Поезд 47
Мне восемьдесят три года, и я давно уже не тот человек, который в семьдесят четвёртом носил погоны подполковника и верил, что мир устроен рационально. Что любому событию можно найти объяснение, укладывающееся в рамки материалистической картины. Что достаточно собрать улики, опросить свидетелей, выстроить версии, и правда обнажится перед тобой, как схема на чертёжном столе. Я ошибался.
То, что случилось зимой семьдесят четвёртого, не уложилось ни в какие рамки. Ни в материалистические, ни в какие-либо другие. Дело закрыли с грифом «совершенно секретно». Все участники подписали соответствующие документы, и с тех пор я ни разу, ни единому живому человеку не рассказывал эту историю. Но теперь, когда тех, кого она могла бы скомпрометировать, давно нет в живых, когда страна, которой я служил, сама исчезла с карты мира, я считаю, что имею право.
***
Начну с того, что предшествовало моему участию, потому что без этого ничего не понять.
Двенадцатого июля тысяча девятьсот семьдесят второго года с Московского вокзала Ленинграда отправился пассажирский поезд номер сорок семь сообщением Ленинград — Новороссийск. Состав стандартный для летнего сезона. Локомотив ТЭП60, двенадцать вагонов, из них шесть плацкартных, четыре купейных, один мягкий и один вагон-ресторан. Отправление в девятнадцать сорок пять. По билетным данным, восстановленным позднее, в поезде находились триста восемнадцать пассажиров, не считая бригады из двадцати шести человек. Машинист, помощник машиниста, пятнадцать проводников, начальник поезда, работники ресторана. Триста сорок четыре человека.
Поезд прошёл станцию Чудово по расписанию. Дежурная зафиксировала прохождение состава в двадцать один час двенадцать минут. Следующей контрольной точкой должна быть станция Малая Вишера, куда поезд по графику прибывал в двадцать один пятьдесят три.
Он не прибыл. Сначала решили, что задержка. Потом, что встал на перегоне. Диспетчер попытался связаться с локомотивной бригадой по рации. Тишина. Послали дрезину навстречу.
Дрезина прошла весь перегон от Малой Вишеры до Чудова. Пути оказались пусты. На рельсах не обнаружили ни состава, ни следов схода, ни обломков, ни вообще каких-либо признаков того, что здесь недавно проходил поезд. Сорок семь исчез.
Это звучит абсурдно. Я и сам, когда впервые читал материалы дела, перечитывал этот фрагмент несколько раз. Поезд массой около восьмисот тонн, длиной свыше двухсот метров, не может исчезнуть на тридцатикилометровом перегоне двухпутной магистрали. Но именно это и произошло.
К утру тринадцатого июля информация поднялась до уровня Министерства путей сообщения и Комитета государственной безопасности. Дело получило кодовое наименование «Горизонт». Руководство расследованием возложили на полковника Геннадия Аркадьевича Сазонова из Следственного отдела КГБ по Ленинградской области. Сазонов, кадровый контрразведчик старой закалки, прошедший СМЕРШ в войну, за свою карьеру видевший немало странного, но ни разу не сталкивавшийся ни с чем, что нельзя объяснить человеческим умыслом.
Он и начал с человеческого умысла. Первая версия, естественная и логичная: диверсия. Угон состава. Холодная война в разгаре. Провокации на транспорте случались. Может, террористический акт с сокрытием следов. Может, состав загнали на какую-то ветку, в тупик, спрятали.
Прочесали каждый метр перегона. Каждый разъезд, каждую стрелку, каждый подъездной путь на прилегающих предприятиях. Опросили всех путевых обходчиков, жителей деревень вдоль полотна, стрелочников на промежуточных постах. Подняли данные с сигнальных устройств. Мобилизовали воинские части для прочёсывания местности по обе стороны путей на глубину до пяти километров. Ничего.
Я знаю об этом из материалов дела, которое легло мне на стол двумя годами позже, и из бесед с самим Сазоновым, который к тому моменту выглядел человеком, потерявшим какую-то важную внутреннюю опору. Он рассказывал мне, как методично перебирал версии, отбрасывая одну за другой, как сужающееся кольцо поиска не приближало к разгадке, а лишь подтверждало невозможное.
Проверили, не мог ли состав пройти Малую Вишеру незамеченным. Исключено. Дежурная по станции не отлучалась. Автоматика зафиксировала бы прохождение. Проверили, не мог ли он вернуться назад через Чудово. Исключено по тем же причинам. Проверили все боковые ветки. Их на этом участке три, все тупиковые, обслуживающие лесозаготовительные предприятия, с длиной приёмо-отправочных путей, недостаточной для размещения полного состава. Ни на одной из них поезда не обнаружили.
Рассматривалась версия масштабной катастрофы со сходом в озеро или болото. На участке есть несколько водоёмов вблизи путей. Водолазы обследовали каждый. Авиация сделала аэрофотосъёмку всей полосы. Ни воронок, ни провалов грунта, ни следов земляных работ.
К сентябрю семьдесят второго Сазонов, как следовало из его служебных записок, пришёл к выводу, который не решился сформулировать прямо, но который читался между строк. Произошло нечто, выходящее за пределы известных физических закономерностей. Руководство этот вывод, разумеется, не приняло. Расследование продолжалось, но постепенно теряло интенсивность. К весне семьдесят третьего активные мероприятия прекратились. Дело не закрыли, но фактически положили на полку. Триста сорок четыре человека числились пропавшими без вести. Родственникам сообщили, что граждане погибли в железнодорожной катастрофе, тела в закрытых гробах. Без подробностей. Подписки о неразглашении. Контроль переписки и телефонных переговоров.
Я в те годы работал в Управлении КГБ по Красноярскому краю, в звании подполковника, и занимался делами, связанными с режимными объектами. Закрытые города, оборонные предприятия, урановые рудники, космодром. Красноярский край, самый большой регион в стране, вмещал столько секретов, что хватило бы на несколько отдельных государств.
Но всё изменилось в ночь с четвёртого на пятое января тысяча девятьсот семьдесят четвёртого года.
***
Звонок раздался в два часа ночи. Я спал в кабинете. Накануне засиделся с документами, и не стал ехать домой по тридцатиградусному морозу. Телефон на столе затрещал так, будто пытался расколоться пополам. Голос дежурного, обычно невозмутимого капитана Лыскова, дрожал:
— Товарищ подполковник, с вами будет говорить Москва.
Через секунду в трубке появился другой голос. Спокойный, с отчётливой командной интонацией. Он представился генерал-майором Ермиловым, центральный аппарат.
— Товарищ Корнеев, на станции Хребтовая обнаружен объект, имеющий отношение к делу «Горизонт». Вы назначены руководителем оперативной группы на месте до прибытия московской бригады. Вылет через час. Детали получите у дежурного.
Я не знал никакого дела «Горизонт». Но переспрашивать генерала из центрального аппарата, звонящего в два часа ночи, не принято. Я ответил «есть» и положил трубку.
Через двадцать минут Лысков принёс мне шифротелеграмму. В ней говорилось, что на станции Хребтовая Красноярской железной дороги, расположенной на линии Решоты — Богучаны, в ноль часов сорок минут по местному времени обнаружен железнодорожный состав, предположительно идентифицированный как поезд номер сорок семь сообщением Ленинград — Новороссийск, пропавший двенадцатого июля тысяча девятьсот семьдесят второго года. Состав прибыл самоходом, без бригады. Людей в поезде нет.
