Литтон Стрейчи Кардинал Мэннинг
Предлагаю вашему вниманию свой перевод биографического очерка из книги Литтона Стрейчи "Выдающиеся викторианцы" (Eminent Victorians by Lytton Strachey).
Имя Литтона Стрейчи (1880–1932), к сожалению, мало знакомо русскоязычному читателю, в то время как его можно признать, без преувеличения, основоположником биографического художественного жанра на английском языке. Книга получила заслуженное признание сразу же после ее публикации в 1918 г. и продолжает издаваться по сей день; ее высоко ценили, в частности, Набоков и Святополк-Мирский.
Следует заметить, что совершенно неожиданно для себя обнаружила, что перевод всей книги уже опубликован в то время как я трудилась себе потихоньку над переводом в полной уверенности, что Стрейчи интересует только меня, но (увы или, может быть, и слава богу) это вовсе не так. Жаль, конечно, что меня опередили, но думаю, что настало, наконец, время читать Стрейчи на русском языке в разных вариантах; автор и его герои стоят того.
"Кардинал Мэннинг" (Cardinal Manning), предлагаемый здесь читателю, - это первая и самая объемная часть из составляющих книгу четырех биографических очерков. Считаю уместным привести здесь прежде всего предисловие Стрейчи к биографиям:
«Историю викторианской эпохи никогда не напишут, уж слишком много мы о ней знаем. Ведь для историка первейшее условие – это неведение, неведение, которое значительно упрощает задачу описания и объяснения, отбора одних фактов и игнорирования других, при сохранении совершенной безмятежности духа, невообразимой и для самого высокого искусства. Что же касается века только что минувшего, наши отцы и прадеды произвели, собрали и накопили такое множество сведений и фактов, что в этом массиве захлебнется трудолюбие Ранке, спасует перед ним и изощренный ум Гиббона. Нет, исследователю прошлого не стоит тешить себя надеждой описать эту примечательнейшую эпоху с помощью простого метода скрупулезного изложения событий. Здесь следует продумать более тонкие и обходные маневры. Можно приступить к задаче с самых неожиданных ракурсов и атаковать, например, с флангов или с тыла; или, используя луч безжалостного прожектора, осветить самые темные, доселе неизведанные уголки; или, выбравшись в самую середину этого безбрежного океана материала, произвести эксперименты по извлечению на свет божий из его толщ редких образцов с их последующим тщательным изучением. Руководствуясь именно этими соображениями, в настоящей серии викторианских штудий я попытался представить своему современнику, посредством биографии, образы викторианцев. Должен признаться, что выбор персонажей был до некоторой степени случаен, поскольку в мои намерения не входило выстроить некую строгую систему или стройную теорию, важнее были личный вкус и творческие планы. Свою задачу я видел в том, чтобы дать образцы эпохи, не претендуя на охват и объяснение всей ее истории во всей ее глубине и истинности, поскольку попытка даже кратчайшего экскурса подобного рода, если бы и была возможна, потребовала бы томов и томов – в то время как на примере биографий кардинала, педагогического светила, общественной деятельницы и отважного героя я попытался исследовать и объяснить некоторые ближайшие стороны викторианской эпохи, захватившие мое воображение, со своей, субъективной, точки зрения. Тем не менее смею надеяться, что очерки, представленные здесь, будут интересны и как исключительно биографические исследования, а не только с исторической точки зрения. Человеческие характеры столь значительны, что их нельзя свести только к манифестациям прошлого. Величие их существует независимо от темпорального фактора, оно вечно и должно восприниматься в своем собственном измерении. У нас в Англии, однако, биография переживает сейчас далеко не лучшие времена. Да, конечно, англичане произвели целый ряд шедевров в этой области, но, не в пример французам, настоящей выдающейся традиции в этом жанре у нас нет, и мы не можем похвастать своими Кондорсе и Фонтенелями с их неподражаемыми ;loges, в которых бы буквально на нескольких бесподобных страницах было бы схвачено и передано все многообразие бытия того или иного человека. Напротив, у нас этот человечнейший и деликатнейший из жанров отдан на откуп ремесленникам от пера, в то время как, поразмыслив, всякий согласится, что создать хорошую биографию, пожалуй, не менее трудно, чем прожить жизнь, достойную таковой. Ох, уж эти толстые двухтомники, которыми мы отдаем дань памяти нашим дорогим покойникам! Кто же не читал их, эти томища малоусвоенного материала, бесконечные и скучнейшие панегирики, изложенные весьма небрежно, уж не говоря об отсутствии отбора материала, беспристрастности или недостатков в композиции и оформлении? Они нам знакомы в той же степени, что и похоронный кортеж, и так же отдают унылой варварской помпезностью. Можно даже заподозрить, что некоторые из этих томов произведены в той же самой похоронной конторе, в качестве финального дополнения к услугам. В собственных изысканиях, тем не менее, я обязан этим биографиям, по праву названных официальными, в нескольких отношениях. Но, пожалуй, наиболее ценное достоинство этих незаменимых источников всякого рода сведений состоит в том, что они являют собой и поучительнейшие образчики. Из них можно извлечь для себя немало уроков! (Однако умолчим о частностях). Итак, к примеру, теперь совершенно очевидно, что именно краткость, краткость, исключающая второстепенное, но основанная на самом существенном, есть первейшая задача биографа. Вторая же его задача, что также несомненно, – хранить свободу и независимость суждений. Не лесть, а простое изложение фактов, имеющих отношение к данному случаю, и именно в таком роде, как он их понимает, есть обязанность биографа. В этом я видел цель и настоящей книги: изложить факты и только факты, имеющие касательство к рассмотренным мной случаям, отказавшись от эмоций, предвзятости и возвышенных интенций, и именно в том ключе, в котором я их понимаю. Или, как сказал об этом классик: “Je n’impose rien; je ne propose rien: j’expose”.
Л. С.
Кардинал Мэннинг
Генри Эдвард Мэннинг родился в 1807 и умер в 1892. Жизнь его замечательна во многих отношениях, но современного исследователя привлекут, пожалуй, два обстоятельства: во-первых, дух самой эпохи, отраженный в деятельности Мэннинга, и, во-вторых, психология его личности с ее неприметной для постороннего глаза историей.
Мэннинг принадлежал к выдающейся хотя, впрочем, вполне распространенной породе церковников: их отличают не столько святость и ученость, сколько практическая жилка. Живи он в Средние века, вряд ли бы стяжал себе славу Франциска Ассизского или Фомы Аквинского, скорее, стал бы деятельным служителем церкви, как, например, папа Иннокентий. Родившись в Англии девятнадцатого столетия как раз в момент зарождения современного прогресса, он застанет в пору взросления и зрелости первое наступление либерализма, и в конце долгой жизни станет свидетелем достижений науки и демократии. Тем не менее, благодаря странному стечению обстоятельств, одним лишь фактом своего существования Мэннинг возродит череду многочисленных клериков - дипломатов и администраторов, канувшую, как казалось, в лету вместе с кардиналом Уолси. В самом деле, с Мэннингом вернулись Средние века, и красноречивым свидетельством этого единственного в своем роде обстоятельства служил сам физический облик кардинала: его высокая, худощавая фигура в сутане и биретте, как и его улыбка на лице аскета, станут привычными на улицах Лондона. Вот он триумфально шествует из часовни после торжественной мессы на благотворительное заседание филантропов в Эксетер Холл или спешно направляется с собрания забастовочного комитета рабочих из района доков в гостиные Мейфэр, где светские дамы приветствуют благочестивого князя церкви глубоким поклоном.
Но как такое стало возможным? Влияние сильной личности, сумевшей преодолеть враждебное окружение? Или, напротив, не так уж и враждебен был к нему девятнадцатый век? Несмотря на свою прогрессивность и научные достижения, приветил же он с такой готовностью пришельца из далекого мира с его бескомпромиссной верой. Таилась ли в его глубинах слабость или даже нежность к таким как Мэннинг? Или дело, все-таки, в кардинале, с его редчайшей выносливостью и неподражаемой гибкостью? Не благодаря ли этим качествам побеждал он там, где силой преуспеть представлялось невозможным? Ведь удалось же ему в конечном счете пробиться в первые ряды истории, и именно ловкостью и умением проскользнуть вперед, а вовсе не в силу действительных его заслуг. Если все так и обстояло, что за цепь случайностей сыграла ему на руку? Каким компромиссам и интригам или, скорее, сочетанию тех и других вкупе с личными качествами, был обязан конечным успехом этот немолодой уже человек?
Конечно, всегда легче поставить вопросы, чем найти на них ответы, но, согласитесь, что расследовать эту непростую, но и примечательную, историю и поучительно, и занимательно.
***
В истории возвышения кардинала Мэннинга поражает прежде всего стойкость характера, никогда ему не изменившая. При всей переменчивости его жизненных обстоятельств дух этого человека не знал колебаний, хотя сама фортуна, казалось, ставила против него, чтобы в конце концов проиграть.
Отец Мэннинга, успешный коммерсант из Вест-Индии, стал управляющим Банка Англии и членом парламента. Каждый день, направляясь по делам из поместья в город, выезжал он в собственной карете, запряженной четверкой рысаков; на крестины отпрысков же приглашал священников саном не ниже епископа. Генри, как и остальным при их рождении, полагался епископ, но ждать ему пришлось целых восемнадцать месяцев. По свидетельству Кибла, в те дни, как, впрочем, и десятилетием позже, правил относительно сроков крещения младенцев придерживались не особенно строго. Биограф Мэннинга, тем не менее, отметил это обстоятельство как самое первое испытание в духовном росте будущего кардинала, которое он с успехом преодолел.
В остальном же Мэннинг старший был вполне образцов, и сын, много позже, отмечал «утонченность ума и сердечную деликатность», свойственные тому в наивысшей степени; так что «ни разу ему не пришлось услышать из отцовых уст ни единого слова, которое нельзя было бы повторить в присутствии самого чувствительного и чистого существа». Хотя, все же, имел место один и единственный случай, когда почтенный родитель принужден был рассказать историю про негра, достаточно нескромную, но о сексе как таковом (de sexu) речи в ней все же не было. Случай был исключительный и настолько тяжелый, и неприятный отцу, что с этих самых пор и сын возненавидел подобного рода разговоры.
В семье царила атмосфера евангелического благочестия. Будучи еще ребенком, Генри по настоянию матери на коленях просил прощения у боженьки, когда, вернувшись с прогулки во дворе, ответил утвердительно на ее вопрос, видел ли он страуса, и няня изобличила его во лжи. В четыре года он узнал от сверстника постарше, что «у боженьки есть книга, куда записываются все наши проступки». Это повергло Генри в такой ужас, что все последующие дни он провел в страхе, забившись под письменный стол, где его и обнаружила мать. Как заверял впоследствии кардинал, «неизгладимый след, оставленный в памяти этим впечатлением» обернулся ему только во благо. В девять лет он погрузился в чтение Книги Откровения, настолько захватившей его, что «озеро огненное, горящее серою» осталось с ним во всю оставшуюся ему жизнь. Врезавшиеся в память и душу слова уже не покинут его никогда, так что моря и океаны опасностей, угрожающие нам в молодости, его благополучно минуют.
Опасности поджидали его уже в Харроу, если бы не все тот же внутренний голос, которому он неукоснительно следует; к тому же, ни в школе, ни затем в колледже «не проходило и дня без вознесения молитвы Всевышнему». Следующим знаменательным событием в его жизни стало чтение «Свидетельств» Пейли. Много позже, когда ему будет больше семидесяти, он признается, что «принял приведенные в этой книге аргументы раз и навсегда», и, в благодарении Богу, не усомнился в них уже никогда. Внешне, однако, он вел жизнь обычного школьника, и посторонний взгляд не обнаружил бы признаков внутреннего благочестия в мальчике приятной наружности, играющем в крикет или чинно вышагивающем в высоких гессенских сапогах, украшенных кисточками. Особого упоминания стоит, пожалуй, один лишь случай, когда он выказал удивительную ловкость и смекалку при выходе из весьма затруднительного положения. В тот раз Генри зашел далеко за пределы школьного участка, и проезжавший мимо воспитатель, заметив его на другом краю поля, сошел с лошади, чтобы привязать ее у ворот и устремиться за нарушителем. Однако ловкий юноша, обогнав учителя, подбежал к оставленной у ворот лошади, вскочил на нее и был таков. Причитавшуюся ему долю розог он, конечно же, получил, но что с того? Никакая порка, сколь бы суровой она ни была, не могла ни в коей мере подавить эти замечательные его качества; они сидели в юном Генри столь же крепко, как и страх преисподней и вера в аргументы Пейли.
Желанием отца было видеть Генри служителем церкви, но сыну эта мысль казалась противна; уже в Оксфорде все его привычки и помыслы, как и успехи в дискуссионном клубе, свидетельствовали об устремлениях к деятельности будущего политика. Мэннинг был годом моложе Сэмюэля Уилберфорса и на год же старше Гладстона. В те дни Оксфордское дискуссионное общество представляло собой стартовую плошадку для будущих политиков: сюда устремлялись министры по приезде из Лондона, чтобы послушать студенческие дебаты. Через несколько лет именно благодаря впечатлению, произведенному речью против билля реформы в Оксфорде, Гладстон получит от герцога Ньюкасла местечко, обеспечившее ему избрание в парламент. Весь мир, казалось, лежит у ног трех молодых честолюбцев: кому как не им - с их богатством, связями в обществе и блестящим ораторским талантом - стать победителями? Как покажет будущее, они оправдают самые смелые ожидания друзей; из троих достигший самых скромных успехов умрет всего лишь в сане епископа.
Опасности, единственной в своем роде, следовало ожидать с иной стороны, о чем и предупреждал Уилберфорс старший, наставляя сына: «Наблюдай, мой милый Сэмюэль, и наблюдай за собой с особой ревностью. Не стремишься ли ты оправдать себя с излишней готовностью? Не падаешь ли духом при малейшем неуспехе или, наоборот, возносишься до небес, добившись удачи? Неумеренность в желании признания и популярности – это слабость, от которой особенно ревностно следует беречься истинно верующему христианину. Чем долее останешься при убеждении, что окружен сонмом невидимых свидетелей, как это сказано в Священном Писании, тем более будешь в состоянии противостоять наихудшему из искушений».
Совершенно неожиданно предупреждение это, казалось, потеряло всякую актуальность в случае Мэннинга по окончании им курса в Оксфорде: чаша, наполненная до краев, выхвачена была у него из-под самого носа. Как раз, когда сын воображал себя уж членом парламента, выдвинувшимся как единственный защитник достойного дела и обеспечившим успех благородного предприятия исключительно собственными трудами, Мэннинга старшего объявляют банкротом. Мечты Мэннинга младшего о политической карьере рассыпаются впрах.
В это же самое время происходит сближение с глубоко верующей особой, сестрой одного из друзей по колледжу. Она станет духовной наставницей Мэннинга, и ей он поверит свои тайны; ей же во время прогулки по аллее парка он пожалуется на горькое разочарование, постигшее его в связи с неудачами отца. В утешение собеседнику она скажет, что, возможно, он предназначен для более высокого призвания, хотя пока об этом и не догадывается. Что именно она имеет в виду? «Царство божие», - скажет утешительница; в небесной сфере найдет он приложение своим возможностям и амбициям. Молодой человек не сразу нашелся, что сказать на это и только после небольшой паузы согласился, что действительно ничего подобного у него и в мыслях не было и что, возможно, она права. Она же предложила читать Библию вместе, и во все время каникул каждое утро после завтрака они проведут за чтением Библии. Однако, несмотря на столь благочестивое времяпровождение и многочисленные письма на духовные темы, которыми они обменивались, Мэннинг не сразу откажется от мысли о светской карьере и устроится поначалу на место внештатного клерка в министерство по делам колоний. Всерьез же задумается он о духовном призвании, только когда получит предложение остаться стипендиатом при колледже Мертона при условии, что он примет сан. На этот же период приходится пора его влюбленности в мисс Деффел, отец которой не возражал против посещений молодого человека, не имеющего, как казалось, никаких видов на будущее. Какие и в самом деле могли быть его перспективы при столь ничтожной должности в министерстве? Временем на долгие размышления он не располагал, так что Мэннинг немедленно отправился в Оксфорд, чтобы принять предложение и, соответственно, духовный сан. Приход в Суссексе он получит как стипедиат Мертона, а также благодаря влиянию Уилберфорсов. В самый последний момент, однако, чуть было не откажется от принятого решения. «Все происходило слишком быстро», - признался Мэннинг позже будущему тестю. Вопреки собственному здравому смыслу поддался он на уговоры друзей; к тому же, вполне радужными представлялись и картины будущей жизни в милом сельском уголке в Суссексе. Но стоило ли жертвовать великолепными замыслами, честолюбивыми планами об общественном служении, славе и успехе, и, наконец, жаждой власти ради крошечного сельского прихода даже со столь «многочисленными достоинствами»? Другой выход, однако, при сложившихся обстоятельствах не предвиделся, и ему пришлось примириться со свершившимся. Очевидно, сама судьба распорядилась, что с Мэннингом-честолюбцем, стяжателем славы и власти, покончено; нужно довольствоваться и тем малым, что еще оставалось на его долю. Для себя же он решит раз и навсегда: призвание "ad veritatem et ad seipsum" («к истине и к самому себе») дано ему свыше. Забудет он и о мисс Деффел, чтобы жениться на дочери ректора. Буквально спустя несколько месяцев ректор умирает, и ректорское место, кстати, вовсе не из последних, останется за Мэннингом. Последующие семь лет он проведет в трудах по исполнению обязанностей сельского приходского пастора. Пастором он будет энергичным, полным благочестия, учтивым и, к тому же, весьма привлекательным; так что вскоре имя его станет известным в самой епархии, и о нем заговорят как о возможном преемнике старого архидиакона в Чичестере. Но тут неожиданно умирает миссис Мэннинг; вдовец поначалу безутешен, и только в работе, которой отдается с удвоенной энергией, находит некоторое облегчение. У него, конечно, и в мыслях не было, что настанет день, когда и эту смерть он посчитает особой «милостью божьей». Однако так и будет на самом деле. В последующие годы жизни все воспоминания о жене сотрутся из его памяти; никогда больше он не скажет о ней вслух, и все письма, записи, связанные с их совместной супружеской жизнью, будут им уничтожены. Когда же кардиналу сообщат, что могила миссис Мэннинг, оставленная без ухода, разрушается, он заметит только: «Так-то и лучше всего; пусть все остается как есть; время все сотрет с лица земли». В те же далекие дни молодой ректор проводил день за днем за работой над проповедями у свежей могилы супруги.
II
В это же самое время на другом конце Англии происходит ряд событий, влияние которых на ход истории Мэннинга окажется не менее глубоким, чем «милосердное» устранение спутницы его жизни. В тот самый год, когда он стал во главе прихода в Суссексе, в Оксфорде начнут печатать «Оксфордские трактаты», положившие начало Оксфордскому трактарианскому движению. Само это название, возможно, все еще помнят, но смысл, стоявший за ним, в значительной степени утрачен, поскольку все это уже отошло в прошлое и, кроме того, неоднозначны были и вопросы, поднятые самим движением. И, все же, давайте на миг прибегнем к силе воображения и воспарим на крыльях Клио над Оксфордом тех дней для общего обзора событий, происходивших там в 1830-е гг.
К этому моменту, надо заметить, Англиканская Церковь многие годы пребывала в состоянии глубокого, покойного сна; его не нарушили ни глухое недовольство инакомыслящих, ни пушечный грохот революции. Для клириков, принявших так или иначе тридцать девять вероучительных догматов, жизнь обернулась своей приятной, необременительной стороной: утром с легким сердцем, как и подобает джентльменам, отправлялись они на охоту, чтобы вечером, как и подобает уважающим себя джентльменам, позволить себе парочку бутылок вина. Духовный сан означал всего лишь профессиональное призвание, одно из многих, закрепленных, согласно законам природы и общества, за джентльменом и только за джентльменом. Глубокая набожность, ревность апостольского милосердия, энтузиазм самоотречения — все это, конечно же, не отрицалось и имело место быть, но только не в Церкви Англии. Нельзя же было и в самом деле ожидать самоотречения, страстности и, уж тем паче, энтузиазма от джентльмена. Однако, и в лоне этой церкви, находились иногда особо усердные пастыри из числа тори Высокой Церкви, вспоминавшие с ностальгией дни хвалебных гимнов и передачи апостольской благодати при рукоположении епископов; и группы евангелистов-педантов, искренне веривших в искупление, признававшихся в личной любви к Иисусу Христу и, видимо, выстраивавших свою жизнь, вплоть до мелочей в поведении и речи, памятуя о загробной жизни. Но подобного рода крайние случаи составляли редкое исключение из общего правила, которому-то и подчинялось большинство служителей церкви, безмятежно шагавших по гладкой, проторенной тропе, следуя обычным своим обязанностям. Конечно же, они присматривали за беднотой в своих приходах и, как полагалось, отправляли воскресную службу; но в остальном же, не отличались ни внешним, ни внутренним обликом от большинства своих же приходских мирян, для которых церковь, в согласии с законом, являлась всего лишь организацией полезной для поддержания религиозного чувства.
Пора пробуждения от сна, тем не менее, наступила, пробуждения столь же неожиданного, сколь и бесцеремонного. Либеральные идеи Французской революции, потонувшие было в море террора, постепенно проникали и в Англию. Рационалисты подняли голову; Бентам и Милли, отец и сын, выступили с проповедями утилитаризма; приняли билль о реформе парламентского представительства; и, наконец, поползли слухи об отделении церкви от государства. Даже и сами церковники, казалось, прониклись новыми идеями. Д-р Уотли с неслыханной до этого смелостью стал утверждать, что при толковании Писания возможны различные мнения относительно неясных вопросов; а д-р Арнольд выступил с дерзким предложением о допущении в лоно церкви диссентеров, хотя, справедливости ради, надо отметить, что, по крайней мере, унитариан в этом вопросе он не поддержал.
В это же самое время в сельском приходе проживал молодой священник по имени Джон Кибл. Поступив пятнадцати лет от роду в Оксфорд и отличившись там на академическом поприще, Кибл был оставлен стипендиатом при Ориэльском колледже. Вернувшись домой к отцу, пастору, он принял на себя обязанности ректора в этом же приходе. Содержание молитвенника Кибл знал столь же досконально, как и правила поведения в светских гостиных, спряжение неправильных греческих глаголов и расхожие анекдоты сельских пасторов. В остальном же, если ему и не хватало опыта, недостаток этот компенсировали рвение и благочестие и, как скоро выяснится, их у него было не только предостаточно, но даже в избытке, чем требуется в подобных случаях. Священный трепет и чувство переливались в стихи, и вскоре вместе с простыми строчками сборника Christian Year («Христианский год»), проникнутых глубоким религиозным чувством, его имя станет известным и в самых дальних уголках старой Англии. Что же касается рвения и энтузиазма, то и им требовался выход, но только вот в чем? Наблюдая за делами и трудами соотечественников из окна ректорской в Глостершире, Кибл чувствовал, как душа его вскипает от отвращения, гнева и ужаса. Тлетворный дух безбожия расползался по стране; над властью потешались; ненавистные идеи демократии проповедовались открыто. И, что хуже всего (хотя, казалось бы, что еще могло быть хуже?), в этой самой обстановке Церковь продолжала пребывать в неведении и равнодушии: казалось, таинства святых даров ею забыты; вера в передачу апостольской благодати ею утрачена; не проявляет она и интереса к трудам Отцов Церкви и находится в полном подчинении светской легислатуры. И это при том, что членам легислатуры даже не вменялось в обязанность делать признание, веруют ли они в искупление грехов человечества. Что мог перед лицом всех этих ужасов сделать Кибл? Казалось, он готов на все, но, вместе с тем, был непритязателен и, к тому же, лишен честолюбия; так что, вполне возможно, что, не получив должного выхода, постепенно выдохся бы и его праведный гнев. Несомненно, так бы и случилось, не повстречай он волей судьбы в этот роковой момент родственную душу, отличавшуюся еще большей восторженностью и дерзостью.
Гаррелл Фруд, один из учеников Кибла, обладал умом незаурядным, но на долю этого молодого человека, пожалуй, пришлось и несколько больше самоуверенности и нетерпимости, чем обычно имеет место в случае подобных умных юношей. И не столько нетерпеливость нрава, как особые пристрастия, отличали его в наибольшей степени. Пыл, растрачиваемый обыкновенно всяким молодым человеком на усердное посещение музыкальных вечеров и увлечения актрисами, в его случае нашел выражение в романтическом поклонении Богу и в пристрастном интересе к состояниям собственной души. Одержимый идеалами святости, он был глубоко убежден и в необходимости самоограничения в еде. В дневнике, который он вел, следуют записи о совершенных им провинностях, довольно многочисленных. Так, 26 июня 1826 г. двадцатитрехлетний Фруд запишет: «Не могу поставить себе в заслугу сегодня ничего. Я не стал читать после завтрака Псалмы и не повторил молитвы, пропущенной еще с вечера, хотя времени у меня было предостаточно. Возникло вдруг желание, чтобы меня посчитали храбрецом за участие в драке на Чертовом мосту. С вожделением высматривал, не подадут ли гуся на обед; и, хотя пообедал очень скромно и без излишеств, приписываю эту заслугу всего лишь случаю; думаю, что съел все-таки больше, чем следовало, поскольку после обеда напала дремота и клонило ко сну». Несколько позже следует запись: «Позволил себе выказать неудовольствие по поводу напыщенности N; при напоминании же в молитвах об умеренности в еде не мог сдержать улыбки, надеюсь не вследствие гордыни или тщеславия, а от излишней недоверчивости; во всяком случае, это не было преднамеренным». Еще на сей же предмет: «Что касается правил за столом, могу заметить, что я строго следил за тем, чтобы первым получить свою порцию; в отношении же качества продуктов я не отступал от правила строгой непритязательности, за редким исключением я позволял себе на завтрак съесть остатки с прошлого стола или кусочек макрели на обед». В какой-то момент он отметит: «Боюсь, что мне придется признаться, что в своих обязанностях перед Господом я становлюсь все более инертен». Затем, однако, следует экзальтированное признание: «Твой взор проникает в самые глубины моего существа и Тебе подвластны все мои мысли .... О, пусть мои поступки будут праведны, как и непреложны для меня Твои законы. Буду жить согласно Твоим заповедям, слушаясь своего сердца, обретшего свободу благодаря Тебе!»
