ползунки одни, кисель. И слава богу, думаешь, что утром земля с небом сойдутся — глядь, и вытащат тебя из этого склепа обратно в жизнь, мокрого, но живого.
Пародия вторая: «Про душу и тряпку половую»
Женщина, она как душа, как белый лист бумаги, на котором каждый норовит своё накалякать. А душа — она тоже женщина, молчит и терпит. И думаешь: ну как на такой исписанной, измятой жениться? Это ж всё равно что на старой тряпке поверх старых пятен новый узор выводить — только грязь размажешь. Ан нет, глядишь — а на моей-то душе уже другой рисунок, не мой вовсе, чужой жизнью пропечатанный. Значит, и я сам — уже не я. А кто — поди разберись в этой кутерьме.
А вот тряпка половая лежала в ведре, слушала про ветер сияющий, про небеса, и затосковало в ней серое вещество. Захотелось ей, видите ли, летать! Думает: обсушусь, выберусь, по лестнице на чердак, с чердака на крышу. А там — сатана. «Бросься, — говорит, — книзу. Написано же, что ангелам заповедано тебя понести. А не бросишься — распну на этой антенне, током ударю, по телеку врагом объявлю!» А она ему в ответ: «Да какие ж мы ангелы? Мы — тряпки. И понятия наши о сиянии — тряпичные. Утопнешь тут от мыслей, в этом ведре-то!»
Пародия третья: «Игры в овраге и маяк»
Жизнь, она штука суровая. Суровая борьба за игрушки, за дорогие, за фантики блестящие. Утром ты воин, крушишь врагов направо и налево, весь в мыле, в поту, в терпении великом. А к вечеру, глядишь — ангел хрустальный, тишина, покой, враги все перебиты, в окрестностях до самого горизонта тишь да гладь. Потому что победителей не судят, они сами в барабан бьют, судят всех, кто под руку попадётся. А неудачников не любят — что с них взять? Игрушки-то не те.
А ещё мысль как шкафом по голове: делай что хочешь! Буянь! Всё одно маяк есть, огромный, солнцем сияет, не забыть его. Заблудишься — вернёшься. Только тут же другая мысль, тихая, но липкая: «Благодати, — говорит, — Господней не превращайте в повод к распутству». И стоишь, как дурак, между маяком и распутством, и не знаешь, куда ноги сами бегут.
А ноги бегут по делам. Руки дела делают. Одна голова ещё что-то там мысленное рисует, но кому эти рисунки нужны, тоже вопрос. А вечером, как набегаешься, в глазах темно, язык устал и залёг, извилины спрямились, а спать не хочется. Всё разогнался никак не остановиться. Всё кажется, что если остановишься — тут тебе и конец, тут тебя темнота и сожрёт.
3
Пародия первая: Про слабость и тяжесть
Идешь вот так по осенней распутице, по склизкой глине, ноги разъезжаются, и думаешь: «Слаб я нынче». И удивительно даже — никто не нападает. Все мимо бегут, по своим делам, по шальным. Тяжело внутри — будто мешок с мокрым песком за пазухой. И опять диво: никто не добивает. А кому ты нужен, этот мешок? Все уважают, потому что молчишь, ноши своей не вываливаешь на людей. Уважают и проходят мимо. Как тот памятник на погосте — все мимо, все с шапками, а постоять некогда.
И думается мне тогда: чтобы человеком слыть в миру, надо богом быть в одиночестве. Чтоб дух не рассыпался. А как им станешь? Тут в избе печь прокопченная, там картошка подгорела, тут бабы кричат за стеной. Христос и тот от людей «Сыном Человеческим» открещивался, когда слишком уж лезли. Цари земные все больше грешили да каялись, до божества не дотягивали.
И вспомнилась мне бабка моя, Катерина Петровна. Бывало, скажет: «Не молнией ты душу залатай, Витенька, а живой ниткой, наскоро. Криво выйдет, зато жить можно». Я и жил. Рвал душу в клочья, она по углам разлеталась — я по темным углам ее собирал да сшивал, как варежки дратвой. Хорошо, думаю, придумано-то. С этим легко теперь. Загнал себя в угол, поставил перед выбором, думал — не уйдешь. А вода — она, проклятая, везде просочится. И в самый жесткий твой выбор, и под ребро холодом потянет.
А БГ, музыкант тот, лохматый, додумался: лучше, говорит, вовсе не рваться. Все одно больней будет, когда на кресте повиснешь. С виду, может, и прав он. Может, здоровье у него кончается, вот он и жалеет себя. А по мне — лучше лопнуть с натуги, чем ползком по обочине.
