Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Запах аира


      ПОВЕСТЬ
   Второй день подряд  нивские женщины млели в щекотливо - сладком ожидании  чрезвычайно интересного для деревни события.   И было их   ожидание таким напряжённым и всеобъемлющим, что за всё это время никто   ни разу не вспомнил ни бедолагу Марьяну из очередной двести первой серии  про богатых, что  “тоже плачут”, ни чудачку Дуню Пузикову, которая, несмотря на  увещевания и слёзные просьбы родственников и сопротивление сельсоветского начальства, дала своей новорожденной дочери имя Марисабель.
 – Да сколько же раз вам говорить: он это был, он! Лопни мои глаза, он! – от возмущения, что ей не верят, Лидка - кассирша, глотала слова и заикалась. – Вышел из поезда, ну, из этого, самого первого, что на рассвете, оглянулся вокруг, голову в плечи втянул и украдкой, словно вор, двинулся в деревню. Что меня в нем удивило? Туго набитый рюкзак за плечами и большущая  сумка в руках, по - мужски неумело  сшитая из старой мешковины. Вряд ли в гости выбрался с такой поклажей. Я кассу закрыла – а зачем сидеть, если следующий поезд только через два часа? – и осторожненько, (на мягких лапках, как говорит Мишка, мой младшенький) следом за Егором двинулась: очень уж мне интересно стало, как оно там у них будет. Но он почему-то не к своему дому направился, а во двор к Макару Махначу, своему старому приятелю. Слышно было, как он постучал в окно, как заскрипела дверь в сенях, как Макар проворчал что-то сонным голосом и тут же ахнул от удивления: “Ты?! Ну заходи скорее, пока моя спит!”
Видно, у Махначей он и сейчас, потому что дома нет, я тихонько проверила».
Лидка - кассирша будто бы видела Егора Привалова в субботу утром. Но  сегодня ведь воскресенье. И уже середина дня. К Махначам за это время сосе сколько уж раз хожено – перехожено! И всякий раз, конечно же, по самым неотложным делам: то соли одолжить, то газету с телепрограммой посмотреть, то… Да разве мало их, дел неотложных и срочных? Но как только ни присматривались "ходоки", никто из них никакого следа присутствия Егора не заметил ни в доме Махначей, ни во дворе.
"Скорее всего, эта слепуха Лидка в сумерках кого-то из мужчин с Егором перепутала. Зря только людей взбудоражила", – решили разочарованные и даже почему-то обиженные женщины и уже собрались было вернуться к своим обычным вечерним заботам, как из двора Махначей послышался крик жены Макара Зины:
– А ты мне рот не затыкай, а то вместе с ним на улицу вылетишь! Его встретили как человека, напоили, накормили, так он, видимо, решил, что у нас и обосноваться можно! Нужен он мне здесь как собаке пятая нога! Пусть в свой дом идет, кот блудливый!
Было слышно, как Макар пытался уговорить жену, "подождать хотя бы, пока стемнеет", но, как всегда несговорчивая и упрямая Зина на уговоры не поддалась, и "блудливый кот" Егор Привалов (это действительно был он!) под аккомпанемент Зининых не самых приятных для слуха слов, низко опустив голову и ни с кем из встречных не здороваясь, быстро зашагал в конец улицы, где стоял когда-то собственноручно построенный им дом с голубыми ставнями, украшенными резными наличниками, и палисадником под окнами, где буйно цвели розовые пионы.
С лиц женщин, наблюдавших эту картину, мгновенно слетела недавняя унылость, и живые огоньки любопытства вновь загорелись в их глазах: а ведь и правда, как оно ТАМ будет?
Этот роман (впрочем, в деревне любовные отношения между не совсем молодыми, к тому же семейными людьми испокон веков называли не романом, а распутством, мерзостью и другими, ещё более неблагозвучными  словами) начался очень давно:  через пару – тройку лет после того, как Тимох Тарасенков привёл себе в жёны девушку из соседней деревни Ольховое.
Был в те времена у деревенских парней такой обычай: ходить "на чужие сёла". Собирались небольшими группами и направлялись в какую-нибудь из соседних деревень якобы на танцы. Иногда даже гармониста с собой брали. На самом же деле они шли посмотреть на "чужих" девушек, познакомиться с ними, а позже, может быть, кого - то их из них и в жёны взять.
Правда, и в своей деревне симпатичных девчат всегда было достаточно, но ведь кому неизвестны пословицы про то, что «у соседа всегда всё лучше» и что даже «трава у него зеленее»? Вот то –то и оно!
 Нивские парни ходили и в Грушевку, и в Васильевку, и в Круговец. Даже в украинские Кузничи и Кусеи почти за восемь километров пойти не ленились. А вот в Ольховое, хотя эта деревня и была совсем рядом с Нивками, наведывались не так часто, как в другие. Не нравились нивским парням "эти рудые нечёсаные ольховки".
       То, что облик деревень разный и неповторимый, несомненно. Различаются деревни и характерами жителей, и, что особенно удивляет, даже некоторыми чертами внешности. Специалисты утверждают, будто бы причина тому – "энергетические воздействия, идущие из земли, и в каждом месте имеющие разную силу и содержание". Может, это и на самом деле  так,  иначе чем объяснить, например, то, что большинство жителей соседней Дубровки приземистые, коротконогие, смуглые и черноглазые, что в Васильевке  много рыжеволосых и синеглазых людей и что  в Деревинах (из всех окрестных деревень исключительно только в Деревинах!), видимо, и до сих пор рождаются шестипалые дети. Раньше это было настоящей бедой для деревинцев: мало того, что кисти рук с шестью пальцами представляли собой довольно неэстетичное зрелище, так ещё и обувать свои также шестипалые ноги бедняги могли только в какие-нибудь неуклюжие самодельные чуни. Это уже позже начали делать операции, избавлять от лишних пальцев.
Ольховские девушки и вправду красотой не отличались: желтовато-серые глаза, неопределённого цвета волосы и брови, длинные тонкие ноги да и рост слишком высокий по тогдашним меркам. Но вот у избранницы Тимоха Маши из не почитаемой нивскими парнями Ольховки глаза, обрамлённые длинными пушистыми и такими же чёрными, как и брови, ресницами, были удивительного тёмно-синего, почти фиолетового цвета. Это мгновенно отметили деревенские кумушки, не преминув, однако, плюхнуть в бочку мёда добрый половник дёгтя: "Ну только что глаза да брови! А волосы всё равно рудые, и сама долговязая, и ноги как у аиста. Ольховка и есть ольховка!"
Так её и начали называть: Ольховка. В Нивках, как обычно и во всех деревнях, женщин зовут по именам мужей: Борисиха, Степаниха.
Маша должна была бы быть Тимошихой или носить один из нивских вариантов своего имени, из-за распространенности которого в деревне существовало таких вариантов целых десять. В зависимости от степени авторитета Мария могла быть Машей, Машкой, Машечкой, Машуней, Маней, Манькой, Марусей, Маруськой и – в самом худшем случае! – Марусендой. Но нет: Ольховка – и всё тут! Раз и навсегда, как, например, с Максимом Минковым, которого – одного из всех нивских мужчин! – почему-то зовут по жене. Жена у него Нила, а Максим – Нилич. Ну пусть бы он был подкаблучником или каким-нибудь невзрачным недотёпой, так нет же, как говорится, «и ростом, и станом». Да ещё и руки золотые. Ну никакой логики!
Ольге Пилипихе, матери Тимоха, Маша вроде бы понравилась.  Во всяком случае на людях Пилипиха её всегда нахваливала: «Славная у меня невестушка! И работница, и аккуратная, и уважительная: никогда слова поперёк не скажет, ко всем моим советам прислушивается. И с первого же дня, как в дом вошла, мамой стала называть. А иногда и мамочкой зовёт. И грамотная. Недаром же после того, как Мефодьевна на пенсию ушла, так не кого-нибудь, а Машу на её место библиотекарем взяли. И лицом невестка моя неплохая. А что худенькая, так, как говорится, на живых костях  мясо нарастет».
И правда, сразу после рождения первенца, Маша пополнела А вскоре фигура её вообще полностью стала соответствовать деревенскому идеалу женской красоты, чем Пилипиха была очень довольна: мол, за хорошим мужем расцвела женщина.
Сначала молодые жили в родительском доме, довольно просторном, с двумя комнатами, которые в Нивках называли «задняя хата» и «хата передняя». Комната, куда заходили из сеней, – задняя хата. Через неё шли в хату переднюю.
Значительную часть задней хаты занимала печь с чаренью и лежанкой. У порога за лёгкой ситцевой занавеской пряталась полка с кухонной утварью, под полкой же обязательный «судник»  – ящик с такими  запасами, как крупа, мука, сушёные грибы, «скрыльки» для взвара – нарезанные тонкими ломтиками высушенные на солнце яблоки с грушами – и пара поллитровых, плотно закупоренных бутылок со льняным маслом. Ещё пара таких же бутылок стояла в погребе или в чулане за кубелом с солониной и кадушкой с фасолью – «базовыми» пищевыми продуктами сельчан. Тогда льняное масло почему-то надолго исчезло с прилавков магазинов, но у нивчан оно имелось всегда, и они при случае хвастались, что могли бы назапасить этого масла "два вазы і цэбар". К сожалению, льняное масло со временем темнеет, становится горьким и приобретает неприятный запах – короче говоря, становится непригодным к употреблению. Поэтому хозяева предпочитали хранить цельное льняное семя в погребе в надежной упаковке, а затем давили из него свежее масло.
Несведущий человек мог бы удивиться: откуда у этих людей столько льняного семени, что из него можно произвести "два вазы і цэбар" масла?
А дело было в том, что Нивский колхоз (при довольно скромных своих производственных достижениях он все же носил громкое имя Суворова) являлся льноводческим хозяйством. Вот почему единственной культурой, кроме картофеля и, конечно же, тогдашней "королевы полей", которая на небогатых нивских землях своим бедным видом напоминала скорее несчастную нищенку, чем королеву, был лен.  В колхозе трудились две льноводческие бригады, в каждую из которых входило по два звена.
Неизвестно, чем можно объяснить то, что, несмотря на нелегкий в целом труд на льняном поле, он, в отличие от всех других колхозных работ, был наиболее приятным и радостным, а то время, когда с аккуратных кудрявых снопов обмолачивали золотистые семенные головки, почти праздничным. Семена ссыпали в телеги с "бестарками", и мальчишки-подростки на лошадях возили их на склад. "Государству" сдавали только льняную соломку, а семенами после определенной переработки кормили колхозных телят. Но, если говорить правду, то половину всех семян в котомках да и в более вместительных ёмкостях колхозники переносили  на собственные дворы, тем более, что никто особенно и не запрещал этого делать. Вот из этого "позаимствованного" у колхоза семени и давили масло. Давили его два, говоря современным языком, предпринимателя: Иван Кулик, длинноносый и действительно похожий на кулика мужчина, и Артемка Концевой, деревенский почтальон, человек бережливый и хозяйственный. При деятельной помощи кузнеца Савастея они смастерили прессы, и с тех пор густое, янтарного цвета и чрезвычайно приятного запаха льняное масло заняло одно из почетных мест среди продуктов каждой семьи.
Льняным маслом заправляли винегрет, капусту, вареный картофель и для аромата добавляли в печенье. Им лечились, использовали в различных хозяйственных нуждах. Кто-то даже ухитрялся продавать часть запасов продавать. Правда, по тогдашним ценам никто на этой продаже особенно не разбогател.
Извечная лавка под окнами напротив русской печи с чаренью и лежанкой – также обязательная деталь задней хаты. Между печью и стеной, разделявшей заднюю и переднюю половины, прочно – раз и навсегда! – заняла свое место широкая самодельная деревянная кровать с изголовьями, украшенными грубоватой резьбой и окрашенными темно-синей масляной краской. В углу стол, за которым обычно завтракали, обедали и ужинали. Над ним иконы в окружении "набожников" – рушников, вышитых крестиком.
В передней хате угол с иконами выглядели намного богаче: его украшали не только ярко вышитые набожники, но и магазинные штапельные ширмы с изображениями луговых цветов и раскидистых берез, а иногда и целых сказочных сюжетов. Под иконами ютился "кутник" – треугольный столик, где в праздники зажигали свечи и обычно стояла банка со святой водой и лежала принесенная из церкви просфора или ее кусок. Слева от входа – небольшая грубка с чугунной плитой. Эта плита выполняла роль не только варочной панели: чугунная поверхность плиты медленно отдавала  тепло и поэтому дополнительно обогревала помещение.
Одна из двух кроватей передней хаты, застланная самотканой постилкой, скромно пряталась за грубкой.  Вплотную спинка к спинке – кровать "парадная", с никелированными шарами  и пышным убранством постели: белым ситцевым покрывалом, вышитым разноцветной "запалачью" (так в Нивках называют мулине) множеством подушек в вышитых той же  "запалачью" наволочках и накрытых кружевными накидками. В домах побогаче обе эти кровати прятались за ярким цветастым пологом, У стены, что окнами на улицу, стол с приемником на массивных батареях. Телевизор, единственный на всю деревню, тогда   был только у Бондарева Малаха, потому что электричество в Нивки провели всего лишь  год назад, и многие  ещё не успели приобрести эти довольно дорогие вещи. Так что пока "на телевизор" ходили к Бондаревым.
В шкафу с одной дверцей и ящиком внизу бережно хранилась одежда "в люди ", новое постельное белье, рушники, скатерти, вышитые оконные занавески, а в ящике – документы. Словом, все, как в те времена у всех. Хотя и не у всех. В деревне тогда еще встречались дома, где была одна "хата", в которой  жили  две, а то и три семьи.
Раньше, когда Тимох еще был холостяком, и мать, и сам Тимох спали в задней хате: Тимох – на лавке, а мать – на той самой деревянной кровати, которую когда-то смастерил отец Тимоха ПилиП. Переднюю хату занимали сестры. До недавнего времени их было три. Потом Макрина, старшая из сестер, вышла замуж в соседнюю Грушевку, а Дуня и Настя все еще жили в ожидании своих суженых.
Сразу после своей свадьбы Тимох вынес лавку в сени, на ее место поставил кровать, что стояла в передней хате за грубкой, и переселил Дуню с Настей в заднюю хату. Сестрам, конечно, такое переселение не понравилось, и они всячески демонстрировали это: могли в то время, когда молодые ложились спать, зайти в переднюю хату под каким-нибудь, чаще всего надуманным предлогом, долго рыться в шкафу, а потом "забыть" как следует закрыть дверь. Не церемонилась и Машина свекровь. Правда, та, в отличие от своих дочерей, руководствовалась самыми добрыми намерениями: должен же кто-то напоминать молодым, как и где следует вести себя надлежащим образом и как беречь и почитать семейные и народные традиции.
В общем, как бы нынче сказали, у молодых не было никакой личной жизни. Все альковные утехи – украдкой и шепотом. Тимох, казалось, нисколько от этого не страдал. Он быстро делал свое дело и тут же засыпал.
Маша же вздрагивала от каждого шороха, от скрипа кровати, от учащенного  дыхания Тимоха и никакой радости от его ласк (если можно было назвать ласками поспешное комкание  ее уставшего от дневных забот тела) не испытывала.
Вот так постепенно в Маше и умирала женщина, хотя сама она пока не понимала этого. В деревне не принято было – стыдно! – говорить на интимную тему даже с самыми близкими людьми. И свои тайные желания, и свое недовольство супружескими отношениями Маша считала нечистыми, греховными и старалась как можно чаще избегать близости с мужем. Но это, конечно, плохо удавалось ей, и поэтому, когда праздновали новоселье, у Маши с Тимохом было уже двое детей.

