Глава 4. Пляж Мугсейль
На следующий день они отправились на пляж Мугсейль, знаменитый своими природными гейзерами. Дорога вдоль побережья была не менее живописной, чем по горам — с одной стороны бирюзовое море, с другой — зелёные скалы, уходящие в небо. Воздух, влажный и солёный, врывался в открытые окна машин, и Пенкин, высунувшись по пояс, кричал что-то восторженное, но ветер уносил его слова, превращая в неразборчивый, счастливый шум.
Они ехали в двух машинах, и по рации то и дело раздавались шутки, смех, обрывки песен. Ржевский, сидевший за рулём первого джипа, смотрел на дорогу и улыбался — той редкой, спокойной улыбкой, которая появлялась у него только в минуты полного, абсолютного счастья. Рядом с ним Лиза держала на коленях Розового Пса, и тот, высунув нос в окно, жадно втягивал воздух.
— Пахнет йодом, — сказал он. — И рыбой. И свободой.
— Ты даже запахи различаешь? — удивилась Лиза.
— Я всё различаю, — важно ответил Пёс. — Я же не простой пёс, а розовый.
Виктор Марьянович с Ириной сидели на заднем сиденье второй машины. Он держал её за руку и смотрел, как за окном проплывают скалы, утесы, маленькие бухты с бирюзовой водой.
— Красиво, — сказала Ирина.
— Очень, — ответил он, но смотрел не на скалы, а на неё.
Пляж Мугсейль открылся перед ними внезапно, как театральный занавес, за которым скрывалась сцена, достойная самого взыскательного зрителя. Береговая линия тянулась на многие километры, изгибаясь причудливыми дугами, и в каждом изгибе таилась своя, особая красота. С одной стороны пляж замыкали отвесные скалы, сложенные из известняка, который за тысячелетия ветер и вода изрезали глубокими трещинами, создав причудливый рельеф, напоминающий то ли застывшие волны, то ли гигантские соты. Цвет этих скал менялся в зависимости от освещения — под прямыми лучами солнца они отливали золотисто-охристым, в тени становились серо-сизыми, а на закате, как говорили местные, загорались алым, словно пропитанные кровью древних великанов. У подножия скал, там, где волны неустанно шлифовали камень, образовались гроты и пещеры, в которые с шипением врывалась вода, чтобы через мгновение вырваться наружу белой, кипящей пеной.
Само море здесь было особенным. Оно не лежало спокойно, как в заливе, а дышало, бурлило, кипело. Волны, разогнавшись на просторах Индийского океана, с рёвом обрушивались на берег, и в их ударе чувствовалась та первобытная мощь, от которой захватывало дух и сжималось сердце. Вода была не синей и не зелёной — она была аквамариновой, изумрудной, бирюзовой, и все эти оттенки переливались, сменяли друг друга, создавая живую, дышащую палитру, достойную кисти лучшего мариниста. Пена, взбитая волнами, лежала на песке белыми хлопьями, похожими на клочья облаков, упавших с неба. А над всем этим великолепием, над скалами, над морем, над пеной, стоял тот особенный, солёный, йодистый запах, который не спутаешь ни с чем — запах океана, запах вечности, запах свободы.
Пенкин, выбравшись из машины, подбежал к самому краю обрыва и замер, глядя, как очередная волна с рёвом влетает в расщелину, а через секунду из отверстия в скале вырывается столб воды, взлетающий выше пальм.
— Ничего себе, — присвистнул он. — Природа — та ещё хулиганка.
Розовый Пёс, сидевший на руках у Лизы, внимательно наблюдал за этим действом. Его стеклянные глаза, обычно неподвижные, сейчас, казалось, светились каким-то внутренним светом.
— Знаешь, Лиза, — сказал он, — вода, которая вырывается из этих камней, — она ведь была где-то глубоко под землёй. Много лет. Может быть, даже столетий. А теперь она выходит наружу, чтобы увидеть солнце, небо, нас. И в этом есть что-то очень правильное. Даже у самой скрытой, самой глубокой тайны есть шанс однажды вырваться на свободу.
— Ты говоришь о воде или о людях? — спросила Лиза.
— Обо всех, — ответил Пёс. — О воде, о людях, о камнях. Всё, что прячется, однажды выходит наружу. Правда, боль, любовь. Главное — дождаться своего часа.
Катюша подбежала к Пенкину, схватила за руку, и они стояли так, обнявшись, глядя на эту мощь. Водяная пыль оседала на лицах, оставляя солёный привкус на губах. Катюша взвизгнула, когда особенно сильный выброс намочил её платье, но тут же засмеялась.
— Это как аттракцион, только бесплатный, — сказала она.
Рио и Рита пошли вдоль берега, обходя лужи и камни. Рита, в своём неизменном платье, казалась особенно хрупкой на фоне этих гигантских скал и бушующего моря. Рио поддерживал её под руку, и они шли медленно, впитывая каждый миг.
— Я никогда не видела ничего подобного, — сказала Рита. — Это как будто земля дышит.
— Так и есть, — ответил Рио. — Здесь, в Омане, всё дышит. И горы, и море, и камни.
Розовый Пёс, оставленный Лизой на безопасном камне, смотрел на удаляющуюся пару и размышлял.
— Они идут медленно, — сказал он сам себе. — Как будто боятся спугнуть этот миг. И правильно делают. Потому что такие миги — они как эта вода: вырвались на свободу и уже не вернутся назад. Надо успеть насладиться.
Лиза подошла и присела рядом.
— О чём задумался?
— О том, — ответил Пёс, — что вода, которая сейчас бьёт из камня, через минуту уйдёт в песок, через час испарится, через день станет облаком, а через месяц, может быть, упадёт дождём где-нибудь в другом месте. И так бесконечно. А мы? Мы тоже уйдём. Но наша вода — это память. Она останется в вас, в ваших детях, в ваших историях.
— Ты сегодня особенно философичен, Розик.
— Я просто смотрю, — сказал он. — И слушаю. Вода много говорит, если уметь слушать.
Виктор Марьянович и Ирина стояли чуть поодаль, наблюдая за этой картиной. Он обнимал её за плечи, и в этом жесте было столько нежности, сколько не выразить словами.
— Ты счастлив? — спросила она.
— Бесконечно, — ответил он. — И знаешь, что странно? Раньше я думал, что счастье — это когда всё под контролем. А теперь понимаю: счастье — это когда можешь отпустить контроль и просто быть. Здесь. С тобой. С ними.
Они простояли так больше часа, глядя, как море борется с камнями, как вода взлетает в небо, как солнце пробивается сквозь облака. Потом проголодались и пошли искать место, где можно поесть.
Ресторан, который нашёл Баэль, оказался небольшим семейным заведением прямо на берегу. Деревянный настил, столы под навесом из пальмовых листьев, запах жареной рыбы и свежих лепёшек. Хозяин, круглолицый оманец в белой кандуре, встретил их как старых знакомых, расцеловал Баэля в обе щеки и тут же увлёк на кухню — выбирать рыбу.
Через полчаса стол ломился от яств. На огромном блюде, устланном листьями салата, лежала рыба хаммур, запечённая целиком, с хрустящей золотистой корочкой и белым, слоистым мясом, которое таяло во рту. Рядом с ней — креветки, обжаренные в чесночном масле с перцем чили, такие ароматные, что Пенкин, не выдержав, запустил руку прямо в блюдо и обжёг пальцы, но ни за что не соглашался выпустить добычу. Кальмары, жаренные во фритюре, хрустели и взрывались во рту нежностью. Рис с шафраном, рассыпчатый, золотистый, с изюмом и орехами, лежал отдельной горой, и от него поднимался такой пар, что, казалось, им можно согреть руки.
Отдельно подали салат из свежих овощей — помидоров, огурцов, лука, с оливками и сыром фета, политый оливковым маслом и лимонным соком. И лепёшки — горячие, только из печи, с хрустящей корочкой и мягкой серединой, которые разлетались мгновенно, как только появлялись на столе.
— Это не еда, — стонал Пенкин, отправляя в рот очередной кусок рыбы. — Это божественное откровение. Я сейчас умру от счастья и воскресну, чтобы съесть ещё.
— Пеня, ты лопнешь, — смеялась Катюша, но и сама не отставала.
Розовый Пёс, которому Лиза отломила кусочек лепёшки и макнула в соус от креветок, жевал с достоинством, поглядывая на море.
— Знаешь, Лиза, — сказал он, проглотив, — когда я был настоящим псом, я думал, что счастье — это бегать, ловить палки и спать на солнышке. А теперь я понимаю, что счастье — это ещё и быть сытым, и чтобы рядом были те, кого любишь. Даже если ты не можешь бегать. Даже если ты игрушечный.
— Ты у меня самый мудрый пёс на свете, Розик.