Пародия вторая: Про гонку и моду
Сегодня я сам в гонке. Бегу, язык на плечо, в глазах темно, только ветер свистит да сосны мелькают. А завтра — хочу на ту гонку посмотреть, где другие бегут. Очень уж она, говорят, интересная, мне на такую гонку попасть и мечтать-то заказано. Вот и выходит: всё время занят. То бежишь, то смотришь, как бегут. А жизнь-то где? Она вон, в кустах у дороги дремлет.
Модное — оно, мил-человек, всегда гордо звучит. Как фанфары. А старомодное — смешно. Как гармонь ржавая. И вся хитрость в том, что пробежишь ты круг, еле дух переведешь, в новую одежку обрядишься, а мода-то, она уже сменилась. Пока ты за ней гнался, пока хрипел да падал, она уже в другую сторону ускакала. И стоишь ты, как дурак, в своих обновах, а все уже на тебя пальцем тычут — старомодный!
Видел я храм один. Великолепный. Люди в нем в шелках, поют замечательно, свечи горят, лики строгие. А построили-то храм на заводе. Труба заводская рядом дымит, тоже вроде как небу молится, черным своим фимиамом. И сколько ту трубу ни чисти, фильтры ни ставь — дым останется дымом, заводской, тяжелый. Стоишь и думаешь: дыши, Господи, этим дымом. А мы уж, грешные, Твое тело — землю — доедим. Ложками, вилками, зубами. До самой последней крошки.
Пародия третья: Про сон и про Дух
Видит Дух, что я совсем погряз, запутался в мыслях, как в крапиве. Подлетает ко мне, обнимает могуче, аж в костях хрустнуло. И говорит человеческим голосом: «Давай вместе, Петрович. Не боись». А я что? Я отнекиваться буду? Мол, неудобно мне с Вами, гражданин начальник, Вы вон какие высокие, а я маленький, земляной. Нет уж. Грудь колесом, плечи расправил, шагаю, как на параде. «Хоть бы я лопнул, — думаю, — зато с музыкой».
А ночью сон снился. Будто хожу по пустым комнатам, темным, заставленным всяким хламом. Протискиваюсь, тру животом, локтями толкаюсь — мучение, а не сон. А проснулся — и свеж! Как огурчик. И думаю: я ж человек простой, деревенский. Но шагов много делаю. Простых шагов. Один шаг, другой, третий — глядь, а это уже и не простая ходьба, а целая комбинация, путь какой-никакой.
Иногда настраиваюсь на волну человека чужого, далекого. Даже очень далекого. Слышу его, понимаю. Но постоянно так жить — раздвоишься, удалишься от себя, и не соберешь потом. Слишком труд велик, слишком дальнее путешествие. Ноги не выдержат.
Сплю, а сам себя через каждые пять минут спрашиваю: «Где это я сейчас летал? Сплю или нет?» Потому что места такие видел — в жизни не бывал. Может, и впрямь сплю? И всё, что вокруг — изба, речка, бабы с ведрами, мужики с похмелья, — тоже сон? Или я для них сон? Тут голова кругом идет. Лучше уж встать, печку затопить. В печке вранья нет. Она либо греет, либо нет.
Пародия четвертая: Про богатство и женщину
К богатству, к женщинам, к славе, надо, наверное, привыкать постепенно. Как к холодной воде в проруби. Сначала дух перехватывает, потом по телу жар, а там и ничего, плывешь. А если сразу окунуться с головой, да в омут — ошалеешь, оглохнешь, и пойдут по телу конвульсии, а там и паралич. Лежишь на берегу, глазами хлопаешь, а все мимо.
Уходить, может, надо в бесприютность? В лес, где ветки хлещут и зверье бродит? Там тоска. А тоска, она, брат, как ржавчина, душу ест. Или в великолепие, на гору высокую, где солнце и ветер чистый? Там воодушевление. Тоска и воодушевление — две струны, на которых вся наша жизнь и играет. Потому и надо стать бродягой, чтобы не обеднеть душой. Чтобы всегда было что терять и что находить.
Раздевайте меня, кричу, но ручку с бумагой оставьте! А мне в ответ: «Опять гадость написал? На тебе!» И по шее, по шее. А я еще пуще вдохновляюсь и на той же бумаге их, голубчиков, так разрисую, что они сами не рады. Раскрутка, понимаешь, колеса.
Да, все темы старые, как дедовы лапти. И хочется новых. А новая тема — она как помещичье поместье, огромное. Справлюсь ли? Не задохнусь ли от обилия?
