Эпилог
Они вернулись в Маскат за день до вылета. Город встретил их привычной жарой и суетой, но в этой суете уже чувствовалось что-то прощальное — как в последних аккордах симфонии, когда музыканты уже знают, что скоро опустят смычки. Отель на набережной Корниш, с видом на залив и старый город, стал их последним пристанищем в этой поездке. Номера были роскошными, с высокими потолками и балконами, выходящими на море, но никто не задерживался в них — все тянулись друг к другу, чувствуя, что эти последние чапы надо прожить вместе.
Ресторан, где они собрались на прощальный ужин, находился на крыше отеля. Открытая терраса, увитая цветущими бугенвиллеями, с видом на огни ночного Маската и тёмную гладь Оманского залива, где покачивались на рейде рыбацкие доу, подсвеченные огнями. Воздух был тёплым, влажным, пах морем, жасмином и жареным мясом из открытой кухни. Стол накрыли длинный, чтобы все поместились, и уставили его яствами, от которых глаза разбегались.
Ресторан на крыше отеля был подобен висячему саду Семирамиды, только построенному не вавилонским царём, а современными архитекторами, вдохновлёнными восточной сказкой. Терраса, вымощенная мраморными плитами, утопала в зелени — пальмы в кадках, цветущие олеандры, бугенвиллеи, свешивающие свои яркие гроздья прямо над столиками. В центре журчал фонтан, и его вода, подсвеченная разноцветными огнями, переливалась, как жидкие самоцветы. Вокруг, на низких столиках, горели свечи в стеклянных колпаках, и их пламя трепетало на ветру, создавая ощущение, что сам воздух дрожит от предвкушения.
За длинным столом, покрытым белоснежной скатертью, выстроились блюда, достойные кисти лучшего натюрмортиста. В центре возвышался целый запечённый ягнёнок, окружённый горами рассыпчатого риса с шафраном и барбарисом. Мясо было таким нежным, что, казалось, стоило только подуть на него — и оно само упадёт с костей. Рядом дымились в медных кастрюльках карри — оранжевое, как закат, с кусочками курицы и кокосовым молоком, пахнущее имбирём и лемонграссом так, что у любого, кто это вдыхал, текли слюнки.
На отдельных блюдах лежали свежие морепродукты — креветки, каждая размером с ладонь, обжаренные в чесночном масле до золотистой корочки; лангусты, разрубленные вдоль, с мякотью, которая отсвечивала перламутром; мидии в соусе из белого вина и зелени, от которых пахло морем и солнцем. Рядом с ними — салаты из свежих овощей, огурцов, помидоров, оливок и сыра фета, политые оливковым маслом и лимонным соком, такие хрустящие и живые, что, казалось, их только что сорвали с грядки.
Но главным украшением стола были фрукты — гора манго, нарезанного золотистыми ломтиками, папайя, оранжевая, как закат, инжир, фиолетовый и бордовый, лопающийся от спелости, и, конечно, финики — янтарные, прозрачные, с мёдом внутри. И над всем этим великолепием витал запах, в котором смешивались пряности, дым, цветы и что-то ещё, неуловимое, что можно назвать только запахом прощания.
— Ну и пир! — воскликнул Пенкин, усаживаясь на своё место. — Если бы я знал, что нас так будут кормить, я бы уезжал каждую неделю.
— Ты бы лопнул, Пеня, — заметила Катюша, но в её голосе была только нежность.
Они ели, пили вино и сок, смеялись, вспоминали самые яркие моменты поездки. Как Пенкин падал с верблюда, как Лиза впервые увидела водопад в Вади Дарбат, как Виктор Марьянович покупал Ирине кольцо на рынке, как Ржевский молчал у заката, глядя на Лизу. Каждая история отзывалась смехом или тихим вздохом, и в этом обмене воспоминаниями было что-то бесценное — то, что останется с ними, даже когда они разъедутся.
После того как первая волна голода утихла, Виктор Марьянович отставил бокал и посмотрел на собравшихся. В его глазах была та особенная, тёплая усталость, которая бывает у людей, завершивших важное дело.
