Желтые дни

“Запомни, когда человек перестает слышать стук колес и согласен ехать дальше, он становится пассажиром.” В. Пелевин


Получая рецепт, я подсмотрел в медицинской карте диагноз: «страдает синдромом Капгра».

Доктор студенческого профилактория слегка слукавил. По классике больные не узнают близких, а я временами не распознавал всю реальность целиком.

Случались «жёлтые дни», как я их называл. Тогда всё — до последнего камушка на мостовой — казалось фальшивым. Желтизна приходила вместе с горькими таблеточками, летней духотой и хмарью торфяного дымка. Мир терял фокус и мутнел, словно винтажный снимок, обработанный сепией.

В тот день я курил у остановки, собираясь с силами перед пересдачей экзамена по истории. Двойку мне влепили заслуженно.

— Разъясните роль антипартийной группы Маленкова, Кагановича, Молотова и примкнувшего к ним Шепилова, — преподавательница подняла излюбленную тему.

Обидевшись на молчание, она добавила:

— Стыдно, молодой человек. Не понимая трагедии истории, мы допускаем её повторение в виде фарса.

Удружил милиционер Аниськин, собрат знаменитого участкового из кино. Конечно, не его вина, что отечественная история не поддается познанию. Но за синдром Капгра благодарить надо его.

Случилось это в деревне, где я провел лето в школьные годы. Милиционер хлебнул самогона и свалился в колодец. Колодец выкопали неудачно, на дороге: то тракторист бултыхнётся, то почтальон. Обычно всё обходилось благополучно. Только в тот раз чумные шабашники из колхоза уронили в воду жбан растворителя.

На похоронах мне вздумалось исполнить популярную песню:

«Мы дети Галактики…»

Звонкий голос пионера долетел до опушки леса. Птички замолкли, а собаки залились лаем. Публика словно вспомнила сирены военных лет.

Два поддатых тракториста, тащивших гроб, пошатнулись — и покойник вывалился в придорожную пыль. Вдова завыла белугой.

Дочка Аниськина — крепкая, приземистая, загорелая — подлетела ко мне, сбила с ног и приложила затылком о булыжник. Потом, захлёбываясь яростью, стала запихивать мне в рот вырванные с корнями колосья ржи.

Очнулся я в больнице с туго забинтованной головой. Доктор буднично объявил перепуганным родителям:

— Понимаете, у вашего мальчика, Горинова, непропорционально развита кора лобной доли… Мы удалили лишний фрагмент…

Доктору, конечно, виднее. Только моя фамилия не Горинов, а Горюнов. Истину не втолкуешь, когда в регистратуре шлепнули печать.

С тех пор меня и преследуют «жёлтые дни» и песня про детей Галактики. Вот и сейчас на улице совершенно некстати раздался хорошо поставленный голос Лещенко:

Мы дети Галактики,
Но самое главное —
Мы дети твои,
Дорогая Земля-я-а-а…

Пританцовывая и виляя бёдрами, к остановке шагал коренастый смуглый армянин в красных трениках «Адидас» и распахнутой на мохнатой груди ковбойке. Японский магнитофон он нес на плече, прижимая к самому уху. В свободной руке болталась зелёная бутыль импортного вермута.

Это был Гора-валютчик, мой бывший сосед, которого года четыре назад упекли за спекуляцию.

— Эй, Лёшка! — крикнул он, заметив меня. — Закурить есть?

Я подал пачку «Космоса», соображая, как Гора оказался здесь и почему вообще разгуливает на свободе.

— Тебя разве выпустили? — спросил я.

— Да нет, на «условке» соскочил, — сказал Гора и затянулся с наслаждением.

Он пошарил в нагрудном кармане, выудил сложенную вчетверо зелёную бумажку и протянул мне.

— На, возьми. Билет в Алма-Ату. Хотел сам на Иссык-Куль взглянуть, да теперь не с руки… Слыхал, чего в стране творится? Валютная либерализация! Теперь заживём. Обменник на Тверской открою — вот увидишь, наличку самолётами будем возить.

Он рассмеялся, приложился к бутылке и пошёл прочь.