— Я просто пёс, — вздохнул он. — Но псы, знаешь ли, тоже иногда думают. Особенно когда наелись.
После обеда, когда все откинулись на спинки стульев, сытые и счастливые, Баэль поднял чашку с чаем (в очередной раз ромашковым) и сказал:
— Друзья мои, сегодня мы видели, как земля дышит. Как вода борется с камнем. Как природа показывает свою силу. Это стоит запомнить.
— Мы запомним, Мессир, — ответил Ржевский. — Такое не забывается.
Они посидели ещё немного, слушая шум прибоя, а потом поехали в отель — отдыхать и готовиться к вечеру.
В отеле разошлись по номерам. Пенкин с Катюшей едва доползли до кровати и рухнули на неё, не в силах пошевелиться.
— Катюша, — простонал Пенкин, — я кажется, съел целую рыбу. И креветок. И рис. И ещё лепёшек.
— Ты съел пол-Омана, — засмеялась она, прижимаясь к нему. — Но я тебя всё равно люблю.
— И я тебя, — ответил он, целуя её в макушку. — Знаешь, когда мы были на том пляже, я вдруг понял одну вещь.
— Какую?
— Что самое главное в жизни — это не то, что ты делаешь. А то, с кем ты это делаешь. Я мог бы объездить весь мир один, но это было бы пусто. А с тобой даже обычный пляж становится чудом.
— Пеня, ты у меня поэт, — улыбнулась она.
— Я у тебя инженер-поэт, — поправил он. — Самая редкая профессия.
Они ещё долго болтали, вспоминая день, смеясь над мелочами, строя планы на завтра. А потом уснули — уставшие, счастливые, обнявшись, как два человека, которые наконец нашли друг друга.
В номере Лизы было тихо. Розовый Пёс сидел на подоконнике и смотрел на заходящее солнце. Лиза лежала на кровати и листала книгу, но мысли её были далеко.
— Розик, — сказала она вдруг, — а ты веришь в судьбу?
— Я верю в то, что вижу, — ответил Пёс, не оборачиваясь. — А вижу я, что мы здесь. Вместе. И это хорошо.
— А если бы мы не встретились? Если бы я прошла мимо того магазина, где ты лежал?
— Но ты не прошла. Значит, так должно было случиться.
— Ты такой философ.
— Я просто пёс. Но псы, знаешь ли, тоже умеют думать.
Она подошла к нему, погладила по голове. Солнце садилось в море, окрашивая небо в розовый и оранжевый.
— Красиво, — сказала она.
— Очень, — согласился Пёс. — Но знаешь, что ещё красивее? То, что мы все это видим вместе. И что завтра будет новый день. И новые чудеса.
— Розик, а что ты думаешь о сегодняшнем дне? О гейзерах, о море, о рыбе?
— Я думаю, — ответил он, — что сегодня земля показала нам, как она дышит. А мы показали друг другу, как мы умеем радоваться. И это — самое главное. Потому что радость, она как вода из камня: если она есть, она обязательно вырвется наружу. Неважно, сколько лет она копилась внутри.
— Ты прав, — улыбнулась Лиза. — Завтра будет новый день.
В номере Виктора Марьяновича и Ирины было темно — только ночник горел на прикроватной тумбочке. За окном шумело море, и этот шум убаюкивал, успокаивал, создавал ощущение, что время остановилось. Ирина лежала на кровати, уткнувшись носом в плечо Виктора Марьяновича, и слушала, как бьётся его сердце.
— Виктор, — прошептала она, — расскажи что-нибудь. Сказку. Ты же умеешь.
— Сказку? — усмехнулся он. — В моём возрасте сказки рассказывают только внукам. А у нас с тобой внуков пока нет.
— Ну расскажи, — она прижалась крепче. — Восточную. Про то, что здесь, в Омане, могло случиться. Ты же знаешь столько историй.
Виктор Марьянович помолчал, глядя в потолок, где играли тени от уличных фонарей. Потом вздохнул, поцеловал Ирину в макушку и начал. Голос его звучал ровно, с той особенной, тягучей интонацией, которую он перенял у Баэля за эти дни.
— Слушай, — сказал он. — Это старая история. Очень старая. Её рассказывают бедуины у костра, когда звёзды висят так низко, что кажется, до них можно дотянуться рукой.
Тссс… и тут, и там — было нас много, а теперь вон сколько осталось…
Дети сидели у костра и внимательно слушали старого Абдуллу. Он доносил до них легенду — ту, что стала легендой не так уж и давно, но уже успевшую обрасти песком времён.
