Марганец Веревкина Кокошка
Пенкин сидел на кухне своей петербургской квартиры и смотрел в окно. За окном шёл дождь — обычный питерский дождь, мелкий, нудный, бесконечный. Капли стекали по стеклу, искажая очертания соседних домов, превращая город в текучую, неверную реальность. В квартире было тихо, только холодильник гудел ровно и уныло, как старый, уставший от жизни мотор.
Катюша уехала в Москву три дня назад. По делам, как она сказала. "На недельку, Пеня, ты даже не заметишь". А он заметил. Он заметил с первой же минуты, как закрылась дверь. В квартире стало пусто, как в выброшенной коробке из-под конфет — вроде и есть что-то, а радости нет.
Пенкин вздохнул, налил себе ещё чаю и уставился в телефон. Листал ленту, но ничего не задерживалось в глазах. Картинки мелькали, как кадры старого кино, которое смотришь без звука и без интереса. Потом наткнулся на пост одной знакомой художницы, с которой когда-то учился в университете, пока не бросил искусствоведение ради инженерки. Она писала о новой выставке в "Манеже": "Марганец, Веревкин, Кокошка. Три взгляда на женственность". Пенкин скользнул по тексту глазами, хотел пролистать дальше, но вдруг остановился.
"Марганец, Веревкин, Кокошка…" — пробормотал он вслух. — "Что за фамилии? Звучат как заклинание".
Он полез в интернет искать информацию. Оказалось, это не фамилии. Это названия.
Алексей фон Явленский. "Шокко (Кокошка)". Около 1910
Пенкин смотрел на экран и не мог оторваться. Женщина в шляпе, с огромными, тёмными глазами, смотрела куда-то в сторону, мимо зрителя. Лицо было написано грубо, почти примитивно, но в этом было столько жизни, столько характера, что у Пенкина перехватило дыхание. Особенно эти глаза — глубокие, печальные, с той особенной, женской тоской, которую невозможно передать словами. "Катюша…" — прошептал он, и сам удивился, как похоже. Та же отстранённость, та же внутренняя сила, спрятанная за внешней хрупкостью.
Он перешёл к следующей.
Марианна Верёвкина. "Осень. Школа". 1907
Здесь было по-другому. Женщина, стоящая спиной, смотрит на осенний пейзаж. Жёлтые листья, серое небо, и эта фигура — одинокая, задумчивая, словно ищущая что-то в уходящей красоте. Пенкин вдруг почувствовал, как к горлу подступает ком. Это же про него. Про то, как он сейчас сидит на кухне, смотрит на дождь и думает о Катюше. Только она — та, что стоит лицом к осени, а он — тот, кто смотрит на неё со стороны и не может дотянуться.
И последняя.
Алексей фон Явленский. "Голова женщины в красном (Марганец II)". Около 1912
Красный, жёлтый, синий — яркие, почти кричащие цвета. Лицо, разбитое на плоскости, как у африканской маски, но при этом такое живое, такое настоящее. Женщина смотрела прямо на него, и в этом взгляде было всё: и вызов, и нежность, и та самая загадка, которую Пенкин видел в Катюше каждый день, но не мог разгадать.
— Господи, — сказал он вслух. — Это же она. Это всё она.
В этот момент телефон завибрировал. На экране высветилось: "Катюша (видеозвонок)". Пенкин чуть не выронил трубку от неожиданности, нажал "принять", и через секунду на экране появилась она — улыбающаяся, в каком-то модном московском кафе, с чашкой капучино в руках.
— Пенечка! — закричала она. — Ты не представляешь, где я! Я в ЦУМе! Сначала зашла поесть, потом пойду платье примерять. Такое красивое, ты бы видел!
— Я бы видел, — улыбнулся Пенкин, и у него защипало в глазах. — Показывай, где ты.
Катюша развернула камеру, и Пенкин увидел интерьер московского кафе — светлое, просторное помещение с мраморными столиками, хрустальными люстрами и пальмами в кадках. На столике перед Катюшей стояла тарелка с пастой и салат в отдельной пиале.