Я прочитал это дважды. Потом ещё раз. Ленинград — Новороссийск. Пропал два года назад. Обнаружен на станции Хребтовая. Это глубоко в тайге, на ветке, которая в семьдесят четвёртом году ещё не дотянулась до Богучан, заканчиваясь, по сути, в никуда. Одноколейка, проложенная для нужд леспромхозов.
Как пассажирский состав с Октябрьской железной дороги мог оказаться на линии, не имеющей с ней ни единого стыка, ни прямого, ни через сортировочные узлы, без специального оформления и перегона, я не понимал. Но было ещё кое-что, о чём я подумал не сразу, а только в вертолёте, когда первое оцепенение отступило.
Линия Решоты — Богучаны, однопутка, строилась под нужды леспромхозов. Рельсы там лёгкие, Р50, уложенные на деревянных шпалах с песчаным балластом. Они рассчитаны на лёгкие маневровые тепловозы и порожние платформы. Магистральный локомотив ТЭП60 весит сто двадцать шесть тонн. С двенадцатью вагонами общая масса состава приближается к восьмистам тоннам. Такой поезд, пройдя по этой ветке, оставил бы следы. Просевший балласт, деформированные шпалы, может быть, повреждённые стыки. Я сделал себе пометку проверить это на месте.
Я оделся, взял табельное оружие, папку для записей. Лысков уже вызвал машину. На аэродроме Черемшанка ждал вертолёт Ми-8 с экипажем.
Пока ехали по ночному Красноярску, пустому и мёрзлому, я попросил Лыскова связаться с Управлением и запросить всё, что есть по делу «Горизонт». Лысков кивнул, и на лице его я заметил выражение, которое видел у людей нечасто. Не страх, а скорее, растерянность перед чем-то, для чего нет подходящей категории.
На Черемшанке, помимо экипажа, меня ждали трое. Капитан Фёдор Игнатьевич Самохин из Особого отдела, старший лейтенант Нина Васильевна Рогова, криминалист, и сержант Потапов, который, как я позже узнал, владел навыками фотофиксации. Все трое подняты из постелей, все трое толком не понимали, куда летим и зачем. Да я и сам не понимал.
Самохин, которого я знал по совместной работе на объекте под Железногорском, встретил меня рукопожатием и коротким вопросительным взглядом. Он привык к внезапным подъёмам и ночным вызовам, но обычно при этом ему хотя бы называли направление. Сейчас он не знал ничего, и это его раздражало.
— Хоть скажите, далеко лететь, товарищ подполковник, — попросил он, притопывая по бетону в своих ботинках. — Я жене сказал, что к завтраку вернусь.
— К завтраку не вернётесь, — ответил я. — И к обеду вряд ли.
Рогова стояла чуть в стороне, подняв воротник шинели до ушей. Молодая женщина, двадцати девяти лет, невысокая, с симпатичным лицом и короткой стрижкой. Она работала в нашем криминалистическом отделе второй год и успела зарекомендовать себя как специалист дотошный и не склонный к фантазиям. Именно такой человек мне и был нужен. Потапов, совсем мальчишка, лет двадцати двух, стоял рядом с ней и прижимал к груди кофр с фотоаппаратом, словно боялся, что его отберут.
— Летим в тайгу, — объявил я всем троим. — Подробности в воздухе.
Вертолёт поднялся в три часа десять минут. Лететь до Хребтовой около четырёхсот километров, в зависимости от маршрута. Пилот, майор Крюков, предупредил, что погода ухудшается, возможна позёмка, видимость падает. Я сказал, что долететь нужно в любом случае. Крюков посмотрел на меня, на мои погоны, на хмурые лица остальных, и молча вернулся к штурвалу.
Летели в темноте. Внизу расстилалась тайга, невидимая, но ощутимая. Она давила снизу своей громадой, как океан давит на подводную лодку. Я сидел у иллюминатора, и стекло, покрытое инеем, отражало моё лицо, тусклое, рассечённое тенями от приборного света в кабине. Я пытался привести мысли в порядок. Поезд, исчезнувший два с половиной года назад на перегоне Чудово — Малая Вишера в Ленинградской области, появился в красноярской тайге. Без людей. На ветке, не связанной с маршрутом. Зимой, хотя пропал летом.
Самохин, сидевший напротив, наклонился ко мне и прокричал сквозь рёв двигателей:
— Товарищ подполковник, а что за объект-то?
— Поезд, — ответил я.
— Поезд?
— Поезд. Пассажирский. Без пассажиров.
Самохин помолчал, переваривая. Потом спросил:
— А что искать будем?
— Не знаю. Что-нибудь.
Он кивнул и откинулся назад, натянув шапку на уши.
***
Хребтовая встретила нас так, как встречает таёжная станция гостей в четвёртом часу утра при минус тридцати пяти. Фонарь на столбе перед деревянным зданием вокзала, маленьким, в четыре окна, качался на ветру и бросал желтоватые пятна на снег. Вертолёт сел на площадке в трёхстах метрах от станции, на расчищенном участке, который днём использовался для разгрузки леса. Винты ещё вращались, когда к нам подбежал человек в форменной железнодорожной шинели, с фонарём в руке.
Это оказался начальник станции Дмитрий Палыч Кузовлёв, мужчина лет пятидесяти пяти, коренастый, с обветренным лицом и густыми бровями, из-под которых смотрели глаза, явно не привыкшие к испугу, но сейчас выдававшие именно его. Он представился, я показал удостоверение.
— Где состав? — спросил я.
Кузовлёв повёл нас по тропинке, протоптанной в глубоком снегу. Станция Хребтовая в те годы представляла собой три пути, из которых два приёмо-отправочных и один тупиковый, грузовая площадка, пакгауз и собственно станционное здание с квартирой начальника наверху. Население посёлка при станции, человек сто пятьдесят. Леспромхоз, пилорама, магазин, школа-четырёхлетка. Мир, умещающийся на одной странице.
Поезд стоял на втором пути. Я увидел его, когда мы обогнули угол пакгауза, и остановился. Не потому, что испугался. Я тогда ещё не понимал, чего следует бояться. Я остановился, потому что зрелище застало врасплох.
Двенадцать вагонов и локомотив. ТЭП60, горбоносая, тяжёлая машина, стоявшая на рельсах так ровно, словно её только что подали под посадку. Зелёные вагоны с жёлтой полосой. Стандартная ливрея Министерства путей сообщения. На бортах читались таблички маршрутов, номера вагонов. Всё на месте. Всё, как полагается. За одним исключением.
Поезд выглядел так, будто он не два с половиной года провёл неизвестно где, а вышел из отстойника вчера. Краска не облупилась, стёкла целы. Ни следов ржавчины, ни подтёков, ни повреждений. Снег лежал на крышах вагонов тонким ровным слоем, словно состав простоял здесь час или два, не больше. И ещё одно. От поезда не шёл пар. Дизель локомотива молчал. Фары погашены. Ни огонька в окнах. Мёртвая, абсолютная тишина, какая бывает только в тайге в безветренную морозную ночь.