В подобного рода делах и заботах протекала жизнь этого молодого человека. Возможно, они приобрели бы иной характер, будь в нем несколько меньше, по словам Ньюмана, фанатической увлеченности «недосягаемо высокой и непреложной идеей Невинности». Но к чему теперь все эти размышления и предположения? Как и следовало ожидать, Кибл с его энтузиазмом и пылом произвел на него глубокое впечатление. Вскоре между ними завязалась тесная дружба, и Фруд, с рвением ухватившийся за доктрины старшего товарища, сделал все от него зависящее, чтобы идеи Кибла получили скандальную известность в Оксфорде, в той мере, насколько это было позволительно. Он, казалось, воспламенил сам воздух партийной политики идеями метафизических таинств Святой Католической Церкви. Доктора теологии были немало удивлены, столкнувшись неожиданно со столь необыкновенными вопросами, о которых они никогда ранее не задумывались. Например, является ли Церковь Англии частью Церкви Католической или нет? Если ответ утвердительный, то не следует ли считать реформаторов шестнадцатого столетия ренегатами? Не является ли вкушение от Тела и Крови Христовой обязательным для поддержания жизни и надежды для каждого верующего? Были ли Тимоти и Титус епископами или нет? И если они епископы, не следует ли из этого, что право отправления причастия является привилегией традиции, основанной и освященной Самим Христом? Разве Отцы не ссылались на церковную традицию как на нечто, что не зависело от письменного слова и что было достаточным и даже единственным основанием для отрицания ереси? Таким образом, не была ли эта традиция изустным Божьим словом? И не должно ли нам относиться к ней с тем же пиететом, с которым мы относимся к Писанию и по все той же самой причине – что и она есть Слово Божье? Доктора теологии были ошеломлены и пребывали в ужасе от вопросов, которые, казалось, могли завести их неизвестно куда; и, более того, они не могли дать на них сколь-нибудь уместных ответов. За ответами, однако, дело не стало: у Гаррелла Фруда и они были готовы. Весь Оксфорд и вся Англия должны узнать правду. Век, как говорится, расшатался, и Фруд был просто счастлив, что он рожден для его восстановления.
Однако, необходимо было нечто большее, чем просто энтузиазм Фруда вкупе с убежденностью Кибла, чтобы действительно всколыхнуть необозримые и покойные воды христианской мысли. Недостаток этот будет восполнен гением Джона Генри Ньюмана и восполнен с избытком. Если бы не было Ньюмана или, скажем, случись так, что в то решающее утро его отец, все еще колебавшийся, какой же из двух университетов предпочесть для сына, направил бы поджидавшую их карету в сторону Кембриджа, то вне всяких сомнений, искра, от которой предстояло разгореться Оксфордскому движению погасла бы, оставшись незамеченной в Общей гостиной Ориэля. И совсем по-иному сложилась бы судьба самого Ньюмана. Он был весь дитя романтического возрождения, чувствительное создание, жившее воспоминаниями; мечтатель, душа которого, оставив свою телесную оболочку, воспаряла к восхитительным горним вершинам; утонченный художник, обладавший даром, подобно солнечному лучу после дождя, уловить все оттенки радужной нематериальности. Как знать, возможно, в иное время и под иными небесами, он был бы более счастлив. Воображение рисует картины счастливца, то сплетающего венок Мелеагру, то смешивающего краски lapis lazuli для Фра Анжелико, или же помещает его в тенистую рощу афинской палестры, где он проводит время в поисках неуловимой истины, или, наконец, застает его в мастерской за лепкой лиц тех неземных созданий, что улыбаются нам из ниш Шартра. Но даже в своем веке и под родными небесами, окажись только он под сводами Кембриджа, освященными духом поэзии и здравомыслия, он стал бы тайно следовать по стопам Грея, и пышным цветом расцвели бы семена вдохновения, что лежат схороненные среди руин Lyra Apostolica. В Оксфорде же Ньюману уготовано пасть жертвой прощального очарования Средневековья. Напрасно искал он спасения на страницах Гиббона, к которым неизменно устремлялся, как и напрасно проводил долгие часы в сокровенных беседах с Бетховеном за любимой скрипкой. Сам воздух Оксфорда был воздухом клерикальной святости, дыханием традиции вкупе с мягким, теплым светом духовных авторитетов; довершением ко всему стала дружба с Гаррелом Фрудом. Все стороны этой натуры, и слабейшие, и сильнейшие, казалось, подгоняли Ньюмана к их сотрудничеству. Его неуемное воображение стремилось ввысь, чтобы создать обширные философские построения из письменного наследия, оставленного древними монахами, но и тут же отвлекалось, увлекшись видениями пришествия ангелов или целебными свойствами мази святой Вальбурги. Со всей присущей ему эмоциональностью все более погружался он в узкопартийные страсти университетской клики, все более и более его утонченный интеллект растрачивался на нескончаемые споры по поводу догматических мелочей, и все с большей очевидностью выступала в этом свете и его будущая обреченность. Однако в конце концов настоящий гений этого человека предстал чудеснейшим образом во всем своем торжестве. Умри Ньюман в шестьдесят лет, никто, кроме десятка историков церкви не помнил бы его сегодня, но он прожил достаточно долго, чтобы успеть написать свою Апологию и тем самым остаться в числе бессмертных. Бессмертия заслужит он не как мыслитель и не как теолог, но как художник, творец, который расскажет пронзительную историю живой и трепетной человеческой души, историю, напитанную волшебной магией пряного слова.
Гаррелу Фруду удастся заразить Ньюмана идеями Кибла, и с этого момента будет положено начало Оксфордскому движению. Редким, замечательным свойством всех троих было то, что они восприняли христианское учение au pied de la lettre (дословно). В Англии такого религиозного чувства не наблюдалось уже в течение столетий. Каждое воскресенье они объявляли, что верят в Святую Католическую Церковь, и вера их была совершенно искренней. И когда повторяли текст Афанасьевского символа веры, верили в каждое сказанное им слово. И даже приняв тридцать девять догматов Англиканской Церкви, верили в них или, по крайней мере, думали, что верят. И, конечно же, подобное направление мысли было опасным, намного более опасным, чем могли они сами предположить в начале своего пути. Их первым предположением, вполне невинным, было, что в догматах Англиканской Церкви заключено христианское учение, но чем с большим старанием вникали они в суть предмета, тем более казался он запутанным и невозможным для понимания. Церковь Англии, как плод революции и компромисса, была отмечена во всем печатью человеческого несовершенства; к нему приложили руку и политики, действовавшие под прессом сиюминутных нужд, и королевские особы с их прихотями, и богословы с их предубеждениями; в целом же, эта Церковь отвечала потребностям государства. Но как же случилось, что столь несовершенное произведение стало при этом восприемником христианской веры с величием ее бесконечных таинств? В этом-то и заключалась проблема, с которой столкнулись Ньюман с друзьями. Другие умы, возможно и даже скорее всего, не видели в этой ситуации ничего из ряда вон выходящего; ведь и само христианство было для них всего лишь удобным приложением к существованию, одобренным обществом, полезным как средство внушения нравственных основ и как путь к достижению вечного блаженства для всякого, питавшего надежду. Для Ньюмана и Кибла все обстояло иначе. Для них христианство было трансцендентной манифестацией божественной силы, светом, излучаемым столетиями, все таким же совершенным и мощным; длинной чередой клириков, получавших посвящение в священнический сан через святое таинство рукоположения, традиции, простиравшейся в глубь веков до самого божественного корня; универсумом праведников, чье приобщение святых тайн происходило посредством вкушения святых даров; неисчислимым множеством метафизических доктрин, не поддающихся пониманию и неясных в своем происхождении, изложенных, тем не менее, с непререкаемой убежденностью. Во все времена и повсеместно чудесное виделось им как незримая животворящая сила, присутствующая в полете ангелов, вдохновляющая святых и придающая магические свойства самым обыкновенным предметам. Неудивительно, что очень скоро станет ясно, что их видение не имело ничего общего с институтом, рожденным в результате событий, связанных с разводом Генриха VIII, парламентскими интригами Елизаветинской эпохи и революцией 1688 г. Несомненно также и то, что, как им кажется, они вскорости найдут пути к достижению успеха в этой явно неразрешимой задаче; и выводы, к которым они придут в результате их продвижения к ее решению, будут совершенно неожиданными.
Английская Церковь, заявили они, несомненно, является истинно христианской, но находится в состоянии упадка с началом периода Реформации, то есть с момента своего рождения. Она избежала злоупотреблений, расцветших в Риме, но оказалась порабощенной светской властью и деградировала под влиянием ложных доктрин Протестантизма. Само же Христианское учение, хранимое служителями Церкви, избегло этой участи; но сознательных усилий в этом направлении не предпринималось, и бесценное наследие передавалось от поколения к поколению благодаря не столько участию человека, сколько Божьей воле, явленной в чудесной благодати таинств. Иными словами, Христианство оказалось в сложной ситуации в силу целого ряда несчастливых обстоятельств, и, как представляется, спасение учения является прямым долгом Ньюмана и его соратников. Любопытно, что столь ответственная задача выпадает именно на их долю, о чем заявлено совершено недвусмысленно. Возможно, что некоторым из богословов семнадцатого столетия удалось подойти к истине, но это были всего лишь слабые попытки, не имевшие значения. Родники истинной веры оказались во время Реформации погребены глубоко под землю, и требовалось участие избранного, подобно Ньюману, кто бы коснулся чудесной палочкой образовавшейся тверди, и обретшие свободу воды хлынут неудержимо мощным потоком. Таким образом, все, казалось, было предопределено свыше.
Вполне очевидно, что первым делом, необходимо очистить Церковь от всего наносного и исправить совершенные ошибки. Необходимо раскрыть глаза на деятельность реформаторов; и с диктатом светской власти в церковных делах должно быть покончено; Христианское учение должно вновь занять свои главенствующие позиции; верующим же следовало напомнить о присутствии божественного в повседневной жизни, о чем они очевидно забыли. Кибл, между прочим, заметил: «Страна бы только выиграла, если бы в религиозном отношении она бы выказала намного большую склонность к предубеждениям, фанатичности, мрачности и суровости, чем это имеет место быть в настоящем». Гаррел Фруд же к этому прибавил: «Единственное, что можно сказать положительного о Кранмере, это то, что архиепископ хорошо горел». Ньюман примется проповедовать новые взгляды, получившие вскоре распространение. В числе первых новообращенных был и состоятельный, хорошо образованный д-р Пьюзи; об этом профессоре, канонике в Крайст Черч шептались, что он побывал в Германии. Вскоре под редакцией Ньюмана стали выходить «Оксфордские трактаты», что и явилось собственно началом Оксфордского движения.
Трактаты писались «в надежде, что сами священники будут пробуждены и осознают всю опасность положения, в котором пребывает Церковь Англии; ситуация эта подобна тому, как если бы речь шла о пожаре или наводнении, о чем немедленно извещают окружающих». Можно констатировать, что авторы трактатов добились своей цели: впечатление, произведенное ими на клириков по всей стране, было чрезвычайным. Трактаты обсуждали множество самых различных вопросов, но все они по сути были нацелены на безжалостную критику доктрин и практик, общепринятых на тот момент в Англиканской Церкви. Д-р Пьюзи высказался с большим знанием дела о Возрождении через крещение, поделился он с читателем и мыслями о необходимости блюсти пост. Его высказывания по поводу последнего предмета были встречены, однако, с неодобрением, что удивило доктора. Он признавался, что был «не готов к тому, что верующие, даже и в чисто абстрактном смысле, станут сомневаться в необходимости поститься согласно предписаниям». Он полагал, «что все серьезно-мыслящие субъекты определились, по крайней мере, относительно соблюдения до некоторой степени этих правил». Вопрос был поставлен им, чтобы всего лишь подчеркнуть значение того, что, как он полагал, признано всеми. Что ж, никогда не поздно учиться, даже и тем, кто побывал в Германии.
В трактатах обсуждали Святую Католическую Церковь, Клир, Литургию. Один из трактатов касался, в частности, следующего вопроса: «Необходимо ли теперь священнику Английской Церкви вводить ежедневные утренние и вечерние молитвенные службы в своих приходах». В другом указывали на «знаки самого провидения, способствовавшие как сохранению молитвенника, равно как и изменениям, которым он подвергся». Следующий трактат представлял собой собрание «Проповедей о пришествии Антихриста». Кибл был автором пространного и детально разработанного трактата «О мистицизме, приписываемом Отцам Христианской Церкви», в котором изложил свои взгляды на множество занимательных предметов. Среди прочего, он отмечал, что многие находят случайным, когда речь идет о пяти, ни больше и ни меньше, хлебах, оказавшихся в запасе у Господа нашего и его последователей, чтобы устроить чудесное пиршество. В патристике, однако, считали, что в этом не было случайности, то было божьим промыслом, и, конечно же, не ошибались. В этом факте видели принесение в жертву целого мира чувств и, в частности, Старого закона**, который благодаря своей внешней и зрительной направленности, может быть назван законом чувств Отцу и Господу Нашему Иисусу Христу в качестве залога и средства причащения святых тайн Его, согласно условиям нового или евангельского завета. К этой идее Отцы приходят после размышлений, связанных с числом пять, числом чувств как мистической противоположностью видимого и чувственного мира. Ориген не оставляет никаких сомнений на этот счет, когда записывает: «Под числом пять часто, а, скорее, что и всегда, имеют в виду пять органов чувств».
В другом случае Кибл обращается к еще более сложному и запутанному вопросу. Он приводит цитату из учения Св. Варнавы: «Авраам первым применил обрезание своих людей, совершив тем самым привычное и духовное действие в ожидании известия от Сына». Ход рассуждений Св. Варнавы был следующим: «Авраам проводит обрезание своих домашних, ограничившись числом 318. Почему 318? Обратим внимание сначала на число 18 и затем 300. Из двух цифр, составляющих 18, за единицей стоит I и за цифрой 8 – H». В результате, как считает Св. Варнава, получаем «слово Иисуса». «Что касается числа 300, - продолжает он, - то крест может быть обозначен как Тау, следовательно, число это означает букву Тау». В памфлете, направленном против трактата, его преподобие м-р Мейтланд подчеркивает, однако, что аргументы Св. Варнавы, к нашему прискорбию, следует признать сомнительными.
В частности, автор памфлета утверждает, что «согласно фактам, для преследования Кедорлаомера Авраам вооружает своих подготовленных домочадцев, тех, кто рожден в его доме, числом в три сотни и восемнадцать воинов». Когда же более чем тринадцать лет спустя (пятнадцать в современном летоисчислении), он совершает обряд обрезания «всех лиц мужского пола, рожденных в его доме и купленных на деньги незнакомца», включая и младенцев восьми дней от роду, относительно их общего числа нам ничего неизвестно. Если же, тем не менее, продолжить наши подсчеты, следует ли признать, что в течение всего этого времени Авраамово племя сократилось, так что и через пятнадцать лет вся ее мужская часть, включая и воинов, и слуг, и детей, составила все то же самое число (ни больше и ни меньше)?
Казалось бы, на поставленный вопрос удовлетворительного ответа не найти, но Кибл, в предвосхищении подобных возражений, приводит аргументы и на этот счет, оставленные без внимания его оппонентом. Согласно Киблу, даже если нельзя сказать ничего определенного относительно того, оставались ли Авраамовы домочадцы на момент обрезания в том же числе, что и ранее (если ответ положителен, то и этот факт можно рассматривать как часть замысла, предусмотренного свыше), аргументы Св. Варнавы остаются в силе. Таким образом, в обрезании, с самого начала этой практики, как и во всем остальном, была выражена воля Спасителя; и мистическое число, в котором содержалась ссылка на крест Иисуса, и было числом первого племени, подвергшегося обрезанию, что и дало силу Аврааму противостоять власти сильных мира сего. Точно так же, как и (Климентию) Клименту Александрийскому, согласно Феллу.
В поддержку своих аргументов Кибл на десяти страницах убористой печати приводит свидетельства Аристея, Св. Августина, Св. Иеронима и д-ра Уитби.
Такого рода сочинения не оставили читателей равнодушными. Впечатление, произведенное ими на благочестивую молодежь в Оксфорде, было столь необыкновенным, что они тут же пополнили ряды сторонников Ньюмана. Последний и возглавит Оксфордское движение, вдохновляя, организуя и привлекая сторонников. Появление его высокой фигуры в черном, мелькавшей на улицах, вызывало восхищенное любопытство; на проповедях Ньюмана было не протолкнуться, из уст в уста передавали его слова, так что расхожим выражением стало выражение «верую в слово Ньюмана». Церковь Англии становится предметом для шуток; и возрождаются давно забытые практики: молодые люди постятся и раскаиваются в грехах, совершают Литургию часов по Бревиарию и исповедуются (в грехах) д-ру Пьюзи. Влияние Оксфордского движения не ограничивается Оксфордом, число сторонников ширится, охватывая все новые приходы Англии, и многие испытывают внезапное пробуждение глубокого религиозного чувства. Новая и необыкновенная идея восприятия христианства в его буквальном смысле будоражила умы искренне верующих, но и она же представляла некую опасность. Повторять каждое слово Афанасьевского символа веры и верить в его буквальный первоначальный смысл! Как это чудесно! И какие заманчивые и таинственные дали при этом внезапно открываются! Но куда же эти дали, в самом деле, ведут? Неужели, о неужели, в конце концов ...?!
III
Трактаты, тем временем, дошли и в далекую ректорскую в Суссексе. По возрасту Мэннинг был чуть младше Ньюмана, и если они и виделись в Оксфорде, то только мельком. Сейчас же, благодаря общим друзьям, между ними происходит довольно быстрое сближение. Вполне естественно, что Ньюман заинтересован в привлечении молодого и подающего надежды ректора в свои ряды; но и у Мэннинга было множество причин, по которым он с готовностью откликнется на знаки внимания Оксфордского оракула.
Как и следовало ожидать, высокие и дерзкие идеи Трактарианского движения произвели немедленное воздействие на Мэннинга с его серьезностью и энергичным темпераментом. К тому же, в самой его нервной конституции было нечто, что, рисуя картины Апокалипсиса, наводило на него ужас в детстве, а в юности заставляло спешить сразу после завтрака к чтению Библии; в силу именно этой нервной особенности его неудержимо влекло теперь и к идеям священных таинств, развиваемым в Оксфорде. Движение имело для него и другую привлекательную сторону: в свете оксфордских идей сама профессия Мэннинга приобретала особый статус и ореол трансцендентности. Священник как избранник божий, приобщенный святых таинств, теперь не мог быть уподоблен своим собратьям - простым мирянам. Какое в самом деле облегчение обнаружить, что не являешься, как полагал, всего лишь пастором, но можешь в конце концов быть кем-то сверх того – жрецом, например.
Соответственно, стряхнув с себя остатки своих прежних евангелических взглядов, он вступает в активную переписку с Ньюманом, и вскоре начнет свою деятельность в поддержку общего дела. Мэннинг собирает цитаты и переводит работы Оптата для д-ра Пьюзи, пишет статью об Иустине в журнал Ньюмана «Бритиш критик» и, наконец, публикует проповедь о Вере, снабдив ее приложением и комментариями. Проповедь получит отповедь евангелического епископа и вызовет яростную критику со стороны небезызвестного м-ра Боудлера. В книге, специально посвященной предмету дискуссии, м-р Боудлер вынесет свой вердикт: «Сама проповедь достаточно жалка, но еще хуже обстоит дело с приложением».
В это же время Мэннинг займется упрочением независимого положения Церкви Англии, выступив с критикой светского образования и опубликовав ряд памфлетов, направленных против Церковной Комиссии, назначенной парламентом для проверки ее имущества. Кроме всего прочего, проявит он себя и на поприще духовного наставника заблудших душ, и некоторые высокие особы тайно встречаются с ним в его церкви, чтобы исповедаться. По поводу одного из таких случаев (дама склонялась в сторону Римско-Католической Церкви) он советуется с Ньюманом. Последний отсылает их к посланию св. апостола Павла к Коринфянам. Кроме того, Ньюман полагает, что Мэннингу следует убедить ее, что перед ней открываются возможности в части пользы, которую она принесет, оставаясь в Церкви, крестившей ее: «Неужели ее не заботит, что будет с душою всех тех, кто окружает ее и кто, пребывая в Протестантизме, задыхается в этой атмосфере? Или как бы она была более всего полезной: отдавшись всецело собственным чувствам, влекущим ее к Риму, или, отказавшись от них и пребывая в горе и покаянии, принести благо окружающим?» К сожалению, нам неизвестно, возымели ли необходимое действие эти аргументы.
В подобного рода трудах проведет Мэннинг те несколько лет, что пройдут после смерти жены; в это же время крепнут его отношения с Ньюманом, переросшие, по всей видимости, в теплую дружбу. «Vive valeque, мой дорогой Мэннинг, о чем прошу Всевышнего в своих молитвах, с искренним уважением и любовью, Джон Г. Ньюман», заканчивает последний письмо другу в 1838 г. Однако, по прошествии некоторого времени, ситуация несколько осложняется. Трактарианское движение подвергается все более злостным нападкам, и не только со стороны евангелистов, но и более умеренных церковников, видевших опасность сближения с Римом во все более возраставшем «католицизме» сторонников Оксфордского движения. За идею ухватилась газета «Рекорд», влиятельное издание евангелистов, ставшая усердно выискивать повсюду следы «папизма»; и когда она назвала имена «подозрительных» клериков, Мэннинг, казалось, стал избегать их общества. И что еще более примечательно, свои конфессиональные богослужебные обязанности он предпочитает проводить тайно. Осторожность в сложившейся обстановке была вовсе не лишней, а Мэннингу в этом отношении, пожалуй, и не было равных. Так случилось, что архидиакон соседнего прихода м-р Харе, принадлежал к Низкой Англиканской Церкви, тяготевшей к протестантизму; тем не менее, Мэннинг поддерживал и с ним дружеские отношения, и, как казалось, столь же близкие, что и с Ньюманом. Вступив с архидиаконом в переписку, Мэннинг получает советы по поводу книг, которые тот рекомендует ему для чтения, обсуждают они и религиозные вопросы. Мэннинг, в частности, пишет своему корреспонденту: «Что касается Гал. vi. 15, мы просто не можем быть разного мнения ... с человеком начитанным и размышляющим, а вы как раз к таковым и принадлежите, могу быть только в согласии». Архидиакон был польщен; вскоре, однако, до него стали доходить слухи, и слухи эти были, мягко говоря, весьма неприятные. Мэннинг, как утверждали, у себя в Брайтоне стал заменять церковные скамьи с высокой спинкой на обычные, и все, конечно же, поняли, что это значит: ни для кого не является секретом, что первые являются символом протестантской церкви, в то время как другие «попахивают» тлетворным духом Рима. Мэннинг тут же поспешил объясниться: «Мой уважаемый друг, речь ни в коем случае не идет о замене церковных скамей с высокой спинкой на обычные; их просто передвинули (не уменьшив количественно) из нефа к боковым проходам вдоль стен, так что интерьеры приобрели более регулярный характер за счет обычных скамеек (они там и были, хотя и не в таком стройном порядке) .... Боюсь, что неважно себя чувствую сегодня, так что на этом заканчиваю свое послание. С неизменным почтением, искренне ваш Г.Э.М.»
Его адресат удовлетворился полученным ответом, что представлялось чрезвычайно важным ввиду последующих событий. Дело в том, что архидиакон Чичестера дряхлел с каждым днем, и в случае вакансии поддержка архидиакона Харе могла оказаться весьма полезной. Так на самом деле и случилось. Когда назначение в епархию получил д-р Шаттлворт, ставший новым епископом, чичестерский архидиакон поспешил удалиться на покой, Мэннинга, конечно же, метили в его преемники. Епископ, однако, оказался из числа приверженцев Низкой Церкви, и к тому же чрезвычайно воинственным. В своей неприязни к трактарианцам он зашел так далеко, что, пародируя стиль их письменной корреспонденции, где дату обозначали днем того или иного святого, в своих собственных письмах стал писать вместо даты: «Дворец, день стирки». Не менее тревожным обстоятельством было и то, что миссис Шаттлворт не только разделяла взгляды супруга, но и уже решила, что репутация молодого ректора, который так спешит занять место архидиакона, несколько «подмочена». И в этот-то критический момент положение спас архидиакон Харе: ему удалось убедить епископа в благонадежности претендента, и Мэннинг получил назначение. Все это происходило в тайне от миссис Шаттлворт, так что ее возмущению не было предела, но изменить что-либо уже не представлялось возможным. Мэннинг получил искомое место, и ей ничего не оставалось, кроме как оставить в виде протеста томик сочинений м-ра Боудлера на видном месте в гостиной епископских апартаментов, куда новоиспеченный архидиакон прибыл с визитом выразить свое почтение.
Среди поздравлений, полученных им в связи с новым назначением, было и письмо Гладстона, Мэннинг поддерживал с ним теплые дружеские отношения, завязавшиеся еще со времен совместной учебы в Оксфорде. М-р Гладстон писал: «Я очень рад и не столько за тебя лично, сколько за Церковь в целом. И все мои ближайшие родственники, которые находятся сейчас здесь, не менее чем я, радуются за тебя. Приятно даже просто написать твой новый адрес, но, на самом же деле, событие это по своей значимости заслуживает более торжественного тона. Ведь именно ты, и я в этом уверен, принадлежишь к числу тех немногих, кто сможет найти решение великой задачи – преодолеть все наши небольшие разногласия, либо отказавшись от них, либо примирив и согласовав их, во имя торжества великого принципа общения в Теле Христа».
Однако положение Мэннинга, теперь уже архидиакона, все еще было шатким. Его связи с трактарианцами не остались в секрете, а «Рекорд» становился все более подозрительным. Получи мнение миссис Шаттлворт о нем более широкую огласку, и вполне реальной становилась угроза всей его дальнейшей карьере. Согласитесь, никому не хочется оставаться всего лишь архидиаконом до конца своих дней! В этот-то критический для Мэннинга момент произошло событие, потребовавшее от него принципиального решения. Ему предстояло сделать выбор: на чьей он стороне? Событием этим стала публикация трактата, вышедшего под номером 90.
С некоторого времени для всякого наблюдателя со стороны было ясно, что Ньюман продолжает скольжение вниз по наклонной плоскости, и конец у этого пути один и только один – лоно Святой Католической Церкви. Удивительнее же всего, что к этому неизбежному финалу он придет так нескоро. Пройдут годы, прежде чем он осознает, что здание его универсальной церкви при всем своем великолепии рассыплется в прах, если только в его основании положен Генрихов камень. Но, когда, наконец-то, он это поймет, гневный взор грозного монарха станет преследовать его повсюду. Поначалу, он попытался избавиться от видения, обратившись к трудам теологов позапрошлого века, но напрасно: все более мрачным Генрих VIII представал перед ним. И уже в совершенном отчаянии он бросился изучать ранние труды отцов Церкви, пытаясь в запутанных лабиринтах истории их духовных исканий найти выход из своего затруднительного положения. Месяцы провел он за изучением монофизитской ереси, чтобы прийти, помимо своей воли, к устрашающему заключению: возможно, сама Церковь Англии впала в схизму. В скором времени, по прочтению им статьи некоего римского католика, посвященной Св. Августину и донатистам, никаких сомнений на этот счет, казалось, уже не оставалось. Еще в пятом веке, Св. Августин посчитал, что донатисты – еретики, поскольку так утверждал римский епископ. Доказательство это казалось столь сокрушительным, что Ньюман уже не знал покоя ни днем, ни ночью. Шесть последующих лет пройдут в мучительнейших сомнениях, но ответа он так и не найдет. Единственно на что он уповал и в чем пытался убедить себя и других, кто прислушивался: Англиканская Церковь в своих основах все же не противоречит вере во всеобщий цикл римских доктрин в том виде, в каком он утвержден Тридентским Собором. И он полагал, что в этом и есть для него одновременно спасение от смертного греха ереси и основание оставаться честным служителем Англиканской Церкви, и именно в этом духе написан им 90-й Трактат.