— Друзья мои, — сказал он. — Я хочу сказать вам спасибо. За эту поездку, за эту компанию, за то, что вы есть. И ещё я хочу рассказать вам одну историю. Мою историю. Чтобы вы знали, кто я такой на самом деле.
Все затихли. Даже Розовый Пёс перестал жевать свой кусочек рыбы и уставился на Виктора Марьяновича стеклянными глазами.
Виктор Марьянович начал рассказ. Голос его звучал ровно, без пафоса, но с той особенной, убедительной интонацией, которая бывает у людей, прошедших через многое.
— Я вырос в семье, где слово «надо» было главным. Отец — военный, мать — учительница. Дисциплина, порядок, никаких поблажек. Меня с детства учили: хочешь чего-то добиться — работай, не жалуйся, не отступай. И я впитал это с молоком матери. Школа с золотой медалью, институт с красным дипломом, потом аспирантура, потом бизнес. Всё по плану, всё чётко. Но была одна проблема…
Он сделал паузу, отпил глоток коньяка.
— Я не умел проигрывать. Вообще. Для меня любое поражение было катастрофой, концом света. И я боролся с этим единственным способом, который знал: становился жёстче. Наказывал себя за слабость, наказывал других за ошибки. В бизнесе это работало: партнёры меня боялись, конкуренты обходили стороной. Но внутри… внутри росла пустота.
— А как же друзья? — спросила Лиза. — Семья?
— Друзей у меня не было. Были партнёры, коллеги, подчинённые. Семья… я женился рано, по любви. Думал, что это навсегда. Но жена не выдержала моего вечного напряжения, моих бесконечных командировок, моего требования идеальности во всём. Она ушла через пять лет. Сказала: «Ты живёшь не со мной, а со своей работой. Я устала быть приложением». Я тогда не понял. Решил, что она предательница. Что не оценила. И снова ушёл в работу, в наказания, в этот бесконечный бег.
Он замолчал, глядя на огонь свечи. Вокруг было тихо, только плескался фонтан да где-то вдалеке играла тихая музыка.
— А потом случилось то, что чуть не отправило меня на дно. Я вложил все деньги в один проект. Огромный, амбициозный. Казалось, что он выстрелит, и я стану королём. Но партнёр меня кинул. Просто исчез с деньгами. Я остался с долгами, без копейки, без перспектив. И тогда я впервые понял, что такое настоящий страх. Не перед конкурентом, не перед провалом, а перед пустотой. Перед тем, что завтра нечего будет есть. Что люди, которые на меня работали, останутся без зарплаты. Что я подвёл всех.
— И как вы выбрались? — тихо спросил Пенкин.
— Я не спал трое суток. Сидел в пустой квартире, смотрел в стену и думал, что всё кончено. Что можно просто… сдаться. Но потом я вспомнил отца. Он говорил: «Если ты упал, у тебя есть два выбора: лежать и ждать, пока тебя растопчут, или встать и идти дальше, даже если не знаешь куда». Я встал. Начал с нуля. Продал квартиру, занял у тех, кто ещё верил. Работал по двадцать часов в сутки. И через год я не просто вернул долги — я построил новую компанию, сильнее прежней.
— И с тех пор вы стали… таким? — спросил Рио.
— Таким — каким? — усмехнулся Виктор Марьянович.
— Жёстким. Наказывающим.
— Я стал тем, кто знает цену ошибкам. Кто понимает, что если не держать руку на пульсе, всё рухнет. Я наказывал не потому, что получал удовольствие. Я наказывал, потому что считал это единственным способом сохранить порядок. Чтобы никто не посмел повторить то предательство, которое пережил я. Чтобы люди боялись и поэтому работали хорошо.
— А они работали хорошо? — спросила Ирина.
Он посмотрел на неё долгим взглядом.
— Они работали. Боялись. Но не любили. И я не любил их. И себя тоже. Я просто существовал в этой системе, которую сам создал. Как паук в паутине. И только когда я встретил тебя… — он взял её за руку, — я понял, что можно по-другому. Можно не наказывать, а понимать. Не требовать, а просить. Не давить, а поддерживать.
— И что изменилось? — спросил Ржевский.
