Критика. Главы 5-6
Женева. Нейтральная земля для нейтральных разговоров. Симпозиум «Критика на перепутье: Европа — Азия — Америка» собрал человек двести, из которых девяносто процентов — сами критики, приехавшие поговорить о кризисе критики. Остальные десять — те, кого критикуют, и они пришли посмотреть на врага в лицо.
Меня пригласили как «независимый голос». Это звучит почти как оскорбление, но гонорар приличный, а в перерывах кормят неплохо. Я сижу в фойе отеля «Президент Вильсон», пью кофе и листаю программу. Четыре дискуссии, два круглых стола, один перформанс (критик будет в прямом эфире писать рецензию на то, как он пишет рецензию — постмодернизм, ничего не поделаешь).
Я достаю ноутбук и открываю файл «Глава первая. Не мой голос». Читаю.
«...Слух — странная субстанция. Он просачивается сквозь щели, путешествует по невидимым маршрутам. Слух о «хриплом ангеле» дополз до ушей, привыкших к шепоту закулисных интриг и громким, но пустым декларациям в мире экспериментального театра.
Мне позвонил человек, представившийся Лораном Фонтеном. Голос был негромкий, вязкий, словно подернутый дымкой дорогого кальяна. Он сказал, что видел мое выступление. Сказал, что это было «невыносимо аутентично». И предложил встретиться.
Мы встретились в пустом зрительном зале небольшого, но модного театра-ангара. Он сидел в третьем ряду, сгорбившись, его лицо тонуло в полумраке, освещенное только экраном его же телефона.
— Я ставлю «Жанну и Жиля», — сказал он без преамбулы. — Не ту Жанну, из учебников. Не святую. Не воительницу. Я ставлю девочку. Деревенскую, упрямую, испуганную девочку, которой в голову вдруг начали лезть голоса… А Жиль — ее темная сторона, маршал, замучивший десятки детей… настоящее чудовище, раб своих аморальных страстей.
Он посмотрел на меня. Его глаза были непривычно серьезными.
— У нее не было красивых речей. Не было пафоса. У нее был только этот голос. Внутри. Который жег её изнутри. Который заставляла ее идти и делать то, что она делала. Это был голос одержимости. Божественной или бесовской — какая разница?
Он встал и прошел к сцене. Его движения были плавными, почти бесшумными.
— В моем спектакле она не говорит монологов. Она не молится. Она поет. Вернее, ее голос поет вместо нее. Это будут не песни. Это будут спазмы. Зонги. Крики плоти, сквозь которые прорезается нечто... иное.
Он остановился и ткнул пальцем в мою сторону.
— Я искал голос для этих зонгов. Красивые певицы звучат фальшиво. Драматические актрисы — наигранно. А твой голос... твой голос звучит так, будто его вырвали из горла вместе с гортанью. В нем есть хрип тления и холод стали. Ты будешь петь за ее голоса. Ты будешь тем, что она слышит внутри.
Ирония судьбы заключалась в том, что героиню пьесы звали Жанна. Как и меня.
Лоран не предлагал денег. Он предлагал роль-метафору. Самую неожиданную из всех, что мне предлагали. Стать голосом одержимости святой. Звуковым воплощением того, что ведет женщину на костер.
Репетиции были иными. Не экзорцизм, как у Джокера, а алхимия. Лоран работал со мной, как с живым инструментом. Он выстраивал вокруг меня мизансцены, заставлял часами слушать григорианские хоралы и индастриал, а потом импровизировать.
— Ты не поешь о чем-то, — твердил он. — Ты поешь само что-то. Боль. Веру. Предательство. Страх. Ты — саундтрек к ее агонии.
Он был гениальным манипулятором. Он нашел все мои трещины и стал вливать в них расплавленный свинец своих образов.
— Возьми хотя бы этого рокера. Джокера... Спой его. Сделай его имя звуком, от которого сводит зубы.
Я кивала. Хотела стать актрисой.
— Вспомни лед в бокале. Спой его. Пусть это будет звук одиночества Жанны в темнице.
Я стала его медиумом. На сцене, в специальной нише, затемненной, почти невидимой, я становилась голосом святой. Актриса, игравшая ее, лишь открывала рот, а из темноты лился мой голос — то сиплый шепот соблазна, то рвущийся на части рев ярости, то детский плач.
