Теща
Прошла неделя. Печенькин держался. Не пил, ходил на работу, вечерами тупо пялился в телек, пока Оксана жарила котлеты. Но внутри у него всё клокотало — та самая чёрная злоба, что не нашла выхода, копилась, как гной в запущенном фурункуле. Организм требовал разрядки, а Оксана после того случая подпускала к себе редко и с оглядкой: даст раз в два дня, и то на полшишечки, больше для галочки, мол, живи пока.
В субботу Оксана собралась на фитнес. Напялила эти свои дурацкие лосины, которые так туго обтягивали задницу, что Печенькин едва сдерживался, чтобы не схватить её прямо в прихожей. Но Оксана чмокнула его в щёку и упорхнула.
— Я на два часа! — крикнула из коридора. — Мама придёт, борщ принесёт, ты ей дверь открой!
— Угу, — буркнул Печенькин, даже не обернувшись.
Дверь хлопнула. Тишина. Печенькин посидел минут пять, потом встал, подошёл к серванту, где ещё с прошлых дней стояла початая бутылка «Арарата» — Аркаша тогда оставил, демон. Постоял, подумал, махнул рукой:
— А, была не была.
Набулькал полстакана, замахнул. Обожгло, отпустило. Ещё набулькал. И ещё. Через полчаса бутылка опустела, Печенькин сидел за столом, уронив голову на руки, и в голове у него шумело, как в унитазе после смыва.
И тут — звонок в дверь. Настойчивый, долгий, с перерывами.
— Иду, иду, — пробормотал Печенькин, с трудом поднимаясь.
Поплёлся открывать. В глазах двоилось, троилось, в коридоре всё плыло. Он отодвинул задвижку, распахнул дверь и обомлел.
На пороге стояла Евлампия Калистратовна. Тёща. Лет шестидесяти, но баба ещё ядрёная: грудь — два огромных мешка, которые, казалось, вот-вот лопнут под цветастым халатом, задница широкая, как плацкартная полка, на ногах — варикозные вены, но икры толстые, крепкие. Волосы седые, собранные в жидкий пучок на затылке, лицо в морщинах, но глаза блестят, как у молодой.
В руках у неё была кастрюля, замотанная в полотенце.
— Здорово, зятёк, — прогудела она басом. — Оксана где?
— На... на фитнесе, — выдавил Печенькин, пялясь на тёщу мутными глазами.
В его пьяном мозгу произошло короткое замыкание. Он видел перед собой бабу. Бабу с большой грудью, широкой задницей, толстыми ляжками. Бабу, от которой пахло борщом, потом и землёй. И где-то там, на периферии сознания, билась мысль: «Тёща. Нельзя. Нельзя». Но алкоголь уже полностью залил кору головного мозга, и оттуда, из глубины, поднималась только одна, древняя, животная команда:
ДЫРКА.
— Проходи, Евлампия Калистратовна, — сказал Печенькин, отступая в коридор, и голос его звучал хрипло и страшно.
— А чего ты такой красный? — спросила тёща, входя. — Опять нажрался? Оксана говорила, закодировался.
— Закодировался, — кивнул Печенькин, закрывая дверь и задвигая задвижку. — Закодировался я.
Он стоял за её спиной и смотрел, как она ставит кастрюлю на тумбочку, как наклоняется, и халат задирается, открывая толстые, в синих венах, икры. И как из-под халата выглядывает край каких-то чудовищных трусов — бежевых, с рюшами, размером с парашют.
— А чего дверь закрыл? — обернулась Евлампия Калистратовна. — Жарко у вас...
И тут она увидела его глаза. В них не было ничего человеческого. Только мутная, пьяная, звериная похоть.
— Ты чего, Печенькин? — голос её дрогнул. — Ты это... того...
— Евлампия Калистратовна, — прохрипел он, делая шаг вперёд. — А вы ничего. Ядрёная ещё.
— Ты охренел? — попятилась она, упираясь спиной в дверь. — Я тебе в матери гожусь! Я тёща тебе!
— Тёща, — повторил Печенькин, наступая. — Ну и что? Дырка, она и в Африке дырка. Мне Оксана не даёт, так ты дашь. Вы же бабы, вы все одинаковые.
Он схватил её за грудь. Огромную, тяжёлую, как два мешка с картошкой. Сжал так, что пальцы утонули в мягкой плоти. Евлампия Калистратовна взвизгнула и попыталась ударить его кастрюлей, но Печенькин перехватил руку, вырвал кастрюлю и швырнул в угол. Борщ разлетелся по стене кровавыми брызгами.
— Пусти, ирод! — заорала она, брыкаясь толстыми ногами. — Убью!
Но Печенькин был сильнее, да и пьяная злоба удесятеряла силы. Он рванул халат, пуговицы разлетелись, и перед ним предстало необъятное тело: огромные, обвисшие груди с тёмными, как сливы, сосками, складки на животе, как у бегемота, и внизу, под этим животом, — тёмный треугольник седых волос.
— Красота-то какая, — прошептал Печенькин, и в голосе его звучало благоговейное отвращение. — Настоящая баба. Не то что твоя дохлятина.
Он развернул её, надавил на плечи, заставляя согнуться. Евлампия Калистратовна упёрлась руками в дверь, толстая задница, затянутая в бежевые трусы, торчала прямо перед ним.
— Не смей, скотина! — орала она. — Я ж тебя порву!
— Посмотрим, кто кого, — пробормотал Печенькин, спуская её трусы.
Они были огромные, как парус. Когда он их стянул, из-под них пахнуло застарелым потом, мочой и чем-то ещё, кислым, бабьим. Задница тёщи была широкая, дряблая, в целлюлите, но почему-то это заводило Печенькина ещё больше.
Он расстегнул ширинку, вытащил член — тот стоял, как заводной, ещё никогда так не стоял. И без всякой смазки, без прелюдий, с размаху вогнал его в тёщу. Сзади. Туда, куда пришлось.
А пришлось в ****у. Старую, рожавшую, широкую, как печной горшок. Член вошёл легко, почти провалился, и Печенькин застонал от неожиданного, тёплого, влажного ощущения.
— Ах ты сука! — взвыла Евлампия Калистратовна, но в голосе её, сквозь боль и унижение, проскользнула какая-то странная нота.
Печенькин начал двигаться. Он трахал тёщу со всей той злобой, что копилась неделю. Со всей той похотью, что не находила выхода. Он вбивался в неё, как в мясную тушу, хватался за её огромные бока, сжимал груди, висящие, как боксёрские груши.
— Давай, старуха, — рычал он, — работай задом! Ты ж баба, ты для этого создана!
Евлампия Калистратовна мычала, уткнувшись лицом в дверь. Но странное дело — через минуту она перестала вырываться. Её тело, давно не знавшее мужской ласки (муж-то помер), предательски отозвалось. Она, мать Оксаны, бабка, почувствовала, как внутри зашевелилось что-то тёплое, давно забытое.
— Ах ты... — прохрипела она, но уже по-другому. — Ах ты ж...
Печенькин ускорил темп. Он имел её жёстко, грубо, как козёл. Он задирал ей халат, шлёпал по дряблой заднице, оставляя красные следы. Он засунул пальцы ей в рот, раздвигая челюсти.
— Соси, тёща! Давай, работай языком!
Она послушно обсасывала его пальцы, глядя на него снизу вверх мутными, повлажневшими глазами.
Печенькин кончил быстро. Слишком быстро — алкоголь и неожиданность сделали своё дело. Он извергнулся глубоко в неё, с рыком повалился на её спину, придавив к двери.
Несколько секунд стояла тишина. Потом Евлампия Калистратовна выпрямилась, поправила халат, натянула трусы. Повернулась к нему. В глазах у неё было странное выражение — смесь злобы, стыда и... удовлетворения.
— Ну ты и скотина, Печенькин, — сказала она спокойно. — Родную тёщу... в собственном коридоре...
— Простите, Евлампия Калистратовна, — выдохнул он, приходя в себя. — Я это... перепутал. Думал, Оксана.
— Врёшь, — усмехнулась она. — Не думал ты ни хрена. Знал, кого имеешь.
Она подошла к раковине, налила воды, умылась. Поправила волосы. Посмотрела на себя в зеркало.
— Ладно, — сказала она, ни к кому не обращаясь. — Бывает. Мужик ты, Печенькин, конечно, редкостный козёл, но... член у тебя крепкий. Это я тебе как баба говорю.
Печенькин стоял, хлопая глазами. Он не верил тому, что происходит.
— А теперь, — тёща повернулась к нему, — иди принеси тряпку. Борщ вытри. Скажешь Оксане — я тебя сама кастрирую. Понял?
— Понял, — кивнул он.
— И налей мне, — вдруг добавила она. — Тоже выпью. Нервы полечить.
Они сидели на кухне. Печенькин налил ей остатки коньяка — тот самый «Арарат», что приносил Аркаша. Евлампия Калистратовна выпила, занюхала хлебом.
— Хороший коньяк, — сказала она. — Аркашин?
— Его.
— Демон, — усмехнулась она. — Всё туда же.
Помолчали. Тёща посмотрела на Печенькина долгим, изучающим взглядом.
— Слушай сюда, зятёк, — сказала она. — То, что сейчас было... этого не было. Забудь. Я для тебя — тёща. Ты для меня — зять. Но если Оксанку ещё раз тронешь... я тебе не то что член отрежу — я тебе всю жизнь отравлю. Я баба старая, мне терять нечего. Понял?
— Понял, — повторил он.
— А если... — она запнулась, отвела взгляд, — если когда припрёт... ну, если Оксана опять заартачится... ты это... имей в виду. Я не всегда такая строгая.
Она встала, поправила халат.
— Я пойду. Борщ ты, козёл, разлил. Придётся тебе самому жрать, что осталось.
У двери она обернулась.
— И вот ещё что, Печенькин. — Она помолчала. — Хорошо ты меня, гад, трахнул. Давно меня так никто не... Ладно, бывай.
Дверь за ней закрылась. Печенькин остался один. В голове шумело, в пах тянуло, а на стене, по обоям, медленно стекал борщ — багровый, как засохшая кровь.
Оксана вернулась через час. Вся такая розовая, пахнущая потом и фитнесом, лосины обтягивают задницу, грудь прыгает под майкой.
— Ну что, мама приходила? — спросила она, скидывая кроссовки.
— Приходила, — кивнул Печенькин, не поднимая глаз от телевизора.
— Борщ принесла?
— Принесла.
— А где он?
Печенькин кивнул на стену.
Оксана посмотрела на борщ, текущий по обоям. Потом на Печенькина. Потом снова на стену.
— Ты чего, Печенькин? — голос её задрожал. — Ты пьяный, что ли? Ты зачем борщ на стену вылил?
— Не я, — буркнул он. — Сама упала.
— Кто упала?
— Кастрюля.
Оксана стояла посреди коридора и смотрела на эту картину: пьяный муж, борщ на стене, и где-то в воздухе витал странный, тяжёлый запах — запах пота, старческого тела и секса.
— Печенькин, — сказала она тихо, — что здесь было?
— Ничего, — ответил он, не оборачиваясь. — Всё нормально. Иди в душ.
Оксана постояла, хотела что-то сказать, но передумала. Пошла в душ.
А Печенькин сидел и тупо пялился в телек. В голове у него крутилась одна и та же фраза:
«Если когда припрёт... я не всегда такая строгая».
— Твою ж мать, — прошептал он. — Всю семью перетрахаю.
Свидетельство о публикации №226031701129