***

Роль антипартийной группы, как назло, снова вылетела из головы. В кармане вместо учебника лежала брошюра Камю «Чума». Идти на переэкзаменовку означало вытерпеть новую порцию публичного унижения. Я решил дождаться автобуса и ехать домой.

Тут обнаружилась очередная неувязка: народ на остановке стоял в зимних шмотках. Пальто, ушанки, мохеровые шарфы, будто в центральных газетах забыли напечатать приказ о переходе на летнюю форму одежды. Протокольные, настороженные лица — ни дать ни взять понятые в кабинете следователя.

Подкатил маленький, никудышный автобус. Проём дверей втянул людей с неумолимостью мясорубки. Двигатель закашлялся, выплюнул сизый дым — и толпа внутри ритмично дёрнулась, подчиняясь капризам трансмиссии.

За окнами, вдоль Москвы-реки, тянулись кирпичные корпуса научных институтов. На карнизе одного из них монументальные буквы складывались в лозунг:

«МАХОВИК ПЕРЕСТРОЙКИ НАБИРАЕТ ОБОРОТЫ».

В открытые окна автобуса проник подозрительный запашок, словно неподалёку заработала вьетнамская фабрика резиновых сапог.

Одного измождённого пассажира прижало ко мне вплотную. Это был профессор Бермудов, читавший нам ряды Фурье. Вспомнились его разглагольствования насчет отрицательной дроби под названием «эпсилон», куда якобы сходилась сумма всех чисел.

Сейчас в глазах профессора мелькнул испуг, потом удивление. Раздался звук, похожий на выпускание ветров. Лицо несчастного свело судорогой. Правая рука потянулась к груди, но застряла между поручнем и увесистым задом угрюмой гражданки.

Вскоре взгляд Бермудова остекленел.

Автобус проехал ещё две остановки. Салон постепенно пустел, давление толпы ослабло. Пришлось подхватить профессора за талию, как партнёра по танцам. Когда двери распахнулись, наш дружный тандем вынесло на асфальт.

Я оттащил тело к ближайшей скамейке и, обливаясь потом, усадил. Сам присел рядом перевести дух.

Неподалёку виднелась проходная солидного учреждения с вывеской:

«Институт полимеразы им. Поликарпова».

Элегантная дама в драповом пальто с песцовым воротником заметила нас, остановилась и суеверно перекрестилась.

— Что это? — спросила она брезгливо. — Никак покойник образовался?

— Да вот, скопытился товарищ, — сказал я. — Может, милицию вызвать?

— Понимаете, — виновато сказала дама, — мы взяли повышенные обязательства по снижению выбросов, но оборудование уж больно старое… Подождите минуточку, молодой человек.

Она скрылась в проходной и вскоре вернулась, волоча тележку, измазанную  краской и цементом.

— Зачем это? — удивился я.

Дама посмотрела на меня как на больного.

— Согласно христианской традиции, покойника следует отпевать в храме.

Храм оказался совсем рядом, по другую сторону шоссе, между унылых кирпичных домов. На пешеходном переходе Бермудов всё норовил сползти с тележки, и мне приходилось придерживать его за воротник.

У церковной ограды дежурил военный патруль: трое солдат и седой, статный полковник в сизой парадной шинели. Такие патрули раньше ставили на Пасху — отвращать молодёжь от мракобесия и напоминать об идеалах Октябрьской революции. Теперь, в эпоху гласности, миссия этих людей выглядела безнадёжной.

Полковник равнодушно глянул на тележку и махнул рукой.

— На отпевание? Только проследите, чтобы без эксцессов.

Мы вкатили тележку в тесный церковный дворик, оставили её в тени под липами и вошли в прохладный сумрак храма. Лампадки дрогнули от сквозняка. В глубине мерцал золотом иконостас.

Из боковой двери вышел священник — невысокий, с пергаментным лицом и грустными воловьими глазами. Дама подбежала к нему, оживлённо жестикулируя, и зашептала что-то на ухо.

Священник тяжело вздохнул.

— Не знаете, усопший постился? Впрочем, неважно… Вносите тело.