Пилипиха и раньше часто навещала семью сына, а когда дочери вышли замуж и уехали, стала приходить сюда каждый день словно на работу, несмотря на то, что путь был для неё нелёгким: начали сильно болеть ноги.
Она рано осталась вдовой с четырьмя детьми и часто должна была выполнять не только женскую, но и мужскую работу. Не хотела она "кланяться каждому достойному и недостойному", тем более что даже за самыми ничтожными из "недостойных" внимательно следили ревнивые жены, которым повезло дождаться своих мужей с войны живыми и здоровыми.

Ее Пилип тоже был среди тех, кто в сорок пятом вернулся домой, но после войны прожил всего шесть лет: последствия фронтовых ранений забрали его жизнь. А у Пилипихи ни в Нивках, ни в окрестных деревнях не было и не могло быть никаких родственников: Пилип привез свою Ольгу из Гродненской области, где она жила в семье своей тетки и где нельзя было вслух говорить ни о родителях Ольги, ни о братьях: враги советской власти! Хорошо, что здесь, в Нивках, никто не знал о ее «вражеском» происхождении, иначе бы не было ей тут житья.

Машу Пилипиха называла дочкой и нигде и никогда не говорила о ней плохо. Это некоторые ее подруги привыкли сплетничать о своих невестках. Они и на Машу Пилипихе пытались наговаривать. Но на все их попытки был один ответ: "И у сына, и у меня с Машей, слава Богу, все в порядке. Она и Тимоха жалеет, и меня уважает."

Неизвестно, сколько времени Пилипиха находилась бы в наивном своём заблуждении, если бы не тот прискорбный случай. Хотя  почему "прискорбный", если именно он открыл Пилипихе глаза на истинное невесткино отношение к ней  и превратил в уверенность одно ее сомнение? Это сомнение, по правде говоря, давно уже не давало женщине покоя.

В тот день, как всегда, Пилипиха пришла к сыну и, не застав никого, хотела зайти в дом, но вспомнила, что не взяла с собой ключи.  К тому же в прошлый раз ей показалось, что невестка не понравилось, что свекровь без ее разрешения (ну чуть-чуть совсем!) похозяйничала на кухне.
Пилипиха постояла немного и решила заглянуть к Василине, подруге Машиной.  Наверное, Маша там, она ведь больше чем с кем - либо  из нивских  женщин с Василисой общается. Это и понятно: Василина тоже молодая, грамотная, работает бухгалтером в колхозной конторе. Вот они и подружились. И семьями дружат, праздники вместе отмечают.
 Пилипиха подошла к дому Приваловых, и уже приоткрыла уже калитку, как услышала голос невестки:
– Ну, мне надо бежать, а то скоро свекрища припрётся и начнёт в кастрюли заглядывать да нравоучения читать. Надоела как горькое яблоко. Думала, хотя теперь спокойно поживём, да где там!
Пилипиху словно кипятком обдало: "свекрища", "припрётся"... «как горькое яблоко»…  А  она  же Машу и на самом деле дочкой считала.
На какое-то время Пилипиха  замерла и даже вздрогнула, когда из открытой калитки, чуть не сбив её с ног, выскочила "славная невестушка", "доченька"... Ольховка эта нечёсаная!
Они стояли напротив друг друга, совсем близко: лицом к лицу, глаза в глаза.
Маша покраснела, попыталась что-то сказать, но,словно подавившись словами,  махнула  рукой,и выбежала на улицу.   Пилипиха, ошеломлённая неожиданным для себя горьким открытием, медленно поплелась домой. Прихрамывала она сильнее, чем обычно...
Дома старая долго плакала. К сыну не пошла. Не пошла и на следующий день. И сын к ней почему-то не пришёл, да и внуки не прибежали. Пилипиха лежала на диване и снова плакала. Под вечер наведалась Нина Буслиха и, взглянув на опухшее от слёз лицо Пилипихи, спросила:
– Это ты из-за неё, из-за невестки своей?
– А ты откуда знаешь? – удивилась Пилипиха.
– Да об этом уже вся земля гудит! Дура Василина будет, если окна ей не побьёт!
Пилипиха растерянно взглянула на приятельницу:
– Ничего не понимаю. Зачем и кому Василина должна побить окна? И при чём тут моя невестка?
– Да застали твою невестку с Василининым мужиком. С Егором.
И Буслиха спешно и с явным удовольствием рассказала Пилипихе все подробности самого свежего деревенского события. А  Пилипиха ещё от вчерашнего как следует не опомнилась, поэтому  Буслихин  жизнерадостный рассказ чуть окончательно не добил её.
Соседи с трудом  привели Пилипиху в чувство. Буслиху же, обозвав дурой, выгнали из дома.
 Только теперь некоторым из женщин вспомнилось, как однажды в сельмаге,  в очереди за  дефицитом, деревенский дурачок Лексейка Болтун с неизменной улыбкой своего широкого жёлтозубого рта несколько раз повторил: "А  вы знаете, что бригадир наш библиотекаршу любит: когда мимо клуба  идёт, так вс на окна библиотечные смотрит. А библиотекарша лицом к стеклу так и прилипает, так и прилипает".
Правда, тогда на Лексейкины слова никто не обратил особенного внимания. Больной человек. Блаженный. Такие почему-то в каждой деревне испокон веков рождаются. И каждый со своими причудами. Вот хотя бы Василь Лемешовский. Он ходит по окружным сёлам с мешком за плечами, и этом мешке, кроме собранной им милостыни, всегда лежат два –три камня. Василь специально кладёт их для веса. По каким - то непонятным здравому уму причинам Василь чувствует себя хорошо только тогда, когда мешок тяжёлый. Лексейкина же причуда заключалась в следующем:  он напрочь отказывался носить любую одежду, кроме форменной военной. Пока ещё живые его родители специально ездили в город на барахолку за  полюбившейся сыну одеждой, и он гордо шествовал по улице, вместо обычного приветствия прикладывая руку к фуражке или зимней шапке,
Лексейка был по - детски доверчив и наивен. Этими чертами его характера пользовались некоторые недобропорядочные односельчане. Вот почему там, возле магазина, после Лексейкиных слов Василина только засмеялась: “Это  же кто-то специально Лексейку науськивает. Поссорить нас с Машей хотят, потому что завидуют, мы ведь по-настоящему дружим, а не так, как некоторые: сегодня из одной миски хлебают, а назавтра из-за какой-нибудь мелочи едва не глаза друг другу не выцарапывают. Мой Егор который год бригадиром в колхозе работает, и не одна женщина ему глазки строила да охмурить пыталась, но что толку: ему  хоть царскую дочь на нос повесь, он и на нее не позарится.”
И вот вчера вечером Машу Тарасенкову и Егора Привалова "застали". За околицей. Под скирдой соломы. А скирды колхозники всегда мастерски делали: солому клали так плотно, что дождевая вода не попадала внутрь,   солома оставалась сухой, душистой и не теряла своего золотистого цвета.  Вот поэтому если что, то и сидеть, и лежать в таком укрытии тепло и уютно .
Если бы Максим Чугунов пошел «у крадла» один, весть эта, может, так быстро и громко не выстрелила бы. Но с ним была жена Рая по прозвищу Рация. Прозвище она получила не из -за созвучия слова "рация" со своим родным именем, а из -за чрезвычайной способности с молниеносной быстротой распространять вести, особенно плохие.
За соломой к колхозной скирде Максим и Рая ходили не раз: немалое их хозяйство этой самой соломы требовало много и заготовленной на своем приусадебном участке не хватало. Конечно, можно было и прикупить, только какой дурак станет покупать солому, когда на колхозном поле две огромные скирды стоят?
Вот под одной из скирд Чугуновы и наткнулись на любовников. Те как раз находились на апофеозе своего греховного праздника и, естественно,  не могли  заметить не то что каких-то там Чугуновых, а и вообще никого и ничего в мире.