— Всё. Я перестал бояться, что меня предадут. Перестал видеть в каждом врага. Научился проигрывать без желания уничтожить всех вокруг. И знаете, что самое смешное? Бизнес не рухнул. Наоборот, стал крепче. Потому что люди перестали бояться и начали доверять. А доверие — это единственная валюта, которая не обесценивается.
Он замолчал. Тишина была такой, что слышно было, как за окнами плещется море.
— А вы бы могли сейчас сесть на стакан? — вдруг спросил Ржевский. — Ну, если бы всё рухнуло?
Виктор Марьянович усмехнулся.
— Нет. Теперь уже нет. Потому что я знаю, что даже если всё рухнет, у меня есть вы. Есть Ирина. Есть эта память. Есть то, что не отнять. А стакан… он для тех, у кого ничего нет. У меня есть всё.
И тут, словно из ниоткуда, раздался голос Баэля. Он не читал стихи, он просто говорил, но в его голосе звучала та особенная, древняя музыка, которая превращает слова в поэзию:
"Whan that a man hath tasted of the deth,
And seen the void, and felt the lack of breth,
He may aryse, or he may synke to ground.
The wyse aryse, and make their joy resound.
For what is stakan but a prison strong,
Where men do go when they have done all wrong?
But he who learns to love, and to forgif,
Shall never in that darkned dungeon lif."(1)
Виктор Марьянович кивнул.
— Спасибо, Мессир. Вы, как всегда, в самую точку.
Ирина прижалась к нему.
— Ты молодец, — прошептала она. — Ты прошёл через ад и остался человеком.
— Я остался не один, — ответил он. — С вами.
Розовый Пёс, сидевший на коленях у Лизы, вдруг подал голос:
— А я думаю, что самое главное — это не бояться быть слабым. Когда я был настоящим псом, я иногда скулил, когда было больно. И хозяин меня жалел. И от этого становилось легче. А если бы я всё время терпел и молчал, я бы лопнул от боли.
— Розик, ты у нас философ, — улыбнулась Лиза.
— Я просто пёс, — вздохнул он. — Но псы тоже кое-что понимают в жизни.
Все засмеялись. И этот смех был лёгким, освобождающим, как тот самый воздух после долгого дождя.
Когда ужин подошёл к концу и подали кофе с финиками, Баэль поднялся и попросил слова.
— Друзья мои, — сказал он. — Эта ночь — последняя в этом путешествии. Но не последняя вообще. История не заканчивается, она только берёт паузу. И чтобы вы запомнили этот вечер, я прочитаю вам ещё одни стихи. Не про прошлое, не про легенды — про то, что остаётся с нами, когда мы расстаёмся.
Он заговорил, и голос его звучал торжественно, как орган в пустом соборе:
"The papaye is gone, the taste doth fade,
But in the mynde, it shall be ever stayed.
The laughter, and the teares, and all the wordes
Are now a part of us, like flowing fordes.
We parte, ech one to his owne countree,
But in our hertes, we shall together be.
For what we had, no time can take away,
It is a light, that shyneth every day.
So when ye walk in Petersbourg his street,
Or in Moscow, where the snow and cold do meet,
Remember this: the desert and the sea,
The mountains grene, and all that made us free.
And if ye ever fele the dark come near,
Just close your eyes, and you shall see us here."(2)
Когда стихи отзвучали, никто не хлопал. Все молчали, каждый думал о своём, и в этом молчании было больше смысла, чем в любых словах.
Потом начались прощания — тёплые, долгие, с обещаниями писать, звонить, обязательно встретиться снова. Обнимались, хлопали друг друга по плечам, шутили сквозь слёзы. Даже Розовый Пёс получил свою порцию нежности — Лиза передавала его из рук в руки, и каждый, кто держал его, говорил что-то хорошее.
Утро выдалось ясным и жарким. Они завтракали в отеле, почти молча, потому что слова уже были сказаны. Потом грузили чемоданы в такси и микроавтобусы, чтобы ехать в аэропорт.
В машине, которая везла их с Лизой, Ржевский смотрел в окно на проплывающие мимо пальмы и вдруг сказал:
— Знаешь, Лиза, я думаю, что мы ещё вернёмся сюда. Когда-нибудь.
— Обязательно, — ответила она. — Папайя не прощает, если её забывают.
