Огарёвские хроники
Ветры перемен тогда ещё только примерялись, откуда бы подуть посильнее, не ведая, что вскоре сорвутся в настоящий ураган, который снесёт не только вывески, но и самые привычки жить.
И жили по соседству два угодья: Залужный Брод да Огарёвский Взгорок. Жили они не столько по писаным законам, сколько по понятиям — куда более устойчивым, внятным и жизнеспособным. Знали, кто кому тропу уступит, кто чью крышу прикроет от дождя и проверяющих, кто за кого словечко замолвит, а кто, ежели понадобится, и вилами помашет для убедительности.
Ссорились, разумеется, не без того. Пошумят, покричат, постреляют глазами, иной раз и чем потяжелее. Но порядок блюли твёрдо: у Огарёвских слово было тяжёлым, у Залужных норов — горячим. Казалось, так будет вечно: как течение реки, как шелест листвы на холме, как привычка старого начальства сперва обещать, а после удивляться.
Но однажды над землёй легла тень. Ветер перемен сорвался с цепи, а волна, накрывшая Огарёвский Взгорок, оказалась не волной, а самым настоящим цунами. Всё попадало, всё смешалось, всё, что вчера ещё казалось гранитным, вдруг обратилось в щебень, пыль и недоумение.
Когда же пыль осела, у Огарёвских осталась одна лишь разруха. Старые товарищи, с коими делили хлеб, идеи, лозунги и общую бедность, вдруг отгородились заборами, замками и недобрыми взглядами. Люди идейные ушли — кто на пенсию, кто в тень, кто в запой, а кто и вовсе в небытие. На их место вылезли те, что идею любили лишь постольку, поскольку ею удобно было прикрывать карман.
Пионеров не стало — остались одни хулиганы, да и те с удостоверениями. Территории поделили, промыслы распределили, старые связи переоценили, старые клятвы пересчитали по новому курсу.
И с той поры чаша силы заметно качнулась не в пользу Огарёвских.
Залужный Брод сам себя назначил хозяином справедливости: карал, миловал, раздавал, и всякий раз уверял, что действует исключительно ради порядка, а Огарёвским оставалось уповать лишь на милость соседей.
Соседи же, надо отдать им должное, действовали не сгоряча, а с рассудком: ощипывали Огарёвских, как цыплят, — осторожно, с оглядкой, без лишнего шума, но системно. Не до крови, а до голых костей. Не так, чтобы сразу добить, а так, чтобы тот ещё пожил, поработал и успел принести пользу в пользу сильнейшего.
Залужные неизменно требовали скидываться в общак, сами же давно потеряли берега окончательно: то одного коммерса под крышу уведут, то другого, то чужую лавку к своему берегу прибьют, то с перевозчиков, то с поставщиков, то с тех, кто вчера ещё клялся, что живёт вне всякой политики, а сегодня уже исправно платит за спокойствие.
Словом, миром тут уже пахло плохо. Огарёвские, однако, могли лишь выражать озабоченность. А что ещё им оставалось?
Как-то сменился у них пахан — тихий, осторожный, малословный. Из тех, что на людях улыбаются мало, а думают много, да и то не всегда в одну сторону. Высунулся он однажды за пределы своей территории, осмотрелся, прищурился и вдруг заметил, что дела у Залужных идут не так радужно, как они сами расписывают на сходках! То ли расходы у тех выросли, то ли аппетиты, то ли просто слишком много развелось у них ртов при общем котле.
И мелькнула у нового пахана мысль. Мысль сперва маленькая, почти стыдливая, как первый грех у провинциального бухгалтера: а что если пару копеек в общак не донести? Самим пригодится! И раз утаил он алтын. Вроде не заметили. Или сделали вид, что не заметили. Вот это дело! В следующий раз и гривенник приберечь не вредно!
На том и порешили. То алтын, то гривенник, то рубль, а то и червонец не донесут. А Залужные как будто ослепли.
Огарёвские же воспряли духом, оживились, расправили плечи и на сходке решили, что поляну свою надо беречь крепче прежнего. Дело нужное — поляна-то жирная. Ещё прадеды её под себя подминали. Она, если с умом, не только нынешних прокормит, но и внукам на несколько жизней хватит — кабы только соседи лапы не запускали.
Но Залужные, хоть и делали вид, будто ничего не замечают, чуяли неладное. Огарёвские улыбались чересчур широко, а в карманах у них что-то подозрительно топорщилось (уж не кукиш ли, прибережённый для братской помощи?) Что с ними делать?
На мелкие стычки силы тратить не хотелось. Открыто лезть — рано, решили сперва испытать соседей.
А огарёвские, тем временем, как будто и вовсе страх потеряли: уже сами стали предлагать крышу соседям, заманивать к себе коммерсов, перетягивать промыслы, обещать защиту, торговать обходными тропами, а в общак капало всё меньше и меньше — лавэ оседало в их карманах с такою беспечностью, будто у них за спиной не разорённый Взгорок, а, по меньшей мере, три империи и четыре запасных кошелька.