– Это же ни стыда ни совести! – аж захлебывалась Рация. – Детей что у одной куча, что у другого! Их скоро женить надо и готовиться внуков нянчить, а они любиться вздумали, развратники паршивые! Это же счастье ихнее, что Коля мой случайно никого из них на вилы не надел, когда солому скуб. Вот были бы им любощи!
Про кучу детей, которых "скоро женить надо", Рация немного преувеличивала: детей у "паршивых развратников " была не такая уж и куча: у Маши две дочки, у Егора – сын и дочь.
Старшим был пятилетний Егоров Шурка. Правда, у него уже была невеста, четырехлетняя Танька Лубцова, и Шурка даже пообещал жениться на ней, но потом, когда немного подрастёт. Так что про внуков говорить рановато было.
 
                ***

Неизвестно, долго ли в тот день еще обсуждали бы нивчане пойманных на месте злодеяния   преступников, если бы не умер Андрей Шевцов. Собирал яблоки в своем по-хозяйски ухоженном и богатом на сорта саду, чтобы, как обычно, угостить тех соседей, для кого фрукты были в диковинку, устал, присел на скамеечку, поставив рядом полную корзину душистой путинки, да так и остался сидеть...
В том, что ушел человек, который уже разменял восьмой десяток, вроде бы ни для кого не было ни особой неожиданностью, ни трагедией. Но только не для Проси Клыповой.
Долгое время Просю считали женщиной чудаковатой. Она одиноко  жила в доме, где родилась и откуда, словно птицы из гнезда, давно разлетелись четыре  Просины сестры, а затем ушли в мир иной постаревшие родители. Те, кто не знал, что Прося в молодости выходила замуж, считали ее старой девой.
________________________________________
Просю просватали за Броника Смоляка из соседних Деревин. По Бронику, черноглазому и чернобровому, с волнистым каштановым чубом и белозубой улыбкой на смуглом лице, тайно вздыхала не одна деревинская девушка, и когда он привез себе в жены "чужачку" из соседних Нивок, неудачные  Просины соперницы, собравшиеся  у двора Смоляка, завистливо поглядывали на избранницу Броника и неприязненно кривились: "Ох, было бы там что хорошее! А она ж еще и привередничает! Ничего не ест и не пьет. На жениха за все застолье ни разу не взглянула. И вообще ведёт себя так, будто ее на веревке продавать привели. Другая радовалась бы своему счастью, а она..."
А Прося в эти минуты не могла ни радоваться, ни печалиться: ее как бы совсем не было здесь, потому что в мыслях своих сидела она в родных Нивках гостьей за свадебным столом, где невестой была её сестра Татьяна, а женихом – Андрей Шевцов. И никто из приглашенных на ту свадьбу не понимал, почему так горько плачет младшая сестра невесты Андрея...

Когда наконец разошлись – разъехались гости , отступили от двора Смоляка многочисленные, как это всегда бывает на деревенских свадьбах, зеваки, и молодые должны были пойти в комнату, где на широкой кровати их ждала приготовленная к брачной ночи пышная постель, вдруг куда-то исчезла невеста.
Растерянный и взволнованный жених в недоумении разводил руками: "Да всего на какую-то минуту отлучился по нужде, а она будто водою разлилась!"
Пока Смоляки всей родней искали невесту, та в свадебном платье и фате, украшенной веночком из бумажных цветов, босиком бежала по узкой тропинке вдоль железной дороги.
Сумерки уже окутывали окрестности, и путевой обходчик Кирила, увидев эту необычную картину, сначала подумал, что это ему примерещилось (не каждый же день здесь девушки в свадебных нарядах бегают!)  на мгновение  застыл на месте, но тут же испуганно перекрестился и бросился вслед за потенциальной, как он считал, самоубийцей.
– Ты что, с ума сошла? – закричал он, схватил девушку за плечи, заглянул в ее заплаканное лицо и  удивлённо поднял брови:
– Прося?! И чем же тебя жизнь так обидела, что ты решила с ней расстаться?  Опомнись, это большой грех!
Кирила Задора, дальний родственник  Просиной матери, как и все путевые, жил вместе со своей семьей в так называемой "будке" в непосредственной близости от железнодорожного полотна. Такие будки обычно находились между станциями.
– Дядечка, миленький, зря вы так обо мне подумали. Я не собиралась бросаться под поезд, – вытирая слезы краем марлевой фаты, сказала Прося. – Я сбежала со своей свадьбы. Немил мне  тот, за кого меня выдать собрались. Отпустите меня, я хочу домой.
– Нет, девонька, не отпущу я тебя одну. Мало ли что в твоей неразумной голове сотворится! Давай я отведу тебя к твоим.
Дома Просе, мягко говоря, не обрадовались  и на следующее утро отвезли ее обратно к молодому мужу в Деревины. А вечером Прося снова сбежала…
Почти месяц Просю "просьбами и грозьбами" возвращали в Деревины в семью Смоляков, но она каждый раз возвращалась домой. Неизвестно, сколько бы это продолжалось, если бы Прося однажды не сказала: "Я все равно с ним жить не буду. Не перестанете заставлять – лягу на рельсы! Для меня смерть милее, чем жизнь с этим противным Смоляком! От него прелым горохом воняет!"
– Да что ты несешь? – попыталась возразить мать, но, встретив решительный взгляд карих  Просиных глаз, которые  на побелевшем ее лице казались почти черными, замолчала.
Долго еще никто из родственников и знакомых не мог понять, почему Прося отвергла такого видного парня, как Броник. Высказывались самые разные мнения вплоть до самых абсурдных. Дошло даже до не совсем приличных: "Кто их знает, этих деревинцев, может, у некоторых не только пальцев на руках да ногах больше, чем у обычных людей, а и ещё кое - что тоже не в одном, а в двух или трех экземплярах. Какая же девушка такое выдержит?"
Как бы там ни было, Прося осталась жить с родителями и двумя тогда еще незамужними сестрами: Варькой и Сынклетой. Сёстры одна за другой вскоре вышли замуж и уехали со своими мужьями , как они говорили, “на шахты”. А потом умерли родители.
Прося так и не вышла замуж, хотя к ней сватались  вроде бы и неплохие мужчины.   В деревне её упорству постепенно перестали удивляться: любовь и кашель не скроешь, поэтому почти все уже поняли, почему Прося так решительно отказывает всем своим потенциальным спутникам жизни. Ни о чем не догадывался разве что Андрей…
Андрей  не мог пожаловаться на свою семейную жизнь с Татьяной. Они редко ссорились и быстро мирились. Все у них было нормально, как и во всех обычных семьях, по-деловому буднично, с редкими праздниками.
Пролетели годы, Андрей с Татьяной вырастили пятерых детей и уже имели почти взрослых внуков, когда Андрей овдовел.
 Вскоре после сороковин Прося зашла  в его осиротевший  без Татьяны дом и тихо сказала:
– Андрейка, я тебя очень давно и очень сильно жалею. Давай жить вместе.
 От неожиданности Андрей онемел. В зрелом, а тем более в таком солидном возрасте, в деревне как-то не принято было называть друг друга уменьшительно-ласкательными именами. И еще это неоднозначное слово – "жалею". Его здесь обычно употребляли вместо "люблю". А тут и "Андрейка", и "жалею". И все это из уст Татьяниной сестры, которую Андрей считал почти роднёй. Когда-то, видимо, не было такого дня, чтобы Прося не зашла к Шевцовым. Она и детей помогала растить, а потом и внуков. И по хозяйству Андрею с Татьяной помогала…
Жить они решили в доме Андрея.