В другом такси Пенкин обнимал Катюшу и бормотал ей в ухо какие-то глупости, от которых она смеялась.
— Катюша, а помнишь, как я с верблюда падал?
— Помню, Пеня. Век не забуду.
— И я не забуду. Это был лучший отпуск в моей жизни.
Виктор Марьянович и Ирина ехали молча, держась за руки. Он думал о том, что сказал вчера, и о том, как много изменилось в нём за эти дни. Она думала о том, что этот человек, такой сильный и такой ранимый, стал для неё всем.
— Ты не пожалеешь? — спросил он.
— Никогда, — ответила она.
Рио и Рита сидели в машине с Баэлем. Баэль, как всегда, пил свой ромашковый чай из фарфоровой чашки и смотрел в окно.
— Мессир, — спросил Рио, — а вы... вы будете скучать по нам?
— Я всегда с вами, — улыбнулся Баэль. — Просто вы не всегда это замечаете.
В аэропорту они разошлись по разным стойкам регистрации — кто-то летел в Петербург, кто-то в Москву, кто-то в Калининград. Прощания были быстрыми, потому что если тянуть, можно разреветься. Обнимались, желали счастливого пути, обещали писать.
Последним уходил Баэль. Он стоял у выхода на посадку, в своём неизменном чёрном пальто, и смотрел на них.
— До встречи, — сказал он просто. — Она обязательно будет.
И исчез в толпе.
Самолёт взлетал, и в иллюминаторе было видно, как Маскат тает в дымке, становясь всё меньше и меньше, пока не превратился в точку на берегу бескрайнего синего моря. Лиза смотрела на это и чувствовала, как к горлу подступает ком. Рядом сидел Розовый Пёс, и она гладила его по голове.
— Не грусти, — сказал он. — Мы ещё вернёмся.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. Потому что папайя не забывается. А значит, и Оман не забывается.
Ржевский, сидевший у окна, думал о том же. О закатах, о горах, о водопадах. О Лизе. О том, что, наверное, это и есть счастье — не вечное, а такое, которое можно унести с собой в памяти.
Пенкин, уткнувшись в плечо Катюши, уже спал и улыбался во сне. Ему снилась папайя.
Виктор Марьянович смотрел в иллюминатор и думал о том, что жизнь — удивительная штука. Ещё несколько лет назад он был один, жёсткий, наказывающий. А теперь у него есть Ирина, есть друзья, есть эта память. И он знал: что бы ни случилось дальше, этот Оман останется с ним навсегда. Как шрам, но не от боли — от счастья.
А самолёты летели в разные стороны, унося их в Петербург, в Москву, в Калининград. В города, где их ждали дожди, пробки, работа, обычная жизнь. Но в этой обычной жизни теперь было что-то новое — знание о том, что есть на свете место, где горы пьют облака, где пустыня цветёт, где папайя пахнет солнцем. И где есть люди, которые всегда будут рады встрече.
История не закончена. Она лишь взяла паузу.
И память о папайе — та самая, что никуда не делась — будет возвращать их друг к другу снова и снова. Потому что такие вещи не забываются. Они остаются навсегда.
Примечания:
(1) перевод с английского:
Тот, кто познал дыханья небытьё,
Кто видел пустоту и жильё своё
Покинул, — может вспрянуть иль упасть.
Но мудрый изберёт восстать и цвесть.
Что есть застенок, как не крепкий створ,
Где места нет, кроме как для тех, кто вор
У жизни? Но кто научился тьму
Прощать любовью — не бывать тому.
(2)
Ушла папайя, вкус её растаял,
Но в памяти навеки он остался.
И смех, и слёзы, и слова любви —
В нас всех они, как вечные ручьи.
Мы разлетимся по своим краям,
Но в сердце каждый будет рядом с нам.
То, что мы здесь познали, не отнять,
Тот свет, что будет вечно нас согревать.
Когда по улицам пойдёшь ты в снегопад,
Или в Москве, где вьюги снег кружат,
Вспомни пустыню, море и пески,
И горы в зелени, что были так близки.
И если тьма начнёт к тебе подступать,
Закрой глаза — и сможешь нас обнять.
Свидетельство о публикации №226031601883