Я сделал несколько шагов к составу и вдруг почувствовал нечто, что заставило меня замедлиться. Воздух. Вокруг стоял мороз, от которого ломило скулы. Каждый вдох обжигал лёгкие, но рядом с вагонами, на расстоянии вытянутой руки, температура заметно менялась. Не то чтобы становилось тепло, но ушёл тот режущий холод, который за минуту до этого пробирался сквозь шинель. Я огляделся. Снег на крышах вагонов лежал тонким слоем, я уже это отметил, но теперь заметил другое. Под вагонами, между рельсами, снега не было вовсе. Шпалы сухие. Словно состав принёс с собой лето.
Кузовлёв, шедший рядом, перехватил мой взгляд.
— Когда я первый раз подошёл, часа полтора назад, тут ещё теплее было, — проговорил он негромко. — Я подумал, может, авария какая, утечка, вот и греет. Но никакого пара, ничего. Просто тепло. Как летом. Я даже расстегнулся.
Он показал на свой бушлат, верхние пуговицы которого действительно были расстёгнуты.
— Когда вы его обнаружили? — спросил я Кузовлёва.
— В ноль тридцать, — ответил тот, и голос его, привыкший командовать стрелочниками и составителями, здесь звучал глухо, как из-под толщи воды. — Жена разбудила. Говорит, поезд стоит. Я вышел поглядеть. Думал, может, внеплановый воинский. Бывает, приходят без предупреждения. Подошёл. А он пустой.
— Вы заходили внутрь?
— Заходил. В первый вагон.
Кузовлёв судорожно сглотнул.
— Дальше не пошёл.
— Почему?
Он посмотрел на меня так, как смотрит человек, пытающийся передать словами то, для чего слов нет.
— Там вещи, товарищ подполковник. Чемоданы, сумки. Бельё на полках расстелено. Чай в подстаканниках. Книжки раскрытые. Тапочки у полок. Всё, как если бы люди только что встали и вышли. Только их нет. Никого.
Я кивнул и повернулся к своим.
— Потапов, фотоаппарат готов?
— Так точно.
— Начинаем осмотр. Рогова, со мной в первый вагон. Самохин, проверьте локомотив. Внутрь заходить осторожно, ничего не трогать. Кузовлёв, вы кого-нибудь ещё вызывали?
— Линейный отдел милиции в Решотах. Обещали утром прислать людей.
— Отмените. Отныне станция закрыта для всех, кроме лиц с моим разрешением. Движение поездов через станцию прекращается до особого распоряжения.
Кузовлёв открыл рот, хотел возразить, но посмотрел на моё удостоверение, которое я снова достал и держал перед его лицом, чтобы он проникся.
Я поднялся по ступенькам в тамбур первого вагона. Они были сухие, чистые, без единой крупицы наледи, хотя снаружи всё вокруг покрывал иней толщиной в палец. Площадка тамбура тоже сухая. Я взялся за поручень и отдёрнул руку. Металл оказался тёплым. Не горячим, но отчётливо тёплым, как нагретый солнцем забор в июльский полдень. Рогова, поднимавшаяся следом, тоже тронула поручень и посмотрела на меня. Я кивнул. Она молча сняла перчатку, положила ладонь на стенку тамбура и подержала несколько секунд.
— Градусов пятнадцать, — прикинула она тихо. — Может, восемнадцать. Как в квартире.
Я толкнул дверь из тамбура в вагон. Та поддалась легко, без скрипа, и на меня хлынул воздух, от которого мгновенно запотели очки. Я снял их, протёр полой шинели и надел снова. Контраст влажности между морозной сухостью снаружи и тем, что было внутри, ударил по стёклам, как если бы я с улицы зашёл в баню. Но дело было не только во влажности. Запах. Густой, плотный, живой запах обитаемого вагона: нагретое железо, постельное бельё, человеческое тело, заварка, что-то съестное, варёные яйца, кажется, и ещё тот особый дух, который бывает только в вагоне летом, когда солнце раскаляет крышу и металлические стены отдают накопленное тепло внутрь. Этот запах нельзя спутать ни с чем. Запах летнего поезда. А за стенкой, за тонким листом обшивки, сибирский январь и тридцать пять ниже нуля.
***
Есть вещи, которые невозможно забыть, даже если очень хочешь. Внутренность того вагона преследует меня вот уже пятьдесят лет, и я знаю, что будет преследовать до конца жизни.
Плацкартный вагон. Верхнее освещение не работало, и Рогова включила ручной фонарь. Луч прорезал темноту и упал на ближайшую секцию.
Нижняя полка застелена. Байковое одеяло сбито к стенке, простыня смята, подушка хранила вмятину от головы. На откидном столике стоял стакан в подстаканнике, и в нём ещё оставалось на два пальца чая. Я потрогал стакан. Холодный. Но чай не высох, не покрылся плёнкой. Он выглядел так, будто его налили часа три-четыре назад. Рядом лежала раскрытая книга, корешком вверх. Я наклонился, прочёл название на обложке: «Мастер и Маргарита», издательство «Художественная литература», тысяча девятьсот шестьдесят девятый год. Страница триста двадцать два. Кто-то читал перед сном, положил книгу, отмечая место, и лёг. И не проснулся. Или проснулся, но уже не здесь.
Под полкой стоял коричневый чемодан с металлическими замками, на боковой ручке привязана бирка с фамилией: «Сотников А. Е.» И адрес: Ленинград, Большая Подьяческая, дом восемь, квартира четырнадцать.
На верхней полке лежало скомканное одеяло и маленький плюшевый медведь, серый, потёртый, с пуговицей вместо правого глаза. Детская игрушка. Кто-то спал с ним. Ребёнок. Прижимал к себе, натягивая одеяло до подбородка, и слушал стук колёс.
Я пошёл дальше по проходу. Рогова держалась за мной, и я слышал, как её дыхание участилось, хотя она старалась этого не показывать.
Каждая секция рассказывала свою историю. Свою прерванную, обрубленную историю. На одном столике стояла шахматная доска с расставленными фигурами, партия в разгаре. Белые, судя по позиции, выигрывали. Кто играл в шахматы в летнем поезде, идущем к Чёрному морю? Два друга, может быть. Или отец с сыном. Или случайные попутчики, убивавшие время.
На другом столике я нашёл открытку, ещё не надписанную. Вид Ленинграда, Дворцовая площадь. Рядом лежала шариковая ручка без колпачка. Кто-то собирался написать кому-то.
В проходе, на полу, лежал журнал «Огонёк» за июль семьдесят второго, раскрытый на странице с кроссвордом. Кроссворд был наполовину заполнен. Почерк аккуратный, буквы печатные, наклон ровный. Кто-то сидел на боковой полке, покачиваясь в такт стуку колёс, и вписывал слова. Я наклонился и прочёл последнее вписанное: «горизонт». Шесть букв по горизонтали. Совпадение, конечно. Просто совпадение. Но мне стало не по себе, и я выпрямился быстрее, чем собирался.
На соседнем столике кто-то оставил очки в коричневом кожаном футляре. Рядом стопка газет, «Правда» и «Ленинградская правда», обе от одиннадцатого июля. Газеты чуть пожелтели, но не от времени, а так, как они желтеют за несколько дней на солнце.
Женские босоножки у третьей секции, белые, на невысоком каблуке. Летняя обувь. За окном тайга и минус тридцать пять.
Я дошёл до конца вагона. Рогова тронула меня за плечо.
— Виктор Петрович, — произнесла она тихо, — я не могу понять одну вещь.
— Какую?
— Запах. Тут пахнет как в обычном вагоне. Людьми, бельём, чаем, железом. Ни плесени, ни затхлости. Ничего, что должно быть в закрытом помещении через два с половиной года.