          В Нивках все без исключения сразу заметили, как чудесно преобразилась Прося. Она будто сбросила лет двадцать: лицо словно прояснилось, даже морщин на нём уменьшилось, а в глазах появился жизнерадостный блеск. И походка стала моложе и живее. А еще она стала наряжаться, как никогда раньше: достала из сундука цветастые платки и вышитые красными и черными нитками льняные кофточки и даже бусы, когда-то, еще в молодости приобретенные, носить стала.
Теперь везде они с Андреем (Прося его и публично иначе не называла, как Андрейкой) были вместе: сажали огород, ездили в город к детям и внукам, ходили в местный магазин и просто отдыхали на лавочке перед домом. Сельчане восприняли решение немолодых молодоженов как должное. Никаких насмешек и подтруниваний.
Осенью, когда огород в основном был убран, Прося попала в больницу: умудрилась, как сама она говорила, сильно простудиться в еще теплое по-летнему время. Андрей теперь должен был хозяйничать один и в мыслях признавался себе, что ему не хватает Проси с ее счастливой улыбкой, радостным блеском ее глаз и непривычными для него, но неожиданно такими нужными словами.
Печальную весть в больницу к Просе повезла соседка Марфа. Она не успела еще зайти в палату, как Прося спросила: "А почему Андрейка не приехал?"
Марфа остановилась у двери и молча опустила взгляд .
Казалось, со смертью Андрея погаснет в Просином сердце огонек, выпестованный долгими годами тихой, жертвенной, ненавязчивой, бесконечно нежной любви, и поселится на его пепелище большая обида на несправедливость и нелогичность судьбы. Но Прося, несмотря на боль своей большой потери, не озлобилась, не стала роптать на судьбу, а оставалась благодарной ей за бесценный дар молниеносно короткого счастья, потому что верила во вторую, уже вечную жизнь, где будет всегда видеть своего Андрейку. И читалась эта бесконечная вера в Просином взгляде, торжественно отрешенном и полном тихого умиротворения.
Могучая сила веры в том, что она утверждает существование высшего, нематериального, к чему можно прикоснуться только душой и в чем можно найти спасение от любой, даже самой лютой боли.
Простые сельские люди не умеют (а может, просто не хотят?) облекать чувство любви в пышные словесные наряды, особенно когда любовь такая, как у этой скромной деревенской женщины: тихая, незаметная, но силой своей превосходящая даже огненную страсть.
Страсть – чувство недолговечное, ненадежное и держится оно на первородном, греховном, плотском, а "что тело любит, то душу губит". Поэтому, видимо, страсть вызывает осуждение и непринятие, причем непринятие довольно часто действенное, с печальными для осуждаемых последствиями.
После смерти Андрея Прося прожила еще почти десять лет.
                ***
________________________________________
В деревне сначала оправдывали предполагаемые действия Василины в отношении бывшей подруги, которая в одночасье стала самым враждебным в мире существом, и с нетерпением ждали банального для такой ситуации и всё же неувядающе интересного для деревенских женщин зрелища с битьем окон и выдиранием "патл".
Однако Василина разочаровала односельчанок, сказав: "Я женщина интеллигентная, поэтому ни при каких обстоятельствах не позволю себе опуститься до уровня истеричной деревенской бабы".
– Подумаешь, интеллигентка нашлась! – презрительно скривилась Рая Рация, которая и так чувствовала себя обиженной из-за того, что никто из двух сторон не поблагодарил ее за разоблачение неудачных любовников, а тут еще из слов Василины стало ясно, что "кина не будет". – Давно ли гусей на выгоне пасла да головастиков в сажалке ловила? И от цыпок на ногах и руках давно ли избавилась?
Ох, как же Василине хотелось дать себе волю и устроить подлой Ольховке то самое "кино": и окна побить, и рыжие патлы повыдирать, а вдобавок еще и ненавистную морду поцарапать. Больше всего хотелось морду поцарапать. Царапины медленно заживают, и после них на всю жизнь следы останутся.
Она что было мочи старалась побороть в себе эти низменные порывы, время от времени повторяя: "Назвался грибом – лезь в горшок. Нареклась интеллигенткой – учись вести себя подобающим образом".
Нет, правду та Рация сказала: какая из Василисы интеллигентка? И совсем не в гусях, головастиках или цыпках дело. Интеллигентный человек всегда держит себя в руках. Никого не унижает и не оскорбляет. И разве будет он мучиться такой непреодолимой жаждой мести, которая овладела Василиной и настойчиво требует немедленного утоления?
Спокойно, Василина, спокойно! Прежде всего нужно собрать все мужа вещи (мужа? Какой он теперь ей муж? Козёл!) связать их в узел и выставить за дверь. Василина открыла новенький, недавно купленный по большому блату, немалой стоимости лакированный шкаф. И тут ей на глаза попалась Машина кофта. Её, специально связанную из дорогих шерстяных ниток чистого синего цвета, прислала Маше в подарок какая-то родственница с Кубани.
Кофта очень понравилась Василине, и она, чего бы это ни стоило, решила обзавестись такой же. Вот и взяла её на образец. И нитки уже купила. Только не синего, а зелёного цвета. Василина немного умела вязать, но понимала, что как следует сделать такую красивую вещь сможет только настоящая мастерица. Оставалось только найти её. Хорошо, что не успела, а то был бы смех: жена и любовница в одинаковой одежде! Нет уж! Василина запихнула кофту в грубку и подожгла. Кофта почему-то никак не хотела гореть, и Василине пришлось подкладывать тонкие смолистые щепки, подготовленные Егором на растопку.
Всё! Сгорела! Проклятая Ольховка для Василины больше не существует. Она ничто. Пепел. А у Василины кофта скоро будет ещё наряднее, чем Ольховкина.
Василина посидела перед грубкой и вдруг почувствовала, что успокоения как не было, так и нет. В памяти кружилось и кружилось: «А библиотекарша лицом к стеклу так и липнет, так и липнет".