Эту цель он и преследует в Трактате – доказать, что содержание Тридцати Девяти Статей Англиканской Церкви не имеет расхождений с вероучением Римской Церкви. Например, утверждает Ньюман, согласно распространенному мнению, в этих Статьях осуждается учение о Чистилище, но это вовсе не так, осуждение на самом деле направлено против папистского Чистилища, в то время как ясно, что папизм и Римско-Католическая церковь ничего общего между собой не имеют. Отсюда следует, что те, кто признает римско-католическое учение о Чистилище, могут с чистой совестью подписаться и под Статьями. Точно также, продолжает автор трактата, Статьи действительно осуждают «жертвоприношение месс», но не «жертвоприношение Мессы». Таким образом, верующие имеют законное право отправлять Евхаристию в любой из английских церквей. Ньюман, таким образом, подверг тщательному анализу тексты Статей именно в этом ключе, чтобы в каждом случае прийти к заключениям, подтверждающим его основной тезис, и сделал он это в исключительной, свойственной только ему манере.
Впечатление, произведенное Трактатом, оказалось из ряда вон выходящим; казалось, в самое сердце Церкви Англии нанесен смертельный, предательский удар. Возможно, действительно сокрушительной силы, он вовсе не был предательским, как на первый взгляд могло показаться. Вплоть до этого момента представители Английской Церкви полагали вполне наивно, что в словесной формуле возможно выразить тонкую материю их сложной доктринальной системы, в том числе, если речь идет о таинствах Вечного и Бесконечного, с одной стороны, и об искусном лавировании в целях удовлетворения интересов сменяющегося каждый раз правительства, с другой. Они не понимали, что в таком случае в этой своей функции вербальные дефиниции удовлетворительны до тех пор, пока не возникает дискуссий относительно тех предметов, которые они должны воплощать, или, скажем, пока в этом нет необходимости. В продолжении ряда поколений, сменявших друг друга, ситуация относительно Тридцати Девяти Статей Англиканской Церкви оставалась неизменной. Ничего нового в этой области не ожидалось, и никого не заботило отсутствие точности в значении тех или иных дефиниций. Но как только у кого-то возникла необходимость в новой, нетрадиционной интерпретации этих Статей, как стала очевидна вся неоднозначность и неопределенность этого массива текстов, толковать их было возможно почти в любом ключе, удобном для толкователя. Когда столпы служителей этой Церкви увидели такого рода интерпретацию в трактате Ньюмана, они пришли в полное негодование, возмущению их не было предела. Но стоило ли возмущаться, когда, на самом деле, Ньюман всего лишь вернул словам их буквальный смысл? После Ньюмана многие проделывали подобную операцию, и практика эта стала столь распространенной, что и истинно верующие с ней вполне примирились.
Однако, в момент выхода Трактата изложенные Ньюманом основополагающие Статьи, продемонстрировали, казалось, не только порочную сторону сверхчувствительного интеллекта, но и внутреннюю непорядочность, коренившуюся в его натуре. И именно с этого момента берут начало нападки и обвинения его в нечестности, достигнувшие апогея более двадцати лет спустя в известном споре Ньюмана с Чарльзом Кингсли, что и стало толчком к написанию Апологии. Дискуссия эта была вполне бесплодна, главным образом вследствие невозможности со стороны последнего понять оппонента на необходимом для этого интеллектуальном уровне; это был спор между старшиной из армейского пехотного полка и брамином из Бенареса. Ненависть к католицизму убежденного протестанта Кингсли сводилась, по сути, к морально-нравственному аспекту: его честность и интуиция протестовали против практик католического священства и их предрассудков. Вполне естественно, что многочисленные тонкие нюансы и оттенки, так занимавшие Ньюмана, для Кингсли просто не существовали: он их не только не видел, но и не способен был увидеть, для него они были всего лишь еще одним подтверждением ложной сути Рима. На самом деле, в известном смысле этого слова, никто не был так честен, как Ньюман. Ничто не было так противно его натуре, как обман, но как раз в этом своем стремлении единственно дать до конца правдивое и исчерпывающее объяснение своей мысли со всеми ее тонкостями и оттенками, на которые только он и был способен с его изощренным умом и тонким пониманием сути предмета, он не нашел понимания со стороны таких как Кингсли, которым ничего не оставалось кроме как уличить его в нечестности. И, к сожалению, возможности, которыми располагают истина и ложь, ограничены и зависимы, помимо искренности, от ряда других обстоятельств. Человек, непогрешимо честный и в большом, и малом, может быть (не будем этого отрицать) все же не до конца правдив. Подобно лунатику или влюбленному, или поэту, он «заключает в себе только воображение и фантазию», одаренный, или даже обреченный, иметь тот «вечно кипящий ум», производящий бесконечные фантазии, выходящие за рамки понимания, доступные холодному разуму. Наконец, он может быть одним из тех, кто по натуре своей не способен следовать фактам, свидетельствам или даже не иметь к тому ни склонности, ни желания. Так, описывая поездку в Неаполь и обстоятельства чудесного «оживления»* крови св. Януария уже после своего обращения в католичество, Ньюман пишет другу: «Когда мы там присутствовали, празднество святого приближалось, и иезуиты, абсолютно уверенные, что чудо состоится и на этот раз, жаждали, чтобы мы остались; они тем более жаждали этого, поскольку и многие католики сомневаются, пока не увидят сами это чудо. Наш здешний патер говорит, что и он сомневался до приезда своего в Неаполь. То есть, у них нет ясности относительно возможных естественных причин; преувеличение и т. п., но ни в коем разе мошенничество. Говорят, многие потом приходят к вере. Реликвию выставляют на всеобщее обозрение на восьмой день празднеств, и чудесное истечение крови продолжается; процесс этот - не простой: иногда кровь бурлит и пенится, иногда кипит или растворяется; никто не может предсказать, как это будет происходить. Впечатление производит необыкновенное, и многие не могут при этом удержать слез. Мне сказали, что сэр Г. Дэйви не пропустил ни дня, наблюдая чудесное «оживление» крови святого, и именно необыкновенное разнообразие форм процесса убедило его в отсутствии физической природы этого явления. Не менее примечательно, что примеры подобного рода не столь уж редки в Неаполе и, если упорствовать в поисках объяснений, возможно не в угоду Великому Мастеру Чудес, то возникает вопрос о свойстве самого неапольского воздуха. (Имей в виду, что сам я не верю в последнее и, будучи почтителен, верую в чудо, даже и не увидев его; вышесказанное же есть дань дискуссии). Мы действительно наблюдали кровь св. Патриции, наполовину в жидком состоянии, т. е. в процессе оживления в день ее празднества. Кровь Иоанна Крестителя имеет свойство иногда оживать на 29 августа, и это произошло как раз, когда мы были в Неаполе, но за отсутствием времени мы не были в самой церкви. Мы наблюдали истечение крови Отца Ораторианца, не святого, но хорошего малого, жившего двумя столетиями ранее; видели и живую кровь великого Да Понте из иезуитов, который, как я полагаю, был почти святой. В этих случаях речь не идет об оживлении крови, происходящем по определенным датам, если касаться только их. Но самое удивительное явление — это то, что происходит в Равелло; Равелло – деревушка или городок, расположенный выше Амальфи. Здесь хранится кровь св. Панталона. Она – в сосуде на алтаре, выделанном из камня, и к ней никто не притрагивается, но в июне в день этого святого кровь оживает. Более того, в церковь не допускаются те, на ком могут быть частицы Святого Креста Господня. Почему? Дело в том, что и в этом случае происходит чудесное оживление крови святого. Я лично знал одного, на ком была такая частица при посещении этой церкви (он не знал о запрете) и был свидетелем, как священник вдруг обратился к вошедшим с вопросом: «На ком из вас Святой Крест Господень?» и указал на оживленную кровь. Передаю здесь слова пожилого и глубоко верующего человека. Удивительно также другое совпадение, когда, поведав свою историю, он сказал нашему патеру: «У нас есть в Кьеза Нуова немного крови св. Панталона, и она – живая».
После Неаполя Ньюман направился в Лорето, чтобы посетить Дом Богородицы, который, как известно каждому верующему, был перенесен туда из Палестины в три приема: «Я направился в Лорето, - пишет он, – движимый верой, и вера моя только укрепилась при посещении святыни. Теперь у меня нет сомнений. Если ты спросишь, почему я верую, я отвечу, потому что все в Риме веруют в это; при том, что они не легковерны и, более того, относятся с недоверием ко многому другому. В этом случае у меня не было никаких затруднений, предваряющих событие. Тот, кто вел Ковчег со всеми укрывшимися на нем живыми тварями по бурлящему мировому океану, кто создал и скрыл земной рай, кто утверждал, что, веруя, двигаешь горы, кто кормил тысячи людей в течении сорока лет в безлюдной пустыне и с чьей помощью Илия совершал свои путешествия и укрывался от преследователей до самого конца, мог сотворить и это чудо».
В этих высказываниях Ньюмана, которые возможно толковать по-разному, нет и намека на желание ввести собеседника в заблуждение. Более того, можно ли с большей откровенностью и искренностью поведать сокровеннейшие мысли?
Ребенком он мечтал о том, чтобы сказки «Тысячи и одной ночи» стали явью. И можно сказать, что это желание осуществилось для взрослого Ньюмана.
Трактат же получил осуждение официального Оксфорда, и в результате поднятой вокруг него шумихи противостоящие партии сомкнули свои ряды, так что компромиссы между сторонами, дружественными Движению и враждебными ему, с этого момента исключались. Архидиакону Мэннингу, в его теперешнем более видном положении, промолчать не представлялось возможным, и он не замедлил с заявлением, которое от него ожидали. Через несколько месяцев после назначения, в своем обращении по этому поводу, он решительно осудил трактарианцев. Одного раза, казалось, было недостаточно, так что и на следующий год он сделал подобное же заявление, но уже в более резком тоне. Ужасные слухи о нем, тем не менее, не прекратились. В «Рекорде» начали расследование, и на сей раз их бдительность была вознаграждена. Поступило весьма тревожное известие: в Чичестерском кафедральном соборе в будний день совершали таинство, и «Архидиакон Мэннинг, один из самых известных и убежденных трактарианцев, принял в этом активное участие». Чтобы подавить подобное злопыхательство, оставалось единственное средство - публично продемонстрировать лояльность и рассеять, наконец, малейшие сомнения на свой счет. Случай не заставил себя ждать: представилась возможность выступить на День Гая Фокса перед Оксфордским университетским сообществом с традиционной ежегодной проповедью, и Мэннинг тотчас ею воспользуется, настояв на своей кандидатуре. Проповедь, с которой он выступил с кафедры Университетской церкви Девы Марии, была насквозь пропитана духом воинствующего протестантизма, и на этот раз сомнениям относительно архидиакона просто не оставалось места. Его призыв: «Нет папизму!» прозвучал в самой цитадели Оксфордского движения, и всем, включая Ньюмана, стало ясно, что он тем самым окончательно разрывает связи со старыми друзьями. Всем, за исключением, как оказалось, самого Мэннинга. На следующий день после проповеди архидиакон, не оставивший надежду дать удовлетворительное объяснение происшедшему, отправился на прогулку в Литтлмор, деревушку, где теперь по соседству в обществе нескольких избранных учеников проживал Ньюман, получивший к этому времени отставку. Архидиакона, однако, ждало разочарование: после неловкой паузы к двери подойдет один из учеников, чтобы сообщить, что Ньюмана нет дома.
Для последнего отставка в Литтлморе стала заключительным периодом в его карьере англиканского пастора. Сам Ньюман, наконец, осознал, что конец этот совсем близок; процесс, однако, был ускорен несколько сумбурным вмешательством У. Г. Уорда, одного из его неосторожных сторонников. Этого молодого человека отличали выдающиеся способности к априорным рассуждениям в сочетании со страстным увлечением оперой-буфф. И в самом деле, было трудно решить, в чем истинное выражение его внутренней сути – в ученых дискуссиях, когда, разгоряченный, выпаливал он один за другим парадоксальные суждения касательно Евхаристии или когда с большим воодушевлением выводил веселые рулады каватины Фигаро: «Место! Раздайся шире, народ!». Сам д-р Пьюзи затруднился бы с ответом, хотя и являлся его духовным наставником. Послушник пришел к нему как-то на исповедь с признанием, что принятый им обет отказаться от музыки во время Великого поста сказывается на его самочувствии. Что бы д-р Пьюзи посоветовал: возможно ли ему получить освобождение от поста? Немного религиозной музыки было бы вполне приемлемым компромиссом, решил наставник. Уорд рассыпался в благодарностях, и в тот же вечер у приятеля был устроен музыкальный вечер. Его началом послужили торжественные гармонии Генделя, затем исполнили евхаристический гимн на музыку Керубини и настал черед возвышенной и помпезной арии «О вы, Изида и Осирис» из «Волшебной флейты». Увы, Моцарт, однако, таит опасности соблазна. Переверни нотную страницу, и сразу же наступит черед Папагено и Папагены, и нет ни душевных, ни физических сил удержаться от изысканнейшего дуэта, а там уж песня следует за песней, музыка становится все легче и все быстрее, пока вечер не завершится заразительнейшей по веселью каватиной в исполнении Уорда. Но, как только затихла последняя из его рулад, послышался негромкий, но настойчивый стук в стенку, и кампания вспомнила, что сосед приятеля – не кто иной, как сам д-р Пьюзи.
Неудержимый порыв, уносивший его в выси каждый раз, как он садился за пианино, охватывал его и при участии в дискуссиях на религиозные темы. «Прервать его в момент наивысшего накала было бы сродни преступлению», заметит один из его приятелей. Начав выступление с предварительных замечаний, он продолжал развивать их во всех мельчайших деталях, совсем как средневековый монах, не зная ни жалости, ни устали; исчерпав же, наконец, все аргументы, он был готов стоять на своих позициях насмерть. Невинное дитя и безупречный математик нашли в нем свое наивысшее воплощение. Зачарованный блеском глаз Ньюмана, он принял на веру сверхъестественную теорию вселенной, которою тот к этому времени сформулировал, и, приняв эту теорию как исходную аксиому, тотчас стал выводить из нее всевозможные заключения. Последовали, во-первых, неопровержимые доказательства: 1) особого божьего промысла для отдельных личностей, 2) практической действенности ходатайственной молитвы, 3) реальной возможности поддерживать связь со святыми, покинувшими этот мир, и 4) постоянного присутствия и поддержки божьих ангелов. Позже он привел математические доказательства значения двенадцати дней молитвы и поста. «Кто может сказать нам, - вопрошал Уорд - сколько божьей благодати в этой стране нами утрачено из-за того, что мы, в наших же христианских церквях, пренебрегаем соблюдением этих святых дней?» И он принялся убеждать реформистов не просто к восстанию, но и к тому, что, с его точки зрения, было неизбежно - к клятвопреступлению. С каждым днем его аргументы приобретали все более крайний и жесткий характер, усугубляя тем самым незавидное положение Ньюмана. Последний оказался в позиции осторожного командующего армией, которого его дерзкий командир кавалерии подталкивал к решительным действиям. Шаг за шагом Уорд подвигал его к последней черте, и когда Ньюману, казалось, оставалось только перешагнуть ее, трепет и ужас охватывали его, и он отступал. Однако, все было напрасно, и были напрасны усилия Кибла и Пьюзи в последней, отчаянной попытке спасти погибающего брата; фатальный конец быстро приближался. Последний и сокрушительный удар был нанесен Уордом, опубликовавшим книгу, в которой с помощью ряда силлогизмов он доказывает, что единственно верным решением для Англиканской Церкви было бы, облачившись в вериги и посыпав главу пеплом, покаяться в отступничестве. Безрассудного автора, по решению негодующей университетской администрации, лишили ученой степени, и несколькими неделями позже он пополнил ряды Святой Католической Церкви.
Ньюман, в настроении близком к отчаянию, окунулся в работу по составлению исторических сочинений. Его взгляды на историю к этому моменту претерпели значительные изменения в сравнении с тем, когда, будучи студентом младших курсов, он зачитывался Гиббоном, с его вполне светским духом. Сейчас же он считал, что «Религия с ее откровениями поставляет факты другим наукам, и последние так бы и пребывали в неведении относительно таковых при отсутствии этого источника. Так, в истории как науке следует признать историческим фактом, что род человеческий ведет начало с Ноева Ковчега, и история смогла достичь этого понимания благодаря откровениям».
Руководствуясь такого рода воззрениями, он вместе с учениками станет кропотливо изучать историю британских святых. Вскоре в свет появились биографии св. Биги, св. Адамнана, св. Гундлеуса, св. Гутлейка, брата Дрительма, св. Амфибалуса, св. Вулстона, св. Эббы, св. Неота, св. Ниниана и Куниберта Отшельника. Их строгая, полная отречений жизнь, девственность и чудесные дары, которыми они обладали, были описаны в подробностях. Читатели обнаружили, к немалому своему удивлению, что св. Ниниан мог превратить тросточку в живое дерево, что св. Герман заставил петуха промолчать и что ребенок восстал из мертвых, с тем чтобы св. Хельер был обращен в веру. В дальнейшем эта серия была продолжена более современным автором, чье изложение истории благословенного св. Маэля содержит, пожалуй, еще больше материала в назидание читателю, чем биографии святых Ньюмана. В момент их публикации, надо заметить, они вызвали немалый скандал, и в своих памфлетах клерики выступили с их резким осуждением. В отношении св. Кутберта, согласно одному из биографов, «ревность женщин, столь характерная по отношению к святым, достигла наивысшей степени», и в качестве примера следовало описание, как каждый раз после духовной беседы со св. Эббой он из предосторожности проводил наступающее время сумерек «в молитвах, погрузившись по шею в воду». По этому поводу один из возмущенных комментаторов заметил, что «сочиняющие подобные истории дают серьезный и справедливый повод для сомнений в чистоте их собственных помыслов. Молодые люди, чьи разговоры и мысли подобны этим, находятся в неминуемой опасности усвоить греховные привычки. Что касается самих книг, то их авторы фанатичны в своих панегириках девственности, написанных, однако, языком и стилем весьма грубым и недостойным».
Одним из учеников Ньюмана в Литтлморе был младший брат Гаррелла, Джеймс Энтони Фруд, на долю которого выпало написать биографию св. Неота. При работе над сочинением у него, однако, возникли некоторые сомнения; понимание им истории было поколеблено рассказами о святых, в чьей власти возможно было зажечь костер из льдинок, разбойников превратить в волков и перелететь на алтарном камне через Ирландское море. Но, дав обещание Ньюману, он не мог отступиться и решил, что напишет эту биографию и именно в том ключе, в котором она была задумана. Выполнив свою задачу, он посчитал, все же, вполне уместным написать в заключение следующее: «Это все или даже сверх того, что известно людям о блаженном святителе Неоте, но, конечно же, не более того, что известно ангелам на небесах».
Католики Англии, тем временем казалось, теряли последнее терпение: когда же все-таки произойдет (и произойдет ли?) знаменательное событие, которого все так ждали и за успех которого так долго и страстно молились. Особое нетерпение в этой связи выказывал их глава, д-р Уайзман. Уж, казалось бы, его рука потянулась к созревшему плоду, но лакомый кусок все еще держался, покачиваясь на стебле. Наконец, когда стало совсем уж невмоготу, он заслал в Литтмор отца Смита, одного из старших учеников Ньюмана, недавно ставшего членом католического братства. Согласно полученным инструкциям, отправившись под предлогом дружеского визита, он должен был приложить все возможные усилия для проведения рекогносцировки на месте. Гостя встретили довольно холодно, разговоры носили общий характер и не касались религиозных тем. Перед обедом компания разошлась по комнатам, и к этому моменту у отца Смита стало складываться впечатление, что миссия его провалилась. Однако, когда собрались за обеденным столом, он вдруг заметил, что Ньюман переоделся, и брюки, что были теперь на нем, были серого цвета. При первом же удобном случае эмиссар бросился со всех ног назад к д-ру Уайзману. «Все обстоит благополучно, - доложил он – Ньюман считает себя отделившимся от англиканских служителей». «Слава Всевышнему! – воскликнул тот – но как вы об этом узнали?» Отец Смит поделился своими наблюдениями, но д-р Уайзман был более чем разочарован: «И это все?» – сказал он. «Как можно быть таким глупцом, уважаемый отец Смит?» Тот же стоял на своем: он-то знает Ньюмана и знает, что все это значит. «Поверьте, - повторял отец Смит – Ньюман придет, ждать осталось совсем недолго».
И оказался совершенно прав. Буквально через несколько недель Ньюман неожиданно нанесет визит священнику, и все будет кончено. Он продержался бы, возможно, еще некоторое время, если бы мог предвидеть, что впереди у него тридцать лет жизни, жизни в общем-то нескладной и неудачной. Будущее, однако, было скрыто, и ясно было только одно: прошлого ему не вернуть, как и не любоваться более цветками антирринума в Тринити. На этом пришел конец и Оксфордскому движению. Университет, вздохнувший с большим облегчением, как это бывает с живым организмом, оправившимся после мучительного удаления из него неудобоваримого предмета, обратит, наконец, внимание на учебный процесс. Что же касается Английской Церкви, было ясно, что, вкусив крови, она уже не найдет удовлетворения в вегетарианской диете; ее служители, однако, подтвердят закрепившуюся за ними репутацию и придут к разумному компромиссу. Приняв выводы Ньюмана, но только отчасти, они станут распевать, исповедовать, кадить и возжигать свечи с энтузиазмом новообращенных, но при этом проделывать это все же с небольшими отступлениями, чтобы показать, что они не имеют ничего общего с Римом. Более радикальными, однако, будут изменения в жизни отдельных личностей. Некоторые примут католичество, опередив в этом Ньюмана; в их числе будет и несчастный м-р Сибтроп, который вскоре передумает и вернется в Церковь своих отцов, но затем изменит, естественно, вероисповедание еще раз. Вслед Ньюману, многие перейдут в католическую веру. Среди новообращенных д-р Уайзман особенно выделял некоего м-ра Морриса как «автора эссе о наилучшем способе обращения в христианство индусов», получившего за свое сочинение премию. Гаррел Фруд покинул этот мир прежде, чем Ньюман прочел фатальную для себя статью о св. Августине; брату Гаррела, Джеймсу Энтони, как и поэту Артуру Клафу, был уготован болезненный опыт: оба утратили веру (что воспринималось гораздо тяжелее в то время, чем сейчас). С одной лишь существенной разницей: в случае Фруда эта утрата была сравнима, пожалуй, с потерей тяжелого саквояжа, набитого, как позже обнаружится, старым тряпьем и битым кирпичом; Клаф потеряет вместе с верой и душевный покой, так что всю оставшуюся жизнь будет метаться в поисках из стороны в сторону, но поиски эти так ни к чему не приведут. Кибл и Пьюзи, в отличие от всех, продолжат до конца жизни с завидным успехом балансировать на тонкой грани Высокого Англиканизма, подобно циркачам на туго натянутой проволоке. Пример - столь заразительный, что ему подражают и по сей день.
IV
К этому времени Мэннингу исполнилось тридцать восемь лет, и он, вне всяких сомнений, – восходящая звезда на англиканском небосклоне. У него многочисленные знакомства с сильными мира сего: новоиспеченному епископу Сэмюэлю Уилберфорсу он приходится зятем; с м-ром Гладстоном, министром кабинета, его связывает близкая дружба; известность его растет и во влиятельных кругах лондонского общества. Деловые качества Мэннинга получают признание не только в церковных, но и в более широких кругах. Спектр его деятельности - чрезвычайно разнообразен: его занимают и вопросы образования, и введение закона о бедности, и трудовая занятость женщин. По этим и другим вопросам м-р Гладстон поддерживает с ним дружескую переписку, и подробности из практики государственного деятеля чередуются здесь с размышлениями религиозного мыслителя. Так, в одном из писем, он отмечает: «Сэр Джеймс Грэм весьма доволен тоном двух твоих предложений о незаконнорожденных в наших дискуссиях по закону о бедности. Он склоняется к тому, чтобы, не отменяя проверки матери в вопросе предоставления ей места в работном доме, найти «эффективное и практичное» средство взыскать эти расходы с предполагаемого отца ребенка. Я не располагаю достаточными сведениями относительно возможности применения дальнейших мер, у тебя я также не обнаружил подобных предложений. Склонен думать, что только с возрождением и улучшением дисциплины в нашей Церкви мы можем надеяться на исправление общей ситуации по части уменьшения внебрачных связей». В следующем письме он продолжает: «Я полностью и всецело согласен с тобой относительно твоей доктрины фильтрации. Но иногда у меня возникает вопрос, хотя он может показаться и неуместным: в какой степени Реформация, и прежде всего Реформация в Европе, была Божьим умыслом, в части конечных причин, послуживших очищению Римско-Католической Церкви, которую она и осуществила?»
Архидиакон Мэннинг жил активной и в полной мере насыщенной жизнью сельского пастора. Худощавая, атлетически сложенная фигура его мелькала повсюду: то он шагал по улицам Чичестера или на ректорских лужайках по соседству, то, облаченный в лосины и гетры, скакал по полям и лугам или выписывал на катке замысловатые фигуры. Знал он толк и в лошадях, все жители в округе любовались парой его серых, запряженной в фаэтон, когда он проносился мимо по улочкам. В лице архидиакона уже проглядывала его будущая аскетическая маска, но молодость все еще скрадывала суровые черты, производившие в целом впечатление благородства и грации. Прекрасный оратор, он оставался и внимательным слушателем; владел он и трудным искусством культивирования силы чисто мужского характера, без всякого малейшего ущерба для окружающих. Не удивительно, что проповеди его собирали многочисленных слушателей; не удивительно, что росло и число кающихся и жаждавших его духовного наставничества, и, наконец, не удивительно, что, как только его имя упоминали в разговоре, многие замечали: «А-а, Мэннинг! Нет силы, которая бы встала на его пути к епископскому сану!»
Но, это была чисто внешняя, поверхностная, сторона жизни архидиакона Мэннинга, совершенно другой была ее внутренняя реальность. Чем более активным, более удачливым и многообещающим становился он в своей внешней оболочке, тем чаще видение страшного озера, источающего пары серы и пылающего жаром негасимого пламени, терзало его воображение. Ловушки, расставляемые Антихристом многочисленны, и Мэннинг знал это. Знал он и то, что для него, по крайней мере, из дьявольских соблазнов самым ужасным, как и самым неуловимым, было неумеренное желание мирской славы. Напрасными представлялись попытки заверить себя в обратном. Поверяя свои мысли дневнику, он подвергал тщательному анализу и оценке мотивы каждого из своих поступков, в неустанных поисках заглядывая в глубочайшие тайники своей души. В конце концов, жажда быть выделенным, возможно, продиктована вполне оправданной надеждой, что «возвышение означает и большую пользу с его стороны». Но нет, здесь примешано и нечто другое: «Я получаю удовольствие, когда меня привечают, оказывают почести, возвышают, и я отдаю предпочтение обществу неординарных людей; все это, признаюсь, весьма прискорбно». После обращения Ньюмана в католичество, он почти убедил себя в том, что «видение им богословского будущего» оправдано ролью, которую он призван сыграть как «лекарь по исцелению раны, нанесенной Английской Церкви». М-р Гладстон сочувствует ему вполне, но есть Тот, кто выше Гладстона, получит ли Мэннинг Его одобрение? В дневник он запишет: «Меня терзают тревожные мысли. Одному Богу известно, каковы были мои желания и каковы они сейчас, и почему они противоречивы…Я льщу себя фантазиями о глубинном и реальном. ... Но вот главный вопрос, который задаю себе: достаточно ли для тебя Бога сейчас? И если ничего не изменится, и ты останешься таким, как сейчас, до конца дней твоих, будешь ли ты этим удовлетворен? ...Конечно же, отдаю предпочтение своему пребыванию в Боге, чем власти мирской или церковной. Все преходяще, но это останется в вечности».