Она говорила правильно. Я тоже это заметил, но ещё не сформулировал. Вагон пах жизнью. Недавней, тёплой, человеческой жизнью. Вот только самих людей здесь не осталось.
Мы прошли все двенадцать вагонов за следующие три часа. В каждом повторялась та же картина. Вещи, постели, еда на столиках, одежда на крючках. В вагоне-ресторане на кухне стояли кастрюли с борщом на плите, и борщ не прокис. В холодильнике лежали продукты, свежие на вид. В купейных вагонах за закрытыми дверями обнаруживались те же застеленные постели, те же сумки и чемоданы, те же следы только что прервавшейся жизни. В мягком вагоне в одном купе на столике стояла бутылка «Киндзмараули», початая, и два стакана. В другом рассыпаны по одеялу цветные карандаши и альбом для рисования с начатым рисунком. Ребёнок рисовал море. Синие волны, жёлтый песок, палочки-человечки на берегу.
Потапов снимал, и я видел, как его руки подрагивали, когда он перезаряжал плёнку.
Самохин осмотрел локомотив и доложил. Кабина машиниста пуста. Дизель заглушён. Все приборы в штатном положении, как при нормальной остановке. На пульте лежала фуражка машиниста и термос. В термосе кофе.
— Ещё одна странность, — добавил Самохин, переминаясь с ноги на ногу и заглядывая в свои записи. — Спидометр. Последнее показание на одометре, семьдесят два километра. Это примерно соответствует расстоянию от Ленинграда до точки на перегоне между Чудово и Малой Вишерой. То есть прибор зафиксировал пробег до момента исчезновения. А дальше, ноль. Словно после Чудова поезд не проехал по рельсам ни одного метра.
— Как же он тут оказался?
Самохин развёл руками.
— Я докладываю, что вижу, товарищ подполковник. Объяснять это уже не мой профиль.
Я попросил его показать. Мы поднялись в кабину. Пульт управления ТЭП60 был мне знаком по служебным материалам, хотя управлять локомотивом я, разумеется, не умел. Стрелки приборов стояли на нулях, тумблеры в положении «выключено». Всё аккуратно, всё штатно. Машинист заглушил двигатель, положил фуражку на пульт, поставил термос и ушёл. Или не ушёл. А перестал быть.
Я поднял фуражку. Обычная, форменная, с кокардой МПС. Размер пятьдесят седьмой, судя по внутренней маркировке. Внутри, на подкладке, шариковой ручкой кто-то написал фамилию: «Панкратов». Я положил фуражку обратно и вышел из кабины. Мороз ударил в лицо, и я был ему благодарен за это.
***
К семи утра рассвело, если можно назвать рассветом то серовато-лиловое свечение, которое зимой заменяет солнце в этих широтах. Из Красноярска прибыл ещё один вертолёт с людьми. Группа оцепления из местного гарнизона, шесть солдат и лейтенант. Я расставил их по периметру, приказав не подпускать к составу никого.
Пока ждали указаний из Москвы, я вспомнил свою пометку и отправил Самохина осмотреть подъездные пути. Он вернулся через сорок минут, озадаченный.
— Виктор Петрович, — проговорил он, стягивая рукавицы и дуя на пальцы, — я прошёл по ветке в сторону Решот, километра два. Ни одной отметины. Снег на шпалах нетронутый. Рельсы в инее, ни единого следа бандажа. И стрелочник на разъезде клянётся, что ночью ничего не проходило. Он не спал, так как у него пёс заболел. Всю ночь при нём сидел. Услышал бы любой состав за версту.
— То есть поезд не пришёл по рельсам, — подытожил я.
— Выходит, не пришёл.
— А как же он тут оказался?
Самохин посмотрел на меня, потом на состав, потом снова на меня.
— Вот это, товарищ подполковник, я и хотел бы знать.
Я вышел и сам осмотрел пути. Самохин был прав. За локомотивом, на рельсах, лежал нетронутый снег. Ровный, гладкий, припорошенный ночной позёмкой. Состав не въехал на этот путь. Он возник здесь. Как предмет, положенный на стол рукой, которой никто не видел.
В десять утра пришла шифротелеграмма из Москвы. Бригада вылетает спецбортом, расчётное время прибытия на ближайший аэродром (Канск) — шестнадцать часов местного. Мне предписано обеспечить полную изоляцию объекта, произвести документирование и первичный осмотр, результаты передать прибывающему руководителю, полковнику Сазонову Г. А.
Значит, тот самый Сазонов, который вёл дело с самого начала. Он летел из Москвы в Сибирь в январские морозы, и я представлял, что он чувствует. Два года безрезультатных поисков. Объект, который он искал на перегоне Чудово — Малая Вишера, всплыл за пять тысяч километров, в глухой тайге, на ветке, куда и товарные-то ходили три раза в неделю.
Днём я продолжил работу. Рогова снимала отпечатки пальцев с поверхностей в вагонах. Их оказалось множество. На стаканах, перилах, столиках, дверных ручках. Живые, чёткие, словно оставленные вчера. Я тем временем составлял опись вещей. Кропотливая, тяжёлая работа, но необходимая. Каждый чемодан, каждая сумка, каждый предмет одежды мог дать информацию.
Во время работы я несколько раз ловил себя на странном ощущении. Стоя внутри вагона и перебирая чужие вещи, я чувствовал присутствие. Не конкретного человека, не звук, не движение. Скорее ощущение, что пространство вокруг помнит тех, кто здесь был. Как комната, из которой только что вышли, ещё хранит тепло и запах хозяина. Рогова, видимо, чувствовала то же самое. В какой-то момент она остановилась посреди прохода в шестом вагоне и тихо сказала:
— Виктор Петрович, у меня ощущение, что они вернутся. Что они вышли на минуту и сейчас поднимутся обратно.
— Работайте, Нина Васильевна, — ответил я, хотя чувствовал ровно то же самое.
В третьем вагоне, плацкартном, я обнаружил на боковой полке транзисторный приёмник «ВЭФ-202». Включил его. Сначала шипение, белый шум. Потом, на долю секунды, что-то, что показалось мне голосом. Далёким, неразборчивым, будто кто-то говорил из-под воды. Я крутил ручку настройки, пытаясь поймать снова, но больше ничего не было. Только шум.
Я выключил приёмник и поставил обратно. Потом подумал и записал в блокнот:
«Вагон 3, боковая полка, секция 7, приёмник ВЭФ-202. При включении, возможно, голосовой фрагмент на неопределённой частоте. Повторить не удалось».
Перечитал запись. Она выглядела как бред сумасшедшего. Я, тем не менее, оставил её.
В одном из купейных вагонов я нашёл документы. Паспорт на имя Волошиной Тамары Григорьевны, тысяча девятьсот тридцать четвёртого года рождения, прописана в Ленинграде, улица Жуковского. Рядом с паспортом лежал конверт, письмо. Я развернул его. Дата: десятое июля тысяча девятьсот семьдесят второго года.
«Дорогая Тамара Григорьевна, ждём вас с нетерпением. Абрикосы уже поспевают, Серёжа вчера лазил на дерево и набрал целое ведро. Доезжайте до Новороссийска, а оттуда мы вас встретим с автобуса. Ваша Клавдия Петровна».
Женщина ехала к родственникам на юг, к абрикосам и к Серёже, который лазил на деревья. Она не доехала.