"Лицом к стеклу так и липнет, – вслух произнесла Василина и, немного подумав, добавила: – Окон в библиотеке в клубном помещении всего два, так что..."
Назавтра все, кто проходил мимо клуба, удивлялись: все до единого стекла библиотечных окон щедро (не в несколько ли слоёв?) замазаны коричневой масляной краской. Стёкла же остальных трёх (клубных) окон отливали перламутровой чистотой.
– Ну надо же до такого додуматься! – отчитывала Василину мать,  услышавшая неприятную весть и  прибежавшая  с другого конца деревни. – Ты же взрослая женщина. Моли Бога, чтобы Маша не заявила, а то тебе штраф влепят или  пятнадцать суток дадут. И будешь ты, к стыду своему и моему также, полмесяца с метлой по городским улицам ходить. Ты этого хочешь?
–  А пусть сначала докажет, что это я сделала! – огрызнулась Василина. – Может, Ольховка не только с моим Егором под скирдами или еще где кувыркалась!
 Она уже и сама раскаивалась, что горячку вспорола: а если Ольховка и вправду возьмет да участкового вызовет? Подождав, пока мать уйдет, она сняла с вешалки у порога брезентовую сумку, с которой обычно ходила за хлебом, и медленно, с притворно безразличным видом пошла по улице. Здание клуба, где находилась и библиотека, было как раз напротив магазина. Прежде чем зайти в магазин, Василина искоса взглянула на несчастные библиотечные окна и тут же с облегчением вздохнула: все стекла были чисто вымыты, а от клуба с выражением исполненного долга на на опухшем  от постоянного пьянства лице шла непривычно трезвая Сонька Мавричева, местная «лукешта».
Слово “лукешта” в Нивках издавна было нарицательным именем для тех женщин, которые чрезмерно  любили заглянуть в рюмку. В “лукешту” нивчане переделали благозвучное женское имя Лукерья. Именно так звалась – некогда одна на всю округу! – женщина-пьяница. “Одна на всю округу!” – утверждали старики и вспоминали подробности: « Ходила всегда расхристанная, грязная, окурки по улице собирала, за водку на самую грязную работу нанималась. И никто с ней дружбу не водил, все брезговали.”
“ Ну, сегодня та Лукерья – Лукешта не страдала бы от одиночества,” – грустно улыбнулась Василина, взглянув на Соньку Мавричеву, которая уже не шла, а даже  бежала  с подскоком – так спешила получить вожделенную плату из рук… ну, конечно, понятно с  чьих рук. Значит, можно не волноваться: скандал поднимать Ольховка точно  не станет.  Но впредь умнее надо быть. Несомненно, она никогда не простит бывшей подлуге её змеиную подлость. Она отомстит. Только делать это надо на трезвую голову. Недаром один мудрый человек назвал месть блюдом, которое подают к столу холодным.
                ***
   Маша не стала поднимать шум, потому что было не до того: она третий день уже не ходила на работу, а сидела дома, время от времени прикладывая ко внушительному "фонарю" под левым глазом салфетку с разведенным в кашицу порошком бадяги. Бадягу она одолжила у соседки Дуси Качолки. Дуся всегда держала этот порошок на случай очередного выяснения отношений со своим ревнивым – кстати, не без оснований! – мужем.
Маша снова и снова посмотрела  в зеркало, но ничего утешительного оно ей не сулило: синяк, вопреки её надеждам на успешное и быстрое лечение (как уверяла Машу Дуся Качолка), радостно цвел всеми цветами радуги. Маша присела на диван. В голове беспорядочно метались мысли, и – какой ужас! – они были не о Тимохе, не о том, что теперь будет с их совместной жизнью, а о нем, о Егоре..
Да что же это такое? Разве они с Василиной не считали каждую услышанную историю о подруге-разлучнице плодом чьей-то больной фантазии?
"Ну представь себе, – говорила Василина, – Ты приходишь домой, а я с твоим Тимохой в постели!" – "Или я с твоим Рыгором на диване," – добавляла Маша, и они заливались смехом.
Ох, недаром в народе говорят: "Кто смеется, тому не минётся".
Но почему же все-таки это могло случиться? Неужели виноват тот манящий, загадочный запах приозёрной травы, которую в Ольховом (как нигде больше!) называют касатором?
                ***
Их дружба началась с того дня, как Василина зашла в библиотеку, чтобы поискать какой-то (она уже не помнит, какой именно) справочник по бухгалтерскому делу. Справочника того в библиотеке не нашлось, но Василина сразу не ушла, присела у стола, они разговорились. Маша пожаловалась, что сельчане мало читают, а в районе требуют отчет о количестве читателей и проведенных мероприятиях. Некоторые библиотекари "для массовки" заводят карточки на "мертвых душ". Маше же такое делать совесть не позволяет. Вместе они начали думать, как привлечь людей, и попросили помощи у учителей. Их старания принесли результат: читателей в библиотеке стало больше. Удавалось даже проводить обсуждения самых популярных книг и обзоры журналов.
Тимох и Егор тоже подружились: оба были заядлыми рыбаками и грибниками, оба по вечерам заходили к местному холостяку Игнату Жуку поиграть в карты и поговорить о политике, часто и в город ездили одним и тем же поездом: Тимох – на работу в железнодорожное депо, а Егор – в райисполком по колхозным делам или просто на рынок за покупками.
Приваловы и Тарасенковы вместе отмечали праздники, помогали друг другу в хозяйственных делах, занимали деньги, а Василина с Машей при определенных обстоятельствах даже нарядами менялись.
Все произошло накануне прекрасного весеннего праздника – Троицы. Нет, СОВСЕМ ВСЁ случилось немного позже. Ну, а в тот день Маша забежала к Приваловым, чтобы договориться, где и как они будут «кумиться». Василины дома не было, а Егор, присев на крыльцо, разбирал "май" – так в Нивках и окрестных деревнях называли свежую зелень, которой на Троицу украшали свои дома. Неизвестно почему так сложилось, но в Нивках веточки для праздничного украшения дома срезали только с деревьев и кустов, которые росли в лесу: с орешника, рябины, калины и, главное, с молодого дуба, а вот с березы – что удивительно! – никогда. Разве только срубленную молодую березку прикапывали у двора. Да и то такое делали не все. А вот аир на Троицу обязательно должен был быть в каждом доме, и, хотя рос он только в одном известном нивчанам месте (по берегам кусеёвского озера, до которого нужно было идти километра три, если не больше), редко из какого дома перед Троицей не посылали кого - либо к озеру. Длинные стебли аира ставили на окна, стелили на пол, и тогда удивительным солнечным ароматом начинали наполняться украшенные к Великой Троице деревенские хаты.
– Вижу, ты уже на кусеёвщину успел сходить, – кивнула Маша на аккуратный пучок аира, что лежал рядом с "маем". – Поделишься? Мой Тимох с ночной смены, а самой мне сегодня некогда.
– А куда от тебя денешься? – вздохнул Егор и  как - то невесело улыбнулся: – Не волнуйся, аиру  я специально набрал столько, чтобы и нам, и вам хватило. Какая же Троица без аира? Вот некоторые его с рогозом путают. Явхим Старченок его в прошлом году даже домой вместо аира принес. Правда, у рогоза и аира похожие листья, но запах совсем разный. Рогоз пахнет сыростью, болотом, а вот аир… Маша, вот ты можешь точно сказать, чем пахнет аир?
Егор развязал пучок, отломил кусочек стебля, растер его в ладонях и в эти широкие, насыщенные запахом аира ладони осторожно, как величайшую драгоценность, взял вспыхнувшее от неожиданности Машино лицо.
Она попыталась высвободиться, но голова закружилась от острого, тревожного и непредсказуемого аромата. Аромата запретной, грешной радости…
Два месяца ни одна живая душа не знала об их встречах. Может, и до сегодняшнего дня все оставалось бы их тайной, если бы не та Егорова выдумка.
Егор приходил к Маше в те вечера, когда Тимофей работал во вторую смену, а дети уже спали. Ну а сам Егор, конечно, в это время «засиделся у Игната за обсуждением важного политического события». В другой раз, когда хорошо стемнеет, они выходили на луг за огородами. В свои обидно короткие, полные молодой страсти свидания они с пылкостью бросались друг к другу, объединенные одним - единственным желанием: стать невидимыми и неслышимыми для всего окружающего мира, чтобы в полной мере насытиться друг другом. Но это им никак не удавалось, потому что все было украдкой, с оглядкой, со страхом стать объектами деревенского суда.
Однажды, когда Егор был у Маши, кто-то долго стучал сначала в окно, потом в дверь. Хорошо, что дети не проснулись. А еще раз сосед, увидев, что Егор направился в огород, спросил, что он там в темноте ищет.
В начале августа Василина уехала на двухнедельные курсы в область, и, когда Василинина мать забрала обоих внуков к себе, Маша своих Надьку с Танькой отвела в Альховое к своим родителям. Совсем бы вольница для любовников наступила, если бы Тимох всё время в ночную смену работал. Но ночная выпадала только два раза в неделю. Вот в один из таких вечеров Егор и предложил встречаться за околицей у дальних, тех, что под сосновым бором, стогов соломы. Шли они к месту своего свидания разными тропинками, а там сразу падали друг другу в объятия и почти до рассвета не расставались. И было у них таких счастливых два вечера и две ночи. А потом Чугуновым приспичило приехать за соломой почему-то к облюбованному Егором с Машей стогу, хотя совсем близко, за огородами, стоял в такой же самый.
И вот теперь Маша с позорной «печатью» под глазом сидит дома, Тимох ушёл в «упрочки», а в Нивках только и разговоров что о них с Егором. Ну конечно же, для сельчан это комедия, потеха, и никто не понимает да и не хочет понимать, как мучительно ищут выхода из по сути безвыходной ситуации двое грешников, одержимых непонятным даже им двоим чувством, победить которое у них не хватает силы.
Тимох приметил Машу летним вечером «на точкЕ»( танцах на улице) у двора одинокой ольховской женщины Одарки Свиридихи. В отличие от многодетных соседей Свиридиха никогда не прогоняла молодёжь от двора, хотя та порой развлекалась там почти до самого утра.
В тот год лето выдалось жаркое, томиться в душном клубном зале не хотелось, поэтому и собиралась молодёжь преимущественно на точкУ. Танцевали и польку, и вальс, и даже новомодные танцы, да так старались, что пыль должна была столбом стоять Она и стояла, но её  ни  сумерках, ни в скудном свете одного из трёх на всю Ольховку фонарей видно не было.
Танцы были уже в разгаре, когда у двора появилось четверо незнакомых парней.
«О,наверно, медведь в лесу сдох! – съехидничала   Нина Рыжка, Машина подруга, обиженная на весь свет из-за невнимания к ней со стороны лиц мужского пола. – Задаваки нивские к нам пожаловали!»
Нина Рыжка выделялась среди ольховских девушек не только огненно-рыжим цветом пышных густых волос, но и телосложением былинного богатыря: высокая, широкоплечая, с толстыми пальцами рук и необычным для женских ног размером обуви – аж сорок первым! Тогда ещё никто даже представить себе не мог, что настанет время, когда тринадцатилетние девочки-подростки будут иметь рост около ста восьмидесяти сантиметров и носить кроссовки сорок второго размера. И никто не будет этому удивляться. А тогда в глазах подавляющего большинства парней такое было значительным изъяном девичьей внешности. Для большинства. Но – что  давно замечено! – мужчинам маленького роста всегда нравились такие, как Нина, женщины. Правда, взаимностью те отвечали им очень редко и соглашались выйти замуж за них скорее от безысходности: а что делать, если никого более достойного нет и ждать не стоит?
И на Рыжку давно с восхищением поглядывал её односельчанин Максим Сименец, щупленький, невысокенький парень. Поглядывать – поглядывал, но подойти к ней никак не осмеливался: он однажды видел, как Нина своей мощной рукой дала в плечи Васильку Журавскому, когда тот рискнул пощупать её за грудь, произнеся: «Вот это я понимаю: возьмёшь в руки – имеешь вещь!» Под общий смех отлетел тот Василёк от объекта своей похоти метров на пять, если не больше.
В Ольховое Тимох вместе со своими друзьями Степаном Шадыко, Николаем Бондарцом и Василием Минкиным попал, так сказать, по жребию. В тот вечер желающих пойти «на чужие сёла» собралось больше десятка. Чтобы избежать конкуренции в одном и том же месте, разбились на группы по четыре человека и решили договориться, в какую из запланированных деревень: Грушевку, Круговец или Ольховое – пойдёт вечером каждая из трёх четвёрок.
Идти в Ольховое, как обычно, никто особым желанием не горел, поэтому и должны были провести жеребьёвку.
Маша, в отличие от своих подруг, почти не танцевала: польку ещё не научилась, а “стиляжных” танцев стеснялась, вальс же Василий Орехто, ольховский гармонист, играл редко. Но, что удивительно, как раз в тот момент, когда Тимох подошёл к Маше, вальс как раз и зазвучал.
Сразу после танцев каждый из парней обычно шёл за глянувшейся ему девушкой. Если парень девушке не нравился, она убегала, а если был по душе, шла медленно, делая вид, что не замечает ухажера, пока тот ее не догонял. Иногда случалось, что несколько парней претендовали на одну девушку. Тогда ее спрашивали: "С кем пойдешь?". Гордая Маня или Дуня подавала руку избраннику, а остальным тихо говорила: "Не  судите и  не обижайтесь". И все расходились, как говорится, с миром.
В тот вечер к Нине Рыжке снова никто из видных парней не подошел, только снова топтался поодаль этот "метр двадцать на коньках" Максим.  Вконец расстроенная очередной тщетной надеждою, Нина  с минуту постояла в  раздумье, а потом сделала несколько шагов навстречу Максиму: "Ну подойди уже, горе мое!"
Как потом оказалось, совсем не горем, а, наоборот, счастьем Нининым стал Максим. Из него получился, на зависть недоброжелателям, идеальный муж. Как в народе говорят, "маленький, да удаленький".
А за Машей сразу после танцев направился ее сосед Гришка Михедов, но Тимох обогнал его и, тронув Машу  за плечо, воскликнул: "Постой, моя маленькая птичка!"
Маше было удивительно слышать такие необычные для деревенского парня слова.
Через месяц они поженились.
                ***
Если бы когда-нибудь кто-то сказал Тимоху, что его тихая, покорная Маша вот так опозорит его, он ни за что бы не поверил. Ну вот если подумать, чего ей не хватало? Разве он был ей плохим мужем? И зарабатывал неплохо (специально из-за большой зарплаты пошел на работу довольно опасную), и спиртным не увлекался, и ни на одну женщину не взглянул с вожделением.