В какой-то момент, из чистого тщеславия, он претендует на место при Линкольнс-Инн, но его кандидатуру отклонили, главным образом, из-за злопыхательских происков «Рекорда». Чуть позже Мэннингу предложили занять более почетное место – должность «суб-альмонера», распорядителя раздачей королевской милостыни при Королеве, освободившееся после Архиепископа Йоркского; на этот раз митра была ему обеспечена. Предложение, однако, вызвало у него приступ сурового самоанализа: выстраивая доводы «за» и «против», Мэннинг, на манер Робинзона Крузо, рисует подробнейшие графики. Так, в графе «за» первым пунктом записано: «предложение поступило независимо от его желания», но, тут же, в графе «против» следует запись: «следовательно, его нельзя принять, поскольку такого рода предложения могут быть поводом как для испытаний, так и для искушений». Вторым пунктом следует признание, что «должность эта почетна», но как раз поэтому, записывает Мэннинг, «предложение должно быть отклонено при его теперешнем самочувствии», во-первых, «как унижающее его достоинство», во-вторых, «как урок самому себе за Линкольнс-Инн» и, в-третьих, «как свидетельство» (здесь следует вопросительный знак). Последующие записи были в таком же духе. И после недели размышлений (десять доводов «против» и ни одного пункта «за») он отказался от предложения.
Душевного покоя это ему так и не принесло. Сначала его терзает возникшая вдруг мысль: «сатана нашептывает мне, что все что я делаю, я делаю только ради приобретения большей святости страдальца»; вслед за этим его захлестывает горечь сожалений о напрасно принесенной жертве. Когда упущена такая великолепная возможность, малоутешительны размышления, что «в части советов, самоочищения, самоуничижения, самодисциплины, раскаяния и Креста» он поступил, возможно, правильно.
И этот духовный кризис миновал, но за ним следует другой, еще более мучительный. У Мэннинга обнаружили серьезное заболевание, и он уверил себя, что конец его близок. Записи в дневнике в этот период становятся донельзя кропотливыми; раскаяние о поступках в прошлом, планы и решения на будущее, и, наконец, сомнения и протесты против смиренного служения Богу составляют содержание страниц, следующих одна за другой и испещренных параллельными колонками, заголовками и подзаголовками, пронумерованными параграфами и аналитическими таблицами. К примеру, за вопросом: «Что я чувствую относительно своей скорой смерти?» следует ответ: «Конечно же, великий страх», сопровождаемый рассуждениями о причинах: «во-первых, из-за неопределенности нашего состояния перед Богом; во-вторых, при мысли а) о серьезных грехах в прошлом, б) о коренной нашей греховности и в) о раскаянии, большей частью поверхностном». И в конце следует вопрос: «Что мне делать?»
Решив предаться большей строгости, он читает сочинения св. (Томаса) Фомы Аквинского и на вечернюю молитву отводит сорок минут против прежних тридцати. Затем следуют дополнительные ограничения во время Великого Поста: сдоба, в том числе пирожные и конфеты, исключаются во все дни кроме воскресных и праздничных дней; при этом уточняется, что он не отказывается от обычного печенья. Напротив этой записи следует помета: «исполнено». Совершенно исключить те или иные слабости, тем не менее, не удается, и их достаточно много. В течение только одной прошедшей недели он замечает за собой два случая «капризной раздражительности», а также случай, когда предался «самовлюбленным мечтаниям». Как-то при нем стали хвалить его кюре за то, что он привлек многих к Богу во время Великого Поста, и «ему сделалось невыносимо». Тут же последовало страшное раскаяние: «Я мгновенно возненавидел себя и воззвал за помощью к небесам». Список за списком следуют особые милости, что были оказаны ему Всевышним, включая помимо самого его рождения и вторичного рождения, «сохранение мне жизни шесть раз, насколько я могу судить: 1) после болезни в девять лет, 2) в воде, 3) в Оксфорде на лошади, когда она вдруг понеслась вскачь, 4) в другом подобном же случае, 5) когда упал, почти провалившись, сквозь церковную крышу, и 6) когда упал с лошади». И так далее в случаях на охоте, конных прогулках и т. п.
Наконец, последовало выздоровление, но эти мучительные недели, проведенные в духовных поисках и размышлениях, оставили в его душе неизгладимый след, став подготовительным этапом к последующей великой перемене в его жизни.
Перемена эта станет следствием не только сомнений относительно собственного спасения, что терзали его во время болезни, но и по другим причинам. Подвергнув критике всю систему своих религиозных взглядов, он решил, что переход Ньюмана в католичество, на самом деле, имел для него гораздо более серьезное значение, чем представлялось ему вначале. Казалось, это был призыв с удвоенной энергией исполнять обязанности англиканского пастора, но, на самом деле, возможно, это был призыв к совершенно другому, и ему следовало вовсе отказаться от этих обязанностей. Что же это - еще одно «испытание» или же, все-таки, «козни»? Каким образом решить ему эту дилемму? Сомнения подобного рода закрались в душу еще до болезни: «Я вполне отдаю себе отчет, как радикально изменилось мое чувство в отношении Римско-Католической Церкви... Церковь Англии, как мне представляется, поражена серьезным недугом, и недуг этот носит характер как органический (здесь следует перечисление шести пунктов), так и функциональный (семь пунктов). В той части, где болезнь, кажется, ее не коснулась, она близка Риму».
Затем неожиданно его стали преследовать мысли о Деве Марии: 1) «Если Иоанн Креститель получил благословение, будучи еще не рожденным, то почему его не получила Пресвятая Дева? 2) Если Енох и Илия были переселены и не видели смерти, то почему Пресвятую Деву не освободили от греха? 3) Не правда ли, странно, что при любви к Сыну, так принизили Пресвятую Деву!»
Казалось, приведенные доказательства неотразимы; и через несколько недель следует запись:
«Странные мысли пришли мне на ум:
1) я почувствовал, что Епископат Церкви Англии пронизан светским духом и в этом смысле безнадежен...;
6) Чувствую, что для меня наступило просветление. В моем чувстве к Римско-Католической Церкви нет ничего интеллектуального. У меня затруднения интеллектуальные, но моральные препятствия исчезают;
7) Что-то поднимается во мне и говорит: «Ты закончишь тем, что перейдешь в католичество»».
Всего же он перечислит двадцать пять таких «странных мыслей», вновь и вновь возвращаясь к волнующим его вопросам:
1) воплощения;
2) реального присутствия, в том числе вторичного рождения и евхаристии;
и 3) вознесения св. Марии и святых.
Среди «странных» мыслей под номером двадцать два был вопрос: «Как мне знать, где я буду через два года? И где был Ньюман пять лет назад?»
Примечательно, хотя вряд ли неожиданно, что после болезни Мэннинг выбрал Рим для полного своего выздоровления. Он провел там несколько месяцев, дневник его за весь этот период заполнен подробными описаниями церквей, церемоний, реликвий, а также его бесед со священниками и монахинями, изложенными с мельчайшими подробностями. При этом нет ни единого упоминания предметов искусства или римских древностей; в этом свете еще более знаменательным представляется отсутствие каких-либо подробностей о его аудиенции с папой. Беседа Мэннинга с Пием IX была продолжительной, но единственная запись в дневнике всего лишь констатирует сам факт: «Сегодня аудиенция в Ватикане». Так и осталось неизвестным, что именно произошло во время их беседы. Известно только, что Святейший Отец был весьма удивлен, узнав от Архидиакона, что в Англиканской Церкви потир используется при совершении Таинства Святого Причастия. «Что?» - воскликнул он – «все причащаются из одной и той же чаши?» Помню, что «мне было больно», - много позже вспоминал Мэннинг – «что Его Святейшеству так мало известно о нас; я почувствовал, как мы оторваны».
По возвращении в Англию он продолжил свою деятельность на посту архидиакона со всем возможным для него усердием. Весь в мучительных сомнениях, погруженный в непростые раздумья, он умел, однако, чисто внешне хранить невозмутимое спокойствие. Исключение делалось только для Роберта Уилберфорса. Ему в течение двух лет он изливал душу в серии писем, надписанных «совершенно секретно», чтобы обозначить их исповедальный характер; в них хранится история его душевных переживаний. Ирония в его совершенно уникальном случае заключается в том, что во все это время Мэннинг был сдержан, утаивая от Рима ряд своих полу-признаний раскаявшегося с помощью все тех же доводов, которые в это же самое время критиковал со всей суровостью как ошибочные в письмах своему исповеднику. А что еще ему оставалось делать? Получив, например, письмо подобное тому, что приводим ниже, что должен был он писать в ответ? Так, дама, весьма взволнованная, пишет: «Мой уважаемый Отец во Христе, ... я уверена, что вы бы выразили мне сочувствие и поддержали бы меня, если бы знали, в каком угнетенном состоянии я нахожусь. Вы поймете мое несчастье быть везде и повсюду в окружении тех, кто считает, что обращение в римско-католическую веру – глубочайшее «падение», которое только возможно; у них нет ни малейшего понятия, как это человек их круга может быть склонен к такому поступку. ... Мои уважаемые друзья, с кем прежде разделяла евангелические взгляды, при всей моей глубочайшей привязанности к ним, не могут поколебать меня ни на секунду. ...
Мой брат только что опубликовал книгу под заглавием «Второе Рождение», и все мои друзья читают ее и высоко оценивают. Что же касается меня, то она произвела на меня впечатление, совершенно противное его желанию и намерению. Я читаю и интерпретирую ее совершенно в ином духе, и факты, которые он приводит относительно статей в редакции 1536 г., затем в редакции 1552 г., а также статьи по ирландскому вопросу 1615 и 1634 гг., потрясают и переворачивают все мои представления о реформированной Английской Церкви. Они оставляют впечатление более глубокое и ни с чем ни сравнимое; и более сильное чем те, о которых я узнала впервые из памфлета м-ра Масквелла (в изложении м-ра Додсворта).
Я очень надеюсь, что у вас найдется как-нибудь время подумать обо мне и помолиться за меня. Письма м-ра Галтона уже давно стали краткими формальными записками, что обижает и раздражает особенно, так что я не ответила на его последнее письмо. Таким образом я осталась буквально в одиночестве и мне не с кем (обмолвиться) перемолвиться словом или попросить о помощи, что в каком-то смысле имеет и положительную сторону: я все более и более развиваюсь, укрепляясь в своих убеждениях несмотря на обстоятельства моего несчастного существования.
Вы знаете, состояние Сестры Харриет вызывает у меня все большие опасения. Боюсь, как бы бедняжка не сошла с ума. Она иногда находит облегчение, изливая все мне; вот и сегодня получила от нее письмо. ...Она жалуется, что Сестра Мэй обещала викарию не разговаривать с ней или не затрагивать этого предмета в своих разговорах с ней, что, как мне кажется, не приведет к добру. Дело в том, что хотя она и потеряла, как она утверждает, веру в Английскую Церковь, она не стремится к ее замене чем-нибудь другим и, даже не входя в суть вопроса, твердо решила, что не перейдет в католическую веру. Так что вы видите, она позволила себе свободу в смысле ориентиров, но при этом совершенно беспомощна.
Извините, что беспокою вас своим письмом. Остаюсь во всем вам верной, благодарной и признательной дочерью, Эмма Райл.
P.S. Как бы мне хотелось с вами увидеться еще раз».
Что мог написать в ответ он, Мэннинг, заведующий душами и служитель Английской Церкви, когда, строго говоря, он не видел большой разницы между тем, что чувствовала Сестра Эмма, или даже Сестра Харриет, и своими собственными чувствами и мыслями? Дилемма эта была наихудшего сорта: для солдата, потерявшего веру в дело, за которое он сражается, покинуть поле боя было бы предательством в той же степени, как и остаться и продолжать борьбу.
Наконец, уединившись в своей библиотеке, Мэннинг, в совершенном отчаянии, обратился к чтению старинных манускриптов, тех самых, наставление и помощь которых были столь полезны Ньюману, в надежде, что Отцы Церкви, возможно, помогут и ему. Он лихорадочно пролистал сочинения св. Киприана и св. Кирилла, просмотрел полные собрания трудов св. Оптата и св. Льва, исследовал пространные творения Тертуллиана и Святого мученика Иустина Философа. В его фаэтоне установили лампу, чтобы он мог скоротать время в долгие зимние поездки. Здесь он углублялся в чтение Иоанна Златоуста в поисках средства успокоить мучившие его мысли, в то время как фаэтон мчал его мимо изгородей к дальним страдальцам, чтобы совершить, как и полагалось, таинства, согласно канону Англиканской Церкви. Вернувшись в спешке домой, он тут же записывал в дневник результаты проделанного им анализа и в очередном засекреченном послании Роберту Уилберфорсу излагал замысловатые ходы своей мысли. Увы, он был далеко не Ньюмен; все было напрасно, и даже четырнадцать фолиантов самого св. Августина, как ни прискорбно, не принесли ему облегчения.
Событие совершенно из другой сферы стало, на самом деле, последним толчком к действию. В ноябре 1848 г. преподобный м-р Горэм назначается Лордом-канцлером в Брэмфорд Спик в диоцез Эксетера, где епископ д-р Филлпоттс являлся сторонником Высокой Церкви. Посчитав м-ра Горэма приверженцем евангелистских взглядов, епископ устроил последнему проверку по доктринальным основам. Экзамен состоял из устного опроса, продолжавшегося тридцать восемь часов, и письменной части, куда входили ответы на сто сорок девять вопросов. По окончанию экзамена епископ пришел к выводу, что м-р Горэм придерживается еретических взглядов на предмет Крещения, рассматриваемого им как Второе Рождение, и потому его кандидатура одобрена быть не может. М-р Горэм подал жалобу на епископа в епархиальный суд, но, не добившись положительного решения своего дела, подал дело на апелляцию в Юридический отдел Тайного Совета.
Вопросы, поднятые в связи с делом м-ра Горэма, по мнению многих, были чрезвычайной серьезности. Во-первых, таковым был сам вопрос о Крещении как Втором Рождении, в котором очень непросто разобраться. Касаясь доктрины Крещения, следует различать, по крайней мере, (1) Божье избрание, т.е. Его цель избрать некоторых, даровав им вечную жизнь – предмет, столь запутанный и противоречивый - что Церковь Англии не дает однозначного определения в этом вопросе; (2) Божье участие, через посредство таинств и др. – в этой части Церковь Англии признает воздействие таинств, при этом формально она не отрицает, что благодать может быть дарована и другими средствами при наличии полного покаяния и веры; и (3) вопрос о том, подается ли благодать таинства прямым путем - через или во время момента совершения крещения – или вследствие действия благодати предваряющей дароприниматель становится ее достойным воспринимателем; иными словами, является ли благодать, изливаемая во время крещения, абсолютной или условной. Именно по последнему пункту разгорелись самые жаркие споры в связи с делом Горэма. Согласно Высокой Церкви, представленной в данном случае д-ром Филлпоттсом, само Крещение является вторым, духовным, рождением христианина, во время которого он очищается от первородного греха. Евангелисты, в лице м-ра Горэма, ссылаясь на статьи Церкви Англии, на это отвечают, что духовное рождение христианина состоится, если только Крещение воспринято правильно. Как в данном случае надо понимать слово «правильно»? Ясно, что речь идет не просто о соблюдении всех необходимых элементов при совершении обряда, но и об осознанной подготовленности христианина к Крещению, и именно подготовленность, т. е. вера и полное покаяние, являются сутью таинства. Обеими сторонами принимались два пункта: младенцы рождаются в первородном грехе, и первородный грех смывается через таинство Крещения. Но каким образом оба эти положения могут быть истинны, вопрошал м-р Горэм, если истиной признается в равной степени и то, что необходимы вера и полное покаяние, прежде чем вести речь о Крещении вообще. Как можно говорить о вере и полном покаянии в отношении грудного младенца? И как в таком случае первородный грех смывается с него при Крещении? Тем не менее, все до единого признают, что это как раз и происходит. Единственным выходом из этого затруднения является признание положения о благодати предваряющей, и как м-р Горэм полагает, если бы Господь Бог не совершал акт предваряющей благодати и через это на младенца не изливались бы вера и полное покаяние, ни о каком воздействии таинства Крещения не могло быть и речи. Однако по вопросу о том, кому и при каких условиях подается Божья предваряющая благодать, м-ру Горэму, по собственному признанию, сказать нечего. И в Библии по этому поводу не найти ясного руководства; так сказано, что дар Св. Духа последовал за крещением учеников св. Петра в Иерусалиме и св. Филиппа в Самарии, но в случае Корнелия таинство произошло после дара Божьего. Св. Павел также был крещен и, что касается Евангелия от Иоанна, 3:5; Послания к римлянам, гл. 6:3,4; I Послания Петра, 3:21, то здесь возможны разные толкования. Совершенно очевидно, таким образом, что Церковь Англии склонялась к мнению д-ра Филлпоттса, но осталось неясным, исключает ли она взгляды м-ра Горэма или принимает их. Если речь идет об их исключении, то ясно, что дальнейшее пребывание евангелистов в Церкви Англии стало бы затруднительным.
В деле Горэма был, однако, еще один аспект, и более важный, чем даже вопрос о Крещении и втором рождении. В 1833 г. было принято постановление об учреждении Юридического комитета при Тайном Совете в качестве высшего суда для апелляций в подобного рода случаях; и это был орган, членами которого являлись исключительно миряне. Отсюда со всей очевидностью следовало, что королевская власть по-прежнему является высшей инстанцией, и что собрание юристов, назначенных королевским указом, обладает законным правом формулировать религиозную доктрину Церкви Англии. Решение по делу был вынесено в 1850 г.: заключение епископального суда было пересмотрено, и иск м-ра Горэма был удовлетворен. Комитет заявил, однако, что не в их компетенции решать вопрос о правильности или ошибочности взглядов м-ра Горэма с теологической точки зрения. Комитет всего лишь выносит вердикт относительно того, являются ли рассматриваемые взгляды противоречащими или несовместимыми с доктриной Церкви Англии, обязательной для всех служителей в том виде, как она изложена в ее статьях, параграфах и подпараграфах, и они пришли к заключению, что взгляды м-ра Горэма таковыми не являются. Это решение имеет силу и по сей день, так что и по сей день служитель Церкви Англии имеет право верить, что второе рождение необязательно имеет место при крещении ребенка.
Для Мэннинга это решение оказалось ударом сокрушительной силы. До сих пор он был не только горячим сторонником того, что ничто не сравнится по силе воздействия с крестным знамением, совершенным над лбом младенца, но и вплоть до этого момента полагал, что королевская власть как высшая инстанция является случайным явлением, временной узурпацией, практически не затронувшей высшую духовную власть Церкви. Теперь же ему пришлось столкнуться с жестокой реальностью в момент ее торжества; теперь-то уже не было сомнений: законодательный акт парламента, поддержанный евреями, католиками и диссентерами, — вот конечная инстанция, где принимаются решения относительно важнейших и сокровеннейших вопросов англиканской веры. М-р Гладстон был также глубоко обеспокоен; в своем письме он пишет о необходимости «спасти и защитить Церковь от настоящей порочной системы». В результате волнений и агитации несколько влиятельных англикан во главе с Мэннингом составили и подписали письмо с официальным протестом против решения, вынесенного по делу Горэма. М-р Гладстон, однако, предложил свой метод действий: форсирования событий, заявил он, следует избегать в любом случае; прокрастинация – вот, в чем состоит его детальный план. То есть, все те, кто считает, что в результате принятого парламентом законодательного акта был отменен элемент вероучения, берут на себя обязательство не только не предпринимать никаких шагов, но и не делать никаких заявлений о намерениях такого рода до тех пор, пока не пройдет определенный отрезок времени. М-р Гладстон полагал, что таким образом они смогут достичь результата, хотя, конечно же, полной уверенности у него нет. «Среди прочих, - писал он Мэннингу – я провел переговоры с Робертом Уилберфорсом и с Уэгг-Проссером, и оба, кажется, склоняются в пользу моего плана. Возможно, что он удержит до некоторой степени лорда Филдинга, готового взорваться в любую минуту».
Предложенный план, однако, не получил одобрения Мэннинга. Протесты и прокрастинация, сговорчивые Уэгг-Проссеры и несговорчивые лорды Филдинги, все это - только суета сует. Наступило время для решительных действий. В связи с чем он пишет Роберту Уилберфорсу: «Я не могу продолжать свою деятельность, связанный клятвой и подписью признать верховенство королевской власти в вероучительных вопросах, в то время как убежден, что: 1) это есть нарушение против Божественного Права Церкви; 2) следствием этого и стало отделение Церкви Англии от Вселенской Церкви, что, с моей точки зрения, имеет характер схизмы; 3) и, таким образом, Церковь Англии была ограничена и лишена своих прав».
Не возымели действия ни уговоры Роберта Уилберфорса, ни призыв м-ра Гладстона обратить внимание на соответствующее место из Библии (Книга Иоан. iii. 8). («Ветер дует, куда ему угодно. Ты слышишь шум его, но не знаешь, откуда и куда он дует. Так и тот, кто родился от Духа») (Иоан.3:8). Эти аргументы уже не могли удержать Мэннинга, сложившего с себя священный сан в присутствии нотариуса. Вскоре после этого, в маленькой часовенке недалеко от Бакингем Палас Роуд, он опустится на колени рядом с м-ром Гладстоном, чтобы в последний раз обратиться к Богу в качестве англиканина. Тридцать лет спустя, будучи уже кардиналом, он вспомнит слова, с которыми обратился к другу еще до завершения обряда Евхаристии: «Я не мог уже более принять причастие в Церкви Англии. Поднявшись, я положил руку на плечо друга и сказал: «Пойдем». На этом мы и расстались. М-р Гладстон остался, я же ушел, чтобы пойти другим путем. М-р Гладстон так и пребывает там, где я его оставил».
6 апреля 1851 г. был сделан окончательный выбор: Мэннинг перешел в Римско-Католическую Церковь. Наконец-то, после длительного периода внутренней борьбы, он обрел душевный покой.
В письме Роберту Уилберфорсу он напишет: «Я знаю, что ты имеешь в виду, когда говоришь о возникающем иногда ощущении, что после всего этого снова можешь оказаться в очередной «стране призраков». Мне это знакомо в прошлом, но только не сейчас. Теология, начиная с Первого Никейского собора до св. Фомы Аквинского, представляет собой неразрывное единство, заполняющее весь мир, центром которого является престол Св. Петра. Насчитывая 1800 лет от своего рождения, она более могущественна, чем когда-либо, во всех областях - в интеллектуальной, в научной, в своей отрешенности от мирского - и, умудренная 300-летним противостоянием современной цивилизации неверующих, еще более чиста – все это есть факт, и факт, более незыблемый, чем земная твердь.
V
На решение Мэннинга стать католиком повлияли, объединившись, две доминирующие стороны его характера. В отдельности, как его сосредоточенность на потустороннем, так и личные интересы, могли бы быть удовлетворены и в рамках англиканской конфессии; первое нашло бы выход в деталях ритуальной стороны Высокой Церкви, второе в его деятельности в епархии. Однако все значительно усложнилось, когда обе эти стороны выступили одновременно. При всей поместительности Церкви Англии с ее готовностью приветить, она никогда не могла так или иначе стать счастливым приютом для суеверных эгоистов. Говорят, что Мэннинг воскликнул: «Как же моя бедная душа возрадовалась!» вскоре после того, как став католиком, утратил митру. На самом же деле, эта «бедная» душа уже почуяла более благородное прибежище. Как было возможно засомневаться даже на секунду, при его темпераменте и при том, что выбор предстал перед ним во всей своей очевидности, между почтенным саном английского епископа, c решением Горэма ограниченного подобно удилам светской властью, и безграничными возможностями наипоследнего из римских священников?
Вместе с тем, казалось, что фортуне в этот момент удалось наконец сделать удачную ставку и задвинуть Мэннинга в угол. Его блестящая карьера, которую он выстраивал, начиная со скромного прихода в Суссексе, приложив к этому все усилия, рухнула, и рухнула она под напором насущных потребностей самого карьериста. Ему было уже больше сорока, и вновь он оказался на самой нижней ступени карьерной лестницы, далеко не юный неофит, не представлявший, насколько можно было судить, особого интереса для своих новых патронов. Пример Ньюмана, гораздо более замечательной фигуры, не внушал оптимизма: преданный полному забвению, он пребывал в этом состоянии вплоть до глубокой старости. Что же в таком случае было уготовано Мэннингу? Однако, так случилось, что за четырнадцать лет своего пребывания в католичестве он стал Архиепископом Вестминстерским и главой всех католиков Англии. На этот раз фортуне пришлось уступить в неравном поединке и, сдав ставки, отказаться от дальнейшей игры.
Трудно, однако, совершенно убедить себя, что крутой поворот Мэннинга, его «прыжок» был действительно столь опасным как казался. Конечно же, он был не из тех, кто прыгает, без оглядки; но случись, что он знал о приготовленном для него мягком приземлении, на его убеждениях это никак не сказалось. В свете последующих событий было бы крайне любопытно знать подробности его таинственной беседы с Папой, имевшей место за три года до обращения Мэннинга в католичество. По крайней мере, можно предположить, что власть предержащие в Риме положили глаз на Мэннинга; возможно, им показалось, что архидиакон Чичестерский был бы им крайне полезен. Что именно говорил ему Pio Nono? И как же должно быть невинно-ласков был при этом голос итальянца: «Уважаемый сеньор Мэннинг, почему бы вам не перейти к нам? Уж не думаете ли вы, что мы не позаботимся о вас?»
Во всяком случае, когда он действительно перешел к католикам, о нем очень хорошо позаботились. Надо признать, что небольшое затруднение было только в самом начале: ему и в самом деле стоило больших усилий отказаться от своих англиканских убеждений, эта вера была столь «крепка в его сознании, что не поддавалась рациональным доводам». Он все еще считал себя священником, и когда преподобный м-р Тирней, принявший его в римско-католическую общину, заверил его в ошибочности такой позиции, униженный Мэннинг был в полном смятении. В конце пятичасового обсуждения он вскочил, возмущенно воскликнув: «В таком случае, м-р Тирней, вы хотите уличить меня в неискренности!» В конце концов горькую пилюлю пришлось проглотить, и далее все пошло гладко. Мэннинг поспешил в Рим, где сразу же был принят Папой в члены высокоизбранной Accademia Ecclesiastica, в широких кругах известной как «питомник кардиналов», с целью завершения изучения теологии. По окончанию им курса он продолжил, по специальному предложению Папы, проводить в Риме по шесть месяцев в году, где читал проповеди приезжавшим сюда англичанам, познакомился со всеми знаменитостями папского двора и пользовался привилегией частых собеседований со Святым Отцом. Одновременно, он смог сделаться полезным и в Лондоне, где кардинал Уайзман, новоиспеченный архиепископ Вестминстерский, прилагал усилия к тому, чтобы вдохнуть новую жизнь в римско-католическую общину. Мэннинг был не только популярен за кафедрой и в исповедальне, ему не было равных и по части спасения душ, и душ большей частью вращавшихся в лучшем обществе; помимо этого, обладал он также широким кругом знакомств и знанием официального Лондона, что было чрезвычайно полезно. Когда возник вопрос об отправке католических капелланов во время Крымской войны, именно Мэннинг обратился по этому поводу к министру и провел собеседование с постоянным секретарем министерства, так что в конечном счете добился всего, что требовалось. Когда было предложено учредить специальное исправительное заведение для детей католиков, именно он провел необходимые переговоры в правительстве. Его участие потребовалось и при попытке удалить детей католиков из работных домов. Не удивительно, что кардинал Уайзман вскоре решил найти особо важное занятие для столь энергичного члена общины. Он уже давно задумал учредить конгрегацию светских священников в Лондоне специально для нужд его епархии, так что момент для такого рода эксперимента, по всей видимости, созрел. Главой Ордена Облатов Святого Чарльза, учрежденного в Бейсуотер, был назначен Мэннинг. К сожалению, не удалось заполучить ничего из мощей Святого для новой общины, но из Милана в Бейсуотер доставили две реликвии его крови. Практически одновременно с этим назначением Папа в знак признания заслуг Мэннинга назначил его Ректором Вестминстерского капитула, и он стал главой каноников диоцеза.