К полудню я насчитал в составе сорок семь единиц ручной клади с идентифицирующими признаками. По каждой составил карточку. Каждая карточка означала человека, семью, чью-то жизнь, оборвавшуюся или подвешенную в неизвестности.
Самохин тем временем работал снаружи. Он осматривал ходовую часть, колёсные пары, тележки. И обнаружил нечто, что поставило перед нами ещё один вопрос, на который у меня не находилось ответа.
— Виктор Петрович, — позвал он, стоя на корточках у третьего вагона, — поглядите.
Я подошёл. Самохин указывал на колёса. Бандажи колёсных пар, контактирующие с рельсами, имеют характерный рисунок износа, по которому можно примерно оценить пробег. Износ на колёсах этого состава соответствовал новым или почти новым колёсным парам. Но поезд вышел из Ленинграда и к моменту исчезновения прошёл уже несколько десятков километров. До Хребтовой от Ленинграда, каким бы маршрутом ни ехать, тысячи километров. Колёса не могли сохранить состояние нового подвижного состава.
— Словно он не ехал сюда по рельсам, — пробормотал Самохин и тут же замолчал, поймав на себе мой взгляд.
Но он сказал то, что я сам думал.
***
Сазонов прибыл вечером четвёртого января. Вертолёт из Канска доставил его с группой из пяти человек. Два оперативника, эксперт-криминалист, специалист Министерства путей сообщения и человек в гражданском, который представился как Левашов Игорь Николаевич, доктор физико-математических наук, сотрудник Института физических проблем Академии наук.
Появление физика в следственной группе КГБ удивило меня, но ненадолго. Сазонов, худощавый, невысокий мужчина шестидесяти двух лет, с коротко стриженными седыми волосами и глубоко запавшими глазами, при первой же встрече в станционном здании, где мы оборудовали временный штаб, объяснил.
— Корнеев, я знаю, как это выглядит, — проговорил он, наливая себе чай из кузовлёвского самовара.
Руки его двигались точно, привычно, но пальцы сжимали стакан чуть сильнее, чем требовалось.
— Два года я искал этот поезд, и я перебрал всё. Все рациональные объяснения. Ни одно не работает. Когда мне доложили, что он обнаружен на станции Хребтовая Красноярского края, я позвонил Левашову. Мы знакомы двадцать лет, и я ему доверяю. Он занимается, среди прочего, аномальными физическими явлениями. Не шарлатанством, не мистикой, а серьёзной теоретической физикой. Пространственно-временные искажения, квантовые эффекты на макроуровне.
— Вы полагаете, что поезд перенесён сюда каким-то физическим процессом? — уточнил я.
Сазонов посмотрел на меня, и в его взгляде я увидел усталость человека, который два года жил с невозможностью.
— Я полагаю, что мы должны рассмотреть все версии, — произнёс он. — Включая те, которые не укладываются в привычную картину мира.
Левашов, мужчина лет сорока пяти, высокий, с бородкой и в толстых очках, державшийся с тихой сосредоточенностью учёного, попросил разрешения осмотреть состав немедленно, несмотря на ночь и мороз. Я выдал ему фонарь и сопроводил лично.
Он ходил по вагонам медленно, останавливаясь у каждой детали. Нюхал воздух, трогал стены, подолгу рассматривал стёкла окон. Достал из портфеля какой-то прибор, похожий на счётчик Гейгера, но, как он объяснил, предназначенный для измерения электромагнитного фона. Водил им вдоль стен, смотрел на показания. Я следил за его лицом. Оно менялось. Учёное любопытство уступало место чему-то, что я бы назвал потрясением.
Когда мы вышли из последнего вагона, Левашов сел на шпалу, не обращая внимания на мороз, и некоторое время молчал.
— Что скажете? — спросил я.
— Электромагнитный фон внутри состава отличается от нормального, — ответил он тихо. — Не критично. Не опасно для человека, насколько я могу судить. Но отличается. Определённые частоты, которых не должно быть. Это нужно изучать с серьёзным оборудованием. Но есть кое-что более существенное.
— Что именно?
— Время, — произнёс Левашов. — Продукты в вагоне-ресторане, чай в стаканах, кофе в термосе машиниста. Всё это соответствует нескольким часам с момента приготовления. Не двум годам и шести месяцам. Если бы я не знал контекста, я бы сказал, что этот поезд покинули люди четыре, максимум пять часов назад.
— И какой из этого вывод?
Левашов снял очки, протёр их полой пальто и снова надел.
— Вывод такой, что для этого поезда, возможно, прошло не два с половиной года, а несколько часов. Что он находился где-то, где время идёт иначе. Или не идёт вовсе.
— Подождите, — сказал я. — Если для поезда прошло несколько часов, то куда делись люди за это время? Они не могли выйти. Поезд был в движении, судя по всему.
Левашов покачал головой.
— Вы мыслите в наших категориях. Движение, остановка, выход. Там, где был этот поезд, эти категории могли не работать. Люди могли не «выйти». Они могли перестать существовать в том виде, в котором мы понимаем существование. Переход между состояниями пространства, если он действительно произошёл, это не дверь, в которую входишь и выходишь. Это процесс, при котором сама структура материи подвергается воздействию, природу которого мы не понимаем. Сталь выдержала. Стекло выдержало. Хлопок постельного белья выдержал. Человеческая ткань… не выдержала.
Он произнёс это тем ровным, бесцветным тоном, которым учёные говорят о вещах, от которых хочется кричать.
Я молча смотрел на него. Тайга вокруг стояла стеной, чёрная, непроницаемая, равнодушная.
***
Следующие четыре дня мы работали, практически не покидая станции. Из Красноярска привезли походное оборудование, палатки, генератор, продовольствие. Обогреватели установили прямо в вокзальном зале. Кузовлёв и его жена, приятная женщина по имени Валентина Фёдоровна, кормили нас щами и гречневой кашей, и эта простая еда среди всего происходящего казалась единственной ниточкой, связывавшей нас с нормальным миром.
Сазонов вёл допросы. Точнее, опросы. Первым делом он побеседовал с Кузовлёвым, подробно, несколько часов. Я присутствовал.
— Расскажите с самого начала, — попросил Сазонов. — Как вы узнали, что на станции стоит состав.
Кузовлёв сцепил руки на столе. Пальцы у него потрескались от мороза и работы. Ногти с чёрной каймой.
— Я спал. Жена толкнула меня. Говорит: «Дима, поезд стоит». Я спросил: какой поезд, ночью ничего нет по расписанию. Она говорит: выгляни. Я встал, подошёл к окну. Наша квартира наверху, прямо над залом ожидания, окно выходит на пути. И увидел его. Стоит на втором пути, все двенадцать вагонов. Тёмный. Ни одного огонька.
— Вы слышали, как он подходил?
Кузовлёв качнул головой.
— Нет. В том-то и дело. Я, товарищ полковник, тридцать лет на железной дороге. Я поезд за три километра на слух определяю. А этот… Жена разбудила меня, потому что проснулась от тишины. Она так и сказала потом: стало слишком тихо. Знаете, тайга всегда шумит, даже ночью, даже зимой. Деревья потрескивают от мороза, снег шуршит. А тут всё смолкло. Она проснулась от этого, посмотрела в окно и увидела состав.
— То есть вы не слышали стука колёс, шума двигателя, тормозного скрежета? Ничего?
— Ничего.
— Сколько времени прошло от момента, когда жена вас разбудила, до того как вы вышли к составу?
— Минут десять. Я оделся, спустился. Шёл к нему, светил фонарём. Поезд стоял. Таблички маршрутные разглядел: «Ленинград — Новороссийск». Подумал, бред какой-то. Потом поднялся в первый вагон. Дверь открыта. Площадка чистая. Ни снега, ни наледи. Зашёл.
Он замолчал, и молчание длилось долго.
— Продолжайте, — негромко произнёс Сазонов.
— Я зажёг спичку. Фонарь у меня старый, керосиновый, на площадке оставил. Спичку зажёг и шагнул в вагон. И сразу понял, что тут неладно. Потому что внутри тепло. Не жарко, но тепло, как в жилом вагоне. Я руку протянул к батарее. Она нагретая. Котёл не топится, дыма из трубы нет, а батареи тёплые. И тогда я увидел полки, застеленные, и вещи, и стаканы.
Кузовлёв посмотрел на свои руки и медленно разжал пальцы.
— Я позвал. Громко. «Есть кто?» Тишина. Только такая тишина, что… Я не знаю, как объяснить. Неправильная тишина. Когда в пустом вагоне тихо, ты слышишь, как металл потрескивает, как ветер свистит в щелях. А тут абсолютно ничего. Словно ватой уши заткнули. Я прошёл до середины вагона и повернул обратно. Мне стало нехорошо. Не страшно, а именно нехорошо. Голова закружилась, и во рту привкус появился, металлический. Я вышел, отдышался и пошёл звонить в Решоты.
Сазонов записал каждое слово. Потом опросил жену Кузовлёва. Её показания совпадали с мужниными, но она добавила деталь, которую Дмитрий Палыч опустил.
— Когда он стоял, этот поезд, от него вроде как свечение шло, — произнесла Валентина Фёдоровна, крутя в руках кончик платка. — Тусклое, зеленоватое. Совсем слабое. Когда Дима пошёл к нему, оно погасло. Я из окна смотрела. Вот он шёл с фонарём, и свечение гасло, как будто прятался кто.
Зеленоватое свечение. Я записал это и подчеркнул.
***
Левашов работал с приборами, которые привёз из Москвы. Он установил датчики внутри трёх вагонов и снаружи, снимал показания каждые два часа. Я не понимал физики его исследований, но результаты он формулировал для нас доступным языком.
Вскоре он собрал нас в штабе.
— Я обнаружил несколько вещей, — начал он, и по его манере говорить, осторожной, взвешивающей каждое слово, чувствовалось, что он и сам не до конца доверяет собственным выводам. — Во-первых, электромагнитное поле внутри вагонов имеет аномальную структуру. Низкочастотные колебания, которых не должно быть в замкнутом металлическом пространстве. Источник этих колебаний я определить не могу, но они затухают. Когда мы прибыли, они фиксировались отчётливо. Сейчас, через двое суток, амплитуда уменьшилась примерно вдвое.
— Что это означает? — спросил Сазонов.
— Это означает, что состав нёс на себе, или, точнее, в себе, некий энергетический след. Как отпечаток среды, в которой он находился. И этот отпечаток рассеивается.
— Какой среды?
Левашов помедлил.
— Среды, физические параметры которой отличаются от нашей. Я понимаю, как это звучит. Но я учёный, и я описываю то, что показывают приборы. Температурная аномалия, которую обнаружил начальник станции, тёплые батареи при неработающем котле, вписывается в ту же картину. Энергия поступала не от системы отопления, а извне, из той среды, где состав пребывал. И потом рассеивалась после возвращения.
— Возвращения откуда? — спросил я.
Левашов посмотрел на меня поверх очков.
— Я выскажу гипотезу, и прошу отнестись к ней именно как к гипотезе, а не как к утверждению. Существуют теоретические модели, допускающие наличие пространственных областей с изменёнными физическими константами. Своего рода «карманов» в ткани пространства-времени. В определённых условиях, при стечении факторов, которые мы пока не понимаем, объект может переместиться из нашего пространства в такой «карман». И, при другом стечении факторов, вернуться.
Тишина повисла в комнате. Лишь за стеной тарахтел генератор. Валентина Фёдоровна гремела посудой на кухне. Нормальные звуки нормального мира, который, как мне начинало казаться, был значительно менее нормальным, чем я привык думать.
— Другое измерение, — произнёс Самохин из угла.
— Если упрощать, да, — кивнул Левашов. — Другое измерение. Или, точнее, другое состояние пространства. Не параллельный мир в фантастическом понимании. Скорее, область с иными свойствами, смежная с нашей, но отделённая от неё… барьером, природу которого мы не знаем.
— И поезд пробил этот барьер?
— Поезд прошёл через участок, где барьер по какой-то причине ослаб. Аномальная зона. И провалился. А потом, через два с половиной года по нашему времени, барьер снова ослаб, в другом месте, и состав вернулся. Но вернулся в точку, не совпадающую с точкой исчезновения. Потому что эти зоны не привязаны к географии, они могут возникать и исчезать произвольно.
— А люди? — спросил Сазонов. — Где люди?
Левашов снял очки и долго тёр переносицу.
— Это самый сложный вопрос. И я боюсь, что ответ на него будет тяжёлым. Среда, в которую попал состав, очевидно, несовместима с биологической жизнью. Объект из неорганических материалов, металл, стекло, пластик, дерево, прошёл через неё без видимых повреждений. Органическая материя, люди, могла не выдержать перехода. Или не могла существовать в той среде.
Он говорил ровно, почти монотонно, как на лекции. Но я видел, как побелели его костяшки, сжимающие дужку очков.
— Вы хотите сказать, что триста сорок четыре человека погибли в момент перехода? — уточнил Сазонов.
— Я хочу сказать, что с высокой вероятностью всё живое, находившееся в поезде, прекратило существование. Либо в момент перехода, либо вскоре после него. Тела, если они остались, могли быть… растворены. Средой. Или процессом перехода. Вагоны вернулись, потому что они сделаны из стали. Люди не вернулись, потому что они сделаны из плоти. Или потому, что они другой источник энергии. Трудно так сразу сказать.
Рогова, сидевшая в углу над своими папками с отпечатками, издала тихий звук. Не всхлип, скорее, подавленный выдох. Я посмотрел на неё. Она держала в руках дактилоскопическую карту, снятую с обложки детского альбома для рисования. Маленькие пальчики, тонкие, аккуратные завитки.
***
Левашов оказался прав в одном, что энергетический след затухал. К третьему дню батареи в вагонах остыли окончательно. Чай в стаканах стал покрываться тонкой ледяной коркой, мороз проникал внутрь через плохо прилегающие рамы. Борщ в кастрюлях загустел, а потом замёрз. Поезд умирал на наших глазах, становился обычным холодным железом, стоящим на запасном пути таёжной станции.
Одновременно с этим прекратились и другие аномалии. Показания прибора Левашова пришли в норму. Запах внутри вагонов изменился, из летнего, живого, стал затхлым, холодным, железным. Тем запахом, которым и должен пахнуть промёрзший пустой состав, стоящий в тайге. Словно наваждение рассеивалось. Будто та другая реальность, из которой вернулся поезд, отпускала его, разжимая невидимые пальцы.
Но прежде, чем это произошло, случилось ещё кое-что.