Мир — он поле. Борьбы. Добра со злом, правды с демагогией. И тишь, да благодать только за твоей спиной. На той земле, что отвоевал, завоевал. Где жена твоя с детьми сидят и тебя с войны ждут.
Богатство — соблазн материальный. Женщина — душевный. Слава — духовный. Где дух, там и слово. Где слово — там слух и молва. Три поля. И за каждое бьются. А душа, она посередке. И женщина тут же, рядышком. Такая в них диалектика, что и не поймешь: ты ими владеешь, или они тобой. И что такое это «владеешь» — тоже непонятно. Все понятия, они от ума. А как в душу полезешь, в потемки, там и свет гаснет. Там истина в полной темноте лежит, и не видать её.
4
Пародия первая: О городском язычнике
Тьмы и тьмы людей, скукоженных в панельных муравейниках, мечтают нынче о язычестве. Чтобы, значит, альфой и омегой быть, чтоб полнота в тебе, природная и духовная, бурлила. И я мечтал. Да только куда там — из советского-то пятиэтажного быта, из общажной, мать её, тесноты в райские кущи не выпрыгнешь. Выбрался иной, да не на природу-матушку, не в сибирскую тайгу, где кедры до неба, а в американский небоскрёб, в стеклянную коробку, ветрами кондиционеров продуваемую.
И вот он, стало быть, язычник в городе. Словно крыса подвальная, шныряет по подземным переходам, жуёт гамбургер на бегу. Или того хуже — шакал бродячий, побирушка помоечный. Одичал, обносился, а «настоящим» так и не стал. Потому что природа насилия не любит, а он себя силушкой через силу пичкает, силом её в себя вбухивает. Ходит по убитой планете, словно монстр, мясом с бойни питается, банками с протеином, как больной — таблетками. Качки эти... Горемыки. Всё им железо подавай, всё груду мышц нарастить, а в глазах — пустота, будто в магазине промтоварном после закрытия.
Пародия вторая: Про сон в кустах и ветер
Привалился я как-то к кусту, в тенёк, и вздремнул. И снился мне ветер. Сияющий. Такой, знаешь, ядрёный, чистый, уносит в края, где само сияние клубится, как парное молоко. И будто я там — свой, расслабленный, и кто-то с лицом светлым говорит мне: «Располагайся, мил-человек». Аж дух захватило.
Просыпаюсь, гляжу на куст. А куст-то обычный, лопушистый, сырой. И думаю: принял он меня, что ли, за кого другого? Сейчас очухается, признает во мне городского скитальца, и станет опять студёным, как все прочие кусты, что равнодушно шебуршат вдоль заборов. «Я, — бормочу, — хотел как вы, но гнусные кусты по соседству всячески мне вредили, щетинился я, руками махал с возмущением, вот и почернел у корня-то...»
А ветер меж тем, пока я тут разводил рефлексию, уже безмолвный, но застенчивый, виражи надо мной выделывал. Плотно, туго, узко было во сне, а потом отпустило. И думаю: и ладно.
Пародия третья: Игра в овраге
Детство, оно и есть детство — затеи дурацкие. Играли в волейбол в овраге. Ну, вроде как ад завоёвывали. Стены оврага крутые, глинистые, и кажется — сомкнутся сейчас, как волны над фараоном, и поминай как звали. Жутковато, конечно, но для ребятни это в радость. Покричим, покидаем мяч, а потом надо карабкаться наверх. Сначала легко, прутком подтягиваешься, а под самый конец — обрыв, угол крутой, и тут-то всей душонкой детской понимаешь, докуда ж ты, поганец, слазил.
5
Пародия 1: «О давке, темноте и прочем непотребстве»
...И вот она, родимая, началась круговерть. Плотно. До скрежета зубовного, до хруста в позвонках — плотно. Туго, тесно и узко, будто щуку в банку с кильками запихнули. Лезу, значит, в темноте, матерюсь вполголоса, а сам все норовлю облапить это самое «темное тело». Может, это коряга? Может, бык заблудший? Ан нет — податливое, но без души. Тьма — хоть глаза выколи, да и те, говорят, нынче без надобности. Шарю рукой, ищу заветную дверь, а сам думаю: «Где же тут у них западло?»
Вдруг — опа! Пустота. Иди, мол, себе, чучело, раззява. А я не пойду. Потому как сзади, может, оно роднее было, темное-то тело. Опять в тесноту лезу, опять трусь. А кругом, слышь, кричат: «Ждут! Молча ждут!» Может, меня ждут? Может, по адресу? Адрес-то есть, да только в той стороне, где закат. А закат — это што? Это ветер сияющий и созданья ветреные, бесстыжие, легкие. Туда бы, думаю, махнуть. А сзади уже по хребту: «Двигай, закупорка! Тормоз! Милиционера Орлика вызову, он тя, как Прометея недоделанного, заклюет!» И ведь вызовет, паразит. И печень выклюет. А я и рад бы откусить свой поганый язык, да локти кусаю — руками-то до морды не дотянусь в такой тесноте.