Это двойное назначение стало сигналом для вспышки яростной внутренней междоусобицы, продолжавшейся беспрерывно в течение последующих семи лет и прекратившейся только с восшествием Мэннинга на архиепископский престол. На тот момент положение Римско-католической общины в Англии было неоднозначным. С одной стороны, старые репрессивные законы семнадцатого столетия были отменены либеральным законодательством, с другой стороны, ряды Римско-католической церкви значительно пополнились за счет новых выдающихся членов общины как следствие Оксфордского движения. «Бум», переживаемый английским католицизмом, был налицо, и в знак признания очевидного факта в 1850 г. Папа Пий IX разделил Англию на диоцезы и назначил их главой Уайзмана, ставшего Архиепископом Вестминстерским. Энциклика Уайзмана, в которой объявлялась новость из Рима, с датой и с обозначением места «у Фламинских ворот», вызвала бурю негодования в Англии; ее кульминационным моментом стало знаменитое письмо лорда Джона Рассела, в то время Премьер-министра, полное возмущения и гнева против дерзкой «папской агрессии». Хотя конкретным поводом для протестов послужили английские территориальные титулы новых римских епископов, сам по себе факт непримечательный, опасения и лорда Джона, и английского общества не были, однако, совсем уж беспочвенны. Выдвижение Уайзмана действительно означало, что сделан новый ход в игре Рима, и если это и не было агрессией, то во всяком случае продвижением вперед, означавшим пробуждение энергии Римско-католической церкви в Англии от долгого сна. Церковь эта, как известно, пользовалась репутацией института, с которым было бы трудно не считаться; Папа в те дни все еще являлся светским властелином, простиравшим свою власть над прекраснейшими провинциями Италии. Несомненно, если бы 5 ноября того же года изображения Гая Фокса не были бы украшены тройной короной, это было бы недостаточной данью уважения по отношению к Его Святейшеству.
Но не только честные протестанты Англии имели основания опасаться прибытия нового кардинала-епископа, и среди самих католиков нашлась группа, взиравшая на вновь назначенного архиепископа с тревогой и неудовольствием. Семьи с их традиционной католической верой, передававшейся беспрерывно из поколения в поколение со времен Елизаветы, познавшие за нее муки изгнания и преследования и тянувшиеся друг к другу, образуя в самой гуще английского общества островки чужих, вдруг почувствовали, сколь далеки и незначительны они, в конечном счете, и для Рима. Не покладая рук, работали они в самое пекло, но вот урожай, казалось, предназначено собирать группе новообращенных, на каждом углу объявлявших новыми и чудесными истины, не только издавна ведомые старым католикам, как их стали называть теперь, но и за которые они из поколения в поколение терпели муки. Кардинал Уайзман, надо признать, не был из новых, он был родом из одного из старейших католических семейств, но провел большую часть своей жизни в Риме и оторвался от английских традиций, и явно его симпатии были на стороне Ньюмана и его последователей. Став архиепископом, он почти сразу же назначил У. Д. Уорда, из новообращенных и не пребывавшего даже в священном сане, профессором теологии в колледж Святого Эдмунда, главную семинарию для подготовки священников, где старинные традиции Дуэ все еще процветали. Уорд был ярый папист, и его назначение дало ясно понять мнение Уайзмана: в английской общине недостаточно итальянского духа. Возраставшее было беспокойство среди старых католиков несколько спало после того, как архиепископ назначил своим коадъютором и наследником близкого друга – доктора Эррингтона, ставшего по этому случаю Архиепископом Трапезундским in partibus infidelium. Доктор Эррингтон был не только из старых католиков, строго соблюдавший традиции, но и отличался кипучей энергией, так что его влияние было бы несомненно огромным; Уайзман, во всяком случае, старел, так что казалось, вполне неизбежным, что в скором времени политическая власть окажется в надежных руках. Таково было положение дел, когда по прошествии двух лет после назначения Эррингтона коадъютором, Мэннинг становится главой Ордена Облатов Святого Чарльза и пробстом Вестминстерского капитула.
Обеспокоенность Архиепископа Трапезундского влиянием Мэннинга с некоторого времени стала усиливаться, и внезапное возвышение последнего, казалось, только подтвердило его наихудшие опасения. Опасения эти сменились яростью, когда стало известно, что колледж Святого Эдмунда, из которого ему совсем недавно удалось устранить этого несносного У. Д. Уорда, переходит в ведомство Ордена Облатов Святого Чарльза. Последние и не пытались скрыть тот факт, что одна из основных их целей - введение в Англии традиций римских семинарий. Перед удрученными старыми католиками открылась мрачная перспектива шпионажа и сплетен, чужестранных привычек и итальянских богослужений, и они решились на отчаянное сопротивление. Вопрос о контроле над колледжем стал, таким образом, первой битвой в продолжительной войне, развернувшейся между Эррингтоном и Мэннингом.
Кардинал Уайзман был уже в весьма преклонном возрасте. Его внушительный внешний облик («Ваше Превысокопреосвященство», так уважительно обращался у нему его слуга-ирландец), сангвинический темперамент, разнообразие талантов и добродушный характер, казалось, указывали на крепость английской натуры, смягченной легкостью, ребячливостью и непринужденностью южанина. Далеко не епископ Блауграм (сходство, приписываемое ему молвой), он был, скорее, сама противоположность этому светски утонченному священнослужителю. Всю свою жизнь со всей искренностью уповал он возвращения Церкви Англии в лоно Святого Престола, уверовав в конечном счете в данное ему свыше предназначение стать тем самым орудием, что приведет к свершению чуда. Разве Оксфордское движение и приток новообращенных католиков не были ясными знаками божеской воли? И разве не он автор той знаменательной статьи о святом Августине и донатистах, что окончательно убедила Ньюмана, что в состоянии схизмы находится сама Церковь Англии? И, наконец, разве не благодаря его стараниям был начат молитвенный крестовый поход по всей католической Европе за возвращение Англии? С нетерпением ожидая результатов, он в то же время задался целью преодолеть неприязнь соотечественников, предложив им курсы популярных лекций по литературе и археологии. Много времени и внимания уделял он церемониальной стороне своего княжеского офиса. Ему, пожалуй, не было равных по части знания правил и ритуалов, как и символического значения церемониальных облачений, и он с большим удовольствием занимался организацией и проведением больших торжественных процессий. Как-то во время одного из таких торжеств возникла неожиданная заминка: обер-церемониймейстер дал команду остановиться и объяснил причину остановки, сославшись на знак, поданный ему свыше в этот именно момент. Однако кардинал не растерялся, улыбнувшись, он распорядился продолжить церемониальное шествие, заверив всех, что ему только что был подан чудесный знак на продолжение торжества. В часы досуга он писал воспитательные романы, сочинял акростихи на латыни и играл с младшими племянницами в бадминтон. Его сходство с епископом Блауграмом обнаруживалось, пожалуй, только в одном – оба любили хороший стол. Некоторые из сторонников Ньюмана были неприятно поражены, узнав, что во время Великого поста ему подают четыре рыбных блюда. Один из них заметил позже, что у кардинала, к сожалению, слабость к салату из лобстера.
Прискорбно, но так уж было предрешено судьбой, что последние годы этого милейшего, добродушнейшего и уже весьма немолодого человека были омрачены противостоянием и мелочными разбирательствами враждующих сторон. Но так все и случится, когда он окажется под влиянием того, кого меньше всего заботили его покой и приятное времяпровождение. Уайзман, скорее всего, нашел бы возможности примирения со старыми католиками и д-ром Эррингтоном, будь он сам по себе; но как только на сцену вышел Мэннинг, путь к компромиссам был отрезан. Бывшему архидиакону Чичестера был хорошо известен принцип золотой середины, столь дорогой сердцу Церкви Англии, которому он следовал со всей возможной осторожностью. Став же ректором Вестминстера, он, напротив, бросился в самую гущу потасовки с яростью, непримиримостью и жаждой самых крайних абсолютных мер, составлявших кровь и плоть католического Рима. Даже д-р Эррингтон, при всем грозном облике его небольшой, тяжеловесной, бескомпромиссной фигуры и (по словам современника) «почти хищном выражении лица», с которым он смотрел на собеседника через синие очки, даже он, как известно, становился вполне безобидным при виде высокой изящной фигуры своего противника, его светлого лица с аскетическими чертами, плотно сжатыми ледяными губами и взглядом, спокойным и пронизывающим насквозь. Что касается кардинала, то он, бедняга, был совсем растерян. С этих пор даже намеки на столь опасный дух независимости (Уж не галликанизм ли это?), которым дышали в старых католических семьях Англии, исключались. Первенство Викария Христа не могло быть подвергнуто сомнению ни при каких обстоятельствах. Что могли значить в сравнении с этой целью заботы о сохранении личных привязанностей и домашнем мире? Напрасными были призывы и просьбы кардинала, его многолетнюю дружбу с д-ром Эррингтоном вырвут с корнем и разрушат мир и покой его частной жизни. И даже его домочадцы восстанут против него, любимый племянник, которого он поместил среди облатов под особое покровительство Мэннинга, покинув орден, открыто присоединился к числу сторонников д-ра Эррингтона. За ним последовал и его секретарь, но печальнее всего был случай мсье Серля. Мсье Серль в качестве доверенного лица многие годы был первым лицом в частной жизни кардинала благодаря тиранической верности слуги, ставшего незаменимым. Интересно, что его преданность нашла, казалось, отражение и во внешности, слуга был примерно такого же гигантского роста, что и патрон. Они были неразлучны, возвышаясь над всеми, как две соседние вершины. Повстречав однажды их на улице, какой-то джентльмен поздравил Его высокопреосвященство с замечательным сыном. Теперь же и этим приятельским отношениям пришел конец, неутомимый ректор и здесь посеял семя раздора. Последовали скандалы и взаимные упреки. Мсье Серль, почувствовав, что бразды правления ускользают от него, стал устраивать сцены и протестовать, и, наконец, имел глупость бросить в лицо самому Мэннингу обвинение в непорядочности, после чего стало ясно, что его правлению пришел конец, и ему пришлось, ворча и огрызаясь, убраться куда-то на задворки. Кардинал же, потрясенный до глубин своего гигантского естества, уж несколько раз пожалел, что все еще жив.
Однако и в этой ситуации он не был совсем уж без утешений, Мэннинг и об этом позаботился. Его взор, пронизывающий все насквозь, обнаружил тайный вход в самые сокровенные глубины сердца кардинала, и ему открылись источники простодушной веры, скрытой под веселым нравом и простотой беседы. Все прочие за разговором и шуткой делали свои дела и были довольны, Мэннинг же был более глубок, почти артистичен. Он ждал удобного момента и когда такой представился, ловко коснулся тайной струны – мечте кардинала о католической Англии. Реакция была мгновенной, и он еще и еще раз коснется этих струн. Кардинал поверил ему свои самые сокровенные думы, Мэннинг был единственный, кто понимал и сочувствовал. «Если Всевышний даст мне силы вступить в великое единоборство против ереси, - напишет Уайзман, - я буду обязан этим ему».
И он вступил-таки в единоборство, но только с д-ром Эррингтоном. Борьба за колледж святого Эдмунда становилась все более ожесточенной. Неразумные речи произносились в зале капитула, где мсье Серль повел своих сторонников в атаку против пробста, и была принята резолюция, объявившая, что облаты святого Чарльза незаконно вторглись в дела Семинария. Кардинал отменил эти решения заседания капитула, и капитул обратился к Риму. Д-р Эррингтон совершенно забылся и в пылу сражения объявил себя противником провоста и кардинала. Он собственноручно составил документ, обосновавший апелляцию капитула к Риму на основе канонического права и декретов Тридентского собора. Уайзман был глубоко уязвлен. «Мой собственный коадьютор, - воскликнул он, - выдвигает против меня судебный иск, уподобившись адвокату»! Все спешно отправились в Рим, где в приемных Ватикана враждующие стороны провели последующие несколько лет в ожесточенной борьбе друг с другом. Однако спор об облатах потерял к этому моменту актуальность на фоне яростного противостояния, развернувшегося уже по новому вопросу, имевшему гораздо более тяжелые последствия; положение самого д-ра Эррингтона стало критическим. Кардиналу, несмотря на его болезнь, апатию, а также вопреки его прошлым дружеским связям с оппонентом, в конце концов, пришлось пойти на беспрецедентный шаг: он обратился к папе с петицией, касавшейся ни много ни мало как отстранения от должности и отлучения Архиепископа Трапезундского.
Подробности дальнейших событий крайне расплывчаты. Единственно, что четко вырисовывается в этом густом тумане официальной документации и неофициальной корреспонденции на английском, итальянском и латинском языках, а также папских указов, томов священных писаний, конфиденциальных записей частных высказываний епископов и тайных волнений среди кардиналов, — это фигура Мэннинга, реящего, не зная покоя и устали, подобно буревестнику, над бурлящим океаном распрей. Уайзман же, ослабевший и медлительный, почти устранился от ведения дел и был готов передать их в другие руки. Довольно скоро Мэннинг подберет ключи к решению и этой ситуации. Как в старые времена в Чичестере, когда он добился доброго расположения епископа Шаттлворта, поддерживая дружеские отношения с архидиаконом Харе, точно также и сейчас в Ватикане, уже на более широком поприще, он действует со все той же самой дальновидностью, что приведет его скоро и безошибочно по узкой петляющей лестнице вверх к ничем не примечательной двери и через нее в кабинет монсеньора Талбо, личного секретаря папы. Монсеньор Талбо был священник, в ком причудливо воплотились, если не самые высокие, то самые стойкие, традиции Римской курии. Он был мастером различных искусств, благодаря многовековой практике доведенных до совершенства под благосклонной тенью папской тиары. С легкостью сочетал он трезвость мысли со святостью; шуточки отпускал с той же естественностью, с какой обычный человек излагает серьезные факты; в лести он был столь неумерен, что даже князи церкви находили ее достаточной; при случае, он умел внести разнообразие в мучения человеческой души с тактом, вызывавшем всеобщее одобрение. При таких его способностях трудно было бы ожидать от монсеньора Талбо, что он проявит себя по части особо тщательной добросовестности или душевной тонкости, но, впрочем, вовсе не этих качеств искал Мэннинг, поднимаясь по петляющей лестнице. Ему нужен был человек, к которому Pio Nono бы прислушивался, и он его нашел по другую сторону низкой двери. Приложив все свои усилия, Мэннинг добился полного успеха; так было положено начало альянсу, предназначенному оказать важнейшее влияние на его карьеру. Конец их союзу придет много позже, когда монсеньор Талбо был, к несчастью, вынужден сменить апартаменты в Ватикане на место в частной психиатрической клинике Пасси.
Было решено, что ратифицикацией их коалиции станет устранение д-ра Эррингтона. Когда кризис окончательно назрел, Уайзмана призвали в Рим, где он приступил к составлению объемнейшей «скриттуры», излагавшей дело с его точки зрения. На решение подобной же задачи тратил всю свою неуемную энергию в течение прошедших месяцев и архиепископ Трапезундский. Гора фолио росла, но тут совершенно неожиданный удар поставил все под угрозу, и делу, казалось, пришел скорый и простой конец. Внезапно, заболев тяжелой, опасной болезнью, слег кардинал, и дни его, как считали многие, были сочтены. В какой-то момент Мэннинг подумал, что труды его были напрасны, и все пропало. Однако кардинал поправился, и монсеньер Талбо использовал свое влияние известным только ему способом, так что вскоре вышла папская булла, согласно которой д-р Эррингтон был «освобожден» от полномочий коадьютера Вестминстерского и, соответственно, лишился права престолонаследия.
Это было актом верховной власти или как сказал сам понтифик, «colpo di stato di Dominiddio», и, соответственно, для старых католиков удар был суров. Внезапно они были лишены как влияния самого энергичного из своих сторонников, так и уверенности в том, что власть перейдет к ним в случае смерти Уайзмана. Мэннинг же, в это же самое время, только удвоил свою энергичную деятельность на Бейсуотер. Хотя влияние его облатов на колледж св. Эдмунда и было ограничено, у них оставалось достаточно широкое поле для деятельности: следовало продолжать работу миссий, управления школами и сборами средств.
Было построено несколько новых церквей, положено начало деятельности сообщества образцовых монахинь Третьего Ордена Святого Франциска, и, наконец, за три года было потрачено 30 000 фунтов стерлингов, собранных за счет личных средств Мэннинга и его друзей. Один из старых католиков, тем не менее, не скроет раздражения: «Ненавижу этого человека; он такой выскочка»! Его слова передали Мэннингу, но он только пожал плечами и сказал: «Мне жаль беднягу. Неужели этот глупец думает, что после трудов с утра до ночи в течение двадцати лет ереси и отступничества, я стану католиком, чтобы, сложив руки, сидеть в кресле и ничего не делать всю оставшуюся жизнь»?
Наедине с собой, однако, он предавался размышлениям иного рода, о чем будет засвидетельствовано в дневнике: «Я отдаю себе отчет в том, что желаю добиться такого же положения, что и в прошлом, согласно сложившимся обстоятельствам, пожеланиям моих друзей и моим собственным возможностям. Уповаю единственно на помощь Всевышнего и не пошевелю, однако, и пальцем, как и не скажу ни единого слова в свою пользу».
Так он писал, размышлял, и молился. Но что значат слова, мысли и даже молитвы в сравнении с непостижимыми и непреодолимыми силами обстоятельств и характера индивидуума? Кардинал Уайзман постепенно угасал, его слабеющие руки уже не владели штурвалом кормчего; и Мэннинг, единственный, кто обладал энергией, способностью, мужеством и верой, необходимыми для того, чтобы повести корабль по курсу, находился поблизости. К тому же зловещая фигура очередного д-ра Эррингтона маячила неподалеку, чтобы, крадучись, прорваться к рулю и направить судно – кто бы усомнился? - прямо на скалы. В такой ситуации голос самоуничижения должен был стихнуть или вовсе замолкнуть. Однако, этого не случилось, голос продолжал вести свои речи, в чем и заключался один из парадоксов душевного строя Мэннинга. При всех остальных его недостатках, беспринципности в нем не было. Более того, моральные угрызения только нарастали вместе с его желаниями, и достижение самых непомерных из амбиций было возможно для него только благодаря глубочайшему самоуничижению. И вот он приносит клятву небесам, что не станет выискивать ничего для своей пользы: нет, нет, не пошевельнет и пальцем, как и не скажет ни единого слова. Как быть, однако, если это придет само собой к нему? Не может же он отказаться, ведь он поклялся лишь в том, что не станет стремиться .... Возможно, это его прямой долг принять то, что предписано ему свыше.
И, конечно же, ему было ниспослано то, что в какой-то момент, казалось, вот-вот выскользнет из рук. Уайзман умер, и в Риме разразился кризис, достигший необычайной глубины. «С создания самой иерархии, - напишет монсеньор Талбо, — это величайший момент в истории церкви, которому я был свидетелем». В обязанности Вестминстерского капитула входило выдвижение трех кандидатов на должность архиепископа, и, воспользовавшись этой последней попыткой, члены капитула имели неслыханную дерзость внести в список, помимо имен двух епископов из старых католиков, и имя д-ра Эррингтона. Это было их роковой ошибкой, Пий IX был вне себя от гнева. Капитул нанес оскорбление самому папе: "insulta al Papa", воскликнул первосвященник, ударив себя в ярости трижды в грудь. «Это было делом рук капитула», признает впоследствии Мэннинг; но даже после этой ошибки капитула, в течение недель судьбоносное решение все еще висело в воздухе.
Монсеньор Талбо пишет в это время Мэннингу, что самое большое беспокойство у него вызывает вопрос, вынесет ли решение конгрегация или Святой отец примет его специальным указом. Папа пребывал в нерешительности, и монсеньор Талбо служит мессы и читает молитвы каждое утро, чтобы Святой отец взял на себя выбор кандидата, а не полагался на членов конгрегации. Кардиналы решительно отвергнут кандидатуру д-ра Эррингтона, но «они, - не скрывает своего беспокойства монсеньор, - могут выбрать кого-нибудь из двух оставшихся епископов». «Вы знаете, - пишет он далее, - что на этих заседаниях руководствуются документами, представленными членам конгрегаций, и именно по этой причине я бы предпочел, чтобы решение вынес сам папа».
Но святой отец сам был в сомнениях, и, пребывая в нерешительности, отдал распоряжение, чтобы месяц молились и служили мессу. Напряжение нарастало, и все казалось было против Мэннинга. Все английские епископы были настроены против него, он был в ссоре с капитулом, со времени его обращения в католичество прошло всего лишь несколько лет, и даже собравшиеся в Риме кардиналы не решались предложить его кандидатуру. Но тут внезапно сомнения покинули святого отца. Он услышал голос – таинственный внутренний голос, нашептывавший ему в ухо: ”Mettetelo l;!” ”Mettetelo li”! Вновь и вновь голос шептал: ”Mettetelo l;!” (Назначь его). Это было озарение, и Пий IX, отбросив в сторону рекомендации капитула и обсуждения кардиналов, назначил Мэннинга папским указом архиепископом Вестминстерским.
Монсеньор Талбо был совершенно счастлив, и, посылая другу по этому случаю поздравления, он делится размышлениями, проливающими свет на это замечательное событие. «Я сам, - пишет он, - во все это время придерживался такой стратегии: никогда не предлагать твою кандидатуру папе напрямик, за меня это делали другие; таким образом, мы оба, и я, и ты, можем сказать, что это вовсе не я склонил святого отца назвать тебя, поскольку это бы преуменьшило значение твоего назначения. Я все это пишу тебе, потому что многие говорят, что то, что твое имя прозвучало, было делом исключительно моих рук. Я не могу сказать, что папа не знал, что я считаю тебя единственной достойной кандидатурой, поскольку я старался вновь и вновь говорить ему обо всем, что было против других, так что, в конце концов, он вынужден был назвать именно тебя. После того, как он назначил тебя на должность, святой отец сказал: «Какой ты все-таки дипломат! Ты добился того, что хотел».
Однако, - пишет Монсеньор Талбо в заключение, - я убежден, что твое назначение было сделано напрямую под влиянием Святого Духа».
Сам Мэннинг был очевидно такого же мнения. Так он пишет некоей раскаивающейся даме: «Дитя мое, в последние три недели чувствую, как будто Господь наш звал меня по имени. Все остальное выпало из памяти. Глубокое убеждение, которое у меня уже давно, что святой отец обладает сверхъестественными свойствами в высшей степени чем кто-либо, кого я знаю, только укрепляет во мне это чувство. Чувствую, как будто меня, вопреки желаниям всех смертных, чудесная воля привела в непосредственное соприкосновение с нашим Господом». Леди Герберт он напишет, что «Если действительно волей Господа нашего возложен на меня этот тяжкий крест, сделал Он это так, что я был еще более укреплен и утешен. То, что я получил его из рук Его викария, из рук Пия IX, после настоятельного обращения к Святому Духу и то, что произошло это не только без участия кого-либо из простых смертных, а, напротив, вопреки их мощной и разносторонней оппозиции, дает мне силу принять этот крест».
VI
Назначение Мэннинга вызвало тревогу в лагере его противников. Им казалось, над ними нависли тучи гнева и мщения: что ожидать им от грозного оппонента, с кем они столь долго боролись, теперь, когда он, облеченный властью архиепископского сана и пользующийся особым доверием Рима, находится среди них? И как же они поразились и какое почувствовали облегчение, когда увидели, что их патрон, которого они боялись, был сама доброта, мягкость и миролюбие. И по старым счетам, оказалось, вовсе не надо платить, о них следовало просто забыть. В отношении всех, без исключения, новый архиепископ выказывал всевозможный такт и учтивость, демонстрируя все достоинства христианского великодушия. Перед таким обращением устоять было невозможно. Его преданными сторонниками становятся епископы, боровшиеся против него все эти годы, вражду забыл и Вестминстерский капитул. Монсеньор Талбо был поражен. «Твои самые заклятые враги, - пишет он, - совершенно переменились в своем отношении к тебе. Получил на днях от Серля настоящий панегирик в твой адрес. Такую перемену в настроении я могу приписать единственно влиянию Святого Духа». Монсеньор Талбо был неумерен в своей любви к Святому Духу; но что касается Серля, возможно, пожалуй, и другое объяснение. Дело в том, что, новый архиепископ не только оставил его при должности «эконома» в архиепископском доме, но и увеличил ему вознаграждение, так что бедняга, в свои лучшие дни имевший смелость назвать Мэннинга вором, стал теперь чрезвычайно почтителен.
Cам д-р Эррингтон подал пример смирения и покорности, в одночасье исчезнув в безвестность. Многие годы архиепископ Трапезундский, неудачливый претендент на Вестминстерскую епархию, трудился на посту приходского священника на острове Мэн. Зла не держал и умер в 1886 г. будучи профессором теологии в Клифтоне после долгой и образцовой жизни, проведенной в покое и безмолвии.
Мэннинг, надо полагать, должен был почувствовать, что добился полного триумфа. Положение его было прочным, власть – неоспоримой, влияние росло с каждым днем. Однако по-прежнему что-то не давало ему покоя. И когда он окидывал взором римско-католическое сообщество в Англии, взгляд его невольно упирался на единственную фигуру, которая благодаря своей особой значимости, казалось, представляла некую угрозу его триумфу. Этой фигурой был Ньюман.
