музыканты

Музыканты

  Часть первая. Май. Запах Победы

  В воздухе витал запах весны.
  Май в этом году выдался ранний, тёплый, почти летний. Земля прогрелась так, что от неё шёл пар по утрам, и трава полезла , как сумасшедшая, пробивая даже спекшийся от взрывов грунт. На территории где, казалось, ничего живого не могло быть по определению, пробивались какие-то зелёные ростки. Они смотрели на нас укоризненно, мол, вы тут стреляете, взрываете, дымите, а жизнь своё берёт. И ничего вы с этим не сделаете.
  Запах мая смешивался с запахом гари, соляры и ещё чего-то неуловимого, что называется войной. И в этой странной смеси, как в забористом коктейле, было что-то пьянящее, от чего кружилась голова. Или, может, не от запаха, а от постоянного недосыпа и хронического чувства, что ты уже мёртв, но почему-то продолжаешь двигаться.
  День Победы приближался. Для одних он был праздником с георгиевскими ленточками, салютами и парадами. Для других — просто датой в календаре, лишним выходным. А для нас, здесь, в окопах, он был надеждой. Надеждой на то, что всё это когда-нибудь кончится. Что мы доживём. Что вернёмся.
   Но в воздухе витал не только запах весны. Витал слух. Тот самый, который рождается неизвестно где, разносят неизвестно кто, но который почему-то всегда оказывается правдой. Или почти правдой. На войне вообще всё относительно.
  Слух о том, что вот-вот, к Дню Победы, мы возьмём Бахмут.
— Слышь, Гвоздь, — сказал Семёныч, когда мы сидели и грели чай на сухом горючем. — Там такие разговоры... Флаг уже готовят. Чёрный, с черепом. Над Бахмутом поднимут. Видел бы ты этот флаг — на нём череп прямо в тебя смотрит, будто говорит: «Ну что, допрыгались?»
— Флаг — это хорошо, — ответил я, помешивая ложкой в кружке и глядя, как таблетка сухого горючего догорает синим пламенем. — Флаг — это символ.
— Ага. Только мы его не увидим. Не до флагов будет. Нас опять в мясорубку кинут.
— Может, и не кинут.
— Кинут, — уверенно сказал Семёныч. — Я эти разговоры знаю. Как запахнет победой — так сразу всех до последнего поднимают. Чтоб кровью полит был каждый метр. Чтоб было чем гордиться.
  Он как в воду глядел.
  Мы уже сбились со счёта, сколько было попыток. Одна за другой, одна за другой, как волны, накатывающие на берег, только берег этот был из человеческой плоти и крови. Поднимали всех до последнего. Тех, у кого нет открытых ран, тех, кто ещё мог держать автомат, тех, кто просто был жив и мог передвигаться самостоятельно. Бросали на прорыв снова и снова.
Я сидел у входа на «Стекляшке», смотрел, как солнце садится за террикон, и думал о том, сколько ещё таких закатов мне суждено увидеть. Фазаны, наши постоянные соседи, всё так же бродили по склонам, совершенно игнорируя войну. Жирные, наглые, они чувствовали себя хозяевами положения. Один особо крупный, с роскошным хвостом, подошёл совсем близко, уставился на меня чёрной бусинкой глаза и выдал такое «ку-ка-ре-ку», что я чуть не поперхнулся чаем.
— Ишь, разгулялись, — сказал подошедший сзади Зима. — Прямо как у себя дома.
— А они и есть у себя дома, — ответил я. — А мы тут гости.
— Надоело быть гостем, — вздохнул Зима. — Хочется уже хозяином где-нибудь побыть. Хотя бы в собственной квартире.
— Будет тебе квартира, — усмехнулся я. — Если доживёшь.

  В тот последний выезд нас собрали быстро. Как всегда, без лишних разговоров, без прощаний, без сантиментов. Просто команда по рации — и в кузов. Даже чай допить не успели.
  Из Молькина в этот раз привезли пополнение на машинах. Старых «Уралах», видавших виды, с брезентом, прожжённым в нескольких местах. Они выпрыгивали из кузовов, молодые, зелёные, с круглыми глазами, и озирались по сторонам, пытаясь понять, куда попали и что теперь будет.
  Одного из них, совсем пацана, бросили в нашу группу. Он подошёл, поздоровался, представился:
— Шуруп.
  Мы переглянулись.
— Шуруп? — переспросил Семёныч. — Это почему ж тебя так обозвали?
  Пацан смутился, покраснел так, что даже уши засветились:
— Да компьютер так выбрал. При подписании. Говорят, бывает хуже. У нас в группе был Тормоз, был Сопля, был даже Утюг. А я вот Шуруп.
— Бывает, — усмехнулся я. — У нас вон Пельмень был. Царствие ему небесное.
— А чего он? — спросил Шуруп, и глаза его стали ещё круглее.
— Сердце не выдержало. На бегу. Пулемётчик, БК много взял, сердце и не выдержало.
  Пацан задумался. Видно было, что он пытается переварить информацию, но пока не очень получается. Глаза горят, руки трясутся мелкой дрожью, но виду не подаёт, держится молодцом. Сидит на ящике, сжимает автомат так, будто это его единственная связь с жизнью, будто отпустит — и сразу всё кончится.
— Ты это, — сказал я. — Автомат из рук не выпускай. Никогда. Даже в туалет с ним ходи. Понял?
— Понял, — кивнул он энергично.
  Но по глазам было видно: ничего он не понял. И не мог понять. Тому, что в учебке учат, — одно. А здесь, на передке, жизнь учит совсем другому. И экзамены тут без права на пересдачу.

  Мы высадились за пять километров от линии. Дальше — только ногами. Только бегом. Только под обстрелом.
  Я таких окопов раньше не видел. Линия тянулась метров на пятьсот, не меньше. С блиндажами, с ходами сообщения, с нишами, с укреплениями, с пулемётными гнёздами, с наблюдательными пунктами. Настоящая крепость, вырытая в земле, выстроенная из брёвен и мешков с песком. Всё это было сделано руками людей, которые потом здесь же и полегли.
  Мы добежали затемно. Успели. А потом началось.
  По нам работало всё, что только может стрелять и убивать. Миномёты всех калибров и видов. Артиллерия. Пулемёты. Снайпера. Казалось, сам воздух звенел от металла, свистел, визжал, выл, как стая голодных волков.
  Хохлы чувствовали приближение большого наката. Чувствовали нутром, как звери чувствуют землетрясение за минуту до того, как земля начинает ходить ходуном. И не давали головы поднять. Высунешься — и всё, прощай, мама.
— Лежать! — орал командир. — Не высовываться! Прижались к земле и не дышите!
  А надо было. Надо было таскать БК, надо было готовиться к ночной атаке, надо было жить. И умирать.

  И тут мы хватились. Шурупа нет.
  Исчез. Растворился. Как сквозь землю провалился. Как не было.
— Где пацан? — спросил Зима.
— А хрен его знает, — ответил кто-то. — Может, в воронку свалился. Может, накрыло сразу, и не заметили.

  Мы переглянулись. Искать под таким огнём — самоубийство чистой воды. Решили ждать. Вдруг выползет.
  Через полчаса он появился. Вылез откуда-то сбоку, из дыма, из пыли, из самого пекла. Тащит два ящика с боеприпасами. Весь в грязи, мокрый от пота, но на лице — счастливая улыбка до ушей. Будто не под обстрелом, а на свидание с любимой девушкой сходил, да ещё и с подарком.
— Ты где был, Шуруп, мать твою? — заорал я, когда он ввалился в нашу нишу.
— Там, — он махнул рукой в сторону, где всё ещё ухало и грохотало. — Метров пятьдесят, блиндажи старые. Там этого добра — хоть завались! Я пока в туалет полз, думаю, дай загляну. А там — ящики! Целые! И никто не охраняет!
— А автомат где?
  Он похлопал себя по бокам. По спине. По груди. Посмотрел на пустые руки, на ремень, на котором ничего не висело. Улыбка сползла с лица медленно, как снег с крыши на солнце.
— Забыл, — сказал он тихо. Совсем тихо, почти шёпотом.
— ЧТО?! — хором заорали мы.
— Забыл, — повторил он, уже громче, но с оттенком вины, как провинившийся школьник. — Там, в блиндаже, оставил. Когда ящики брал.
— Ты голову свою не забыл? — спросил Семёныч, подходя ближе и нависая над ним как скала. — На переднем автомат из рук не выпускают! Это тебе не Молькино с его учебными стрельбами! Это война, Шуруп! Здесь за ошибки убивают!
  Он стоял, понурив голову, как побитая собака. Потом резко развернулся и снова пополз в ту сторону.
— Стой! — крикнул я. — Куда?!
— За автоматом, — донеслось из темноты. — Я быстро.
— Быстро он, — проворчал Семёныч. — Быстро только кошки родятся.