Паста с лососем, которую принесли Катюше, была не просто блюдом, а настоящим произведением итальянского искусства, перенесённым в московскую реальность. Широкие ленты тальятелле, золотистые, как осенние листья, лежали на тарелке, щедро политые сливочным соусом, в котором, как жемчужины, сверкали зёрна розового перца. Кусочки лосося, нежно-оранжевые, с хрустящей корочкой, рассыпались по пасте, и когда Катюша намотала на вилку первую порцию, из неё вытек прозрачный, ароматный сок, смешавшись с соусом. Запах от этого блюда поднимался такой, что даже через экран Пенкин почувствовал его — сливки, рыба, лимон, и чуть-чуть укропа, добавленного в самый последний момент, чтобы взорваться на языке свежестью.
Рядом с пастой, в отдельной пиале, лежал салат с трюфелем. Зелёные листья корна, тонкие и хрустящие, были пересыпаны тончайшими ломтиками чёрного трюфеля, которые, казалось, светились изнутри своим особенным, земляным светом. Заправка из оливкового масла и лимонного сока только подчёркивала этот благородный вкус, и когда Катюша отправила в рот один листик, её глаза закатились от удовольствия.
— Пеня, это не еда, — простонала она. — Это музыка. Симфония. Я сейчас умру от счастья.
— Не смей, — строго сказал Пенкин, но в голосе его была улыбка. — Ты мне ещё нужна живой.
Катюша засмеялась и отложила вилку.
— А ты что делаешь? — спросила она, вглядываясь в экран. — Выглядишь каким-то... задумчивым.
— Да так, — отмахнулся Пенкин. — Картины смотрю. Нашёл тут одну выставку... про женщин. Очень похожих на тебя.
— Ой, покажешь? — оживилась Катюша. — А я тебе потом платье покажу. Идёт?
— Идёт.
Они проговорили ещё полчаса. Пенкин рассказывал про Явленского и Верёвкину, про то, как картины вдруг стали для него откровением. Катюша слушала, подперев щёку рукой, и улыбалась. Потом она убежала в примерочную, пообещав позвонить сразу, как наденет платье.
Через сорок минут телефон снова зазвонил. На экране была Катюша — она стояла перед огромным зеркалом в роскошной примерочной ЦУМа, отделанной тёмным деревом и бархатом. На ней было длинное вечернее платье цвета глубокого сапфира, с открытыми плечами и лёгким, струящимся подолом, который, казалось, был соткан из ночного неба. Ткань переливалась, и при каждом движении по ней пробегали серебристые искры, как звёзды в тёмной воде. Платье облегало фигуру так идеально, словно было сшито специально для неё, и Катюша кружилась перед зеркалом, и её смех звенел, как колокольчик.
— Пеня! — кричала она. — Смотри, какая я! Это же чудо! Я как Золушка на балу!
Пенкин смотрел на неё и чувствовал, как сердце замирает, а потом начинает биться чаще. Такая красивая, такая живая, такая его. И вдруг он понял, что тоска — это не пустота. Это любовь, которая ищет выход.
— Ты самая красивая, — сказал он. — Самая-самая. Я тебя очень люблю.
— И я тебя, Пенечка, — ответила она, и в её глазах блеснули слёзы. — Приезжай скорее в Москву. Или я приеду. Мы должны быть вместе.
— Будем, — пообещал он. — Обязательно будем.
Они попрощались. Экран погас. Пенкин отложил телефон и посмотрел в окно. Дождь всё так же лил, но теперь его шум казался не тоскливым, а успокаивающим — как дыхание спящего города.
В этот момент в комнате что-то изменилось. Пенкин почувствовал это прежде, чем увидел — лёгкое движение воздуха, едва уловимый запах ромашкового чая. Он обернулся.
Мессир Баэль сидел в кресле у окна, в своём неизменном чёрном пальто, с чашкой в руках. Он смотрел на Пенкина с той особенной, спокойной улыбкой, которая появлялась у него, когда он наблюдал за чем-то важным.
— Мессир! — воскликнул Пенкин. — Вы как здесь?