С тех пор как он стал католиком, жизнь Ньюмана превратилась в череду нескончаемых неудач и разочарований. В церкви Англии, когда он ее покидал, он был наиболее выдающимся и почитаемым из ее членов: к его словам, какими бы необычными они не казались, прислушивались с глубоким вниманием, его теории, какими бы спорными они ни были, изучали, во всей их переменчивости, с энтузиазмом и почтительным трепетом. В римско-католической церкви ему предстояло обнаружить, что он не имеет для нее ровно никакого значения. При папском дворе за вежливостью, с которой его приняли, почти не скрывали полное отсутствие интереса и понимания. Его тонкий, изощренный ум, вечно сомневающийся и все усложняющий, как и очки, мягкость манер оксфордского дона и почти девичья застенчивость - все это вряд ли могло произвести впечатление на толпу озабоченных кардиналов и епископов, занятых целыми днями практическими вопросами церковной организации, затяжными перипетиями папской дипломатии, а также ссорами и мелочными интригами, не лишенными однако приятности. И когда, наконец, ему удалось произвести некоторое впечатление на эту среду, положение его не улучшилось, а, скорее, только ухудшилось. Возникшее на его счет подозрение подтвердилось: в Риме наконец стали понимать, что д-р Ньюман – человек с идеями. Неужели д-р Ньюман и в самом деле не осознает, что идеи здесь, мягко говоря, неуместны? Нет-нет, он этого явно не усвоил и, более того, он не только не отказался от своих идей, а, напротив, выказывал чрезвычайную заинтересованность в их распространении. Когда это стало известно, вежливость высоких особ заметно пошла на убыль. Его Святейшество, выразивший по приезду Ньюмана сердечное пожелание видеться с ним «вновь и вновь», был теперь постоянно занят. Ньюман решил вначале, что растущее охлаждение стало результатом недоразумений: его итальянский был недостаточен, на латыни в Риме не изъяснялись, и сочинения его были доступны в плохом переводе. К тому же иногда и сами англичане не совсем понимали ход его рассуждений. И он принимает решение сделать все возможное для изложения своих взглядов в ясной и простой манере; мнение свое на вероятность веры, на различие, проводимое им между прямыми и косвенными доказательствами, свою теорию о развитии учения и аспектах идей – эти и многие другие предметы, о которых он написал так много, он изложит теперь наипростейшим языком. Он докажет, что нет ничего опасного во взглядах, которых придерживается: отрывок в поддержку его идей можно найти у де Луго; Перроне, посчитавший возможным дать определение учению о непорочном зачатии Девы Марии, косвенно подтвердил одно из его главных положений, и высказывания его о вере были совершенно ошибочно истолкованы в духе фидеизма мсье Ботэна. Кардинал Барнабо, кардинал Райзах, кардинал Антонелли смотрели на него пронизывающим взглядом, и лица их были непроницаемы, в то время как он изливал им на ухо результаты своих тщательных исследований (кардинальские уши, как он заметил с тревогой, были огромных размеров и не отличались особой чистотой). Однако все было напрасно: они, и это было очевидно, не читали ни де Луго, ни Перроне, что же касается мсье Ботэна, то о нем и не слыхали. В совершенном отчаянии Ньюман призвал было на помощь св. Фому Аквинского, но, к ужасу, должен был признать, что для кардиналов и сам св. Фома не имел уж столь большого значения. Упав совершенно духом, он должен был, наконец, признать горькую истину: даже не сами его идеи вызывали возражения, а сам факт, что они у него были. Он надеялся посвятить остаток своей жизни преподаванию теологии, но какого рода теологию мог бы он преподавать, чтобы ее одобрили столь высокие умы? И он покинул Рим, чтобы поселиться в Бирмингеме, где стал главой небольшого общества ораторианцев. Жаловаться он не станет: на то была Господня воля, и так, стало быть, лучше. Ему осталось только ждать и молиться.
Но воля Господня не поддается столь простому толкованию. К тому же, было ли это, в конечном счете, справедливо, чтобы человек столь страстно преданный делу, с такими интеллектуальными способностями как у Ньюмана и с его известностью прозябал бы в темном углу Оратории в Бирмингеме? Если был бы ему призыв применить свои таланты, то как бы он смог отказать? И такой призыв действительно прозвучал. В Ирландии начали работу по организации Католического университета, и д-р Каллен, архиепископ Армы, просил Ньюмана стать его ректором. В начале тот засомневался, но узнав, что желанием Святого отца было, чтобы он взялся за эту работу, он оставил всякие сомнения: предложение было ниспослано ему свыше. Предстоящие трудности были огромны: университет предстояло основать на пустом месте, к тому же, положение осложнилось из-за конкуренции с существующим неконфессиональным институтом – колледжами Квинс, их основал Пил несколькими годами ранее с целью обеспечения ирландских католиков возможностью получать университетское образование наравне с другими подданными Королевства. Ньюман, тем не менее, связывал с университетом самые смелые надежды. В мечтах его было нечто большее - не просто Ирландский университет, а благородный, процветающий центр образования как для католиков Ирландии, так и Англии. И почему бы его мечте не осуществиться? «Среди всех наших трудностей, - заметил он, - у меня есть только одно основание для надежды, одна опора, но ее, я думаю, вполне достаточно в сравнении со всеми другими возможными аргументами. Решение было принято папским престолом, св. Петр сказал свое слово».
Последующие годы показали, в какой степени стоило полагаться на св. Петра. Неожиданные препятствия возникали повсюду. Энергии Ньюману было не занимать, но, не уступала ей и косность ирландских властей. Заступив на ректорскую должность, он написал д-ру Каллену письмо с просьбой организовать ему прием в Дублине. Не получив ответа, он пишет ему следующее письмо, но ответа так и не дождется. Прошли недели, месяцы, годы, от д-ра Каллена – ни слова, ни какого-либо знака так и не поступило. Наконец, после двух лет, проведенных в подвешенном состоянии между неопределенностью и полным недоумением относительно столь странной ситуации, Ньюман был призван в Дублин. Здесь застал он только беспорядок и уныние. У прихожан интереса к плану не было, священники не скрывали неприязни; Ньюмана в расчет никто не принимал. Он обратился к кардиналу Уайзману, и луч надежды наконец-то было засветился. Кардинал предложил даровать ему сан епископа, что соответствовало бы статусу ректора университета. Д-р Каллен не возражал, согласился с предложением и папа Пий IX. «Мы пошлем Ньюману крест, - сказал он Уайзману, с улыбкой проводя руками по обеим сторонам шеи к груди, - мы сделаем его епископом Порфирио или еще где-нибудь». Новость распространилась среди друзей, к Ньюману стали поступать поздравления. Но официальное известие по какой-то причине, казалось, запаздывало, крест из Рима так и не прислали, и кардинал Уайзман о своем предложении больше не упоминал. Ньюману стало известно, что секретные донесения д-ра Каллена повлияли на изменение мнения в высших сферах. Гордость ему не позволила доискиваться дальнейших причин, но мисс Гиберн, одна из его сторонниц, была менее щепетильна. «Святой отец, - неожиданно обратилась она как-то к папе во время аудиенции, - почему бы Вам не произвести патера Ньюмана в епископы?» В ответ, явно сконфузившись, Святой отец взял еще одну щепотку нюхательного табака.
Следующие пять лет Ньюман, оставленный всеми, боролся с неимоверными трудностями с отчаянием человека, что завяз в болоте. Привычный воспарять мыслью в высоких сферах фантазии и философии, он был теперь задавлен грузом мелочных забот и погряз в повседневной суете и компромиссах. Ему приходилось, собрав последние силы, писать ради заработка статьи в студенческий «Листок», составлять планы для медицинских лабораторий, заискивать перед городским советом и целые месяцы проводить в поездках в самые отдаленные районы Ирландии в компании захолустных священников и грубых фермеров. Его, иноходца, впрягли в четырехколесную грузовую повозку, и он вполне это осознавал. Со временем поймет и другое: ему станет ясно, что проект Католического университета был задуман всего лишь как средство политиков и церковников для борьбы против Пила и его детища - Колледжей Квинс, и ничего более. Как учебное заведение он вызывал только насмешки, его же самого привлекли из-за звучного имени, рассматривая как ценный актив в партийной игре. Как только это стало ясно, он отказался от ректорской должности и вернулся в Ораторию.
Но и на этом его испытания не закончились. Как казалось, согласно Божьей воле, участвует он один за другим в целом ряде предприятий, закончившихся не менее печально, чем проект Ирландского университета и оставивших такой же горький осадок разочарования и несбывшихся надежд. Так, кардинал Уайзман уговорил его взяться за подготовку новой английской редакции Священного Писания, она должна была стать памятником католической учености и составить вечную славу Матери-Церкви. Ньюман провел тщательную подготовительную работу, собрал пожертвования, привлек авторов и написал пространные ученые пролегомены к труду. Все это была напрасная работа; внимание кардинала Уайзмана переключилось на другие предметы, и проект бесследно испарился в воздухе. Вслед за этим ему предложили новое дело: «Рэмблер», католическое периодическое издание, переживал трудности - не мог бы д-р Ньюман прийти на помощь и стать его редактором? На этот раз он раздумывал дольше обычного, уже неоднократно обжегшись, он решил быть крайне осторожным. «Я предпринял все, чтобы убедиться, что действую согласно Божьей воле», - был его комментарий, и только тогда пришел он к заключению, что приняться за это дело - его долг. Так он и поступил, по выходу же двух номеров визит ему нанес д-р Уллаторн, епископ Бирмингема, с тем чтобы сделать вежливый намек - оставить газету в покое. Ее тон не пришелся по вкусу Риму: в одной из статей, помещенной в издании, прозвучала критика в адрес св. Пия V, но самый серьезный упрек заслужило эссе самого Ньюмана, признанное недостаточно ортодоксальным и сомнительным. Он оставил газету, и, будучи в совершенном отчаянии, решил, что ни при каких обстоятельствах не напишет больше ни строчки. На вопрос одного из друзей, почему он перестал печататься, Ньюман ответил, что «слонов Ганнибала строевому шагу не научить».
К этому моменту он был уже немолод, ему исполнилось шестьдесят три года. Что его ждет в будущем? Еще несколько лет безвестности и молчания. Что оставил он в прошлом? Только длинный перечень напрасных трудов, несбывшихся надежд, неиспользованных возможностей, непризнанных талантов. И вот теперь после всех его трудов Рим обвиняет его в недостаточной ортодоксальности. Уже не в силах сдержать свое возмущение, в письме к одной из почитательниц он дал волю накопившейся в его душе горечи. В связи с его статьей в «Рэмблере», на которую стали жаловаться и пошли пересуды, что его вызывают в Рим, он пишет (в порыве негодования): «Вызывают в Рим - и что бы это значило? Это бы значило: оторвать пожилого человека от родных пенат, так что ему бы пришлось сообщаться с теми, кто говорит на языках, которых он не понимает; их кухня и привычки обрекли бы его на почти голодное существование, с одной стороны, и, с другой, лишили бы его покоя и днем и ночью; это бы значило, что ему пришлось бы выполнять все прихоти кардиналов и угодничать, и так неделю за неделей, месяц за месяцем, пока не умрет. (Таковым было наказание д-ру Бейнсу в 1840–1841: он целый год провел у дверей Комитета кардиналов).
С почти полной вероятностью, я думаю, этого можно было бы ожидать, если бы я сказал что-либо, что вызвало возражение одного английского епископа, который и доложил об этом. И до меня имели место случаи со смертельным исходом. Лукас, действительно, отправился добровольно, но, когда прибыл туда, что только ему не пришлось перенести, ему, преданнейшему из сынов Церкви и Святого престола, и все его страдания - только по той причине, что д-р Каллен был против него. Совершенно потерянный, блуждал он (именно так пишет д-р Каллен в письме, что он опубликовал, не скрывая, впрочем, торжествующего тона), блуждал от церкви к церкви без единого друга и практически не имея возможности добиться аудиенции у папы. И мне придется пройти тем же путем от святого Филиппа к Богоматери, и к святым Петру и Павлу, и к святому Лаврентию, и к святой Цецилии. Случись так, что и мне предстоит то же, что и с Лукасом, приеду и я домой умирать».
Однако, несмотря ни на что, ни на эти немощи плоти, ни на эти волнения духа, стоило ли о чем-то сожалеть? Не ему ли ниспослано таинственное утешение, так что все его горести забыты? Да, да, именно так и есть.
«Откройся, Боже, нам и воссияй /Во славе и благодати», призывает он в стихе, озаглавленном «Два мира», написанном в это же самое время: «Все краски мира блекнут пред / Лика Твоего красой. / Пред тем, как Ты явился, казался / Он почти что сказкой, / С небес здесь солнце не сходило, / Плодам богатым здесь не было числа. / Когда же луч Твой, чистый, яркий, / Пролившись, зренья остроту вернул, / Пропали сказки чары, / День, отступил, став ночью темной…. / И вот когда отвергнем именем Твоим / И наши цели, и наши страхи, лишавшие покоя, / Всю нежность памяти о прошлом, / Надежды лет грядущих, / Мизерна будет жертва наша, и глаз наш, / Сверху получает свет; / Приносим в жертву то, в чем нам уж нужды нет, / И в чем любви уж нет».
Таковы были думы и размышления Ньюмана, когда неожиданно произошло событие, перевернувшее весь ход его жизни. Чарльз Кингсли в журнальной статье обрушился на него с критикой его личной веры и веры всех католиков вкупе, и в ответ на протесты Ньюмана разразился гневным памфлетом. Ответом же на памфлет станет Apologia Pro Vita Sua, которую Ньюман напишет за семь недель, иногда работая все двадцать четыре часа в сутки, «беспрестанно в слезах и беспрестанно в горестных стенаниях». Успех книги, с ее абсолютной откровенностью, с ее полемическим блеском, с размахом и страстью ее риторики и глубиной душевных переживаний, был мгновенным и безусловным; она получила признание как классическое произведение не только у католиков, но и во всем англоязычном мире. Со всех сторон посыпались на автора поздравления со словами восхищения, благодарности и признательности. Несомненно, что Ньюман, с его натурой, столь чувствительной к мнениям со стороны, поддался благотворному влиянию такого неожиданного и такого огромного успеха. Облако уныния, нависшее над ним, стало рассеиваться, и в сердце вновь закралась надежда.
Было вполне естественно, что в этот момент мысли его возвращаются в Оксфорд. Уже несколько лет как к нему поступали предложения об основании под его руководством Холла для студентов-католиков. План не получил одобрения в Риме и был отвергнут; теперь же возникла новая возможность: на продажу выставили участок как раз в удобном месте под подобную постройку, и Ньюман, вдохновленный своим последним успехом, решил, что просто не может пропустить такой шанс, и покупает участок. В его планах постройка не просто Холла, а Церкви, для основания «Дома Оратория». Неужели возможны возражения против такого плана? Он обратился к епископу Бирмингема и получил одобрение, в самом Риме, казалось, не было возражений. Миряне отнеслись к плану с энтузиазмом, и стали поступать пожертвования. Неужели и в самом деле наконец-то все устроится? Неужели же завершится для пилигрима его столь необычное и утомительное путешествие, занявшее многие годы, и он обретет наконец душевный покой, если не счастье, в том месте, где оно и начиналось?
Случаю было угодно, чтобы именно в этот момент Мэннинга назначили Архиепископом Вестминстера. И пути их, что столько лет и таким странным образом пролегали параллельно друг другу, должны были в какой-то момент неожиданно сойтись. Мэннинг, только что облеченный всеми полномочиями высшего церковного сана, оказался лицом к лицу с Ньюманом, чье чело сияло, увенчанное свежими лаврами духовного торжества – блестящим венцом апостольской жизни. Это была встреча ястреба с голубем; и то, что произошло далее, показало, со всей очевидностью, как никакое другое событие в его жизни, каков был Мэннинг на самом деле. Наконец-то, власть пришла к нему, и он ухватился за нее со всем нетерпением прирожденного автократа, чья жажда верховенства только обострилась за долгие годы вынужденного смирения и ненавистного положения подчиненного. Теперь он и только он правитель католической Англии, и он покажет, кому принадлежит власть. Понять природу влияния Ньюмана он не мог, но видел, что оно имеет место быть; уж двадцать лет этот его соперник, известный в широких кругах, единственный в своем роде и столь чуждый ему, являлся Мэннингу с неизменной регулярностью и избежать этих нежеланных встреч было невозможно; и вот вновь возник он на его пути, одинокий и необъяснимый, подобно призраку, бросающему ему вызов. Когда кто-то спросил, что он думает об Apologia, он бросил холодно: «Да, действительно занимательно, как будто слышишь голос одного из усопших». И такие вот голоса с их могильным эхом могли представить большую опасность, чем голоса живых, они привлекают намного больше внимания, их следует во что бы ни стало заглушить. То была встреча ястреба с голубем: хищник парит и, высмотрев жертву, устремляется камнем вниз, и вот уж клюв и безжалостные когти быстро довершат кровавое дело.
Еще до своего вступления на архиепископскую кафедру, Мэннинг уловил некую опасность в оксфордском проекте Ньюмана, и как только он пришел к власти, то сразу же решил для себя, что автора Apologia ни в коем случае нельзя допустить в его старый университет. К тому же веских причин для отказа было более чем достаточно. Оксфорд к этому моменту стал рассадником либерализма, и, соответственно, был неподходящим местом для молодых католиков, которых, конечно же, привлечет туда присутствие патера Ньюмана. И потом, разве сама его ортодоксальность не была поставлена под сомнение? Разве не он во всеуслышание высказывал мнения о светской власти весьма сомнительного свойства? И не он ли известен независимыми суждениями? Влияние? Да, несомненно, он пользуется влиянием, но возможно ли подвергнуть юное поколение английских католиков столь тлетворному влиянию?!
Таковы были размышления Мэннинга, о которых он не преминул сообщить монсеньору Талбо, столь восприимчивому к его мнению. И этот полезный священник, занимавший к тому же столь выгодную позицию в Ватикане, был более чем когда-либо готов услужить новому архиепископу. Два приятеля заключили пакт с целью нападения и защиты своих интересов. «Смею заверить, что у меня будет множество возможностей оказать тебе услуги в Риме», писал Монсеньор Талбо. Затем, скромничая, добавляет: «И думаю, что моя поддержка может быть небесполезна, имея в виду особенности характера папы и дух, что царит в Коллегии кардиналов; в связи с чем хотел бы, чтобы ты понимал, что между нами существует договоренность: ты помогаешь мне, и я помогаю тебе». Чуть позже: «Я рад, что ты согласен заключить союз. Как и неоднократно в прошлом, я буду поддерживать тебя, и у меня для этого сотни возможностей. Слово, замолвленное к месту, может совершить чудеса».
Пожалуй, об этом было излишним напоминать адресату.
В случае же с Ньюманом, как оказалось, монсеньору Талбо и не требовалось дополнительного стимула. Дело в том, что в связи с Apologia, вызвавшей своим появлением сенсацию, ему пришло в голову, что было бы замечательно заручиться согласием Ньюмана стать проповедником во время Великого поста для светской общины, посещавшей его церковь на Пьяцца дель Пополо; и он направил последнему письмо с приглашением в Рим. Его корреспонденция, однако, не отличалась особым тактом. Так, он пишет Ньюману, что на Пьяцца дель Пополо его ожидает «аудитория протестантов, равных которым по просвещенности не найти в Англии», и «сам я думаю, - добавляет он, с целью поощрения собеседника, - что вам будет чрезвычайно полезно побывать в Риме и показаться пред высшими лицами Церкви». Прочитав эти строки, Ньюман только усмехнулся, другу же он скажет, что письмо «оскорбительно», и он не удержится от соблазна дать отповедь своему корреспонденту: «Многоуважаемый Монсеньор Талбо, - пишет он в своем ответе, - я получил ваше письмо, в котором вы приглашаете меня в вашу церковь в Риме, чтобы читать проповеди аудитории протестантов, равных которым по просвещенности не найти в Англии. В Бирмингеме, однако, люди отличаются духовностью. И у меня нет ни желания, ни таланта для той работы, которую вы мне предназначаете. Засим должен отклонить ваше предложение. Искренне ваш, Джон Г. Ньюман».
Надо заметить, что, пожалуй, ему следовало бы быть более дипломатичным. Легко представить себе, что испытал по получению этих строк Монсеньор Талбо. «Работы Ньюмана, - уже не сдерживаясь, напишет он другу, - здесь никто не понимает; бедняга, с тех самых пор как стал католиком живет, окруженный теми, кто ниже его по уровню и боготворит его, и потому, я думаю, так и не проникся истинно католическим духом». Что же касается его взглядов по вопросу светской власти – здесь поговаривают, что он сделал пожертвование в пользу Гарибальди. Да, его невозможно понять, он еретик, и он опасен, «он и не христианин, и не католик». Монсеньор Талбо так и трепещет, каково-де придется Мэннингу в Англии.
«Боюсь, - продолжает он, - что старая школа католиков сплотится вокруг Ньюмана против тебя и Рима. Будь же тверд и не отступай ни на йоту от занятой позиции. Как я и обещал, буду на твоей стороне. Тебе придется бороться против оппозиции, ведь каждый англичанин по природе своей противник Рима, и ему требуется значительное усилие, чтобы стать римским сторонником. Д-р Ньюман – тот еще англичанин, и потому следует сломить его дух».
Сломить его дух! На сей счет не должно иметь никаких сомнений.
Мэннинг согласен с другом: «То, что ты пишешь о Ньюмане – истинная правда. Ведает ли он об этом или нет, но он стал тем центром, что притягивает всех, кто принижает значение Святого престола и настроен против католичества; они холодны и хранят молчание; не говорю уже об их отношении к светской власти, националистически настроенные, они проникнуты чисто английским духом, отрицательны в своем отношении к католическим святыням и всегда на стороне тех, кто ниже» … В заключение Мэннинг обращается к монсеньору с просьбой, чтобы тот в истинном свете осведомил свое окружение о происходящем.
Союзники развивают свои планы. В то время как Ньюман занимался вопросами, касающимися Оксфордской Оратории, в Лондон прибывает кардинал Райзах. «Кардинал Райзах только что отбыл, - докладывает Мэннинг Монсеньору Талбо, - ему известно все, и он понимает, что происходит в Лондоне». Ньюман, конечно же, ни о чем не догадывался. Да, действительно, вновь поползли слухи о его неортодоксальных взглядах и антипатии к Риму, и след их вел в Рим. Но можно ли верить слухам? Да, кардинал Райзах был в Оксфорде с инспекцией земельного участка под Ораторию, и о визите Ньюмана не известили. Это показалось странным, но все сомнения улеглись, когда из Комитета кардиналов пришло официальное подтверждение его плана. Итак, можно спокойно пускаться в плавание – ветер дул попутный. Ньюман был почти счастлив: воображение рисовало радужные картины чудесного будущего в Оксфорде, постепенного укрепления здесь католических принципов, изживания либерализма, начала Второго Оксфордского движения, и даже – почему бы и нет? - обращения в католичество самого Марка Паттисона и триумф Церкви … «Все прошлые неудачи не имеют теперь никакого значения, - говорил он другу, - «ясно, что Господу было угодно сберечь меня именно для этого».
Как раз в этот момент в комнату внесли длинный голубой конверт. Ньюман открыл его и сказал: «Все кончено, мне не разрешают что-либо делать». В конверте было письмо от епископа, извещавшее его о том, что к официальному разрешению на строительство Оратории в Оксфорде, Комитет кардиналов присовокупил секретную инструкцию, согласно которой Ньюману самому проживать в Оратории запрещалось. При признаках ослушания его следовало остановить «мягко и учтиво» («blande suaviterque» - именно такова была латинская формулировка в документе). Секретная инструкция возымела свое действие: дух д-ра Ньюмана был сломлен, сломлен «мягко и учтиво».
Его друзья доблестно бросились спасать ситуацию, но все было напрасно. Патер Сент-Джон поспешил в Рим; возмущенные верующие Англии во главе с лордом Эдвардом Гауэрдом, опекуном юного герцога Норфолкского, в ситуации, когда столь злобный выпад был совершен анонимно против Ньюмана, послали ему адрес, в котором выразили свои чувства: «каждый удар, нанесенный тебе, ранит тем самым и Католическую Церковь этой страны». Это вызвало только всплеск злобного гнева со стороны Монсеньора Талбо, враждебность которого возросла вдвойне. Он объявил, что адрес этот наносит оскорбление Святому престолу. «Что есть область интересов рядовых верующих? - вопрошал он с возмущением, чтобы пояснить далее: «Охота, отстрел дичи, развлечение – вот, в чем они разбираются; но вмешательство в сугубо церковные дела – на это у них нет никакого права». И вновь он призвал Мэннинга к осторожности: «Д-р Ньюман, - пишет Монсеньор Талбо, - представляет самую большую опасность в Англии, и ты увидишь, как он настроит мирян против тебя. Но тебе не стоит бояться его; с твоей стороны потребуется только большая осторожность и твердость духа. Святой отец по-прежнему оказывает тебе доверие, но если ты проявишь слабость и не станешь отстаивать в борьбе интересы Святого престола в угоду отвратительного духа, что поднимается в Англии, то он пожалеет о временах кардинала Уайзмана – он-то умел держать мирян в узде».
Мэннинг, конечно, не собирался «сдавать позиции», но в то же время он счел необходимым предупредить столь обеспокоенного друга, что прямая конфронтация с Ньюманом стала бы «величайшим скандалом для Церкви Англии и в равной степени крупнейшей победой для англикан». Он-де будет действовать исподтишка, и никаких затруднений более не предвидится. Епископы действуют с ним заодно, и позиция Церкви сильна как никогда.
Получив это известие, Монсеньор Талбо поспешил с визитом к патеру Сент-Джону, остановившемуся в Риме, чтобы выразить свои сожаления по поводу возникшего недоразумения: он-де в недоумении, как такое могло случиться и выражает надежду, что д-р Ньюман, возможно, согласится принять титул апостольского протонотария. Таков был результат поездки патера Сент-Джона в Рим, им и пришлось довольствоваться. Через несколько недель план оксфордского Оратория был окончательно отклонен.
Когда все было закончено, Мэннинг решил, что настала пора для примирения; через общего друга он стал спрашивать: что же такого он сделал, что могло обидеть д-ра Ньюмана? Они обменялись письмами, и, как и следовало ожидать, разрыв между ними только углубился. Обмен любезностями не был в характере Ньюмана. «Могу лишь повторить, - напишет он наконец, - то, что я уже говорил в последний раз, когда я вам писал. Боюсь, что я вступаю на зыбкую почву, когда наши отношения становятся более активными. Несмотря на дружеские чувства, таково суждение моего интеллекта». В заключении письма следовало предложение «отслужить семь месс, чтобы поддержать вас посреди забот и трудностей ваших церковных обязанностей».
Мэннингу ничего не оставалось кроме как ответить той же любезностью.
Примерно в это же время со священником Литтлмора произошел необыкновенный случай. Проходил он как-то мимо церкви и заметил плохо одетого старца в поношенном пальто с поднятым воротом, прислонившегося к церковной ограде. Старец был весь в слезах и выглядел явно очень расстроенным. Шляпа, глубоко натянутая, скрывала глаза; казалось, сделано это было нарочно, чтобы не выдать черты его лица. Но в какой-то момент он повернулся в сторону священника, и того поразило вдруг нечто знакомое в его лице. Неужели же это …? У священника над камином висел портрет человека, сделавшего Литтлмор знаменитым благодаря своему пребыванию здесь больше двадцати лет тому назад, но сейчас – возможно ли …? Взглянув на него еще раз взгляд, священник уже не сомневался. Это действительно был д-р Ньюман. Он бросился к нему, предлагая помощь. Не мог бы ли он быть чем-нибудь полезен? «О нет, нет», - ответил тот и еще раз повторил: «О нет, нет!» Но священник чувствовал, что он не может просто повернуться и уйти, оставив столь уважаемого человека в минуту горя. «Имею ли я честь говорить с д-ром Ньюманом? – обратился он к нему со всем возможным почтением и участием: «Не мог ли бы я помочь хоть чем-то?» Но старик, казалось, не понимал ничего из того, что говорилось ему и только повторял: «О нет, нет»; «О нет, нет», и слезы катились по его лицу.