  Арта работала без перерыва. Снаряды ложились то справа, то слева, то совсем рядом, обдавая нас комьями земли и осколками, которые вгрызались в брёвна перекрытия с мерзким чавкающим звуком. Мы сидели в нише, в маленькой землянке, вжавшись в стенки, и ждали ночи. Ждали наката. Ждали того, что будет.
  Шуруп приполз через час. Весь в грязи, с автоматом на шее и с ещё одним ящиком на плече. Тяжело дышал, но глаза горели, как у кота, который стащил сметану.
— Есть! — выдохнул он, ставя ящик и падая на колени. — И автомат нашёл, и ещё один ящик прихватил. Там их много, но больше не утащил.
— Молодец, — сказал я. — Только больше так не делай.
— А чего? — удивился он. — Нормально же всё.
— Нормально — это когда ты со стволом и с БК одновременно. А когда ты бегаешь туда-сюда, как заяц, — это не нормально. Это глупость. Это везение.
  Он кивнул, но по глазам было видно — не понял. Для него это была игра. Страшная игра, где на кону стояла жизнь, но игра. Азарт. Вызов. Как в компьютерном квесте.
— Шуруп, — позвал его Семёныч. — Слышь, Шуруп. Ты запомни на всю жизнь: автомат — это твоя жена. С ним спать, с ним есть, с ним в туалет ходить. Понял?
— Понял, — улыбнулся он. — Жена, говорите? А если жена надоест?
— Не надоест, — ответил я. — Потому что с другой женой быстро вдовцом станешь. Или вообще без жены.
  Он засмеялся. И мы засмеялись. В тесноте, под грохот разрывов, мы смеялись над его глупостью и его удачей. Потому что смех на войне — это тоже оружие. И броня.

  Ночью началось.
  Осветительные ракеты висели в воздухе почти постоянно. Они падали медленно, заливая всё вокруг белым, мертвенным светом. Казалось, наступил не просто вечер, а какой-то бесконечный день, только холодный, чужой и безжалостный. Тени от людей и техники метались, вытягивались, исчезали, появлялись снова.
  Мы пошли в накат. Бежали, стреляли, падали, вставали, снова бежали. Я потерял счёт времени, потерял чувство пространства, потерял себя. Было только одно: вперёд, вперёд, вперёд. И чтобы рядом были свои.
  Шурупа я видел мельком. Он бежал справа, сжимая автомат как положено, и лицо у него было сосредоточенное, взрослое. Игру кончилась.
  А потом, когда рассвело, нас сняли. Пришёл приказ: отходить на «Гайку». Дальше наша помощь не нужна. Кто-то другой будет добивать, кто-то другой будет ставить флаг, кто-то другой будет пожинать лавры.
  Мы перебежками, по одному, отходили назад. И вдруг в одной из ямок я увидел Шурупа.
  Он лежал лицом вниз. Автомат рядом, на ремне. Ящик с БК рядом. И дырка в затылке. Аккуратная такая, маленькая, почти незаметная, из которой всё ещё сочилась кровь, тёмная на сером фоне.
— Шуруп, — позвал я. — Шуруп!
  Он не ответил.
  Я перевернул его. Глаза открыты, смотрят в небо, в которое уже вползал рассвет. И в них застыло удивление: как же так? Я же только пришёл. Я же ещё ничего не успел. Я же только начал играть в эту игру.
— Нашёл таки автомат, — сказал Зима, подошедший сзади.
— Нашёл, — ответил я.
  Мы стояли и молчали. Секунду, минуту, вечность. Потом кто-то сказал:
— А ведь без его БК мы бы, может, и не отбились. Выходит, нам фартануло. А ему нет.
— Выходит так.