На третью ночь дежурил Самохин. Я приказал организовать круглосуточное наблюдение за составом. Двое у вагонов, один на станции, с записью в журнал каждые полчаса. Самохин взял вахту с полуночи до шести. Я лёг спать в зале ожидания, на деревянной лавке, подложив под голову шинель.
Он разбудил меня в четыре утра. Лицо его, и без того узкое, казалось совсем острым, скулы торчали, глаза блестели.
— Виктор Петрович, там… — запнулся он, подбирая слова. — Пойдёмте, покажу.
Мы вышли на мороз. Небо прояснилось, и звёзды висели низко, крупные, колючие. Снег скрипел под валенками. Самохин вёл меня к составу.
— Я стоял вот тут, — указал он на точку примерно в двадцати метрах от пятого вагона. — Курил. И вдруг увидел свет в окне. Там, в пятом, ближе к хвосту. Мелькнуло и погасло. Я подумал, может, отражение звёзд. Но звёзды не дают такого света. Жёлтый, тёплый, как от лампочки. Мелькнул и погас. Я подождал. Через минуту, может, полторы, снова. В другом окне, дальше по вагону. Опять мелькнул и пропал.
— Вы заходили внутрь?
Самохин помедлил. Потом медленно качнул головой.
— Нет. Я… не смог. Не потому что испугался, товарищ подполковник. Ноги не пошли. Как в землю вросли. И я стоял и смотрел. И тогда я увидел третий раз. Свет. В крайнем окне вагона, ближнем ко мне. И мне показалось, на долю секунды, за стеклом, силуэт. Фигура. Маленькая. Как будто ребёнок стоял и смотрел в окно.
Мы подошли к пятому вагону. Я поднялся по ступенькам, зажёг фонарь. Прошёл вдоль прохода. Пусто. Те же вещи, те же постели. Ни единого признака чьего-либо присутствия. Стёкла окон покрыты инеем, через них ничего не разглядеть ни изнутри, ни снаружи.
Я вернулся к Самохину.
— Может, показалось, — произнёс он сам, глядя мимо меня. — Бывает, на холоде, от усталости.
— Может, — согласился я.
Но ни он, ни я в это не верили.
Утром я рассказал Левашову. Он выслушал, сделал пометку в блокноте и сказал:
— Остаточные проекции. Если гипотеза об ином пространственном кармане верна, то переход мог оставить не только электромагнитный след. Визуальные артефакты. Что-то вроде… запечатлённых образов. Как отпечаток на фотоплёнке. Среда, в которой находился состав, могла зафиксировать присутствие людей и, при затухании аномалии, воспроизводить их. Не самих людей. Только их тени. Их эхо.
— Ребёнок у окна, — проговорил я.
— Да, — кивнул Левашов и помедлил. — Ребёнок, стоявший у окна в момент перехода. Или в момент… Он не закончил. Потёр лицо обеими руками и отвернулся к окну.
— Знаете, что самое мучительное? — произнёс он через минуту, не оборачиваясь. — Мы не знаем, остались ли у них эти последние секунды. Было ли сознание. Видел ли этот ребёнок что-нибудь. Чувствовал ли. Или всё закончилось быстрее, чем нервный импульс проходит от глаза к мозгу.
Я промолчал. Ответа не существовало, и мы оба это прекрасно знали.
Я вышел из штаба и долго стоял на морозе, глядя на поезд. Мне тогда было тридцать восемь лет. У меня сын, ровесник тому ребёнку, чей плюшевый медведь лежал на верхней полке. Я подумал о нём, о своём сыне, и мне пришлось упереться рукой в бревенчатую стену пакгауза, потому что ноги отказывались держать.
***
На пятый день прилетел ещё один человек из Москвы. Генерал-майор Ермилов собственной персоной. Невысокий, плотный, с лицом, на котором не отражалось ничего. Он осмотрел состав, выслушал доклады Сазонова и мой, побеседовал с Левашовым. Потом собрал нас.
— Дело закрывается. Состав будет эвакуирован на закрытый объект для дальнейшего изучения. Все материалы получают гриф «совершенно секретно». Каждый присутствующий подпишет форму о неразглашении сроком… бессрочно.
— А выводы? — спросил Сазонов. — Какие выводы будут в деле?
Ермилов посмотрел на него.
— Выводы сформулирует Академия наук по результатам изучения состава. В рабочем порядке. Ваша версия, товарищ Левашов, будет рассмотрена.
— Это не версия, — тихо возразил Левашов. — Это единственное объяснение, совместимое с фактами.
— Вот Академия и решит, — отрезал Ермилов. — Для родственников погибших легенда остаётся прежней: железнодорожная катастрофа. Тела уничтожены и захоронены в закрытых гробах. Точка.
— Триста сорок четыре человека, — произнёс Сазонов, и голос его прозвучал на грани.
— Я умею считать, полковник.
Больше вопросов не задавали.
***
Перед тем как состав начали готовить к эвакуации, я вернулся в него один. Это нарушало протокол, но я чувствовал, что мне нужно. Не для дела. Для себя.
Я прошёл через все двенадцать вагонов ещё раз. Медленно. Вагоны уже выстыли, и вещи в них покрылись тонкой изморозью. Чемоданы, сумки, книги, шахматы, детский альбом с рисунком моря. Замёрзший борщ в кастрюлях. Открытка с видом Дворцовой площади, которую так и не подписали. Паспорт Тамары Григорьевны Волошиной, ехавшей к абрикосам и к мальчику Серёже.
Я остановился у той секции, где нашёл плюшевого медведя. Он по-прежнему лежал на верхней полке, притулившись к стенке. Серый, с пуговицей вместо глаза. Я протянул руку и взял его. Маленький, лёгкий, ничейный. А потом, повертев его, я положил его обратно.
В последнем вагоне, мягком, я зашёл в то купе, где стояла бутылка «Киндзмараули». Вино замёрзло и разорвало стекло. Тёмно-красная ледяная масса высыпалась на столик и напоминала натёки крови на операционном столе. Два стакана стояли рядом, и в каждом остались винные следы, кольцами на стенках. Двое пили вино летним вечером в поезде, шедшем к морю. Может быть, муж и жена. Может быть, влюблённые. Они смотрели друг на друга, и за окном бежали перелески, и впереди их ждал юг, солнце, пляж. А потом перестало ждать.
Я вышел из вагона и встал на платформе, если можно назвать платформой утоптанный снег. Небо над тайгой наливалось свинцом, обещая снегопад. Поезд стоял передо мной, уже мёртвый, уже обычный. Этакая длинная цепочка зелёных вагонов, занесённых снегом. Из трубы станционного здания шёл дым, тянуло берёзовыми дровами и варёной картошкой.
Ко мне подошёл Сазонов. Он тоже смотрел на поезд.
— Знаешь, Корнеев, — проговорил он, и впервые обратился ко мне на «ты», — я два года пытался их найти. Каждый день. Каждую ночь. Мне снились эти люди. Мне снилось, что они стучат изнутри, из-за какой-то стены, которую я не вижу, и зовут на помощь. А я не слышу. И теперь я знаю, что стена существовала. Что она реальна. И что помочь им я не мог.
Он замолчал. Потом добавил:
— Самое страшное не то, что они погибли. Самое страшное, что мы не знаем, как. Что с ними происходило. Было ли больно. Понимали ли они, что случилось. Или всё произошло мгновенно, как выключенный свет.