Мы с дамой вышли за Бермудовым — и тут же отпрянули. Наш профессор, шаркая и спотыкаясь, с неестественно прямой спиной ковылял к воротам.

— Смерть условна, — задумчиво сказала дама. — Если общество отвернулось от человека, он всё равно погиб…

Она вдруг посмотрела на меня так, будто решила немедленно усыновить.

— Знаете что, молодой человек, неудобно ведь получается, я с батюшкой обо всём договорилась.

— Вы о чем?

— Сделайте одолжение. Мы сейчас одолжим приличный гробик. Полежите полчасика… Вы на того покойного товарища отдаленно похожи. Опасаться нечего: на дворе перестройка, в вопросах религии послабление. Атеизм теперь истощился. Мне вот на Восьмое марта календарь подарили: иконы Андрея Рублёва. Очень модная вещь. Только мухи на кухне загадили...

Она озабоченно оглянулась и пошла советоваться с полковником.

— Что ж вы гражданка, мать вашу, за покойниками не следите?! — донёсся его возмущенный бас.

Не успел я докурить сигарету, как солдаты принесли симпатичный лакированный гроб.

Дама жестом предложила мне улечься. Ругая себя за идиотизм, я снял на всякий случай кроссовки и расположился в уютном бархатном ложе.

Гроб внесли в храм и поставили на скамью.

Запах ладана и византийского колдовства действовал умиротворяюще.

В глубине души я считал себя верующим. Ведь, согласно парадигме Достоевского, если Бога нет — всё дозволено. Но вседозволенность — это вообще не про наше общество. Следовательно, Бог существует.

Священник, даже не взглянув на меня, раскрыл требник и приятным голосом начал петь молитвы.

Звуки поднимались под купол. Дама в песцовом воротнике шептала с закрытыми глазами:

— Господи, помоги и помилуй. Доколе нам, заблудшим овцам твоим, тесниться вчетвером в коммуналке с бандитами?

И вдруг меня осенило: мы дети Галактики!

«Как безмерно оно — притяжение ракит, притяжение дорог, по которым пройти предстоит…» — звучал в голове голос певца Лещенко.

Я выскочил из гроба.

— Извините! — крикнул я и прямо в носках побежал к выходу. — На поезд опаздываю…

***

Поезд полз через нескончаемые промзоны. Заборы с колючей проволокой, крыши ангаров, бетонные коробки с выбитыми стёклами — всё это медленно проплывало за окном.

Запахи железной дороги тревожили сознание: креозот со шпал, горький угольный дух из титана, едкая хлорка из туалета, вязкая гарь перегретых тормозов.

Место у меня было боковое. Напротив скучал коренастый мужичок в чёрной форме подводника. Бледное лицо с зеленоватым оттенком намекало на годы, проведённые в глубинах океана без кислорода.

— Мичман Капинос, — представился он и протянул руку. — Следую к месту несения службы. На Дальний Восток.

— Это как же так… через Алма-Ату? — удивился я.

— Так получилось, — смутился мичман. — Командировочное надо отметить в Бишкеке… Вы знаете, как безмерно оно… притяжение ракит? Помните такую песню?

Он помолчал, прислушиваясь к скрежету железа под полом вагона, и добавил:

— Может, выпьем, студент?

На столе мигом возникла бутылка «Московской особой».

Первый же стаканчик — и словно лопатой ударили по затылку. Вагон наполнился мягкой дымкой, время начало сплющиваться.

В порыве симпатии мичман наклонился ко мне и зашептал доверительно:

— Для подводника две вещи важнее жены. Они наполняют душу благоговением… Это нравственный закон, приходящий в директивах по радиосвязи… и звёздное небо в перископе.

Дальше в моём сознании возникла мозаика художника Дейнеки: мясистые тела отдыхающих в Ялте гражданок, плюющих в меня косточками персиков.

В сумерках я занял очередь в туалет за толстой узбечкой в пёстром халате. Униженно уговаривал проводницу налить чай покрепче — для себя и мичмана.