  Потом до нас дошёл слух. Странный, страшный, непонятный.
  Говорили, что Шурупа обнулили. Не снайпер, не осколок, не мина. А свои. За то, что покинул позицию. Когда он за БК ползал.
  Правда это или нет — не знаю. На войне не всегда поймёшь. Война всё спишет? Или война всё припомнит? Может, это был снайпер. Может, действительно свои. Может, просто случайность. Может, его свои же и подстрелили, приняв за врага в темноте.
  Я думал о нём долго. О том, что мы даже не познакомились толком. Не поговорили по душам. Не выпили вместе. Просто ехали в одной машине, сидели в одном блиндаже, и он исчез. Как не было.
  А ведь без его ошибки, без его дури, без его бесшабашности нам бы не хватило боеприпасов. Он принёс нам жизнь ценой своей.
— Такие, как он, — сказал Семёныч, когда я рассказал ему эту историю, — они и есть настоящие герои. Не потому что хотели, а потому что не думали. Просто делали.
— А его обнулили?
— Кто знает? Может, обнулили. Может, снайпер. Теперь уже не важно. Важно, что мы помним.
— И что его звали Шуруп.
— Шуруп, — усмехнулся Семёныч. — Смешной позывной для героя.
— Самые смешные позывные у самых лучших бойцов. Пельмень, Шуруп, Септик, Космос... Все они там, наверху, теперь смеются.
— Надеюсь, — сказал Семёныч. — Надеюсь, там есть где посмеяться.

  Часть вторая. Победители

  Дни тянулись медленно. Май вступал в свои права. Воздух прогревался, пахло зеленью, цветами, жизнью. И всё это смешивалось с запахом гари, пороха и смерти, создавая тот особый аромат войны, который не спутаешь ни с чем. Аромат, который въедается в одежду, в волосы, в кожу, в память.
  Нас больше не срывали на прорывы. Слухи ходили разные, но в главном сходились: Бахмут наш. Взяли.
  Через несколько дней я попросил водилу:
— Слышь, подбрось до Бахмута. Хочу посмотреть.
  Он посмотрел на меня как на сумасшедшего:
— Там же ещё не остыло. Там ещё стреляют. Там трупы не убраны.
— Знаю. Хочу. Сам не знаю зачем. Но хочу.
— Ладно, садись. Только быстро там. И без глупостей.
  Дорога была знакомой до боли. Каждая кочка, каждый поворот, каждый блокпост. Я мог бы проехать её с закрытыми глазами, на ощупь, по запаху. Но водила не гнал, как обычно. Может, потому что уже не надо было спешить. Может, потому что тоже чувствовал что-то. Может, потому что молча прощался с этими местами.
  Бахмут встретил развалинами. Они ещё дымились. Кое-где дым поднимался прямо из-под обломков, смешиваясь с пылью и гарью, поднимаясь в синее майское небо тонкими, почти невесомыми столбиками. Ещё лежали тела. Наши, чужие — теперь уже не разобрать. Всё смешалось: кости, металл, бетон, дерево, человеческое и нечеловеческое.
  Но сквозь битый кирпич, сквозь искореженный металл, сквозь всё это месиво пробивалась зелень. Тонкая, настойчивая, живая. Травинки, цветы, даже какие-то кустики — они лезли из-под обломков, тянулись к солнцу, к жизни, назло всему.
— Смотри, — сказал водила. — Жизнь пробивается.
— Ага.
  В голове стояли картинки из школьного учебника. Сталинградская битва. Руины, дым, солдаты. Мамаев курган, дом Павлова, фонтан «Детский хоровод». Никогда в жизни не мог подумать, что я сам окажусь в такой войне. Полномасштабной, с танковыми прорывами, с артподготовками, с ковровыми бомбардировками. Что буду смотреть на город, которого больше нет.
  Мы не просто воевали. Мы участвовали в чём-то, что останется в истории. В чём-то, что будут изучать в школах. Если, конечно, захотят изучать правду. Если правду вообще когда-нибудь изучают.

  Мне показали завод шампанских вин. Знаменитое место, которое хохлы превратили в неприступную крепость. Подземелья, где могли разъехаться две машины. Тоннели, цеха, склады, лабиринты, бункеры.
  Завод, созданный для праздника, для радости, для шипящего игристого, для свадеб и юбилеев, для любви и счастья, стал заводом смерти. В его подвалах ещё стоял запах пороха, крови, сырости и чего-то сладковатого, то ли вина, то ли тлена. То ли надежды, которая здесь же и умерла.
  Я ходил по этим коридорам и думал о том, сколько же здесь полегло. Сколько наших, сколько чужих. И ради чего? Ради клочка земли, который через год снова зарастёт травой? Ради города, которого больше нет? Ради идеи, которую каждый понимает по-своему?
— Глупо всё это, — сказал я вслух.
— Что глупо? — спросил водила.
— Всё. Война. Смерть. Этот завод. Шампанское и трупы. Праздник и ад. Жизнь и смерть.  В одном месте.
  Он пожал плечами:
— Не нам решать. Наше дело — воевать. А рассудит история.
— История? — усмехнулся я. — Историю пишут победители. А мы — всего лишь строчки.
— Но строчки, которые никто не вычеркнет.