VII
В это же самое время Католическая Церковь переживала замечательное событие, и внимание всего христианского мира было вновь на какой-то момент приковано к Риму. Светская власть папы к этому времени сошла практически на нет; однако по мере неуклонного сокращения его земных владений, притязания Святого отца в духовной сфере только неуклонно возрастали. Семь столетий вопрос непорочного зачатия девы Марии ставился под сомнение, но слова Pio Nono оказалось достаточно, чтобы доктрина стала догматом. Спустя несколько лет Рим предпринял следующий шаг, опубликовав Syllabus Errorum, в котором все излюбленные принципы современного мира – демократические права, достижения науки, святость свободы слова, принципы терпимости – были категорически осуждены, а их сторонники преданы анафеме. Однако это не возымело действия, современный мир не свернул с пути. Требовалось нечто более радикальное – смелое и эффективное решение, которое бы объединило силы правоверных и внесло смятение в ряды их противников. Монументальная доктрина папской непогрешимости, столь любезная каждому доброму католику, казалось, была как раз этим инструментом. И пусть эта доктрина будет провозглашена догматом с согласия всей Церкви, и пусть современный мир перед лицом такого торжества попробует сделать что-нибудь в противовес! Соответственно в Ватикане был созван Вселенский Собор – впервые после Тридентского Собора, состоявшегося триста лет тому назад – с целью, как было объявлено, обеспечения эффективного средства «для излечения болезней, интеллектуального и морального характера, одолевающих Христианство». Программа, казалось, была пространной даже и для Вселенского Собора, но все знали, о чем пойдет речь.
Не все, однако, были единого мнения. Были и такие, для кого и таинства догмата о непогрешимости Папы стали причиной глубокого самоанализа. Никто не оспаривал бесспорную истину о том, что Господь наш, сказав Петру: «Ты наречёшься Кифа, что значит: «камень»», тем самым наделил этого Апостола чрезвычайной, единоличной властью над Вселенской Католической Церковью; бесспорно и то, что Петр стал впоследствии епископом Рима, а его преемником - Римский понтифик. Таким образом, из этого прямо следовало, что в лице Римского понтифика Католическая Церковь приобрела голову, сердце, душу и язык; и более того, совершенно ясно, что, когда Господь молился за Петра, чтобы его вера не ослабела, эта молитва легла в основу догмата о непогрешимости Папы. Все это было очевидно, но все же, все же … Не будет ли формальная декларация этих истин в год 1870 от Рождества Христова не совсем, мягко говоря, своевременной? Не будет ли тем самым нанесена обида или даже прямое оскорбление тем, кто не знаком с тонкостями католической догмы? Таковы были непростые думы седовласых ученых священнослужителей и богословов в Англии, Франции и Германии. Ньюман был расстроен более обычного; Монсеньор Дюпанлу был возмущен; а д-р Доллинджер приготовился дать отпор. Стало ясно, что на Соборе намечается присутствие недовольного меньшинства.
Католические апологеты часто обосновывали свой аргумент в поддержку притязания Папы на непогрешимость, настаивая, что оно ничем не отличается от естественного притязания на право верховной власти всех без исключения правителей и правительств. В Англии, например, всей полнотой светской власти обладает Парламент, и никому не приходит в голову оспаривать эту власть, как и никто не находит такое положение вещей нелепым или чрезмерным; то есть с общего согласия Парламент признается непогрешимым в своей области. Почему же в таком случае не признать, что Папа в своей сфере влияния – в Католической Церкви – в такой же степени непогрешим? Если признается в порядке вещей то, что Акт Парламента устанавливает, как всем должно поступать, то почему же не признать, что энциклика Папы, устанавливающая во что все должны верить, также в порядке вещей? Аргумент этот прост, возможно, чрезвычайно прост, поскольку сам обсуждаемый вопрос принимается само собой разумеющимся. И действительно ли нет абсолютного и существенного различия между верховной властью и непогрешимостью? Как и нет такого различия между правом городского совета регулировать городское транспортное движение и правом Викария Христа определять добродетели вечного блаженства? Однако, по крайней мере, одно и вполне существенное различие все же есть: решения верховного органа власти можно изменить, в то время как решения непогрешимой власти такому изменению не поддаются. Городской совет может внести изменения в правила городского транспортного движения уже на следующем собрании, в то время как высказывания Викария Христа, сделанные при определенных обстоятельствах и с соблюдением определенных предварительных процедур на века, — это часть неизменной абсолютной и вечной Истины. Именно поэтому притязания Папы имели столь чрезвычайный и столь чрезмерный характер. И вместе с тем именно поэтому они и были столь привлекательны. Католические апологеты, стараясь несколько преуменьшить эти притязания и дать им рациональное объяснение, не принимали во внимание, что именно их запредельность и есть то, что завораживало. Если бы Папу можно было бы сравнить с членом городского совета, даже и многократно возвысив полномочия последнего, то вряд ли бы он был нам интересен. Мы преклоняемся перед Папой вовсе не рациональности ради, а, наоборот, именно благодаря его притязаниям на сверхъестественность.
И, конечно же, догмат непогрешимости Папы представлялся весьма проблематичным с точки зрения рациональности. В четырнадцатом веке, например, имел место следующий прецедент. Папа Иоанн XXII объявил ересью догмат о бедности Христа в булле «Cum inter nonnullos». И если рассуждать логически, то в свете такого утверждения следует признать одно из двух: либо Папа Иоанн XXII был сам еретик, либо он не был Папой. Поскольку Николай III, его предшественник, в булле «Exiit qui seminat» объявил догмат о бедности Христа истиной, а его отрицание ересью. Следовательно, если Папа Иоанн XXII был прав, то Папа Николай III был еретиком, и в таком случае все назначения кардиналов, сделанные им, недействительны, и конклав, избравший Иоанна, не имел такого права; Иоанн, следовательно, не был Папой, и в свою очередь недействительны и его назначения кардиналов, что ставит под сомнение избрание и всех Пап после него. С другой стороны, если Иоанн был все же не прав, то он еретик, но и в таком случае все те же весьма неприятные последствия. Что же можно сказать о догмате непогрешимости Папы в свете этих высказываний обоих Пап?
Однако подобные неудобные и первоначальные вопросы вряд ли вызывали беспокойство членов Совета. Оппозиционное меньшинство придерживалось другой линии. Непогрешимость признавалась ими с готовностью, но непогрешимость, так сказать, самой Церкви; отчуждение вызывала декларация о сосредоточии этой непогрешимости в лице епископа Рима. Готовы они были признать, между прочим, и сосредоточие непогрешимости в лице Папы, но объявить об этом, признать это догматом – что могло быть более несвоевременным (их излюбленное выражение)? Галльский дух, на самом деле, все еще витал среди них. В глубине души они противились римской автократии – доминирующей роли итальянского центра над всем пространным телом Церкви. Втайне они все еще надеялись, даже и на этом столь позднем этапе, на какую-либо форму конституционного управления, и они знали, что им придется навсегда расстаться с их слабой надеждой на осуществление мечты с объявлением непогрешимости Папы. Им, очевидно, не приходило в голову, что уже сам термин конституционный католицизм заключает в себе противоречие и что католическая церковь без абсолютной власти Папы – это примерно то же самое, как если бы в пьесе «Гамлет» отсутствовал сам принц датский.
У самого же Папы Пия IX никаких сомнений не было. «До того, как я стал Папой, я верил в непогрешимость Папы, теперь же я чувствую эту непогрешимость», - заявил Пий IX. Что касается Мэннинга, то его уверенность в этом была не меньшей, чем у его патрона. В его назначении на кафедру Вестминстера, помимо Святого духа, сыграла роль и дальновидность Pio Nono, который оценил тот факт, что именно Мэннинг является в Англии той единственной кандидатурой, на верность которого Рим мог полностью положиться. Тот настойчивый голос, что повторял в ухо Его Святейшества «Выбери его, выбери его», мог быть или не быть Божьим внушением, но вне всяких сомнений он был продиктован политической прозорливостью. Теперь же Мэннингу предстояло показать, что он заслуживает оказанного ему доверия, и, полный горячего сочувствия, он полетел в Рим, чтобы оказать поддержку Папе. По пути он остановился в Париже, чтобы провести переговоры со столпами французского респектабельного общества месье Гизо и месье Тьери. Из предосторожности оба политика сохраняли нейтральный тон, но были чрезвычайно учтивы. «Я жду вашего Совета с большим волнением, - признался месье Гизо. – «Это последний моральный оплот, и он может восстановить мир в Европе». Месье Тьери произнес краткую хвалебную речь о принципах французской революции, объявив, что именно они определяют характер каждого француза; но тем не менее, по его признанию, он всегда являлся сторонником светской власти Папы. «Но, месье Тьери, - сказал ему в ответ Мэннинг, - на самом деле вы веруете». «В Бога», - был ответ месье Тьери.
В самом конце 1869 года Мэннинг прибыл в Рим; это был все тот же Рим, что в течение столетий являлся гордой, видимой отовсюду вершиной, неустанно бьющимся сердцем и святой обителью самого необычного смешения духовных и земных сил, который мир когда-либо знал. Владения Папы, конечно, теперь были ограничены всего лишь стенами Ватикана – вотчиной Св. Петра, где он правил не столько Божьей милостью, сколько благодаря доброжелательности Наполеона III; тем не менее, он все еще был суверенным принцем, Рим – столицей Папской области, а не столицей Италии. Последний час этого странного государственного образования уже пробил. Как будто предчувствуя свою обреченность, Вечный город прихорошился, чтобы встретить конец во всем параде. Весь мир, казалось, собрался внутри его стен, на улицах толпились королевские особы и иерархи церкви, благородные дамы и знаменитые богословы, художники и монахи, дипломаты и газетные репортеры. Со всех концов христианского мира прибыли сюда семьсот епископов во всем великолепии и разнообразии своего церковного убранства — в ниспадающих кружевах, развевающихся пурпурных и фиолетовых покрывалах. Зуавы стояли в колоннаде Собора Святого Петра, папские войска находились на Квиринале. Кардиналы в шляпах и длинных облачениях подобно раскрашенным таинственным идолам проплывали мимо в своих огромных экипажах. Вдруг наступила тишина: в толпе прибавилось народу, все замерли в ожидании. Да, это он! Он! Святой отец! Уже совсем близко! Однако вначале показался на белом муле и в пурпурном плаще важный сановник, несущий серебряный крест, и уже за ним следует золотая карета, запряженная шестеркой лошадей в великолепных попонах, и в ней улыбающийся Pio Nono с белой шапочкой седых волос. В ожидании его благословений толпа опускается на колени, как один человек. Эти спектакли с их красочной помпой и старинной торжественностью происходили каждый день, и, по крайней мере, пока светило солнце, ослепленный зритель был счастлив и не помнил уже об обратной стороне папского великолепия – о тошнотворной грязи на дорогах, о том, что под крышей дворцов содержат домашний скот и о лихорадке, поселившейся в скученных, отвратительных жилищах бедняков.
В Соборе Св. Петра Северный Трансепт отделили занавесью и здесь расположили ряды деревянных скамей, покрыв их брюссельским ковром; на них сидели семьсот епископов, прибывшие на Совет, увенчанные белой митрой. Здесь целыми днями слышались перекаты на звучной латыни нескончаемых речей епископского ораторского искусства, но отнюдь не здесь решался главный вопрос этого высокого собрания. Собравшиеся отцы могли вести свои речи до тех пор, пока и сами мраморные колонны Св. Петра не выдержали бы их потока, но судьбоносное для Церкви решение принималось в совершенно иной манере – небольшой кучкой влиятельных лиц, встречавшихся в утренней тиши в дальней комнате неприметной гостиницы, на тайной встрече кардинала и дипломата в предзакатные часы в Парке Боргезе и, наконец, на переговорах, ведущихся на полутонах на вечере в алькове салона принцессы среди развлекающейся веселой толпы. И, конечно же, никто иной не был так к месту для такого рода мероприятий как Мэннинг: никто не сравнился бы с ним по части управления их тайными пружинами, приводимыми им в действии столь споро и скоро, как и столь незаметно. Везде он умел вставить уместное слово, но мог при необходимости и промолчать, влияние его простиралось во всех направлениях: от приемной папы до английского кабинета. Недруги прозвали Мэннинга "II Diavolo del Concilio", но он только гордился этим.
Реальное решение в этом случае было не столько в церковной, сколько дипломатической сфере. Папский Совет, в котором громадное преимущество было на стороне итальянских епископов, мог, вне всяких сомнений, добиться угодных им результатов, если дело было бы только в этом. Сомнения возникли по поводу позиции правительств зарубежных стран, в особенности Франции и Великобритании. Французское правительство опасалось раскола среди своих католических подданных; не по вкусу им пришлась и перспектива расширения папского влияния на широкие слои французского населения; и поскольку само существование остаточной части папской светской власти зависело от французской армии, правительство могло оказать существенное давление на Ватикан. Интересы Англии не были столь тесно завязаны в этом вопросе, но так случилось, что премьер-министром на тот момент был Гладстон, и Гладстон придерживался крайних взглядов по вопросу непогрешимости папы. На эти взгляды оказало влияние частью его дружба с лордом Актоном, историком, в котором ученость и здравый смысл не были представлены в равной степени. После многолетних исследований почти мистического свойства этот ученый пришел к выводу, что папа может ошибаться. С этим Гладстон был полностью согласен, хотя в остальном и не разделял религиозных взглядов друга; дело в том, что лорд Актон, приложив все свои усилия на доказательства против непогрешимости папы, проглядел самое главное в римско-католической вере. Возникает вопрос: «Que diable allait-il faire dans cette gal;re?» (Что, черт возьми, он собирался делать, ввязавшись в это?) по мере того, как наблюдаешь, как этот трудолюбивый и скрупулезный ученый, этот страстный сторонник свободы на протяжении всей своей жизни, этот критик, доходивший до исступления в своих выступлениях против священства и преследований, ведет нас по следам своих столь выборочных изысканий по пыльной римской дороге. Однако есть на самом деле те, кто толкует Рим по-своему, и одним из таких был лорд Актон.
И вот теперь взялся он кружиться, подобно мошке, вокруг Совета и писать длинные послания Гладстону, чтобы внушить последнему серьезность ситуации и необходимость оказать на нее влияние. Он заявил, что если догмат будет принят, то все, кто его примет, не могут оставаться верными подданными, и католики во всех странах станут «заклятыми врагами гражданской и церковной свободы». В этих обстоятельствах разве не ясно, что английское правительство, которому и так приходится иметь дело со столь влиятельными силами католиков в Ирландии, просто не может оставаться в стороне? М-р Гладстон, казалось, прислушался к этим доводам, и лорд Актон стал надеяться, что его старания увенчаются успехом. Однако он упустил важный момент в создавшейся ситуации, не приняв в расчет влияния Вестминстерского архиепископа. Для Мэннинга с его острым нюхом интрига не составила тайны. Хотя презрение его к лорду Актону было равно испытываемой им неприязни («эти люди, - говорил он, - само тщеславие, их отличают напыщенность немецких профессоров, речи же их безответственны как речи студентов»), он вполне осознал опасность его корреспонденции с премьер-министром и сразу же принял необходимые контрмеры. В Риме находился полуофициальный представитель английского правительства – м-р Одо Рассел, вокруг него и стал Мэннинг плести свои паучьи сети тонкой, но навязчивой дипломатии. За предварительным обменом формальной вежливости последовали долгие прогулки на Пинчо, во время которых их беседы стали постепенно приобретать все более важный и доверительный характер. Вскоре бедняга м-р Рассел уж мог только биться и жужжать подобно мухе в сетях паука; а Мэннинг уж позаботился об остальном. Так, в своих отчетах министру иностранных дел, лорду Кларендону, м-р Рассел пускается в подробные объяснения истинного характера Совета, который представляет-де всего лишь собрание некоторого числа католических прелатов для обсуждения вопросов внутреннего церковного порядка и не имеет какого-либо политического значения и что-де вопрос о непогрешимости папы, вокруг которого возникло столько досужих толков, есть всего лишь вопрос теологии и что решение, вынесенное на сей предмет, каким бы оно ни было, не внесет каких-либо изменений в позиции католиков, в какой бы стороне света они не находились. Было ли влияние этих донесений на лорда Кларендона столь уж значительным, как полагал Мэннинг, остается не совсем ясным; но, м-ру Гладстону, во всяком случае, не удалось получить поддержку Кабинета министров и когда, наконец, поступило конкретное предложение, что правительство призовет европейские страны вмешаться в дела Ватикана, оно было отклонено. Мэннинг остался при мнении, что это-то и явилось прямым следствием отчетов м-ра Рассела, нейтрализовавших, как он полагал, зловредное действие писем лорда Актона и обеспечивших им успех. Если все так и обстояло (биографы все еще осторожничают, не решаясь приоткрыть завесу над происходившим), то, вне всяких сомнений, он оказал немаловажную услугу делу, которому служил. Сам Мэннинг, однако, по скромности не считал возможным приписать ее себе; ведь его заслуги, в этом не было. Рассказывая историю тех дней, он всегда подчеркивал с еще большей, чем обычно, серьезностью: «То было желанием свыше, чтобы планы его врагов были повержены».
Тем временем в Северном Трансепте Св. Петра предварительная работа была проделана, и ряд различных отдельных вопросов христианской доктрины получил удовлетворительное решение. Среди прочих, отцами были установлены следующие каноны: «Если кто не принимает за святые или канонические все и каждую часть Книг Священного Писания или отрицает их божественное происхождение, - анафема»; «Если кто утверждает, что чудес не бывает и, соответственно, рассказы о них, и даже те, что содержатся в Святых Писаниях, должны быть отнесены в разряд басен и мифов или что божественное происхождение христианской религии не может быть доказано на их основе, - анафема»; «Если кто утверждает, что догматы церкви получат когда-нибудь толкование согласно достижениям науки, и оно будет иным, чем то, что было принято и принимается церковью, - анафема»; «Если кто утверждает невозможность в свете естественного человеческого разума обрести определенное знание о Едином и Истинном Боге, - анафема». Иными словами, догматом веры стало то, что веры не требуется для истинного знания Бога. Приняв решение по этим небольшим вопросам, отцы приблизились, наконец, к важному вопросу о непогрешимости. В связи с этим им вскоре представились два аспекта проблемы: непогрешимость папы принималась, как по крайней мере казалось, всеми, оставалось определить позиции по двум пунктам, во-первых, насколько своевременной является формулировка непогрешимости папы и, во-вторых, в чем заключается формулировка догмата. Вскоре стало ясно, что Совет подавляющим числом склоняется к принятию формулировки. Те же, кто считал ее несвоевременной, составили незначительное меньшинство, и им пришлось смириться с результатами голосования. Таким образом, осталось найти решение по второму пункту – по самой формулировке догмата. В связи с этим свою задачу побежденное меньшинство видело в том, чтобы по возможности сузить его толкование, в то время как сторонники непогрешимости папы, составившие большинство, стремились дать наиболее полное его толкование. Все, или почти все, были готовы признать догмат в отношении учений папы, сделанные им с кафедры (ex cathedra), иными словами, теми его заявлениями, которые он сделал официальным образом, исполняя свои обязанности учителя и пастыря всех католических христиан. Однако вслед за этим возникал следующий, более серьезный и на самом деле ключевой вопрос – к каким из официальных учений папы приложим догмат о непогрешимости? Последующие многочисленные обсуждения, как и следовало ожидать, были сложны и носили ожесточенный характер, и во всех этих обсуждениях Мэннинг играл заметную роль. Два месяца продолжались консультации отцов, в продолжении пятидесяти сессий искали они руководства Святого Духа. Деревянные скамьи, несмотря на то что были покрыты брюссельским ковром, становились с каждым днем все более жесткими, но епископы продолжали заседать. Сам папа стал терять терпение: во-первых, заявил он, расходы на проживание и содержание множества его приверженцев становятся для него разорительны. «Эти мои противники приведут-таки меня к падению», - признался Его Святейшество. Стало ясно, что меньшинство действительно старается затянуть процедуру в надежде отложить принятие решения на неопределенный срок. И власти приняли меры: одного из епископов заставили замолчать, и на этом завершили заседание. В этот момент и французское правительство решило после длительных колебаний вмешаться, кардинала Антонелли поставили в известность, что, если заседания продолжатся, французские войска покинут Рим. Но проницательный кардинал решил, что угрозу можно проигнорировать. Для него не было секретом, что трон под Наполеоном III шатается, и он не решится пойти на открытый разрыв с Ватиканом. Соответственно, было принято решение провести последнее голосование и закрыть Собрание. Оппозиционеры, решившие, что дело проиграно, покинули Рим заблаговременно. 18 июля 1870 г. состоялось последнее заседание Совета. Первый из отцов вышел вперед, чтобы объявить о своем решении, когда неожиданно раздался гром, и над Собором Св. Петра сверкнула молния. Голосование продолжилось все утро, и подача каждого голоса сопровождалась вспышкой света и громом с небес. Стороны согласились, что этот знак был изъявлением воли Всевышнего. При подсчете голосов обнаружилось, что пятьсот тридцать три голоса было подано в поддержку предложенной формулировки при двух голосах против. На следующий день последовало сообщение об объявлении войны между Францией и Германией, и через несколько дней французские войска покинули Рим. Почти в тот же момент наследник св. Петра потерял светскую власть и приобрел непогрешимость.
На самом деле совет всего лишь одобрил формулировку догмы о непогрешимости Римского Понтифика, которую папа Пий IX опубликовал по собственной инициативе несколькими днями ранее. Само определение, возможно, было менее резким чем ожидалось. В ней декларировалось, что папа в своих официальных высказываниях обладает «той непогрешимостью, которой Искупитель пожелал, чтобы его Церковь была наделена, чтобы определять учение о вере или морали». Таким образом догмой веры стало то, что учение папы о вере или морали является непогрешимым; в остальном же и святой отец, и Совет проявили разумную сдержанность. Распространяется или нет непогрешимость папы на другие предметы, помимо тех, что касаются веры или морали, остается и по сей день неясным. Были и другие, не менее важные, вопросы, которые не получили однозначного ответа ни тогда, ни позже. Как следовало бы определить, например, какие из конкретных решений папы подпадают под определение о непогрешимости? Кому следовало решать, что относится или не относится к области веры или морали? И в каких именно случаях Римский Понтифик делает свои заявления с кафедры? Считать ли, например, знаменитые Syllabus Errorum высказыванием, сделанным с кафедры или нет? Ученые теологи так и не смогли прийти к какому-либо решению по этим вопросам. Однако признаться в сомнениях было наверняка опасным. Римский Понтифик провозглашал: «Во исполнении нашего высшего пастырского служения, Чревом Христовым мы усердно молим весь верный народ Христов, и мы им повелеваем властью Бога и Спасителя нашего, чтобы они учились и трудились над изгнанием и устранением ошибок и явили свет чистейшей веры». Итак, верующие, учитесь и трудитесь во имя этих целей! И если даже и было неясно, в чем именно состоит ошибка или прегрешение, сомнений относительно наказания не было. Отступи всего лишь на волосок от праведного (и во многом неясного) пути или позволь себе всего лишь тень сомнения относительно таинственного света веры - и будет анафема! анафема! анафема! Когда авторы таких указов призывали в качестве обоснования Чрево Христа, не следовало ли бы им призадуматься и вспомнить совет иного, независимого правителя, даже если он и был еретиком, - Оливера Кромвеля, который сказал: «Подумайте, подумайте, вы, заклинающие Чревом Христовым, что можете ошибаться!»
Следствием Совета стало также отлучение от церкви д-ра Долленгера и ряда других упорствующих оппозиционеров. Среди них, однако, отсутствовало имя лорда Актона; и причина этого факта осталась неизвестной. Было ли это следствием того, что он был настолько значительной фигурой, что Святой Престол предпочел обойти его молчанием или же, напротив, он был недостаточно важен?
Косвенным же следствием стала публикация м-ром Гладстоном памфлета, озаглавленного «Ватиканизм», в котором британской публике излагались ужасные последствия, связанные с объявлением догмата о непогрешимости папы. Возможно ли теперь, вопрошал м-р Гладстон с горячностью, получившей отражение в свойственном ему стиле взволнованной риторики, полагаться в дальнейшем на лояльность римских католиков? На этот вопрос можно было бы ответить словами кардинала Антонелли, когда его святейшество заметил послу Австрии: «Между теорией и практикой существует большое различие. Никто не может воспрепятствовать Церкви декларировать великие принципы, на которых основана ее божественная материя, но что касается приложения этих священных законов, то здесь Церковь, следуя примеру своего Божественного Основателя, склонна принимать во внимание естественные слабости человечества». В любом случае было трудно предположить, каким образом, эта система вероисповедания, позволившая папе Григорию XIII осуществить руками английских католиков целую серию попыток убийства Королевы Елизаветы, могла бы привести в действие более опасный механизм предательства посредством Догмата 1870 г. Однако такого рода аргументы не имели влияния на м-ра Гладстона или на совпадавшее с ним мнение британской публики, так что 140 000 копий памфлета было распродано за два месяца. В печати появились разного рода ответы на поставленный вопрос, и Мэннинг не остался в стороне в этой дискуссии. Результатом его участия стало удивительное событие, касавшееся его частной жизни.
Его переход в католичество стал немалым потрясением для м-ра Гладстона. Мэннинг ни словом не обмолвился своему старому и близкому другу о предстоящей перемене; так что при получении известия, он пережил его как глубоко личное несчастье. «Мне казалось, - заметил м-р Гладстон, - что Мэннинг убил нечаянно мою мать». Двенадцать лет между ними не было встреч, по прошествии которых они стали время от времени видеться и возобновили переписку. Так обстояли отношения между ними, когда м-р Гладстон опубликовал свой памфлет. Как только он появился в печати, Мэннинг написал письмо в «Нью-Йорк Геральд», в котором опроверг выводы Гладстона в памфлете и заявил, что эта публикация стала «первым событием, омрачившим их сорокапятилетнюю дружбу». В ответ на письмо Гладстон пишет второй памфлет. Теологические рассуждения он заключает следующим пассажем: «Заканчивая свой ответ, считаю необходимым заметить, что Архиепископ Мэннинг допустил серьезнейшую неточность в письме от 10 ноября, заметив, что мой памфлет стал первым событием, омрачившим сорокапятилетнюю дружбу. С сожалением отмечая этот факт, не считаю возможным входить в его детали».
Мэннинг пишет ему ответ в частном письме: «Мой дорогой Гладстон, ты говоришь, что я неправ, утверждая, что прежняя твоя публикация стала первым событием, омрачившим нашу дружбу.
Если ты имеешь в виду, что я стал в 1851 г. католиком, вследствие чего мы были разлучены в течение двенадцати лет, я могу это понять.
Если же ты имеешь в виду что-то другое, сделанное либо тобой, либо мной, то я ничего такого не припомню и хотел бы, конечно, знать, что это было.
Мой поступок 1851 г., возможно, омрачил твои дружеские чувства по отношению ко мне, но не омрачил мои дружеские чувства по отношению к тебе. И думаю, последние годы показали это.
Я надеюсь, ты не посчитаешь, что я уж слишком обидчив, попросив тебя объясниться по этому поводу. С неизменными дружескими чувствами Г. Э. М.».
В ответном письме Гладстон пишет: «Мой дорогой Архиепископ Мэннинг, я, действительно, нахожу глубоко ошибочным утверждать в печати, что наша дружба не была омрачена в течение сорока пяти лет вплоть до последнего момента, в то время как в письме речь идет о двенадцати годах перерыва в наших отношениях….
Удивляет и то, что ты забываешь, что в течение этих сорока пяти лет, согласно твоему обвинению, я выполнял работу Антихриста в отношении светской власти папы….