В шатре было тепло и уютно. И всё это тепло исходило от костра, разведённого в самом центре. От него шли волны обволакивающего, жаркого тепла, будто лучи солнца в знойные дни, только мягче, ласковее, уютнее. Пламя плясало, отбрасывая на стены шатра причудливые тени, и в этом танце чудились силуэты давно ушедших предков.
Женщины суетились, ходили туда-сюда. Шебуршали всё, перешёптывались о своём, о женском, так сказать. Варили похлёбку, перебирали финики, чинили одежду. Их голоса звучали тихо, как журчание ручья в оазисе.
А мужчины? А их было не так и много. Покинули они — ушли в пустыню, в поисках новых пастбищ, новых караванов, новой судьбы.
По сути — два с половиной. Мало сказать — ничего не сказать.
Старшего звали Рашид, среднего — Халид, а младшего — Хассан.
Рашид был охотник — лучший во всём племени. Он мог выследить газель по одному следу, мог попасть стрелой в глаз ящерице с пятидесяти шагов. Когда он возвращался с охоты, женщины выходили встречать его с песнями, а дети бежали следом, пытаясь дотронуться до его лука — на удачу.
Халид был следопыт. Он знал пустыню как свои пять пальцев. Знал, где спрятаться от песчаной бури, где выкопать колодец, если вода кончилась, и как читать звёзды, чтобы найти дорогу в самую тёмную ночь. Без него племя давно бы заблудилось и погибло в песках.
А Хассан… Хассан был скорее пародией на мужчину. Охотник условный, мечтатель и ленивый, словно камень посреди пустыни. Но, если честно, и камень может быть полезным — если знаешь, как его использовать.
Он же не охотником оказался. Он просто спал, спит и, наверное, всё же будет спать и далее. Лежал у костра, подложив руку под голову, и ему снились сны — о зелёных оазисах, о быстрых верблюдах, о женщинах с глазами, тёмными, как ночь без луны.
Спал он, как декорация, и скорее даже как часть пазла этого семейного мирка.
Рашид и Халид собрались уходить на охоту, женщины с детишками также решили выйти — проводить мужчин, подышать вечерним воздухом, пока солнце не село совсем.
Все разом направились в сторону выхода из шатра.
На том конце, у самого входа, было темно. Темень окутала всё снаружи, хотя было ещё не так и поздно. Пустыня дышала прохладой, и в этом дыхании чувствовалась та особенная, вечерняя свежесть, которая бывает только после заката.
Остановившись у входа, они обернулись и посмотрели на Хассана — так, будто давали ему последний шанс, ещё одну попытку, для чего — правда, и сами не знали. Может быть, для того, чтобы он наконец встал и пошёл с ними. Может быть, для того, чтобы он просто открыл глаза и увидел, как прекрасен этот вечер.
Но всё же решили вместе просто выдохнуть — еле слышно и почти одинаково. Конечно же, этого нельзя было не заметить.
Но Хассан пропустил всё мимо своих сонно-бодрствующих ушей.
И вот, значит, прошло какое-то время, прежде чем свечерело окончательно.
Большинству показалось, что попросту время посыпалось, как песок сквозь пальцы.
Женщины и детишки вернулись в шатёр, с ними и Рашид с Халидом — да с добычей. Принесли молодого козлёнка и несколько куропаток, и пахло от них кровью и свободой.
Заходят в шатёр — а там уютный костёр, всё так же пляшет пламя, а рядом с ним лежит… эммм… кто?
Точнее — что?!
Большой чёрный острый камень. Тёмный, как ночь в пустыне без звёзд, острый, как наконечник копья, и гладкий, будто отполированный ветрами тысячелетий.
Странно… а где же Хассан?!
Все разом сказали это и, конечно, посмотрев по сторонам, поискав Хассана, просто выдохнули:
— Эххх…
Хассана не было нигде.
Он будто исчез в пламени этого тёплого костра. Будто растворился в дыму, ушёл в те самые сны, что видел, и больше не вернулся.
Но откуда тут этот камень-то?
Вот непонятно стало всем.
Рашид позвал Халида, и они начали толкать камень — будто из последних сил. Упирались ногами в песок, кряхтели, напрягали мышцы так, что жилы вздувались на шеях.
Но бесполезно.
Лежит себе этот бивень, молчит и не двигается. Словно врос в землю, словно всегда здесь был.
— Ещё! — кричат дети, хлопая в ладоши.