  Дальше мы уходили. Куда — неизвестно. Слухи летали всякие: на Киев, на Одессу, на Харьков, ещё куда-то. Говорили, что первое ШО — штурмовой отряд — уже сняли и оно уехало готовить новую базу. Своих не бросаем, но куда — секрет. Военная тайна.
  Группа 200 работала сутками. Везли пацанов в чёрных пакетах. Своих и чужих — всех собирали. Из лесополос, из окопов, из землянок, из-под обломков, из воронок, из подвалов. Везли, чтобы отправить в последний путь. На Родину. Домой. К матерям, которые так и не дождались.
  Я смотрел на эти машины и думал: сколько же их? Сколько наших полегло здесь? Сколько матерей получат похоронки? Сколько жён останутся вдовами? Сколько детей вырастут без отцов, глядя на фотографии и пытаясь представить голос?
  И каждый раз вспоминал Шурупа. С его дыркой в затылке и ящиком БК рядом. И его забытый автомат, который он так и не научился беречь как жену. И его удивлённые глаза, смотрящие в небо.

  Мы уходили одними из последних. Машины походили на цыганские кибитки — забитые скарбом, ящиками, оружием, какими-то вещами, трофеями, палатками, спальниками. Всё, что нажито непосильным трудом, грузили и увозили. Куда? Неважно. Главное — подальше.
  Нас провожали соседи из Министерства обороны. Стояли, смотрели, как мы грузимся, и говорили:
— Вы нас бросаете?
  Мы матерились в ответ, длинно и витиевато, с использованием всех известных нам слов и выражений:
— А где вы были, когда могли помочь артой? Где вы были, когда мы просили поддержки? Тогда бы не полегло столько. Ах, у вас приказ был не вмешиваться? Приказ, говорите? Ну теперь разгребайте сами. Это ваша земля теперь. Ваши окопы. Ваши проблемы. Ваши трупы.
  Кто-то из наших даже снял видео: наше командование оставляет пару бойцов, которые постоят за министерских, если что. Шутка, конечно. Но в каждой шутке есть доля правды. И доля горечи.

  В Клещеевке грузились днём. Прямо посреди поля. Такого не было никогда — обычно только ночью, под покровом темноты, без света, без шума, без лишних движений. Но сейчас было как-то всё равно. Война заканчивалась. Для нас.
  По нам ни одного прилёта. Ни одного. Странно. А с боков, справа и слева, шёл бой. Там оставались те самые бородачи-тиктокеры и министерские. Добивали, дозачищали, доделывали то, что мы начали.
  И вдруг из громкоговорителя — голос. Хохляцкий, с характерным выговором, с хрипотцой, с металлическими нотками:
— Музыканты уйдут — вам всем хана! Слышите? Всем хана! Без них вы никто!
  Мы переглянулись. Усмехнулись.
— Знают, гады, кого бояться, — сказал кто-то.
— А то, — ответил другой. — Мы тут год воевали. Мы тут каждый метр кровью полили. Как не бояться?
— Пусть боятся, — сказал Семёныч. — Это хорошо, когда враги боятся. Значит, не зря.
  Мы уходили. Мы выполнили свой приказ. Первое ШО уходило с достоинством.

  Часть третья. Миссия

  Мы больше года побеждали. Говорят, мясными штурмами, заваливая врагов своими телами. Может, и так. Я не считал. Я просто делал своё дело. Просто жил, как умел. Просто старался не умереть и не дать умереть тем, кто рядом.

  Мы сражались, как в былые войны. Со всем миром. Со всеми этими легионами, о которых я раньше смотрел видео с голливудскими героями. «Блэк Уотер», Французский иностранный легион, польские наёмники, американские инструкторы, британские снайперы — все они были здесь. И все они ушли. Кто ногами, кто вперёд ногами.
  Мы доказали в очередной раз: мы лучшие. И нас лучше не трогать.
  Как говорил Александр Невский: «Кто к нам с мечом придёт, тот от меча и погибнет». Слова старые, а смысл вечный. И неважно, с каким мечом — с римским гладиусом, с немецким тесаком, с натовским автоматом или с американским дроном.