Она в доспехах! Меч достала!
"За Францию!" — кричала ура!
Ведет на бой, а враг бежит!
Чудо-дева! Господь хранит!
Святой Михаил ей шептал в ушко!
Иль просто дым от костров, чаво уж?
Эй, Пусель! Фонарь во мгле!
Ой-ля-ля! Королю — победа на столе!
Церкви — паства на крючке!
Тебе — доспех на твоей спине!
О, Пусель! Гори во мгле!
Враг прогнан? Отлично! Дело сделано.
Теперь вопрос: а что с тобою?
Ты ж святая? Ты ж вне закона?
Ты ж не впишешься в их игру!
"Дорогая, твой долг исполнен...
Сними доспех, вернись в село..."
"Но Голоса зовут в Париж!"
Эй, Пусель! Фонарь погас!
Ой-ля-ля! Королю — твой строптивый глас.
Церкви — ересь на листке!
Тебе — судей суровых час!
О, Пусель... Погасни сейчас...
Судьи в рясах. Вопросы – сети.
"Голоса? От Сатаны, ответь!"
"Мужской наряд? Греховна ты!"
Подписать? "Я подпишу..."
Сожгли за то, что отреклась.
Иль за то, что им не далась?
Эй, Пусель... Пепел и ложь.
Ой-ля-ля... Королю — покой хорош.
Церкви — новая святая!
(Аккордеон: легкий, язвительный проигрыш).
Мой ключевой зонг был в сцене отречения. Я стою на коленях, измождённая, сломленная. И из груди вырывается не песня, а инвентарная опись моей собственной веры, пропетая на мотив мрачного церковного распева:
Голос первый — обещал корону...
Голос второй — сулил победу...
Голос третий — шептал про плаху.
Все лишь объекты. Все номера.
Все они предатели. Все — это я.
А потом, в сцене у костра, когда языки пламени начинали лизать ноги, я должна была выкрикивать одно-единственное слово, которое превращалось из мольбы в обвинение, из страха в торжество. Я кричала его снова и снова, пока не срывался голос, пока звук не превращался в хрип:
— СЛЫШУ!
Это был не крик веры. Это был крик окончательной, абсолютной одержимости. Крик моего музея, моего цинизма, ставшего на миг чем-то большим».
За окном Женева зажигает огни. В этом городе десятки критиков спорят о литературе, о жизни, о смерти. А я стою и думаю: как же хорошо, что мы все разные. Как же хорошо, что нам есть о чем спорить. Как же хорошо, что литература до сих пор заставляет нас чувствовать. Даже если эти чувства — боль, сомнение, гнев...
Вечером я звоню Андреа.
— Ты не поверишь, кого я встретил.
— Всех, — говорит она. — Я знаю. Они тоже там. Я слежу по программе.
— Они такие разные. Каждый по-своему прав. И каждый по-своему неправ.
— И что ты понял?
— Что нет одной правды. Есть только голоса. И мы выбираем, какие слышать.
— А ты какой выбираешь?
Я молчу долго. Потом говорю:
— Свой. Наверное. Тот, который появился в романе. Тот, который хочет не судить, а понимать. Тот, который боится, но говорит.
Утром я уезжаю. В поезде до Парижа открываю ноутбук и пишу новую главу. Ту, где все голоса встречаются на страницах моего романа. Не чтобы спорить — чтобы быть услышанными.
Глава шестая. С помойки в бутик
После премьеры был шквал эмоций. Кто-то плакал. Кто-то свистел. Критики писали о «гениально найденном решении» и «самом пронзительном и нечеловеческом голосе современного театра».
Лоран нашел меня за кулисами. Я стояла, прислонившись к холодной бетонной стене, чувствуя, как горло огнем горит изнутри.
— Ну что, — сказал он без улыбки. — Поздравляю. Теперь ты не зеркало. Ты — голос Бога в аду собственного изготовления. Или голос дьявола. Я еще не решил.
Он ушел. Я осталась одна. В горле стоял вкус крови и пепла.
Они кричат: "Маршал! Герой Орлеана!"
Но что герой, когда война отгремела?