— Давай! — кричат женщины, и в их голосах слышится смех.
И все хохочут, наблюдая за тем, как мужчины пытаются сдвинуть недвижимое. А камень, кажется, тоже посмеивается над ними — молча, по-своему, по-каменному.
В итоге, после череды попыток, оглянувшись ещё раз по сторонам и не отыскав Хассана, зевнули и решили поискать его уж завтра, на рассвете. Когда солнце взойдёт и прогонит тьму, тогда и видно будет.
Ох, поджидал их сюрприз в последующем рассвете.
Позабыли все Хассана быстро.
Возиться стали с этим камнем.
Мужчины точили об него свои копья. Подходили по очереди, проводили наконечником по острой грани, и камень, казалось, сам подсказывал, как сделать лезвие острее, как придать форму идеальную для охоты.
Точили, переглядывались и хвастались по очереди. Это было дико странно — они хвастались не добычей, не силой, а тем, как хорошо их копья теперь наточены. Будто камень давал им что-то большее, чем просто остроту.
Странным был и сам камень, кстати. Иногда, если прислушаться, можно было уловить тихий гул, идущий из его глубины, — словно биение сердца, спрятанного в камне.
Дети периодически разрисовывали его своими наточенными камешками, бегали вокруг, суетились. Смеялись. Рисовали солнце, верблюдов, охотников с копьями. И все эти рисунки, высыхая на тёплом камне, становились частью его узора.
А с ними будто и валун смеялся. Тихо, по-каменному, но смеялся.
Всё потом убирали женщины, протирали камень мягкой тканью, чтобы рисунки детей не стирались слишком быстро, чтобы краска держалась дольше.
И часто секретничали тихо-тихо возле него. Совсем тихо, аж шёпотом. Делились своими женскими тайнами, своими надеждами, своими страхами.
А бивень навострил свой слух — идеальный — и всё мог услышать. Слышал он и жалобы, и мечты, и молитвы, и смех. И хранил всё это в своей каменной глубине.
Так они его полюбили да приняли, что поняли: бивень лучше Хассана.
Лучше, потому что он был всегда. Не уходил в сны, не исчезал, когда нужен. Он просто был — твёрдый, надёжный, вечный.
Но на Хассана не обиделись, что он ушёл.
Да-да, ушёл — так все и поняли, потому как лежал, наверное, постоянно по направлению к выходу из шатра. Всё смотрел в ту сторону, где начинается пустыня, где караванные тропы уходят за горизонт, где свобода.
Должно было это произойти в определённый момент — и вот таки случилось.
Он покинул шатёр.
Он где-то в движении наконец-то. Идёт по пустыне, и ветер треплет его волосы, и звёзды указывают путь, и где-то там, за горизонтом, его ждёт новый оазис, новые люди, новая жизнь.
А камень остался. И до сих пор стоит где-то в пустыне Дофара, если верить легендам. Говорят, если подойти к нему в полнолуние и приложить ухо, можно услышать, как внутри бьётся сердце. То самое, что когда-то принадлежало ленивому мечтателю, а стало сердцем целого племени.
И тот, кто услышит это сердце, обретёт мудрость — не ту, что даёт власть или богатство, а ту, что учит ценить каждое мгновение жизни. Даже когда ты просто лежишь и смотришь на облака.
— Красивая история, — прошептала Ирина, когда Виктор Марьянович замолчал. — Но почему Хассан стал камнем? Он же просто лежал и думал.
— Может быть, потому что в его думании было больше смысла, чем во всей суете вокруг, — ответил Виктор Марьянович. — Он не бегал, не суетился, не пытался доказать, что он лучше других. Он просто был. И этого оказалось достаточно.
— Ты про кого? Про Хассана или про себя?
— Про всех, — улыбнулся он, целуя её в висок. — Про всех нас. Про то, что иногда важнее не то, что ты делаешь, а то, что ты чувствуешь. И что даже самый ленивый мечтатель может оставить после себя нечто большее, чем самый великий охотник.
— Ты не ленивый, — возразила Ирина. — Ты просто… другой.
— Какой?
— Тот, кто умеет ждать. И дождался.
За окном шумело море. Где-то вдалеке перекликались ночные птицы. Ирина закрыла глаза и прижалась к нему крепче.
— Спасибо, — прошептала она. — За сказку. За тебя. За то, что ты есть.
— И ты есть, — ответил он. — И это главное.