  Потом я услышал фразу из СМИ. США и Европа заявили после очередной революции в одной африканской стране: они признают новое правительство этой республики, если из неё выйдет Вагнер.
  Вы представляете? Не если прекратятся убийства. Не если будут соблюдаться права человека. Не если проведут демократические выборы. Не если освободят политзаключённых. А если из страны выйдет Вагнер.
  Это было доказательство. Того, что всё не зря. Того, что мы стали силой, с которой считаются. Того, что наш чёрный флаг с оскалом черепа и лозунгом «Кровь, отчизна, отвага» внушает страх врагам. И уважение. А страх и уважение — это почти одно и то же в политике.
— Слышь, Гвоздь, — сказал Семёныч, когда я рассказал ему об этом. — А ведь на наших медалях написано: «За спасение Российской Армии и чести России». Значит, спасли. Отстояли.
— Как триста спартанцев?
— Типа того. Только спартанцы все погибли, а мы — нет. Мы ещё поживём. Некоторые из нас.
— Некоторые, — согласился я. — Каждый десятый.
— Значит, мы с тобой в этом десятом и есть.
— Выходит так.

  Погибнуть, выполнив задачу, — это лучшая участь воина. Так учат буряты, так говорят казахи, так верят мусульмане, так думают казаки. Может, они правы. Может, в этом есть высший смысл. Может, так и должно быть.
  Но я не хотел погибать. Я хотел жить. Жить, чтобы рассказать. Чтобы помнить. Чтобы не дать забыть другим. Чтобы тот же Шуруп, лежащий в ямке с дыркой в затылке, не остался просто цифрой в сводках. Чтобы о нём знали. Чтобы его помнили.
  Ошибки нашего руководства, как и их победы, рассудит время. Мы не судьи. Мы солдаты. Мы делали то, что нам сказали. И делали это хорошо. Лучше всех. «Музыканты которых знает весь мир»

  Когда мы окончательно уходили, я обернулся и посмотрел на Бахмут. Город дымился, но сквозь дым уже пробивалось солнце. Весеннее, яркое, тёплое, почти летнее. Где-то в развалинах пели птицы. Настоящие, живые, не дроны.
— Красиво, — сказал кто-то.
— Ага. Как в кино.
— В кино всегда красиво. Даже когда страшно.
— Только в кино потом встают и идут пить кофе. А здесь...
— А здесь — жизнь. И смерть. Всё вместе.
  Мы сели в машины и уехали. Нас ждала «Гайка». Потом госпитали. Потом дом. Но это уже другая история. История про жизнь за щитом. Про то, что ждёт тех, кто вернулся.

  Я часто вспоминаю Шурупа. Его бесшабашную улыбку, его забытый автомат, его ящики с БК, его удивлённые глаза, смотрящие в небо. Он не думал о смерти. Он просто делал. И это сделало его героем.
  Может, в этом и есть главный секрет войны. Не думать. Просто делать. Потому что если начнёшь думать — испугаешься. А испугавшись — умрёшь. Или хуже — подведёшь других.
  Шуруп не испугался. И умер. Но умер, выполнив задачу. И без его БК мы бы не отбились. Это факт. Это правда.
— Таких, как он, — сказал Семёныч, — называют бессмертными. Не потому что они живут вечно. А потому что их помнят.
— Будут ли помнить? — спросил я.
— Мы будем. А остальные... остальным не понять. Они там, за щитом, живут другой жизнью. Другими ценностями. Другими мерками.
— А здесь?
— А здесь у нас свои мерки. Здесь у нас Шуруп.

  Мы уходили из Бахмута под звуки канонады. Где-то там, сзади, ещё стреляли. Ещё умирали. Ещё брали последние метры, последние дома, последние подвалы.
  А впереди была дорога. Дорога домой. К тем, кто ждал. К тем, кто верил. К тем, для кого мы это делали.
  Чёрный флаг с черепом остался над городом. Его подняли без нас. Мы его не видели. Но знали — он там.
  И этого было достаточно.
  А Шуруп... Шуруп остался там. В ямке, с автоматом и ящиком БК. И с дыркой в затылке. И с удивлёнными глазами, смотрящими в небо.


Рецензии