Пародия 2: «О рабах, свободе и прочей ерунде»
Одна житуха у раба — сопливая да на цепи, а другая — у свободного, с ветерком и, как правило, с похмелья. Раб, он что? Он в рамочку вставлен, лаком покрыт, рифмами, как клопами, облеплен — сидит в своем храме и попом прикидывается. А свобода, она — альпинизм сплошной: лезешь, лезешь в гору, думаешь — богом станешь, ан нет — соскальзываешь, и выходит из тебя наполовину дьявол, наполовину козел ссаный.
Взрослеем мы, братцы, аж тошно. Из рая-то выпинывают, как щенков слепых. Сатану по мордасам бить начнешь — он тебе вторую щеку подставит: на, мол, озверей пуще прежнего. И бьешь, и звереешь, а все одно — не бог. Так и маячим меж небом и землей: то Мефистофелем прикинешься, чтоб в авангард пролезть, то в штаны наложишь от страха, что с небес турнули. А расти-то надо. Рослый, аж жуть. Только толку? Как тополь у сортира — высоко, а листья мелкие и воняет.
Пародия 3: «Думки при свете заката»
Читаю я тут маменькину брошюрку: «Религия антихриста». Раньше, помню, обложки у таких книжонок были — зловещие, черные, аж жуть брала.
Смотрю и думаю: Восток, он что? Он человека не понимает — есть, мол, только дух, и есть природа. А промеж них, самое главное-то, — душа и общество. Это как качели: без середки — доска паршивая, мертвая. Ты на нее сядешь, а она в задницу тебе тычком, а не качание. А с середкой — летишь, дух захватывает! Ан нет, не понимают они середки. Через чадру, что ли, не видать?
Волхвы, конечно, пришли, младенцу поклонились. Вот бы Востоку сейчас — хрясь по затылку! — и добровольно за ними. Но нет. Трудно им. Уперлись, как баран в новые ворота цивилизации. А цивилизация, она знай себе скрипит, как немазаная телега, и все норовит по бездорожью прокатить. И едешь ты в этом автобусе, нервничаешь, аж сердце выпрыгивает, а водитель, гад, удивляется: «нормально ведь едем!». А вокруг экзаменаторы сидят, американцы с каменными мордами, и все озабочены, все готовятся. А у тебя, как всегда, всё из рук валится — и экзамен этот американский, и жизнь твоя паршивая.
И сон мне снится: ложусь я, разбитый в хлам, прям в морге, на холодный, железный стол. И думаю, отмахиваясь: «Надо спать, где пришлось. Не до жиру — быть бы живу». И жмурюсь, чтоб скорее сознание потерять. Потому как в сознании — жуть одна. А в беспамятстве — авось пронесет. Но где там. Жизнь, она как буреломный лес — оборудоваться не дает. Сколько ни строй храм-мастерскую, все одно среди автострады стоишь и в гроб краше кладут. Идешь такой по земле — вниз головой распят, поднимешься на небо — вверх тормашками висишь. Тут главное — не задерживаться надолго. А то ведь и насовсем можно зависнуть.
Пародия 4: «Времена года и прочие каверзы»
Все нынче в футбол играют. Вон мужик идет, морда — краше в гроб кладут, щеки ввалились, глаза потухшие, а в голове, небось, пенальти да офсайды. И деревья, и те осенью думают. Стоят, как чучела, огромными черными башками своими, полными извилин, качают. Об чем думают? Об том же, об чем и мы: что лето прошло, что пир во время чумы опять удался.
Природа нынче не храм и не мастерская. Природа — сад. А в саду, ежели он без пригляду, чертополох да крапива. Храм-мастерская — это у Д. Это когда гениально, профессионально и гибель ускоряется.
Вышел на улицу — весной осенью пахнет, летом — зимой поди. Идешь, месишь грязь, уксус пьешь с тоски, и думаешь: хорошо тому, кто в рамке сидит да лаком блестит. А мы, выходит, так — останки античности. Не памятники вечности, а вечные памятники временности. Прижались к стенке, стоим, проходу, движению не мешаем. Пока книжку не откроешь или кассету не воткнешь — нас и вовсе нету на этом белом, идеальном свете. Сигай, стало быть, в потемках дальше. А в них плотно, ох как плотно.
Свидетельство о публикации №226031600185