Тимох слышал, что в нормальных странах мужчинам, которым изменяют жены, сочувствуют, а не так, как у нас: смеются, указательные пальцы ко лбу приставляют, клички обидные придумывают. Неужели не понимают, как это обидно и больно? Впрочем, разве чужое болит? Ну если от непонимания не сочувствуют, так хотя бы не издевались так жестоко. Уже и про детей всякое наговорили. Но ведь кто знает, может, и вправду он чужих детей растит? Да нет, Танька и Наденькак явно их, Тарасенковой породы: волосы темно-русые и глаза карие. Конечно, девочке лучше бы иметь синие, такие, как у Маши. У Маши очень красивые глаза. Но, говорят, такой цвет редко передается по наследству, особенно если у одного из родителей карие или серые глаза. Они с Машей собирались иметь много детей… А теперь что?
За эти дни  Тимох натворил столько глупостей, что самому стыдно. Нет, из-за того, что Маше «подвесил», он нисколько не переживает. На его месте другой и убить бы за такое мог. Случилось ведь когда-то в Нивках то страшное, о чем Тимох до сих пор забыть не может. Он тогда еще совсем малый был, но помнит, как у двора Пинчуков много людей собралось и как плакали многие. Это позже он узнал, что Артём Пинчук убил свою жену и ее любовника, а потом и сам повесился.
Только Тимох не дурак, чтобы из-за блудливой жены пойти на такое. Не дурак? А разве разумный человек мог вытворять то, что он вытворял во дворе Приваловых? Теперь он и сам себе удивляется. Ну совсем же не за скобами пошел! Сто лет ему те скобы нужны были. Он хотел этому козлу, морду намылить. Ну и выпил немного для смелости. Когда зашел во двор, Егор и известный на всю округу плотник Игнат Иваковский  вовсю трудились над новеньким срубом, который вскоре должен был стать пристройкой к дому Приваловых.
Игнат был настоящим мастером своего дела. На его услуги иногда даже очередь создавалась. Но… Про сапожника, который в рваных сапогах ходит, и про гончара, который в черепке еду варит, – это про него, про Игната. Вместе с женой и пятью детьми жил он  в старенькой  избёнке, построенной, наверное, еще его дедом. Крыша, крытая соломой, заросла мхом, потолок в доме провисал «пузом», доски почерневшего пола шатались.

"Лаги надо менять, совсем прогнили, –время от времени говорил Игнат. – Вот-вот в подпол провалимся. Да и крышу бы пора перекрыть".
Но руки у Игната никак не доходили ни до замены лаг, ни до перекрытия крыши. А о том, чтобы новое жилье построить, даже и речи не было. Оно и понятно: для себя нужно было делать бесплатно, да еще и за материал немалые деньги платить. Другое дело – заработки по чужим людям. Там и несколько раз в день и еда на столе наивкуснейшая, и каждый раз копейка свежая. Правда, та "копейка" быстро уплывала в закрома местных производителей любимого Игнатом напитка, и вскоре он вместе с такими, как сам, бедолагами, одержимыми непреодолимой жаждой того самого напитка, снова шел шабашить. Короче, “хадзіў бы ў злоце, калі б не дзірка ў роце”.
Увидев Тимоха, Егор насмешливо прищурил глаза:
  – Драться будешь? Думаешь, это поможет? Любовь у нас с Машей, ясно тебе?
Тимох от такой наглости сначала даже растерялся и неожиданно для себя выкрикнул:
– Еще чего не хватало: руки свои о твою поганую морду пачкать! – и, кивнув в сторону уще почти готового сруба, решительным голосом добавил: – Скобы мои отдавай! Сейчас же!"
С неделю назад Егор одолжил у Тимоха строительные металлические скобы для крепления углов в срубе, пообещал купить их и вернуть в ближайшее время. Тогда Тимох великодушно махнул рукой, сказав, что этого добра у него целый ящик и что отдавать не надо. Но это было сказано тогда. А теперь Тимох требовал сейчас же отдать его "добро".
– Ну, если тебе и вправду так срочно понадобились скобы, что ты подождать не можешь, пока я куплю их в городе, я сейчас у кого-нибудь из соседей переодолжу, – миролюбиво промолвил Егор, заметив, что Тимох был изрядно выпившим и перечить ему, что называется, себе дороже.
– Срочно! – повторил Тимох. И не купленные в городе или одолженные у соседей, а мои, ты слышишь? Мои скобы! Те, что ты взял у меня!
– Да я тебе такие, как твои, подберу, точь –в -точь!–   все еще надеясь на мирный исход дела, произнес Егор. – Не буду же я выдирать из углов сруба твои скобы.
– Ну, если ты не будешь, то это сделаю я! – крикнул Тимох и , выдернув из  стоявшей рядом колоды колун, двинулся к срубу. – Будешь знать, как на чужое зариться!
 Игнат никак не мог понять, кто такой  Тимох и что ему здесь нужно. В тот момент он был озабочен лишь тем, как бы поскорее закончить работу, получить плату и уйти по своим делам. Поэтому он не стал дальше наблюдать за непонятным ему действием:
– Егор, почему ты позволяешь этому придурку издеваться над собой? Дай ему пару раз по рогам, и пусть убирается отсюда куда подальше. Нам работать надо или нет?
"По рогам!" – эхом отозвалось в голове Тимоха. "По рогам!" – запульсировало в висках. "По рогам!" –  горячая  волна накрыла всё  тело, и какая-то тайная сила,  распрямившейся пружиной  бросила его вперед.
Позже Тимох никак не мог вспомнить, как так получилось, что вместо того, чтобы "намылить шею козлу Егору", он начал драться с Игнатом, а "козла  Егора" даже пальцем не тронул, хотя тот стоял рядом и улыбался своей мерзкой улыбкой? И откуда взялась у Тимоха в руках  чужая холщовая  сумка с какими-то совершенно ненужными ему кривыми и ржавыми скобами, и как он дотащил эту сумку домой?
Любовь у них! Какая еще любовь? Придумывают всякие кудрявые слова и прикрываются ими, а сами просто утоляют похоть, которая приносит двоим – мужчине и женщине – плотское наслаждение. Вот и вся любовь.
Но что же придумать, чтобы избавиться от большой обиды, причиненной людьми, которых он считал близкими и надежными: родной женой и  другом! Нет теперь у Тимоха друга и никогда не будет.
Он пытался говорить с Машей. Но та молчала и так смотрела на Тимоха, будто это не она перед ним, а он перед ней виноват в случившемся. Тимох злился: она еще и обижается! В ноги бы мужу бросилась да прощения просила за один из самых больших грехов человеческих — прелюбодеяние!
Пять дней он прожил у матери. Та всячески утешала его, собирала "тормозок", провожала на поезд. А на шестой день сказала нерешительно: "Может быть, сынок, помирились вы? Это же жизнь. А в жизни всякое бывает, – и, помолчав, добавила: – И мне спокойнее жилось бы".
"Конечно, – подумал  Тимох, – о ком бы мы ни плакали, мы плачем о себе!"
Хотя зачем обижаться на мать? Ей нелегко жилось, но ведь вырастила их четверых, Тимоха женила, дочек замуж выдала, внуков нянчит. Жить бы теперь спокойно и радоваться, а тут он со своей бедой. Нужно самому решать, как быть дальше, а не мать закабалять.
 Назавтра с работы Тимох пошел домой.
– Есть будешь? – как только он переступил порог, – спросила Маша, и в ее голосе Тимоху послышалось желание повиниться
– Буду. Что сегодня у нас на ужин?
Маша отметила "у нас" как согласие на примирение и вздохнула с облегчением:
– Драники со сметаной. А сейчас еще яичницу пожарю. Мой руки и садись за стол, а я пойду детей позову.
Ужинали они всей семьей.
А когда стемнело и настало время ложиться спать, прилетела та самая ночная кукушка, что испокон веков была сильнее дневной… Видимо, заглянула она, неутомимая, в ту ночь не только к Тарасенковым, но и к Приваловым, потому что в обеих семьях,  словно по взмаху волшебной палочки, установились покой и тишина. Правда, и там, и там они были какие-то ненадёжные, шаткие…
Утром Маша, взглянула в зеркалои  отметила, что бадяга действительно неплохое лекарство (по крайней мере, от синяков) и что это нужно иметь в виду, но тут же спохватилась, сплюнула даже: "Пусть в  этом лекарстве только враги наши нуждаются!" – и начала готовить для Тимоха одно из самых любимых его блюд: вареники с творогом. Правда, хлопот с этими варениками много, поэтому Маша редко их готовила, но что поделаешь, если мужу нынче именно вареников захотелось. Одно упрощало «вареничные» хлопоты: Тимох любил, чтобы вареники были  очень большие, настоящие лапти, как называла их Маша.
Вчера "добрые люди», движимые такими же «добрыми», как они сами, чувствами, рассказали ей, что Егор  где-то говорил, будто она сама ему навязалась и почти силой затащила в постель, а любит он только  жену. Ну что ж, пусть он любит свою Василину, а Маша... будет готовить вареники для своего Тимоха. Но, если говорить правду, ей очень больно и обидно...
На следующий день Василина впервые с тех пор, как, связав вещи Егора в узел, выбросила их в предбанник, "потому что от них Ольховкой так несёт, что дышать невозможно", не возразила Егору, когда он внёс узел в дом и даже помогла раскладывать – развешивать вещи в шкафу. И дышалось ей теперь уже совсем легко: видимо, едкий Ольховкин запах за время нахождения узла в предбаннике выветрился полностью...
Соседям Василина поведала, будто муж даже на колени перед ней падал – так клялся-божился, что больше и не взглянет "в Машкину сторону" и что, тут, видимо, нечистый  подсуетился, потому что Егор и сам не понимает, как могло такое случиться.
Женщины над рассказами Василины посмеивались: мол, нечистому нет других забот, кроме как сводничеством заниматься. Просто Егор не исключение из блудливого мужского племени и что все его клятвы  - обещания ничего не стоят, потому что мужчины в поступках своих часто руководствуются не головой, а  совсем иной  частью своего тела. А такие распутницы, как Ольховка, и пользуются этим  мужским пороком. Недаром же в народе говорят: "Если сучка не захочет..."
Так одно дело, когда мужик согрешит раз-другой, но потом в семью возвращается, к родной жене и родным детям. Но вот иногда какая-нибудь шалашовка так заморочит человеку голову, что ему никто и ничто, кроме нее, немило.
 Вот как раз напротив Приваловых живет одна такая – Манька Зорька. Из семьи Хведю Гурочка к себе переманила. От жены и четверых детей отказался ради этой Зорьки. Кстати, еще не так давно Манька была не Зорькой, а Дыдрихой, как и все женщины из не почитаемого в Нивках рода.  Как же произошла такая приятная для Маньки смена давней и неблагозвучной клички?
Однажды в минуту искренности, Манька намекнула куме и подруге Наталке Иванцовой о своих, пока никому не известных любовных отношениях с Хведей  Гурочком.
– Ой кумушка,  ну ты  и  брешешь, как лён чешешь! – будто бы не поверила, а на самом деле только сделала вид, что не поверила, Наталья, надеясь таким образом спровоцировать Маньку  на рассказ о самых сокровенных тайнах этих отношений,– С чего это вдруг он от жены и деток своих уйдет? От добра добра не ищут".
– От добра?! – взвилась Манька. – Много ты знаешь про это добро! Он же там вечно голодный был! Сафейка всё вкусное себе да детям. А ему то, что со сковородки соскребёт. А что там оставалось после такой оравы? Он же от недоедания так исхудал, что еле ноги волочил".
 Наталка добилась своей цели. Взволнованная Манька рассказала и о том, как в специально сшитом на два размера больше, чем нужно, лифчике, тихонько носила "бедолаге Хведечке" на поле, где он пас коней, сало и яйца, блины творогом и пирожки с маком, и о том, что Хведька обещал в скором времени перейти жить к ней. А в конце похвасталась: "А когда мы с ним (ну, ты понимаешь) так он, ты знаешь, как называет меня? Зорька моя! Только ты уж Наталочка, смотри, чтобы нигде никому. Я ведь тебе одной доверилась!"
Эх, Манька, Манька!  Неизвестно, где, кем и когда это сказано впервые, но сказано на века: "Что знают двое, знает и свинья".
Свиньи, как известно, просыпаются позже всех домашних животных. Видимо, ещё сладко спала и та, что узнала Манькину тайну, когда во двор к Маньке (тогда еще Дыдрихе) ворвалась Хведькина жена Сафея. Во все те многочисленные слова, которыми она характеризовала Маньку и большинство которых не пропустила бы даже самая непредубежденная цензура, рефреном вплеталось слово "зорька" вместе с переменными, но одинаково неромантичными эпитетами к нему.
Визит к сопернице имел для Сафеи противоположный ожидаемому результат: Хведька в тот же день перебрался к Маньке Дыдрихе,  заявил , что решил остаться здесь навсегда, и сразу же  начал хозяйничать на Манькином дворе. Прежде всего он отремонтировал крышу, сделал новую калитку, переложил печь, которая несколько лет уже дымила, и начал делать навес для дров.
К Сафее он так и не вернулся
  А Маньку с легкой руки Сафеи вскоре стали называть Зорькой. .  Новая Манькина кличка утвердилась, и стала бывшая Дыдриха Зорькой навсегда.
Поначалу это звучало как насмешка, как позорный намек, но со временем и намек, и насмешка уступили место будничной действительности
"Просто за мужиками надо присматривать, как за вредными котами, — рассуждала Василина, разбирая Егоровы вещи. И что бы там ни было, а так вот, сгоряча, узлы вязать не стоит.  Небольшое счастье – остаться разведёнкой с детьми, да ещё и в деревне, где мужская рука нужна на каждом шагу. Недаром говорят: "Нет Савки – нет управки". Вот к зиме Егор пристройку закончит, и станет у них в доме, как и в городском, где и спальня, и гостиная, и кухня отдельно. Такого в Нивках ещё ни у кого нет. Так что живи – не хочу. А Егор, видимо, и сам уже жалеет, что связался с той… нахалкой распутной, потому что теперь во всём старается угодить Василине: даже прибираться помогает, чего никогда раньше не было. Может, и образумился человек. Но на "может" не стоит надеяться. Видимо, нужно всё же в Замошье сходить к Кулиничихе.
Про Кулиничиху говорили, что она ЗНАЕТ и что будто бы не от светлых сил эти знания, потому что недаром же Кулиничиха (люди видели) нательный крест под пятой носит. Мол, все ведьмы так делают, чтобы унизить Бога и показать свою преданность нечистому. А ещё говорили, что у Кулиничихи небольшой хвостик есть. А это значит, что она ведьма прирождённая, поэтому в отличие от своих обученных "коллег" может делать не только плохие, но и добрые дела. Василина и попросит, чтобы Кулиничиха сделала хоть какое-нибудь доброе дело: помогла сберечь Василинину семью.
Может, Василина и не решилась бы пойти в Замошье, но во время последней встречи с соперницей ей показалось, что та как - то уничижительно  взглянула на Василину и загадочно улыбнулась.