— Я всегда рядом, когда ты смотришь на картины и думаешь о любви, — ответил Баэль. — Особенно когда эти картины так похожи на ту, кого ты любишь.
— Вы... вы всё видели?
— Я всё вижу, Пеня. И твою тоску, и твои открытия. И знаешь, что я думаю?
— Что?
— Что ты стал настоящим ценителем. Не картин — жизни. Потому что только тот, кто умеет скучать, умеет по-настоящему любить.
Баэль отпил глоток чая и посмотрел на дождь за окном.
— Эти художники— они тоже искали. Искали способ выразить то, что нельзя выразить словами. Женщину, любовь, тоску. Они писали не лица — они писали души. И ты это почувствовал. Это редкий дар.
— А я думал, это просто картины, — сказал Пенкин.
— Нет, Пеня. Это не просто картины. Это послания. Через сто лет они дошли до тебя, чтобы ты понял: то, что ты чувствуешь, — вечно. Люди любили, скучали, искали друг друга всегда. И всегда находили.
Баэль поставил чашку и заговорил, и голос его звучал тихо, но отчётливо:
"Whan that the rain doth falle on Petersbourg,
And thou art left, without thy love, to mourne,
Loke on the pictures, and thou shalt see
That love is more than what the eyes can see.
The woman in the hat, with eyes so depe,
She telleth thee: 'Thy love thou must not kepe
Within thy herte alone — let it out flowe,
And to the world thy tender herte showe.'
The autumn leaves, the woman standing there,
She sayth: 'Even in sorrow, love is faire.'
And she in red, with colours bright and bold,
She whispereth: 'Thy love is worth more than gold.'
So take these pictures, Pena, in thy herte,
And know that love will never from thee parte.
For what thou feelest now, so many have felt before,
And it will bring thee to thy loved one's door."(1)
Пенкин слушал, затаив дыхание. Он сидел, открыв рот. Потом перевёл взгляд на телефон, где всё ещё горели экраны с картинами, и вдруг почувствовал, как внутри разливается тепло.
— Спасибо, Мессир, — сказал он. — Вы как всегда... вовремя.
— Я всегда вовремя, — улыбнулся Баэль. — Это моя работа.
Он исчез так же бесшумно, как появился.
Пенкин остался один. Он посмотрел на часы. Полночь. Катюша, наверное, уже спит. Он написал ей сообщение: "Ты как там? Скучаю. Очень". И через минуту пришёл ответ: "И я скучаю, Пенечка. Завтра приеду".
Он улыбнулся и выключил свет. За окном всё так же лил дождь, но теперь в его шуме слышалась не тоска, а обещание скорой встречи. И картины на экране телефона, погасшем последним, всё ещё стояли перед глазами — три женщины, три взгляда, три весточки из прошлого, которые помогли ему понять настоящее. А ещё — Катюша в сапфировом платье, кружащаяся перед зеркалом в московском ЦУМе, и этот образ был ярче любой картины. Потому что он был живой. И она была его. И завтра она приедет.
Пенкин закрыл глаза и улыбнулся. Дождь за окном пел свою колыбельную, и в этой колыбельной слышалось: "Всё будет хорошо. Она приедет. Любовь всегда возвращается".
Примечания:
(1) перевод с английского:
Когда дожди над Петербургом льют,
И ты один, и сердце ждёт, и ждёт,
Взгляни на эти лики — и поймёшь,
Что даже в разлуке любовь живёт.
Та, в шляпе, с взглядом тёмным и живым,
Тебе шепнёт: «Не прячь свою любовь,
Дай ей пролиться светом дождевым,
И к милой возвратится она вновь».
Осенний лист, и женщина одна,
Напомнят: в грусти тоже есть краса.
А та, что в красном, яркая, как сны,
Скажет: «Твоя любовь, как небеса».
Так сохрани же, Пеня, в сердце их,
И знай: любовь не знает грани лет.
То, что ты чувствуешь, — не просто стих,
А вечный, негасимый, ясный свет.
Свидетельство о публикации №226031602039