— Лицевые швы, — вещал мичман, открывая третью бутылку, — в принципе, службисту не помеха. С нами в автономку ходил один кап-три, так у него вся морда была исполосована. Чистый потомок Франкенштейна: посмотришь, перекрестишься и сплюнешь. Он потом медаль получил, к юбилею Октября…

В оконном стекле, прямо между нашими головами, вдруг появилась маленькая дырочка. От неё мгновенно расползлась паутина трещин.

Мы как раз проезжали переезд. В свете фонаря у будки маячила сгорбленная фигура в шинели. Видимо, обезумевший от делирия сторож шмалял по окнам из ружья.

Я двинулся в тамбур покурить. Мосластая, невероятно цепкая рука ухватила меня за лацкан. Угрюмый колхозник, глядя в пол, произнёс:

— Слыхал? На телебашне двадцать пятый кадр внедряют. Мозги промывать. К весне, как пить дать, изымут из обращения сотенные купюры. Сволочи!

Он харкнул, растер ногой плевок и продолжил:

— Империалисты в США снова отчебучили… Комету соорудили из жидкого магния. Теперь кранты всей чёрной металлургии. От Урала до Хабаровска к хренам собачьим угольные шахты зароют…

Я вернулся на своё место и забрался на верхнюю полку.

Вагон мерно качало, словно он погружался под воду. И вдруг я заметил, что нескончаемые промзоны присыпало снежком. Из щели в раме потянуло ледяным ветром.

Лицо мичмана в лунном свете отливало фосфорной зеленью. Липкое беспокойство затмило разум. Я спрыгнул на пол и побежал вперёд с нелепой мыслью: надо найти начальника поезда и спросить, который теперь час.

Миновав три или четыре вагона, я упёрся в наглухо запертую дверь. Терпеливо ждал, пока она откроется. Даже заснул на грязном полу в проходе.

Проводник с рожей пропойцы разбудил меня, направив яркий луч фонарика прямо в глаза.

Следующий вагон, куда я проник с радостью подростка, оказался багажным.

В тусклом свете жёлтых плафонов, между ящиками и брезентовыми тюками, я разглядел могучие фигуры. Сначала они показались мне враждебно настроенными курсантами-пограничниками. Лица серьёзные, вытянутые, на скулах хроническая небритость…

А из-под шинелей торчали длинные мясистые хвосты.

— Не пугайтесь, — услышал я мягкий, интеллигентный голос.

Из отсека проводников вышел человек в пижаме, с увесистым томом «Теории эволюции» под мышкой.

— Это кенгуру из московского зоопарка, — объявил он буднично. — Едут в Улан-Батор по линии дружбы народов. Шинели я в гарнизоне на станции выпросил. Понимаете, животные теплолюбивые, зимой зябнут. Вообще, они очень сообразительные.

Он кивнул на одного из зверей.

— Вот этот самец, например, раньше в цирке выступал. Кличка у него замечательная — Ефрейтор. Эта тварь разговаривать немножко умеет…

Услышав свою кличку, зверюга проковыляла ближе. Чавкая мясистыми губами, обдала зловонным дыханием и произнесла отчётливо, чуть картавя:

— Стой, стрелять буду!

Доктор из профилактория любил выражение: «скольжение внутреннего субъекта». Будто личность — это крохотный конькобежец, нарезающий круги по гладкому льду сознания. Чертовски грамотный был эскулап.

***

Смрад плацкарта подействовал как нашатырь — дизельный дым, кислый похмельный пот и особая железнодорожная затхлость.

Я обнаружил себя в купе. Поезд стоял на степной станции под палящим солнцем. Проводница в нестираной форме, тщетно пытаясь изобразить приветливое выражение на гранитном лице, повторяла как мантру:

— Пропускаем встречный… Пропускаем встречный…

На раскалённом полотне соседнего пути рельсы мерцали ртутным блеском. Жёлтую стену складского строения украшал плакат: рабочий с квадратной челюстью в брюках-клёш стоял на фоне вереницы египетских пирамид. Надпись гласила:

«КОЛУМБАРИИ ЭКИБАСТУЗА ДОСРОЧНО ВВЕДЕНЫ В СТРОЙ».