Остались долги... да трон, где сплетня
Важнее меча... да эта земля,
Где дети кричат... а Жанна – лишь тлен.
Искал он ответ... в тишине лабораторной...
Алхимик из Тиффожа!
Ищу не золото... нет, не богатства блеск!
Я ищу... расплавленное солнце!
Ту силу, что гнала англичан прочь!
Ту веру... что горела в ее очах!
Истлевший тлен... я в золото обращу!
Из праха... Жизнь! Из тьмы... Луч!
Наука требует... материала.
Чистого. Неиспорченного.
Невинность... вот ключ к Философскому камню!
Разве не лучше... отдать их Науке?
Чем прозябать в нищете? Чем стать рабом?
Я дарую... Значение! Жертву... во Славу!
Во славу... Чего?
Алхимик из Тиффожа!
Ищу не золото... Где оно, проклятое?
Я ищу... искру в глазах потухших!
Отклик в тишине... знак с Небес!
Но тишина... лишь звенит костяной мукой...
А в ретортах... лишь пар да зола...
Истлевший тлен... истлевший тлен...
Ни золота... Ни света...
Ни веры...
Мессир маршал... время истекло...
Ваши бретонские земли... проценты копятся...
Жалоба Кредиторов... Мелодия без жалости...
Золото не пахнет... но долги - да!
Ваши эксперименты... дорогое безумие...
Цена на детей... растет в городе...
Спойте ее сами... или мы ее споем!
Срок... завтра. Добрый вечер, мессир.
Спи, дитя малое... в лесу глубоком...
Огр прошел... он нашел тебя таким вкусным...
Он взял твою руку... для бухгалтерии...
Твою жизнь в цифрах... во тьме...
Спи... больше ничего не чувствуй...
Алхимик считает... до завтра...
Спи...
Мне казалось, что спектакль продолжался без зрителей. Успех опьянял не мозг, а эго, раздувая его до размеров воздушного шара, готового лопнуть.
Овации растаяли, как дешевый грим под дождем на парижской мостовой. Лоран, насытившись моим голосом, переключился на новую игрушку — юную балерину, в которой ему виделась очередная «разбитая богиня».
Джокер, узнав о моем театральном дебюте, хрипло рассмеялся в телефонную трубку: «Ну, ты даешь, с помойки в бутик! Класс!» — и предложил записать новый трек, еще более грязный и безысходный.
Но я не вернулась ни к нему, ни к сцене. Слава «голоса Бога» оказалась таким же мимолетным товаром, как и все остальное. Меня узнавали на улицах, тыкали пальцами, шептались: «Смотри, это та самая, из "Жанны"… Голос-то какой, жуть!». Я была новым экспонатом в городском музее курьезов. Мне предлагали рекламу средств от боли в горле.
Ирония была столь велика, что даже я, при всем моем равнодушии, оценила ее изящество. Меня, торговку плотью, превратили в голос святой. А потом предложили этим же голосом продавать пастилки от кашля.
Я отказалась. Не из гордости — гордость была роскошью, которую я распродала еще на первом свидании с судьбой. Просто мне претила эта новая форма унижения, упакованная в фольгу и одобренная фармацевтическим комитетом. Петь о страданиях Жанны, чтобы запить их ментоловой прохладой.
Я исчезла. Не эффектно, с хлопком двери, а постепенно, как тает лед под солнцем. Сняла комнату на окраине, где стены помнят чьи-то крики, а не рукоплескания. По утрам я ходила на рынок, и продавщицы, не узнавая меня, называли «милочка» и подкладывали лишнее яблоко — видимо, мое новое лицо казалось им достаточно голодным.
Джокер звонил еще несколько раз. Его трек так и не был записан.
— Ты стала скучной, — выплюнул он в трубку при последнем разговоре. — Раньше ты хотя бы горела. А теперь просто тлеешь. И воняет от тебя не страстью, а стиральным порошком.
Но по ночам, когда город за окном начинал дышать преступной истомой, я открывала рот. Я пела не Жанну... Я пела ту, что стояла под дождем на парижской мостовой, когда дешевый грим тек по лицу. Я пела себя. И это было единственное выступление, на которое я согласна до самого конца.
(Продолжение следует)
Свидетельство о публикации №226032001366