И тут, словно из ниоткуда, раздался тихий, ровный голос. Мессир Баэль сидел в кресле у окна — они не заметили, когда он вошёл, но его присутствие не пугало, а успокаивало, как присутствие старого, мудрого друга. В руках у него была чашка ромашкового чая, и он смотрел на них с той особенной, тёплой улыбкой, которая появлялась у него в редкие минуты умиротворения.
— Не помешал? — спросил он.
— Мессир, — удивился Виктор Марьянович. — Вы всегда вовремя. И всегда неожиданно.
— Это моя работа, — улыбнулся Баэль. — Я слышал вашу историю. Красивая. И очень правильная. Особенно про камень, который стал сердцем.
— А вы хотите добавить что-то? — спросила Ирина.
— Хочу, — кивнул Баэль. — Если позволите.
Он поставил чашку, поправил воротник пальто и заговорил на среднеанглийском, и голос его звучал тихо, но отчётливо, как журчание горного ручья:
"Whan that the stone doth lye upon the ground,
And in its herte a thousand tales are found,
The wyse man cometh, and he layeth his eare,
And all the world's old secrets he doth heare.
For in the stone, the memorie doth dwelle
Of those who loved, and those who did rebelle,
Of those who dreamed, and those who only slepte,
And of the teares that women softly wepte.
So when thou seest a stone upon the way,
Remember that it hath a thing to say.
Perhappes it was a man, who loved and lost,
And in his silence, found himself at cost.
But in that cost, he gained more than golde —
A herte that never groweth cold.
For stones, though they be hard and colde to touch,
Can love the living, and be loved as much."
Виктор Марьянович помолчал, переваривая услышанное, а потом начал переводить:
"Когда лежит на берегу камень,
И в сердце у него горит огонь,
Мудрец приходит, прижимает ухо
И слышит древних тайн святую вонь.
В камне память о живых хранится,
О тех, кто верил, ждал и не дождался,
О тех, кто спал и только мог молиться,
И о любви, что навсегда осталась.
Когда увидишь камень на пути,
Остановись и слушай — он молчит.
Но в тишине той можно разглядеть
Всё то, что время, уходя, таит.
Быть может, был он некогда живым,
Любил, страдал и верил в чудеса,
А стал камнем, чтоб стать вечным,
Чтоб видеть мира нашего краса.
И в твёрдости его — не холод, а тепло,
И в молчании — не пустота, а свет.
Так знай: и камень может быть теплом,
И в нём любви негаснущей завет".
Когда перевод закончился, в комнате стало так тихо, что слышно было, как за окном плещется море. Ирина первая нарушила молчание:
— Мессир, вы как всегда... в самую точку.
— Я стараюсь, — улыбнулся Баэль. — А теперь спите. Завтра новый день. И новые чудеса.
Он исчез так же бесшумно, как появился. Виктор Марьянович и Ирина остались вдвоём. Она прижалась к нему, и он обнял её крепче.
— Знаешь, — сказал он, — я ведь тоже когда-то был таким камнем. Твёрдым, холодным, никого не подпускал. А теперь...
— А теперь?
— А теперь я знаю, что даже камень может стать мягким. Если его согреть.
Ирина ничего не ответила, только поцеловала его в плечо. За окном шумело море, и им снилась пустыня, и камни, и люди, которые умеют видеть душу даже в самом твёрдом камне. Им снилась любовь — та самая, что делает камни мягкими, а сердца — вечными.
А в номере Лизы Розовый Пёс всё ещё сидел на подоконнике. Луна уже поднялась высоко, и её свет серебрил море, делая его похожим на жидкое стекло. Лиза давно спала, а он всё смотрел и думал. О том, что сегодняшний день был похож на ту воду из гейзера — вырвался на свободу, осветил всё вокруг и ушёл в память. О том, что завтра будет новый день, и новые гейзеры, и новые чудеса. О том, что даже игрушечный пёс может быть частью этой вечности — если его любят. И если он сам умеет любить.
— Спокойной ночи, море, — прошептал он. — Спокойной ночи, камни. Спокойной ночи, все, кто сегодня был рядом. Вы — лучшее, что случалось со мной за всю мою игрушечную жизнь.
И, свернувшись клубочком, он закрыл свои стеклянные глаза. Сон пришёл сразу — тёплый, как объятия, и в нём он снова бегал по зелёной траве, и солнце светило, и хозяин был рядом. Потому что даже игрушечные псы видят сны. Особенно если они очень любят.
Свидетельство о публикации №226032000082