Я не нашёл, что ответить. Мы стояли рядом, два человека в форме, служащие государственной безопасности великой державы, и смотрели на пустой поезд, который побывал там, куда ни одна разведка мира не могла добраться. В месте, которое даже не имело названия.
***
Состав перегнали через две недели. Пришёл маневровый тепловоз с Решот, и я наблюдал, как сцепщик подходил к нему, как вздрогнула автосцепка, как мёртвые вагоны качнулись и поплыли по рельсам. Кузовлёв стоял на крыльце своей станции и крестился. Он, начальник станции, коммунист с двадцатилетним стажем, крестился открыто, при мне, при Сазонове, при солдатах. И никто не сказал ему ни слова.
Перед отправкой состава я подошёл к Кузовлёву. Он стоял, опустив руки, и смотрел, как тепловоз медленно вытягивает вагоны со второго пути. Лицо его было неподвижным.
— Дмитрий Палыч, — сказал я. — Вы понимаете, что ни о чём случившемся рассказывать нельзя.
Он повернулся ко мне. Глаза его были сухими, но в них стояла такая тоска, какую я видел только у матерей на опознаниях.
— Понимаю, товарищ подполковник, — ответил он. — Куда ж деваться. Только одно скажу. Я сорок лет на железной дороге. И для меня поезд, это жизнь. Люди едут, разговаривают, смеются, дети бегают по вагону. А этот… Этот мёртвый. Не сломанный, не разбитый. Мёртвый. Как человек, у которого сердце остановилось, а на вид живой. Лежит и улыбается. И вот это самое страшное.
Он замолчал, натянул рукавицы и ушёл к себе.
Состав увезли на закрытый объект под Красноярском, номер которого я не назову даже сейчас. Что с ним стало дальше, мне достоверно неизвестно. Левашов, с которым я несколько раз виделся в последующие годы, говорил, что вагоны разобрали и изучали в лабораторных условиях. Что обнаружили в структуре металла микроскопические изменения кристаллической решётки, необъяснимые стандартной физикой. Отсюда и идеальность колёс. Кто-то разобрал поезд на атомы, а потом вновь его собрал. Или что-то. А также, что эти данные легли в основу секретной программы по изучению пространственных аномалий, которая существовала до конца восьмидесятых и о которой знали несколько десятков человек во всей стране.
Вещи пассажиров описали, каталогизировали и поместили на хранение. Каждая вещь получила номер. Триста сорок четыре человека превратились в инвентарные описи.
***
Последнее, что я хочу рассказать, произошло уже весной, в марте семьдесят четвёртого. Я вернулся в Красноярск, к обычной работе. Дело «Горизонт» забрала Москва, моя роль закончилась. Я старался не думать о поезде. Получалось плохо.
В один из вечеров мне позвонил Сазонов. Он уже ушёл в отставку, по состоянию здоровья, как значилось в документах. Голос его звучал надломленно, но в нём слышалась и какая-то странная ясность. Как у человека, принявшего наконец то, с чем боролся.
— Корнеев, я навёл справки по некоторым пассажирам, — произнёс он. — По тем, чьи документы мы нашли в вагонах. Волошину помнишь? Тамару Григорьевну?
— Помню.
— Она ехала к сестре в Новороссийск. С внуком. Мальчику семь лет. Звали Алёша. Он и рисовал то море в альбоме.
Я молчал.
— Я нашёл сестру. Клавдию Петровну. Она живёт в пригороде Новороссийска. Ждала их в июле семьдесят второго. Они не приехали. Ей сообщили: катастрофа, тела обезображены. Она не поверила. Два года писала запросы. Во все инстанции. Ей отвечали одно и то же.
— Зачем ты мне это рассказываешь, Геннадий Аркадьевич?
— Затем, что она прислала мне фотографию. Тамара Григорьевна и Алёша на море, за год до произошедшего. Второго июля. Она улыбается, в руке сахарная вата. Алёша держит мороженое.
Он замолчал. В трубке шумело, и я слышал, как он дышит.
— Я не знаю, зачем я тебе звоню, — проговорил Сазонов наконец. — Наверное, затем, чтобы кто-то ещё знал. Чтобы не только в сейфе, под грифом. Чтобы кто-то помнил, что они жили. Что они садились в поезд с чемоданами и альбомами. Что они ехали к абрикосам и к морю.
После этого звонка я не мог заснуть до утра. Сидел на кухне, курил и смотрел в темноту за окном. Моя жена Лена встала, вышла ко мне, молча налила чаю и села напротив. Она никогда не спрашивала о работе. Знала, что нельзя. Но в ту ночь она просто сидела рядом, и её присутствие было единственным, что не давало мне провалиться в ту чёрную яму, которая разверзлась внутри.
— Плохое дело? — спросила она наконец, не требуя деталей.
— Плохое, — ответил я.
— Люди погибли?
— Да.
Она протянула руку через стол и накрыла мою ладонь своей. Маленькой, тёплой, живой. И я подумал: вот это. Вот эта теплота. Вот эта рука. Вот этот чай, остывающий на клеёнке. Вот это дребезжание холодильника в углу. Вот эта жизнь, обычная, невзрачная, бесконечно ценная. Её в один миг может не стать. Без причины. Без предупреждения. Просто пространство разомкнётся и сомкнётся снова, и от тебя не останется даже следов, только вещи, только вмятина на подушке, только недописанная открытка. Только слепок ушедшей навсегда души.
***
С тех пор прошла жизнь. Сазонов умер в семьдесят девятом. Левашов, насколько мне известно, в девяносто третьем. Самохин жив, и ему за восемьдесят, живёт в Воронеже, мы не общаемся. Рогова ушла из органов ещё в семидесятых, я потерял её след. Кузовлёв, наверное, тоже давно в земле. Станция Хребтовая, должно быть, существует до сих пор, но я ни разу туда не возвращался. Не хочу видеть тот второй путь, на котором стоял мёртвый поезд.
Ермилов дослужился до генерал-лейтенанта и умер в восемьдесят пятом, ещё до перестройки, унеся с собой то, что знал. Дело «Горизонт» покоится в архиве, где-то в подвалах на Лубянке или в ведомственном хранилище, и вряд ли кто-нибудь когда-нибудь его рассекретит. Триста сорок четыре человека так и числятся погибшими в железнодорожной катастрофе, без подробностей, без реальных тел.
Я не знаю, что произошло с ними на самом деле. Левашов считал, что переход в аномальную зону уничтожил органическую материю мгновенно. Я хочу в это верить. Хочу верить, что Тамара Григорьевна и Алёша не успели ничего понять. Что пассажир, читавший «Мастера и Маргариту», не оторвался от страницы триста двадцать два. Что двое, пившие «Киндзмараули», не поставили бокалы. Что шахматист не успел сделать ход.
Но я не знаю. И это незнание, тяжелее любого знания, я несу в себе вот уже пятьдесят лет.
Иногда ночами, когда не спится, а не спится мне часто, я слышу поезд. Далёкий стук колёс, приглушённый, как из-за стены. Из-за той стены, о которой говорил Сазонов. Стук приближается, нарастает, и мне кажется, что если я встану, подойду к окну и посмотрю, я увижу его. Зелёные вагоны с жёлтой полосой. Тёмные окна. И за одним из них, за инеем, за ледяной коркой, маленький силуэт. Мальчик.
Свидетельство о публикации №226031700171