Дом Кулиничихи неприятно поразил Василину своим видом. Скорее это был не дом и даже не домик, а ветхая избушка с крытой соломой крышей, одним окошком на улицу и ещё одним во двор, огороженный низеньким, почерневшим от времени щербатым штакетником.
"Не хватает только курьих ножек", – подумала Василина и хотела уже вернуться домой, как скрипнула - завизжала дверь избушки, и на пороге появилась женщина лет сорока, опрятно одетая, с приветливой улыбкой на розовощёком лице.
Василина не сразу поняла, что это и есть Кулиничиха, потому что хозяйка такого убогого жилья представлялась ей не иначе как неопрятной старухой с бородавкой на носу, жёсткими волосами на подбородке и по-мужски грубым голосом.
– Ну что ты там остановилась, девица, заходи! – вместо приветствия произнесла женщина вовсе  не грубым, но неприятным, льстивым голосом.
Вся обстановка крошечной комнатки была, мягко говоря, скромной: состояла она из печи, самодельной деревянной кровати, на которой, видимо, спала Кулиничиха, и под которой помещался небольшой сундук; из самодельного же стола на скрещённых буквой Х ножках и скамейки, где стояло ведро с водой и большая позе медная кружка. Пол был глиняный (такой на все Нивки остался только у одинокой немощной  Ёвги.), но чисто подметённый. В углу вместо икон –  пучки  засушенных трав. Травы были и во многих полотняных мешочках, которые  лежали на полке у двери и в ящике под столом. Видимо, каждая из многочисленных трав и зелий имела свой запах, но над всеми ими господствовал запах чабреца, сильный, острый, насыщенный и горьковато-тёплый.
– Я могу помочь тебе, потому что силу имею великую, – почему-то шёпотом произнесла Кулиничиха и приблизила своё лицо к Василининому. – Могу сделать так, что потеряет разум твоя соперница и даже имя своё не вспомнит. Могу болезнь наслать, неизлечимую и скоротечную.
– Ой, что вы! – испугалась Василина. – Пусть она будет жива и здорова. Только бы от моего человека отцепилась. И он чтобы от неё отвернулся.
– А-а-а, так ты бы так и сказала, что тебе отсушка нужна, – в Кулиничихином голосе прозвучало разочарование. – Что-то в последнее время начали ходить ко мне с пустяками. Ну что ж, отсушка, так отсушка. За такое дело я плату небольшую беру. Подожди минутку.
Она наклонилась, достала из-под стола ящик, пошуршала сухими травами и достала банку со светло-коричневой жидкостью.
– Это напиток из трав, которые усиливают любовные чувства мужа к жене. Ты понемногу подливай его в еду своему мужу. А вот это (в руках у Кулиничихи неведомо откуда появилась бумажка с обожжёнными краями и красными печатными буквами) в течение семи дней читай утром и вечером. Это отсушка на мужа твоего и любовницу его. Тебе всё понятно?
Банку с напитком Василина положила в сумку, а "отсушку" – в коричневый кожаный кошелёк, который недавно купила  в городе. Достав из кошелька  две пятирублёвки, одну из них она протянула Кулиничихе. Та недовольно скривилась, сверкнула глазами и вдруг выхватила, почти вырвала из Василининых рук обе купюры.  Больше Кулиничиха не произнесла ни одного слова и, даже не кивнув на прощание, выпроводила Василину на улицу.
Идя домой, Василина остановилась у кучки придорожных берёз, присела на разостланный на траве платок и развернула бумажку – "отсушку", чтобы внимательно прочитать написанное в ней.
Она не была ярой верующей, но так называемых воинствующих атеистов, которые в агрессивной форме распространяли свои убеждения и высмеивали тех, кто имел иное мировоззрение, считала людьми примитивными, умственно ограниченными и недостойными серьезного внимания. Но после случая с Ганной Чаюковой и Марфой Бабичевой в душе Василины поселился  страх  за  тех, кто в своем фанатизме доходил до кощунства и  осквернял извечные народные традиции  и символы, и вера в неизбежность их нааказания.
Анна Чаюкова, деревенская "активистка", на все религиозные праздники обязательно начинала стирку белья. С особым рвением она делала это на самый главный, веками почитаемый народом праздник – Пасху.
Все выстиранное она развешивала на веревках во дворе, затем настежь распахивала калитку, а сама с с вызывающим видом садилась на скамейку  возле дома, демонстрируя таким образом пренебрежение к "опиуму для народа".
Ее единомышленница и подруга Марфа Бабичева собирала в окрестностях иконы, чтобы именно на религиозные праздники публично крошить их в  мелкие куски.
Обе эти ещё нестарые женщины заболели «плохой» болезнью» (в деревне старались не произносить вслух слово "рак") и рано и очень мучительно ушли в иной мир... Говорили, что у Марфы перед смертью «руки покорчило».
Возможно, то, что случилось с Анной и Марфой, было просто совпадением, но такое же чувство страха, но теперь уже страха за себя, за свою, хоть и невольную, но все же причастность к оскорблению извечно почитаемого народом, вызвал у Василины развернутый листок, кроваво-красные буквы которого запрыгали перед глазами, будто живые уродливые существа:
"Встану не благословясь, пойду не перекрестясь, пойду не из двери в дверь, не из ворот в ворота, выйду подвальным бревном, выйду мышиной тропой в чистое поле. Там стоит тын, а в том тыну дом. В том доме не живет Пресвятая Богородица, живут все некрещеные. В том доме печь, а в печи огонь пылает, век не стихает. На той печи сидят кошка и собака – бьются, цапаются, дерутся, кровью умываются, век на встречу не встречаются. Так бы и Мария с Егором бились, цапались, дрались, кровью умывались, век на встречу не встречались. Ключ в воду, замок за щеку."
Первым желанием Василины было желание изорвать этот листок в клочки, а банку с Кулиничихиным напитком выбросить в канаву. Но очень уж ей хотелось верить, что и напиток, и приворот обязательно помогут! Да еще утешало и то, что Кулиничиха была прирождённой ведуньей и в случае с Василиной руководствовалась не злыми, а, наоборот, добрыми намерениями. Правда, за свою услугу она взяла целых десять рублей! За такие деньги можно было (на выбор) купить:
1. 62 буханки чёрного хлеба по 16 копеек;
2. 5 килограммов сала по 1 рублю 90 копеек;
3. 4 с половиной килограмма варёной колбасы по 2 рубля 20 копеек;
4. 14 с половиной килограммов хека по 70 копеек;
5. 21 с половиной килограмм минтая по 46 копеек;
6. 30 банок килек в томате
Но всё же интересно: почему эта женщина, несомненно, имея хороший заработок (таких же, как Василина, несчастных хватает), живёт в такой нищете? Может, им, ведуньям, так положено? Но тогда почему они так жадны к деньгам деньгам?
О том, что ходила к Замошье, никому, даже своей матери, Василина не сказала. Она старательно каждый вечер читала "отсушку", украдкой подливала в еду Егору любовное зелье, и ей казалось, что это помогает: Егор стал внимательнее к ней и теперь уже редко по вечерам ходил на мужские посиделки к Жуку, а на день рождения подарил Василине, как он сказал, "семейную реликвию": очень красивые янтарные бусы, которые когда-то принадлежали ещё прабабке Егора. Говорил, что если носить такие бусы всё время, то не будет болеть голова.
Василина читала о лечебных свойствах янтаря, и теперь ей подумалось: было бы хорошо, чтобы такие бусы вдобавок могли избавлять от болезненно - тревожных мыслей, потому что сама она, как ни старалась, как ни убеждала себя в том, что всё хорошо, что-то туманное и подлое мутило душу и вселяло в неё недоброе предчувствие.
Не обмануло Василину предчувствие...