И ведь не прятались, а жили на широкую ногу, о чём хвастали каждому встречному и поперечномую
Стали даже говорить с тем особым надменным придыханием, которое обыкновенно появляется у человека не в ту минуту, когда он окреп, а именно тогда, когда ему лишь показалось, будто он окреп. Видимо, совсем с цепи сорвались.
Залужные призадумались: лезть в открытую опасно — у Огарёвских с дедовских времён оставался солидный арсенал. Кто его разберёт, в каком он состоянии, сколько там ржавчины, сколько бравады, а сколько ещё вполне пригодного железа? Проверять на собственной шкуре никому не хотелось. Пахана терять не хотелось тем более.
Стали звать соседей на сборы, намекать, подмигивать, постукивать пальцем по столу, говорить, что пора бы «знать берега».
Но Огарёвские упёрлись. И не просто упёрлись, а с тем нахальным вдохновением, какое посещает мелкого должника, когда он впервые решает перечить крупному кредитору.
— Зачем нам братская помощь, если и так всё в шоколаде?
— Зачем общак, если доходы можно держать при себе?
— Это наша корова — мы её доим!
И, для важности, прибавляли уже совсем торжественно:
— У нас тут Третий Рим! С колен встаём!
Слова не помогли. Угрозы — тоже. Тогда Залужные пошли в обход.
Начали подминать паханов соседних кварталов. Где лаской, где подкупом, где обещанием защиты, а где и таким способом, который на бумаге именуется содействием стабильности, а на деле означает: “либо ты с нами, либо тебя завтра не вспомнят”.
Огарёвские терпели — не хотелось рисковать, не хотелось нарываться. Не хотелось первыми лезть в драку, в которой проиграть можно много, а выиграть — разве что право объявить проигрыш временным успехом.
Но наглость росла, и вскоре шестёрок начали натравливать уже в открытую: тут подожгут сарай, там перекроют тропу, здесь подговорят соседских мальцов закидать камнями, там спишут на случайность очередной подлый наскок.
Стало ясно: стрелка неизбежна.
И грянул большой махач.
Шестёрок уработали в полный ноль — с тем особым усердием, с каким всегда бьют тех, кого не жалко и за кого потом не придётся отчитываться.
Но и с Огарёвских спесь заметно слетела. Держались, конечно, хорохорились, орали, что всё идёт по плану и что они даже не начинали, грозили кулаком, бряцали дедовским железом (как оказалось, рабочего там хватало на несколько армий), но всё чаще запрашивали сходку, всё чаще заводили разговоры о мировой, всё чаще тянули к столу с таким видом, будто только сейчас вспомнили старую истину: даже самый гордый должник любит мир до тех пор, пока его самого не начали бить по-настоящему.
— Хорошо же жили… — вздыхали они.
— И без лишней крови обходились…
— И хлеб делили…
— И выгода была…
А Залужные молчали: не их ведь бьют. Долго ли, коротко ли, но и у Залужных сменился пахан.
Вместо злого и строгого пришёл улыбчивый, приветливый, обходительный. Из тех, что смотрят ласково, жмут крепко, говорят мягко, а после всякий раз оказывается, что ты сам же и согласился на собственное неудобство. Обещал уладить всё: и крыши, и поставки, и рынки обогащения, и старые обиды, и долги даже кое-кому обещался простить, и даже, если повезёт, саму память о драке, которая, по его словам, “всем уже изрядно надоела”, закопать вместе с топором войны.
Огарёвские обрадовались, и так ли побежали на поклон, как прежде в самые смутные времена не делали. Приготовили речи о братстве, истории, общих корнях, великом прошлом и прочей словесной мебели, кою обыкновенно выставляют в переднюю, когда хотят скрыть пустоту кладовых.
Но новый пахан лишь кормил их завтраками. Обещания сыпались исправно, а дело всё не делалось — лишь кровь продолжала литься, да с такою деловитою регулярностью, будто бы уже не ради выгоды, не ради страха, не ради урока, а просто по дурной привычке — как курильщик тянется к папиросе, а чиновник к печати.
И по сей день неведомо, чем кончится эта междоусобица: то ли Залужные, устав от собственной жадности, однажды ослабнут, то ли Огарёвские, прижатые к стенке, озвереют окончательно, то ли оба угодья так и будут десятилетиями мериться кулаками, теряя людей, деньги и остатки памяти, а, может, и вовсе не кончится.
Ибо есть такие драки, в коих уже давно не бьют за добычу, не бьют за правду,
не бьют даже за страх, — а бьют по привычке.
А привычка, как известно, упрямее всякой идеологии.
Свидетельство о публикации №226031600023