Напротив сидела бледная, остроносая девушка с длинными льняными волосами. Она беззастенчиво уставилась на меня — без любопытства, но с оттенком загадочной укоризны во взгляде.

Глаза девушки по цвету напоминали мокрую кожу дельфина: серо-чёрные, без ясной границы зрачка. Свет исчезал в них, как в колодце.

Лямки белой мужской майки едва держались на острых плечах. Джинсы из самопальной «варёнки» протерлись до дыр.

По проходу то и дело сновали суровые челябинские вахтовики с синими от злобы лицами. Они пинали катающуюся по полу стеклотару, ломились в запертый навечно туалет. В адрес министра МПС отправлялись заклинания на диалекте дикарей Вуду.

Рядом со мной копошилась невероятно жирная деревенская баба с багровым, налитым кровью лицом. Казалось, она способна умять целый мешок копченого сала, что лежал перед ней.

Время от времени эта бестия переставала жевать, откидывалась на спинку, закатывала глаза и начинала истошно орать:

— Убийцы!

От ее криков дребезжали ложки в чайных стаканах.

— Вы случайно не знаете… в этом году была зима? — задал я мучивший меня вопрос.

От идиотизма произнесённого бросило в озноб.

— Я тебе в сотый раз повторяю, — вдруг откликнулась девушка с глазами дельфина, — мы зря теряем время. На этом тухлом перегоне Старика не выследить.

— Кого? — переспросил я.

— Старика, — упрямо повторила она. — Экибастуз — хреновое место. При всём уважении, извини, но эта дыра меня не возбуждает. Я всегда говорила: треугольник Джанкой-Воркута-Петрозаводск… вот где реликтовая магия. Там сетка пространства истончилась как марля. Если Старик ещё мается по маршрутам, можно рискнуть.

Она говорила энергично, горячо.

— Жаль, неизвестна его внешность. Вроде косит под простачка из деревни… типа учителя немецкого с придурью. Или физика с вывихнутым умом. Ну знаешь, такие кулибины из Мухосранска, что мечтают из велосипеда квантовый лайнер собрать?

Она наклонилась ближе и зашептала:

— У него мозги как ртуть. Подстраиваются под любую хрень. Он даже в уральском лагере компашку себе сколотил. Говорят, сидел он в камере с одним авторитетом, лютым таким динозавром. Так через неделю этот авторитет бодхисаттвой заделается.

В её дельфиньих глазах вспыхнул восторг.

— Ты знаешь, что в Старике самое непостижимое? Вот выходит он на станцию — а навстречу патруль. Такие провинциальные, синие от садизма и денатурата блюстители. Через секунду у них на лицах светится раскаяние за всё человечество… Как в романе у Достоевского: зелёные клейкие листики мельтешат в глазах, и слеза ребёнка с ресничек капает…

Она усмехнулась.

— А Старик даже слова не скажет. Лица его не разглядеть, только тень от шляпы. Спиной повернулся — и с концами. Исчез в мареве перрона.

Я смотрел на девушку внимательнее — и вдруг в памяти всплыло имя.

— Ксения… — сказал я.

Она нахмурилась.

— Что? Слушай… ты мне сегодня не нравишься. Уже год с тобой мотаюсь, но таким мрачным тебя не помню… Эх, тебя бы с Берберовой свести. Она бы живо тебе мозги вправила.

— Берберовой? — переспросил я.

— Цыганка из Воркуты. Не помнишь? Я рассказывала. Невеста уснувшего пассажира — такая кликуха.

— Почему?

— Ну… с ней «переспать» надо, чтобы она открылась. Не парься, не в прямом смысле. Про люцидный сон слышал? Надо на северных перегонах застрять на пару ночей. Чтобы сумрак застиг. Зависнешь в пограничном состоянии… дальше всё как по маслу.

Я смотрел на Ксению, и в груди поднималась благодарность — за эту степную духоту, за разговор, который выжигал остатки прежнего «я», за терпение, свойственное опытной путнице восточных перегонов.

За то, что я прямо сейчас переставал «быть собой». Потому что страшнее мерзости, чем «быть собой», не бывает. Разве что — «выйти в люди».

***

Ксения разбудила меня среди ночи. Поезд стоял у вокзала. Жёлтое типовое здание годилось сразу для тысячи городов. Снова как-то незаметно подкатила зима. Окна вагона почернели от грязи, по краям стекла наросла ледяная корка.

На платформе метель тревожила сугробы. В пустом зале ожидания шаги отдавались гулким эхом.

На площади висел призывный транспарант:

«НЕВЕСТЫ ВОРКУТЫ ПРИВЕТСТВУЮТ ДЕНЕЖНУЮ РЕФОРМУ ПАВЛОВА!»

Под транспарантом дежурило одинокое такси. Шофёр спал, не захлопнув дверцу. Надкушенный бутерброд, прихваченный морозом, сплющился в сжатом кулаке. Кабину занесло снегом. Ледяная глазурь легла на кожу лица.

Подошёл пустой автобус, мы вскочили на ходу.

Заиндевевшие окна дробили свет фонарей на дрожащие жёлтые осколки. Нас трясло на ухабах воркутинского кольца до самого рассвета.

Серые дома с выбитыми окнами и выщербленными кирпичным стенами напоминали кадры из военной хроники. Вероятно, невидимая внутренняя война здесь никогда не прекращалась, а каждый дом внесли в списки аварийного жилья сразу после постройки.

У бараков курили парни в телогрейках и серых ушанках. Глаза нетрезвых саламандр смотрели в нашу сторону с ненавистью.

Гипсовые, в свете фонарей, фигуры поражали неподвижностью. Словно скульптуры ждали прихода комиссии по культуре. Дифракция фонарного света выжигала на лицах будущее: мелькали дрожащие тени колючей проволоки. Автомобильная канистра с денатуратом едва помогала парням смириться с судьбой.

Мы вошли в один из бараков.

В узком коридоре гулял ледяной ветер. Дыру выгребной ямы в закутке прикрывала истлевшая обложка с пластинки «Карнавальная ночь».

Из-за тонких фанерных дверей доносился характерный истеричный хохот человека, поймавшего белочку. Навстречу выехала девочка на трёхколёсном велосипеде; шарманка в ее руках хрипло и фальшиво запела голосом Шаляпина.

На кухне беззвучно работал телевизор. Беспокойные всполохи экрана метались по стенам, дым от сигарет оседал на потолке чёрной копотью.

Две женщины в засаленных халатах жарили свиные котлеты. Запах подгоревшего лука на время перебивал вонь гниющих половиц.

— Невесту ищете? — хмыкнула старшая.

Лицо её дало трещину, как деревянная маска, не пережившая здешнего климата. Сросшиеся мохнатые брови, коричневые круги под глазами и зелёная тушь делали взгляд тяжёлым и одновременно кокетливым.

Кривые бёдра под халатом извивались, как стволы редкого южного дерева.

Вторая выглядела моложе, но суровая наследственность клепала под копирку тот же образ.

— Нам бы цыганку Берберову, — сказала Ксения.

Улыбки испарились с лиц мгновенно.

Старшая нервно затушила сигарету о подоконник.

— Налево по коридору.

В дальней комнате ждала смуглая женщина в бесстыдно распахнутом халате. Агатовые бусы змеиными кольцами спадали на хилые сморщенные груди.

Лицо цыганки не удерживало выражения: гримасы сменяли друг друга так быстро, что меня затошнило. Агатовые, под цвет бус, глаза светились избытком энергии.

Тесная, душная комната будто ходила ходуном, обои шли волнами, студенистая масса проступала в щели и слизью ползла к плинтусам.

Берберова смотрела без стыда и без любопытства — с той профессиональной усталостью, с какой римские путаны в лупанариях встречали гладиаторов.

Она сбросила халат, легла на жалобно скрипящую раскладушку, раздвинула ноги и провела рукой по мохнатому лону, где могли без следа исчезнуть излияния тысяч мужчин.

Я почувствовал себя десантником в очереди к люку самолёта.

Предстоял прыжок в тёмную утробу Вселенной. Мой израненный внутренний конькобежец заколотил коньками изнутри черепа.

***

Мы приближались к Туле с востока по забытому промышленному перегону.

Только конченые забулдыги и рыбаки, застрявшие в пространственно-временном континууме, могли решиться на такой маршрут.

На рассвете мы осторожно слезли с верхней полки, где пролежали всю ночь обнявшись, пытаясь унять дрожь. Ксения порылась в сумке и достала допотопную машинку для стрижки.

— Постриги меня, — попросила она.

Машинка застревала, щёлкала и дёргалась; светлые пряди падали на грязный пол.

Без косметики, с бритой головой Ксения походила на подростка, сбежавшего из колонии для малолеток.

Тула встретила поезд бессмысленно-пустым русским небом. У станции, как по заказу, рычал на холостых зелёный военный КамАЗ.

— Призывники? — устало спросил прапорщик, глядя мимо нас, куда-то в сторону пивного ларька. — Залезайте. На построение опаздываем.

Мы влезли в тёмное нутро грузовика и втиснулись на деревянную скамью между сонных, растерянных парней. На бледных, безразличных лицах лежала печать, будто родина авансом забрала ту кровь, что они задолжали с рождения.

КамАЗ грохотал на ухабах. Мы раскачивались в такт, как школьники на карусели.

Военная часть боролась со ржавчиной, быстро пожиравшей всё железное. Рота штрафников торопливо замазывала зелёной краской коричневые разводы.

Понурое стадо новобранцев двинулось в баню — к низкому кирпичному зданию с угольной кучей у входа. Полутёмный зал встретил густым паром и струями кипятка из ржавых труб.

Парни раздевались, складывали одежду в сумки. Брали нарезанное кубиками хозяйственное мыло и серые вафельные полотенца.

Ксения замялась, побледнела. Потом юркнула в грязный угол душевого отсека и быстро стянула джинсы. В полумраке её спина с торчащими лопатками мелькнула белым пятном.

Женская беззащитность могла привлечь внимание — и тогда бы толпа набросилась, как вокзальные нищие кидаются на обронённый кошелёк. Но прапорщик уже хрипел из дверей: время мытья вышло.

В трусах и майке Ксения сливалась с массой дистрофичных подростков. Одинаковость здесь означала высшую форму милосердия.

Обезличенный поток двинулся к выходу. Каждый получил чёрствые кирзачи и комплект формы.

Вечером мы пришивали погоны и ритуальные белые подворотнички. На ужин выдали алюминиевую миску. В лужице водянистого пюре плавал привет из далекой Риги — протухшая шпротина. С отбоем мы рухнули на провисающие двухъярусные койки. Бритая голова Ксении на секунду свесилась с верхнего яруса, лучик лукавства мелькнул в дельфиньих глазах.

На рассвете заревела сирена. Натягивая на ходу сапоги, мы бежали в строй — отупевшие, пьяные от недосыпа. Роту снова погрузили в грузовики. Машины рванули вдоль пшеничных полей.

Урчание двигателей, пыль под тентом, качка тел на скамьях — и вдруг напряжение ума отпустило. Я почувствовал, как сознание перемещается из вечного одиночества и в коллективный поток.

Приглушённо звучала солдатская песня.

Если бы сейчас за лесом вырос ядерный гриб, эта общая внутренняя пустота осталась бы безмятежной. Слияние частного с общим — одна из форм космической свободы. Тягучая патока времени вдруг расклеилась. Между прошлым и будущим возникла мягкая пауза.

Грузовики остановились. Пшеничное море стало тревожно-весёлым, словно разгулялась кисть хмельного мастера живописи. Солдаты надели противогазы и безмолвной вереницей направились к опушке леса.

Ксения, смешная в гимнастёрке, сидела неподалёку посреди поля, склонившись над крошечной магнитной доской. Белые и чёрные булавочные фигурки игры го складывались в сложный узор.

***

Потеряв Ксению на перегонах, я заскучал. Без цели подсаживался в ночные плацкарты — то на Вильнюс, то на Петрозаводск, то на Таллин. И всякий раз меня выбрасывало в ненужных местах. В Кракове я видел, как Папа Римский в стеклянной клетке порождал неистовство толпы.

В Бресте кудрявый хиппи из касты бродяг западных направлений жадно вырвал у меня билет, добытый в тягостной очереди.

Железнодорожные маршруты переживали коллапс. Пассажирские массы ринулись в дорогу разом.

Страшные слухи будоражили умы. Говорили, будто министр Пуго застрелил красавицу-жену после того, как масоны похитили его личный лимузин «Чайка». Пожилые люди жаловались на головную боль от балета «Лебединое озеро». В газетных объявлениях спекулянты умоляли продать им красную ртуть.

Тюки, коробки и узлы валились с полок на головы. Проводницы перестали убираться и выдавать бельё.

Прочитав заметку о пермских аномальных зонах, я помчался на север, надеясь вернуть ясность ума в прогулках по сырым, заражённым радиацией лесам. После поездки в Пермь наступило равновесие, захотелось вернуться в Москву.

Один музыкант оставил мне на память метроном. Металлическая палочка извлекала из бронзовой подковы тихие, успокаивающие звуки. Дрожание воздуха складывалось в зыбкую гармонию.

В туалете, уже у самой Москвы, в мутном зеркале я не разглядел своего лица. Чужая мятая шляпа с отвисшими полями бросала неистребимую тень на глаза. Небритая физиономия расплывалась: как ни поворачивайся — ничего не разглядишь.

На Каланчёвской площади милицейский патруль потребовал документы. Мой костюм удивительно подходил для прописки в «обезьяннике»: жёваный пиджак деревенского забулдыги, коротковатые засаленные брюки.

Показывать было нечего. Личные вещи, как и личные мысли, давно сгинули на перегонах.

Старший патруля заглянул мне в лицо и вдруг смутился — будто увидел призрак. Он отвёл глаза: сытая наглость уступила место суеверному, почти детскому испугу.

Через час я добрался до остановки у проходной Института полимеразы им. Поликарпова.

Навстречу, пританцовывая и виляя бёдрами, вышел мой приятель и сосед, армянин Гора. Вспомнилось, что на самом деле его арестовали не за валюту, а за «отрицание исторической роли». Случается ведь, что самые разлюбезные приятели вызывают у властей нестерпимый зуд. В мире жёлтой сепии всё условно.

— Эй, Старик! — крикнул он, заметив меня. — Почему на смену опаздываешь?

Я достал пачку «Космоса», пытаясь понять, почему Гора назвал меня стариком.

Разве я так состарился в дороге?

Движение среди пустоты вымерших промзон. Станции без названия, города без координат. Иллюзии сердца брошенные на платформу под подошвы пассажиров.

Люди вокруг исполняли роли, а я оставался в нерешительности. Толпа неугомонным строем шагала к невидимой цели — я слонялся без дела. Прохожие улыбались — моё лицо покрывала тень. Люди верили в историю — мои следы замела пурга Воркуты. Все боялись перемен эпохи — я выпустил свой страх на пшеничных полях Тулы. Все ехали по билету — мой билет украли.

Люди приспосабливались — меня несло степным ветром Экибастуза.

Наверное, Гора был прав. Я давно выследил своего внутреннего Старика.

Тайна дальних перегонов спряталась в морщинах у скул. Молитва свободных бродяг железных дорог придавала лёгкость походке. Сырые леса Перми прогнали тревожную рябь памяти. Декорации фальшивого мира стали прозрачными.

Перед глазами — проходная. Впереди сутки дежурства. Потом трое суток забытья под звон пустой стеклотары на лоджии.

Где-то рядом, среди неумолкаемой возни большого города, шумели волны неумолимого океана времени. Ртуть моего ума свободно отражала жгучие лучи реальности.


Рецензии
Изобразить абсурд, нужен особый талант. У Вас он есть. Честно скажу, я не приверженка такого жанра. "Зашла" на название и не пожалела. Прочитала с удовольствием.
Респект Вашему таланту, Тимофей!
Желаю Вам творческих успехов и удачных находок! Тёплой Вам весны.

Нина Кужелева   19.03.2026 08:47     Заявить о нарушении
Спасибо большое.

Тимофей Ковальков   19.03.2026 17:29   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.