Маша уже собиралась закрывать библиотеку, как за дверью послышались чьи-то торопливые шаги.
"Мой рабочий день закончился! Приходите завтра, – направляясь к выходу, громко произнесла Маша и тут же замерла от удивления: на пороге стоял Егор.
– Ты почему здесь?! –   с непритворным возмущением воскликнула она. – Тебе здесь нечего делать. Иди к своей родной и любимой!
– А я и пришел к ней! – Егор сделал несколько шагов навстречу Маше и положил руки на ее плечи.
И снова, как и в тот роковой день, от его рук запахло аиром, и снова этот неповторимый, волшебный запах невидимым облаком окутал Машу и начал кружить ей голову.
Егор почувствовал ее мгновенное замешательство и привлёк Машу к себе:
– Сегодня, как стемнеет, буду ждать тебя у старой мельницы. Я знаю, что твоего Тимоха дома нет. Нам нужно поговорить.
 Изо всех сил превозмогая себя, Маша оттолкнула его:
– Нам не о чем говорить, и никуда я не пойду!
– Я буду ждать тебя!
"Никуда я не пойду!" – шептала Маша, укладывая детей спать. "Никуда я не пойду!" –  говорила она, поминутно поглядывая на окно. "Никуда я не пойду!" – растерянно повторяла в такт то ли шагам, то ли биению сердца, когда шла –нет, бежала! –  огородами к старой полуразрушенной мельнице за околицей…
Лес слышит, а поле видит… В этот раз то, что про Егора с Машей «слышал лес и видело поле», постучалось в Василинино окно рукой соседки Варьки Кудуткиной.
Василина не вслушивалась в подробности, которые с очевидным удовольствием сообщала Варька, потому что в висках стучало, рвалось и в конце концов вырвалось наружу отчаянное, полное обиды и боли: «Да когда же это закончится?!»

Тогда она даже не догадывалась, что «это» не закончится ни через год, ни через десять, ни через двадцать лет. В обеих семьях рождались, подрастали и становились взрослыми дети, появлялись на свет внуки, а эти двое так и не смогли победить неведомой силы чувство, которому и сами не могли дать определение. А вот жители деревни с жестокой деревенской непосредственностью долго называли отношения между Машей и Егором  очень некрасивым словом.
Но шло время, постепенно исчезали укоризненные покачивания головами, и стихали осуждающие разговоры о двух немолодых людях, которые, как им  самим казалось, тайно устраивали свои свидания. Над той «тайностью» сельчане теперь лишь добродушно посмеивались, потому что привыкли уже к этой необычной по своей продолжительности связи, а Василина, как ни странно, с ней почти примирилась. Во всяком случае,даже на явно ложное заверение Егора насчет какого-то неотложного дела, по которому ему нужно срочно отлучиться, она теперь лишь язвительно улыбалась: «Не забудь передать привет Марусенде» Так она теперь называла Машу).
«Да и пусть уже тешатся эти полоумные,  –   думала она, – Главное то, что Егор по-прежнему заботится о благополучии  семьи, любит детей и, чувствуя свою вину перед Василиной, старается никогда ей не перечить.
У Приваловых крепкий – на сто лет жизни! – дом, большой сад с самыми разными деревьями и кустами, во дворе колонка, и Василина теперь уже не встречается, как раньше, со своей соперницей у колодца, что когда-то очень нервировало Василину. Словом, жизнь вошла в свое прежнее, спокойное русло.
А вскоре Василина услышала приятную для себя весть: Тарасенковы всей семьей уезжают на родину Тимоховой матери, потому что в соответствии с новым законом все пострадавшие от репрессий признаются реабилитированными и получают материальную компенсацию.
Девятого сентября, ровно через месяц после отъезда Тарасенковых, Егору  должно было исполниться пятьдесят лет. Обычно дни рождения Приваловы отмечали довольно скромно: никаких гостей, только свои семейные. Но пятьдесят лет – дата особенная. Юбилей. Так что нужно готовиться. Слава Богу, в этом году урожай неплохой и в колхозе, и на приусадебном участке. Ну и кабанчика придется заколоть.
Василина несколько раз начинала разговор с мужем насчет гостей: сколько их собирается Григорий пригласить, кого конкретно и сколько денег предполагает потратить на это довольно ответственное мероприятие. Да, ответственное, потому что среди гостей, несомненно, будет даже кое-кто из районного начальства.
 Егор молча и без должного в таком случае внимания слушал ж  планы-рассуждения жены, и та  стала злиться:
– В конце концов чей юбилей? Да и не какие-то тридцать лет, а целых полвека! Давай-ка начинай уже шевелиться!
Но Егор, так и не начав «шевелиться», однажды в обычное время не вернулся с работы домой. Сначала Василина подумала, что он снова «завис» у Жука, где горячо обсуждались такие события, как забастовки шахтеров, выступления против кооператоров и речи сторонников так называемой перестройки. Когда же совсем стемнело, Василина не на шутку обеспокоилась и пошла к Жуку. Мужа там не было, и кто-то из мужчин сказал, что видел, как Егор где-то в обеденное время шел на станцию с дорожной сумкой. Горькое предположение молнией мелькнуло в голове Василины. Она бросилась домой, выдвинула ящик стола стола и заглянула в шкатулку: Егоровых документов там не было. Не было и сберегательной книжки…

                ***

Свой пятидесятилетний юбилей Егор отметил на новом месте, в небольшой, но уютной квартире, которую снял в пригороде. Там втайне от Тимоха они с Машей встречались. Работал Егор на промышленном предприятии «Азот».
Поначалу, где-то около года, он чувствовал себя почти счастливым: интересная работа в большом коллективе, хорошая зарплата (не то что в колхозе) и полная свобода от назойливых родственников с их бесконечными просьбами-требованиями под аккомпанемент Василисиного «ты обязан».
– Ты знаешь, за все последние годы мне никогда не дышалось так легко и не жилось так радостно, как сейчас, – однажды сказал он Маше. –Такое ощущение, будто я с каждым днем молодею.
Маша сдвинула   брови и с деланной серьёзностью произнесла:
–  Ты,  главное, не переусердствуй с омоложением А то однажды   вдруг случится так, что приду я и  да и не застану тебя дома: на свидание к какой-нибудь семнадцатке сбежишь. А мне ли уж с такой молодухой соперничать?
  Немного помолчав, она совсем иным тоном добавила:
– Сорок лет –бабий век. А мне…  ты сам знаешь сколько мне  недавно стукнуло. Старею я, мой Егорушка, и очень боюсь, что разлюбишь ты меня и уйдёшь. 
Когда Маша впервые произнесла слово «старею», Егор пропустил это мимо ушей. Но когда оно прозвучало из уст женщины и во второй, и в третий раз, он понял: Маша надеется, что он начнет уверять ее в обратном, пусть даже нереальном, но очень желанном. Он попытался оправдать ее ожидания и мысленно уже подобирал подходящие для такой ситуации слова: что - либо вроде шутливого «сорок пять –  баба ягодка опять» и тут, словно впервые, взглянул на свою возлюбленную сторонним взглядом. Что и говорить, действительно не молодуха: увявшие губы, морщины на лбу, на шее…Глаза, утратившие живой блеск… А волосы, некогда золотисто-русые, теперь пронизаны нитями седины и поэтому приобрели некрасивый, грязно-серый оттенок. Вот в чёрных волосах такая седина   выглядят как созданное самой природой серебряное украшение. И в темно-русых волосах – тоже. В таких, как… у Василины.
И вдруг непреодолимая, бесконечная, как Вселенная, тоска охватила  Егора. Тоска по назойливым родственникам с их просьбами, по родному дому, по каждому деревцу в посаженном им саду, а больше всего по ней, Василине.
                ***
Второй день подряд деревенские женщины млели от щемяще-сладкого ожидания чрезвычайно интересного для деревни события: встречи Василины и Егора.


Рецензии