Наши разногласия, мой дорогой Архиепископ, носят, действительно, коренной характер. Мы по скромности умолчим о них, уповая на Высшего судию…. Ты заверил меня как-то, что возносишь молитвы за нас во всякое время и во время испытаний. Я с благодарностью воспринял эти заверения, и они по-прежнему дороги мне. По мере того, как и когда они движутся вверх, там есть место встречи для тех, кого разделяет пропасть внизу. Остаюсь всегда при добрых чувствах к тебе В. Э. Гладстон».
Упоминая впоследствии об этой переписке, кардинал Мэннинг скажет: «Из того, как м-р Гладстон пишет о том, что омрачило нашу дружбу, люди могут заключить, что я обшарил его карманы».
VIII
В 1875 г. труды Мэннинга получили конечное признание: его возвели в сан кардинала. Завершением его долгой и необычной карьеры, с ее высокими надеждами, горькими разочарованиями, борьбой и отречением, стало возведение его в высокий ранг Князя Церкви.
«Просите в вере и в совершенной уверенности, - написал он как-то, — и Бог даст нам то, что мы просим». Вы можете спросить: «Имеете ли вы в виду, что Он даст именно то, что мы просим?» Этого Бог нам не сказал. Бог сказал, что Он даст вам что бы вы ни просили, но в какой форме будет исполнена ваша просьба и время, когда Он ее исполнит, остаются в ведении самого Бога. Иногда ответом на наши молитвы может быть именно то, от чего мы отказывается; иногда это может быть наказание или потеря, или посещение, против которого восстает наше сердце; и нам начинает казаться, что Бог не только забыл про нас, но и проявляет суровость по отношению к нам. Именно эти вещи и есть ответы на наши молитвы. Он знает, чего мы жаждем, и Он дает нам то, что мы просим; но только в той форме, которую Его собственная Божественная Мудрость сочтет наилучшей.
Несомненно, возвышением Мэннинга был бы особенно доволен его старый друг-монсеньор Талбо. Но этого не случилось. Несколькими годами ранее этого преданного Риму труженика поместили в уединённый дом в районе Пасси, толстые стены которого были непроницаемы для внешнего шума. Пий IX был сильно огорчен этим печальным событием, он так и не смог примириться с потерей своего секретаря: по его распоряжению апартаменты монсеньора Талбо в Ватикане были оставлены именно в том виде, в котором он их покинул на случай, если тот вернется. Но монсеньор Талбо так и не вернулся. Мэннинг, казалось, был менее чем папа опечален по этому поводу. Ни в письмах, ни в других документах, ни в биографических заметках нельзя найти упоминания ни о несчастье, постигшем самого верного из его сторонников, ни о его смерти. Имя монсеньора Талбо кануло внезапно и навсегда подобно камню, брошенному в воду.
Мэннинг был уже в годах, и его внешность приобрела тот вид сурового аскета, который, возможно, сразу же приходит на ум рядовому англичанину при упоминании его имени. Суховатая, величественная фигура, крупная голова, страшноватое лицо с заострившимися чертами, с сильно выступающим носом, блестящими глазами и рот, втянутый и плотно сжатый в мрачной жесткости возраста, самоуничижения и авторитета — вот образ, задержавшийся в общественном сознании, образ, подобный осязаемому, ожившему Средневековью, возникавший еще на памяти прошлого поколения всякий раз, как кардинал пересекал улицы Лондона. Деятельность этой неординарной личности была обширной и разнообразной. Он заправлял делами своего диоцеза с деспотичностью прирожденного администратора. С энтузиазмом бросался исполнять всякого рода общественную работу: был организатором и благотворительных мероприятий, и лектором по трезвенному образу жизни. Бесчисленно число произнесенных им проповедей, как и бесконечна серия написанных им на темы богословия книг. Возле престола же не терпел ни одного из братьев: Ньюман томился в Бирмингеме, и даже иезуиты трепетали и были покорны ему.
И вне непосредственно собственного поля деятельности нашли применение его энергия и опыт. Постепенно приобрел он все более важную роль и в общественных делах по вопросам трудовых отношений, бедности и образования. Он был членом Королевских комиссий и находился в переписке с министрами правительства. Наконец, ни одно филантропическое заседание в Гилдхолл не проходило без ставшего обязательным присутствия кардинала Мэннинга. Ему отдавалось особое первенство. Хотя звание кардинала-архиепископа официально неизвестно в Англии, в публичных документах его имя стояло сразу же вслед за именем принца Уэльского и перед именами пэров и епископов, что было, надо полагать, особым знаком признания его личных заслуг.
Частная жизнь кардинала была закрыта для посторонних. В силу неоднозначности своего общественного положения, как и желания сохранить в неприкосновенности особое превосходство своего ранга он сторонился обычных собраний общества, хотя в те редкие случаи, когда все же появлялся в избранном модном обществе, пользовался всеобщим успехом. Его любимым местом для посещений был клуб Атенеум, где он часто проводил время, просматривая газеты или беседуя со старыми друзьями. Был он и членом столь выдающейся организации как Метафизическое общество, которое собиралось в те благословенные семидесятые раз в месяц, чтобы обсудить в строго частном порядке основополагающие вопросы судеб человечества. После замечательно вкусного обеда в отеле Гровнор члены общества, в числе которых были профессор Гексли и профессор Тиндел, м-р Джон Морли и сэр Джеймс Стивен, герцог Аржильский, лорд Теннисон и Дин Черч, собирались, чтобы послушать и обсудить доклад одного из членов по таким вопросам как «Что такое смерть?», «Непознаваем ли Бог?» или «Природа морального принципа». Однако иногда темы заседаний могли быть и совершенно иного характера.
Думаю, что из всех докладов, сделанных на наших заседаниях (пишет сэр Маунтстюарт Элфинстоун Грант-Дафф) меня больше всего заинтересовал доклад под названием «В чем состоит прелесть несовершенства и увядания?», в котором обсуждались следующие вопросы: «Разве мы не признаем и не чувствуем, что руины более привлекательны чем цельные строения? Почему это так? Должно ли это быть таковым?»
К сожалению, ответы, данные Метафизическим обществом на эти вопросы, не были записаны, и человечество осталось в неведении.
Мэннинг прочитал в обществе несколько докладов, и профессор Гексли, как и м-р Джон Морли слушали с вниманием, когда он излагал свои взгляды касательно следующего: «Душа до и после смерти» или пояснял, почему именно «Законная власть является Доказательством Истины». Но его Высокопреосвященство не совсем чувствовал себя в своей тарелке на этих собраниях; его устраивала более аудитория иного рода, и нам следует обратить внимание в другую сторону, где его таланты получили более яркое и свободное выражение. Например, в серии лекций, прочитанных в 1861 г. (это был первый год объединения Италии) на тему «Современный кризис Святого престола, проверенный Пророчеством», мы получим некоторое представление о тех вопросах, которые были действительно ему близки.
Так он пишет: «На следующих страницах я попытался (конечно же явно недостаточно для столь обширной темы) показать, что то, что происходит в настоящее время есть прелюдия к антихристианскому периоду окончательного свержения христианского мира и восстановления общества без Бога во всем мире. Я ставлю своей целью здесь исследовать современное отношение Церкви к гражданским державам мира в свете пророчества, записанного Св. Павлом».
Это пророчество (2 Фес. ii от 3 до 11) касается пришествия Антихриста, и большая часть лекций Мэннинга представляет собой детальнейший разбор этой темы. Как он отмечает, в Писании нет более откровенного и выразительного отрывка, посвященного пришествию Христа, чем то, что предсказывает Антихриста; следовательно, христианам следует более полно рассмотреть этот вопрос, чем они привыкли это делать. «Прежде всего, Антихрист – человек. Отрицать личность Антихриста — значит отрицать простое свидетельство Священного Писания». И следует помнить, что «закон Священного Писания состоит в том, что, когда о людях пророчествуют, они появляются». Затем, все указывает на то, что, когда Антихрист действительно появится, он окажется евреем.
Таково было мнение св. Иренея, св. Иеронима и автора труда De Consummatione Mundi («Слово о кончине мира, об Антихристе и о втором пришествии Господа нашего Иисуса Христа») (приписывается св. Ипполиту), а также автора Комментария к Посланию к Фессалоникийцам, приписываемый св. Амвросию и многих других, как например, св. Григория Великого, Феодорета, Ареты из Кесарии и многих других, прибавляющих, что он будет из племени Дан. Таково и мнение Беллармина, который считает это верным. Лессий утверждает, что Отцы единодушны в своих учениях: Антихрист, несомненно, будет из евреев. Одного с ним мнения и Рибера, который при этом замечает, что Арета, св. Беда, Хеймо, св. Ансельм и Руперт считают, что именно по этой причине племени Дан нет в числе тех, кто запечатлен в Апокалипсисе…. Я же полагаю, что, приняв во внимание рассеяние и провиденциальное сохранение евреев среди всех народов мира, а также феноменальную жизненную силу этой расы, следует думать, что их сохранение предопределено их ролью в будущих событиях Его Суда и Милости. И об этом сказано неоднократно в Новом Завете.
Господь наш (продолжает Мэннинг, значительно расширяя круг своих рассуждений) сказал об этих последних событиях: «И восстанут лжехристы и лжепророки, чтобы прельстить, если возможно, и избранных», то есть их не прельстить, но те, кто разуверился в Воплощение, например, гуманисты, рационалисты и пантеисты вполне могут быть обмануты любым, обладающим большой политической властью и успехом, теми, кто вернет евреев на их собственную землю и снова населит Иерусалим сыновьями Патриархов. И политические события в мире указуют на то, что такое течение событий вполне возможно; более того, ситуация в Сирии и европейская дипломатия, все более склоняющаяся в восточном направлении, способствуют с большой долей вероятности возможность подобного события.
Затем Мэннинг делает смелое предположение. «Успешный лжепророк, - по его словам, - вполне может прельстить сверхъестественными способностями обещанного Мессии». В продолжении своих рассуждений он обсуждает последующие за этим события, которые приведут к конечной катастрофе. «Но эта тема, - признается Мэннинг, - затрагивает силы, столь трансцендентные и таинственные, что в моих силах только дать всего лишь обзорное представление изложенного в пространных и блестящих пророчествах, в частности в книге Даниила и в Апокалипсисе, не пытаясь описать мельчайшие детали, толкование которых возможно только в свете совершившихся событий».
Отдавая должное его скромности, не станем, однако, входить в подробности его комментария к пространным и блестящим пророчествам и отметим только, что «отступничество города Рима от наместника Христа и его разрушение Антихристом», по мнению Мэннинга, было очевидно. Утверждая это, он, конечно же, опирался на авторитеты, в частности на мнение «Малвенды, высказавшегося вполне определенно на этот счет», сославшись в свою очередь на «Риберу, Гаспара Мелуса, Виегаса, Суареза, Беллармина и Босиуса, считавших, что Рим отступит от веры».
IX
В связи со смертью Пия IX Мэннинг получил последнее почетное свидетельство доверия, которым он пользовался в папском Риме. На одной из секретных консультаций, предшествующих Конклаву, один из кардиналов предложил его кандидатуру на папский престол. Мэннинг ответил, что не подходит для этого, так как в интересах Святого престола важно, чтобы следующего папу избрали из итальянцев. На предложении стали настаивать, но он был тверд; осторожность преодолела соблазн, хотя папская тиара, казалось, была достижимой как никогда для бывшего архидиакона Чичестера.
Избрали Льва XIII, и политика Ватикана претерпела радикальные изменения. На повестке дня встал либерализм. И наконец-то назрел (более чем назрел, по мнению большей части католиков Англии), казалось, момент для вручения патеру Ньюману Святым престолом некоего знака признания его трудов и святости. Решили, что кардинальская шапка могла бы быть единственно подходящим знаком, чтобы увенчать его жизнь и с этим герцог Норфолькский как представитель католической общины Англии прибыл с визитом к Мэннингу с просьбой донести предложение до сведения Ватикана. Тот выразил свое согласие, но далее последовал ряд странных происшествий - последнее свидетельство непростых отношений двух мужей. Мэннингом было составлено для папы письмо, содержанием которого стало предложение герцога Норфолькского, но далее произошла необъяснимая задержка с передачей письма по адресу. Прошли месяцы, письмо так и не прибыло к Святому отцу. И, возможно, потерянное наконец из виду, все дело бы забылось, как это часто случалось до этого, когда речь шла о том, чтобы отметить заслуги Ньюмана, не окажись сам герцог Норфолькский в Риме, где он, воспользовавшись представившейся ему возможностью, порекомендовал Льву XIII возвести д-ра Ньюмана в сан кардинала. Его Святейшество только приветствовал такое предложение, но заметил при этом, что ничего не может сделать, пока ему не станет известно мнение кардинала Мэннинга на этот счет. И герцог Норфолькский пишет последнему, объясняя сложившуюся ситуацию. Вскоре после этого письмо Мэннинга с его рекомендацией было получено папой после шести месяцев задержки, и предложение кардинальской шапки было немедленно вручено Ньюману.
На этом, однако, дело не закончилось. Предложение-то поступило, но будет ли оно принято? К этому существовало одно препятствие. Ньюману исполнилось тем временем семьдесят восемь, и он стар и слаб здоровьем, по закону же все кардиналы, если только они не были в то же время епархиальными епископами или архиепископами, проживают, естественно, в Риме. Смена места жительства для него невозможна в силу возраста, к тому же он всей своей жизнью привязан к Оратории в Бирмингеме. Хотя, конечно же, для Святого отца не составило бы труда сделать исключение в случае Ньюмана и разрешить ему дожить оставшуюся часть жизни в Англии. Но каким образом самому Ньюману сделать подобное предложение? Предложение кардинальского сана стало для него чуть ли не чудесным знаком возобновления доверия и окончательного примирения. Старому, долгому и горькому отчуждению наконец пришел конец. «Несчастья на этом закончились для меня навсегда!» - воскликнул он при получении известия. Было бы крайне печально, если бы поднесенный ему кубок вновь отняли, и ему бы пришлось-таки отказаться от оказанной ему исключительной чести. В затруднении он обращается к епископу Бирмингема с тем, чтобы объяснить сложившуюся ситуацию. Епископ заверил его, что все будет в порядке и что он сам свяжется с вышестоящими инстанциями и изложит им суть дела. Итак, в то время как Ньюман пишет официальное заявление о своем отказе от кардинальской шапки в связи с нежеланием покидать Ораторию, епископ направляет два письма Мэннингу, одно официальное и другое частное. И, в частности, он пишет: «Д-р Ньюман, в силу своей чрезвычайной скромности и тонкости чувств, не в состоянии ни помыслить, ни выразить словами то, что могло бы быть истолковано как намек на какие-либо условия с его стороны в отношении верховного суверенного понтифика…Думаю, однако, что мне следует все же выразить то, как я понимаю чувства и настроения д-ра Ньюмана и то, что от меня ожидают… Я совершенно убежден, что ничто не препятствует тому, чтобы он с величайшей благодарностью принял предложение за исключением того, что, как он выразился, чрезвычайно угнетает его, а именно необходимости покинуть Ораторию в критический период его существования и невозможности начать жизнь заново в его преклонном возрасте». В частном же письме следует: «Д-р Ньюман очень постарел и ослаб в силу возраста, а также в связи с испытаниями, которые он пережил, в особенности утратой двух своих братьев, Сент-Джона и Касвелла. Каждый раз как он упоминает о них, он не может сдержать слез и умолкает. Он чрезвычайно тронут добрым отношением папы и, я знаю, хотел бы принять оказанную ему высокую честь, но чувствует всю затруднительность в его возрасте изменить свою жизнь, или необходимость покинуть Ораторию, что для него, я уверен, было бы невозможно. И если Святой отец посчитал бы возможным возвести его в сан, оставив его там, где он находится, я знаю, насколько огромна была бы его благодарность, и вы знаете, с каким ликованием все воспримут его возведение в кардинальский сан».
Эти два письма и письменный отказ Ньюмана дошли до Мэннинга в тот момент, когда он направлялся в Рим. После его отъезда из Англии, в «Таймс» было опубликовано следующее заявление: «Папа Лев XIII передал свое желание возвести д-ра Ньюмана в кардинальский сан, но, выразив свое глубокое почтение Святому престолу, д-р Ньюман отказался от сана с извинениями».
Когда Ньюман увидел это объявление, он понял тотчас же, что тайная и мощная сила противодействует ему. Он задрожал, как часто дрожал и прежде: эта сила была вовсе не воображаемой. При обычном порядке вещей, как бы такой текст мог быть помещен в печати без его согласия? В этом же случае разве эта публикация не сообщает миру не только решительный отказ, который он не намерен был делать, но и желание с его стороны настаивать публично на отказе от предложенной чести? Разве при этом не подразумевалось, что он с легкостью отклонил предложение, в то время как на самом деле он был глубоко за него благодарен? И когда злосчастное заявление прочтут в Риме, не приведет ли это к тому, что предложение кардинальской шапки будет окончательно отозвано?
В глубочайшем волнении он обращается к герцогу Норфолькскому: «Что касается заявления о моем отказе от кардинальской шапки, напечатанном в газетах, ему не следует верить по следующей причине –
Конечно, оно означает, что ко мне поступило предложение, и я отправил на него ответ. И, конечно же, мне известно, что дело приличия и чести считать такие сообщения священными. Это заявление, следовательно, не могло исходить от меня. Не могло оно быть сделано и из Рима, поскольку его напечатали до того, как мой ответ достиг Рима.
Следовательно, оно могло исходить только от кого-то, кто не только прочел мое письмо, но и вместо того, чтобы оставить за папой право ответить на него, взял на себя его толкование и опубликовал затем это толкование в газетах.
Частное письмо, обращенное к римским властям, получает толкование, не достигнув адресата, и публикуется в английских газетах. Как могло случиться, чтобы кто-то взял на себя такое?»
Последовало ужасное обвинение, указующее единственно на Мэннинга. И оно имело действительное основание. Мэннинг совершил невозможное. Будучи в курсе всех обстоятельств и имея в своем распоряжении оба письма от епископа Бирмингема, он представил дело так, что Ньюман отказался от кардинальской шапки. Однако изменения произошли и в политической атмосфере Святого престола. Ничего не осталось от прошлого: монсеньор Талбо был в Пасси, а Пио Ноно …где он теперь? В дело вновь вмешивается герцог Норфолькский, Мэннинг приносит бесконечные извинения за неверное истолкование намерений Ньюмана и спешит к папе, чтобы исправить ошибку. Тут же верховный суверенный понтифик делает послабление относительно правила проживания в Риме, и Ньюман получает кардинальский сан.
Он проживет во славе еще десяток с лишком лет. Поскольку он редко покидал Ораторию, а Мэннинг не посещал Бирмингем, кардиналы встретились всего лишь пару раз. После одного такого случая, вернувшись в Ораторию, кардинал Ньюман сказал: «Что бы вы думали кардинал Мэннинг сделал? Он поцеловал меня!»
По случаю смерти Ньюмана Мэннинг произнес похоронную речь, начав ее следующими словами: «Мы потеряли нашего величайшего защитника веры, и мы теперь более скудны и слабы вследствие нашей потери.
Когда эта весть дошла до меня, первое, что пришло на ум было: каким образом я могу еще раз выказать мою любовь и мое глубокое почтение брату и другу более шестидесяти лет?»
Однако, в узком кругу кардинал, переживший друга, высказывался в более …однозначном тоне. Как-то, в минуту большей откровенности, он скажет: «Бедняга Ньюман! И какой же он был ненавистник!»
X
В резиденции архиепископа в Вестминстере, длинном и мрачном здании, больше похожем на казармы чем на Епископский дворец, Мэннинг дожил свой век до глубокой старости. По мере того, как прибавлялись годы, поле его деятельности, казалось, только ширилось. Встречи, миссии, лекции, проповеди, статьи, интервью, письма – такие дела поступали к нему во множестве, их число даже удвоилось, но все также с неослабевающим рвением они и вершились. Но и это было не все; с возрастом, казалось, он приобрел новый запал, непривычное и неожиданное освобождение духа, и с ним новые заботы, которых он раньше не знал. «Утверждают, что я честолюбив, - отметил он в дневнике, - но в таком случае знаю ли я покой?» Нет, отдыха для него, по-видимому, не было, но и не было потаенной мысли, что он действует теперь во имя увеличения славы Божьей. Он находился в состоянии постоянного возбуждения. Бедность, пьянство, пороки, все несчастья и ужасы нашей цивилизации не покидали его сознания, и он бросался вновь и вновь к новым видам деятельности, новым областям мысли. Настрой его души был почти революционный. «Я – своеобразный радикал», - утверждал он с горячностью. Действительно, в его повышенной энергетике, несогласованности теоретических построений, демократичной актуальности устремлений при внушительной внешности и почтенном возрасте было легко проследить качества и патриарха, и пророка и демагога одновременно. Когда этот старец в потертой, далеко не чистой, сутане часами выступал перед толпами Бермондси и Пекхэма на тему достоинств умеренности и со всей страстной убежденностью в качестве последнего аргумента утверждал, что большинство апостолов были полными трезвенниками, он мог сойти скорее за лидера Армии Спасения, чем за кардинала. Популярность его была огромна, достигнув пика во время большой забастовки докеров 1889 г., когда после того, как победа бастующих была обеспечена, Мэннингу, благодаря убедительности его выступлений и авторитету, удалось предотвратить дальнейшие столкновения. В то время как остальные посредники, среди них и епископ Лондона, в отвращении отступили, восьмидесятилетний кардинал продолжал свою работу с настойчивостью, не знающей устали. Наконец, поздно ночью в мастерских на Керби стрит, Бермондси, он поднялся, чтобы обратиться к рабочим. Свидетель, глубоко тронутый происшедшим, оставил следующее описание:
«Скупые слезы заблестели на глазах его огрубевших слушателей в грязных рабочих робах, когда кардинал поднял руку и торжественно призвал их не затягивать, по возможности, ни на минуту опасную неопределенность ситуации и тем самым продлить страдания их жен и детей. Прямо над его поднятой рукой можно было видеть портрет Мадонны с Младенцем; и как утверждали потом некоторые из присутствующих, внезапно свет разлился вокруг него в тот момент, когда оратор стал говорить в защиту жен и детей. Когда он сел на место, всем присутствующим стало ясно, что он одержал верх, и на этом работу забастовочного комитета можно считать законченной».
В эти же дни в Епископской резиденции стали появляться неожиданные визитеры. Осторожные священники и преданные секретари стали недоумевать, куда катится мир, когда увидели, что лидеры рабочего движения, такие как м-р Джон Бернс и м-р Бен Тиллетт, а также реформаторы земельных отношений, такие как м-р Генри Джордж, были допущены посетить его Высокопреосвященство. И даже скандально известный м-р Стед был с визитом, и его скандальная газета с ее неописуемыми откровениями легла на стол кардинала. Это показалось излишним для одного из верных постриженных служителей дома, и он даже счел возможным объясниться на этот счет с патроном. Подобное, однако, больше не повторилось.
Когда гости удалялись, и громадная комната пустела, старец придвигался ближе к огромному камину, пылавшему жаром, чтобы еще и еще и уже в тысячный раз, вспомнить события своей долгой жизни. Выложив перед собой дневники и записи, в который раз он пересмотрит их порядок, снова перелистает пожелтелые, выцветшие от времени страницы писем; затем, схватив ручку, запишет свои комментарии и размышления, с исключительной заботливостью заполняя страницу за страницей разъяснениями, пояснениями, оправданиями исчезнувших событий далекого прошлого. Он вырежет ножницами страницы древних журналов, и тонкие пальцы священника отправят в огонь неизвестные секреты. Иногда внимание его привлекут четыре красные папки с коллекцией газетных вырезок, посвященных его персоне на протяжении тридцати лет. И в эти минуты краска зальет его щеки, и складка плотно-сжатых губ станет еще более грозной. «Глупая, тупая злоба», — скажет он. Затем еще: «Чистая ложь — сознательная, преднамеренная и предумышленная»; и еще: «Наглая ложь. В основе всего лежит личная неприязнь».
В другой раз неожиданно начинал сомневаться. Где он, в конце-то концов? Чего ему удалось добиться? И стоило ли усилий хоть что-нибудь из этого? И не находился ли он всю свою жизнь вне этого мира? Вне этого мира?!
По его мнению, «Жизнь и труды» Крокера и «Письма» Хейворда буквально напичканы политикой, литературой, в них столько действия и событий, столкновения различных точек зрения и, соответственно, множество персонажей, отражающих различные стороны жизни, так что, «бросая взгляд на мое прошлое, я вижу, что, возможно, жизнь моя растрачена без пользы».
Он повторно приходит к этой же мысли: «Полное одиночество и отделенность от официальной жизни в Англии, в которой я жил, заставляют признать, что я, пожалуй, ничего не сделал». При этом он пытается найти утешение в размышлениях, что все это было «естественным порядком». «И если естественный порядок приводится в движение сверхъестественным порядком, то, возможно, я все же что-то сделал», - рассуждает он далее. «Пятьдесят лет служения Богу и Его истине, я надеюсь, не были напрасными», - замечает он. Однако вновь и вновь одолевают его сомнения. «Читал биографию Маколея и вновь подумалось, что его жизнь протекла для общественной пользы, в то время как моя была vita umbratilis, жизнь уединенная, жизнь в тени». Ах, на то была воля Божья. «Моя жизнь — это пятьдесят лет вне мирского, Гладстона же – в самой гуще этой жизни. И его труды в этом мире очевидны. Надеюсь, что и мои возможно будут зримы в другом мире. Полагаю, что Господь наш отозвал меня из мирской жизни, так как видел, что я могу растратить в ней свою душу». Это и было, очевидно, объяснение всему.
Однако, он все же был в достаточной мере и в этом мире, безукоризненно заправляя сложным управленческим аппаратом своего диоцеза вплоть до последней минуты бренного существования. И хотя физически он постепенно слабел, это ни коей мере не сказалось на бодрости и ясности его мысли. Уже в самом конце, утопая в подушках, он продолжал, диктуя письма, поддерживать свою корреспонденцию, не отступив от заведенного правила. И только изредка работа откладывалась, чтобы предаться все еще более настоятельным обязанностям. Проповедей он уже не прочтет, как и не найдет уже применения тем трем его полезным правилам в выборе темы проповеди: а) обратиться к Господу за руководством в этом выборе, б) применить к себе предмет проповеди, в) сделать знак креста на голове, на сердце и губах; но молиться он все же может, в особенности свои молитвы обратит он к Святому Духу.
В одной из своих последних заметок он напишет: «Очень простой, но глубоко верующий человек спросил меня, почему в первом томе моих проповедей я говорю так мало о Святом Духе. Я не думал об этом, но увидел, что это правда. Тотчас же принял я решение, что в возмещение недостатка каждый день стану поминать Святого Духа, и так я и делал всякий день своей жизни вплоть до сегодняшнего. Этому я обязан светом и верой, которые привели меня к истине. Я купил все книги, какие только мог, о Святом Духе. Я пришел к истинам о Его личности, Его присутствии и Его служении. Это помогло мне понять последний абзац Апостольского Символа веры и сделало меня христианином-католиком».
Так что, хотя смерть и медлила, отвоевывая шаг за шагом в единоборстве с этим смелым и стойким духом, когда она пришла за ним, кардинал был готов к встрече. Облаченный в свою архиерейскую сутану, стихарь, пояс и моццетту, с алой биреттой на голове и наперсным крестом на груди, он торжественно исповедовал веру в Священную Римскую церковь. На церемонии присутствовала толпа сановников меньшего ранга, каждый в одежде, соответствующей чину. Епископ Салфордский держал в руках Понтификал, а епископ Амикла нес восковую свечу. