Прививка от пропасти

В одном городе жил человек по имени Аввакум — не пророк, не мученик, просто человек с этим именем, доставшимся ему от деда, который тоже ничего особенного не совершил. Аввакум работал переписчиком в архиве, где хранились документы, которые никому не были нужны. Он знал об этом. Он переписывал их аккуратным почерком в новые папки, когда старые истлевали, и думал иногда: вот идеальная модель существования — копировать бессмысленное, чтобы оно не исчезло, хотя его исчезновение ничего бы не изменило.
Однажды к нему подсел коллега — молодой, с влажными глазами человека, недавно прочитавшего что-то важное.
— Ты понимаешь, — сказал он, — что всё это не имеет никакого значения?
— Да, — сказал Аввакум, не отрываясь от страницы.
— И тебя это не... не останавливает?
Аввакум поднял глаза. Посмотрел на него.
— Нет, — сказал он. — Именно поэтому и не останавливает.

Есть такой момент в жизни некоторых людей — не всех, но достаточно многих, чтобы это стало почти банальностью, — когда истина о тщете вещей входит в них так глубоко, что, кажется, должна была бы их разрушить. Принц из рода Шакьев увидел больного, старика, мертвеца — и это перевернуло в нём всё. Три образа, три удара. Мир раскололся.
Но что происходит, когда человек видит больного, старика и мертвеца каждый день? Когда он живёт в городе, где это обыденность, где мимо несут гробы так же, как несут хлеб, где старость сидит на каждой скамейке, а болезнь стоит в очереди в аптеку? Что происходит с откровением, которое повторяется ежедневно?
Оно превращается в обои.
Люди научились жить рядом с бездной так же, как живут рядом с железной дорогой: первые недели не спишь от грохота, потом привыкаешь, потом перестаёшь слышать. Бездна стала частью пейзажа — она никуда не делась, она там, за окном, огромная и настоящая, но утренний кофе горячее, и это сейчас важнее.

Аввакум знал одну женщину — Руфь, вдову архитектора, которая после смерти мужа прожила ещё сорок лет в том же доме, за тем же столом, с теми же занавесками. Не из-за верности памяти. Просто потому, что не нашла причины что-либо менять. Она говорила, когда её спрашивали: всё проходит. Говорила легко, как говорят о погоде. И никто не понимал, что в её устах это была не банальность, а диагноз — поставленный себе, миру, самому времени.
Она умерла, не изменив ничего. Занавески остались. Стол остался. Даже трещина на потолке, которую покойный муж собирался заделать в следующие выходные, осталась.
Можно было бы сказать, что это и есть подлинная мудрость — тихое согласие с непоправимым. Но Аввакум, разбирая её бумаги, нашёл среди них несколько листков, исписанных мелким почерком. Она писала стихи. Плохие, по-любительски наивные, полные рифм вроде «луна — тишина», «река — тоска». И в каждом — ожидание. Чего-то неназванного. Кого-то, кто придёт. Какого-то изменения, которое всё-таки случится.
Женщина, говорившая всё проходит, ждала. Сорок лет. За теми же занавесками.

Это и есть, пожалуй, самое странное свойство человеческой природы: иммунитет против собственных прозрений. Не глупость, не трусость — именно иммунитет, выработанный тысячелетиями, встроенный в саму конструкцию существа, которое знает о смерти и тем не менее сажает деревья.
Экклесиаст сказал всё. Это была радикальная книга — радикальнее любого манифеста, опаснее любой революции. Суета сует, всё суета. Если бы хоть один человек принял это всерьёз — по-настоящему, телом, а не только умом, — он бы лёг и не встал. Но Экклесиаст написал книгу. Это само по себе действие, противоречащее содержанию. Он потратил время. Он подбирал слова. Он, по всей видимости, редактировал.
Истина о тщете требует усилий для своего выражения. В этом есть что-то неисправимо комическое.

Молодой коллега Аввакума — его звали Иов, что тоже было именем с историей — через несколько месяцев уволился из архива. Он объявил, что уходит в горы, к молчанию, к подлинному. Все кивали с уважением. Аввакум кивнул тоже.
Иов вернулся через полгода. Устроился на другую должность, чуть лучше оплачиваемую. Женился. Купил машину в кредит.
Когда Аввакум встретил его на улице и спросил про горы, Иов засмеялся немного смущённо:
— Там скучно.
— Да, — сказал Аввакум.
— Но я всё равно понимаю, что всё это...
— Не имеет значения, — закончил Аввакум.
— Да. Ты тоже так думаешь?
— Я так знаю. С двадцати лет. Это ничего не меняет в распорядке дня.
Они постояли немного. Иов торопился — у него была встреча. Аввакум никуда не торопился, но и он пошёл дальше, потому что стоять посреди улицы тоже было незачем.

Святость — говорили о ней как о пути, как о выборе, как о призвании. Но, может быть, святость — это просто редкая мутация: человек, у которого по какой-то причине не выработался иммунитет. Который увидел больного и не смог забыть. Который услышал всё проходит — и провалился внутрь этих слов, как проваливаются в яму, не заметив её под слоем листьев.
Таких людей немного. Их, как правило, почитают после смерти и сторонятся при жизни. Потому что рядом с человеком без иммунитета неуютно — он напоминает о том, о чём все договорились не думать.
Поэт — тот же. Только поэт возвращается. Он падает в бездну и вылезает обратно с горстью слов. Это тоже своего рода болезнь, но более социально приемлемая.

Аввакум под конец жизни — он дожил до семидесяти восьми, что само по себе было каким-то высказыванием — часто сидел у окна и смотрел на улицу. Не с тоской, не с умиротворением. Просто смотрел. Мимо шли люди, несли сумки, разговаривали по телефону, ссорились, смеялись, торопились.
Он знал про каждого из них, что они несут в себе понимание тщеты. Где-то на дне, под слоями дел и привязанностей и кредитов и планов на выходные. Понимание лежит там, как монета на дне колодца — видна в ясную погоду, но доставать неудобно и незачем.
Надежда — говорили — последнее, что остаётся. Но это неточно. Надежда — не остаток. Она встроена в саму структуру, она не уходит, потому что она не приходила извне. Человек ждёт не потому что верит. Он ждёт потому что он — ожидающее существо по природе, как камень — падающее.
Аввакум смотрел в окно. По улице шёл Иов — уже немолодой, с портфелем, чуть поседевший. Он куда-то торопился. Он, несомненно, знал, что это не имеет значения. И несомненно — торопился.
Аввакум улыбнулся.


Рецензии
"И, может быть, именно это и есть подлинная трагедия — не то, что мы суетимся, зная о тщете, а то, что даже зная, мы не можем не суетиться".(Хроника неподвижного огня).

"Когда Аввакум встретил его на улице и спросил про горы, Иов засмеялся немного смущённо:
— Там скучно.
— Да, — сказал Аввакум".(Прививка от пропасти) - ключевое слово СКУЧНО! А жить нескучно, значит суетиться. И надеяться. Ведь надежда, может быть,- это и есть частица Бога, встроенная в нашу структуру(?).

"Человек ждёт не потому что верит. Он ждёт потому что он — ожидающее существо по природе, как камень — падающее".

Спасибо за столь богатую пищу для ума!

Надежда Первушина   18.03.2026 11:32     Заявить о нарушении
Благодарю Вас!
Надежда - одна их трех теологических добродетелей. "Пребывают сии три: вера, надежда, любовь..." (апостол Павел). Надежда отвечает на вопрос о смысле и будущем, без надежды человек впадает в отчаяние. Надежда дает человеку интуитивное ощущение того, что реальность больше нынешнего состояния мира и больше моего теперешнего опыта.

Виктор Нечипуренко   18.03.2026 12:53   Заявить о нарушении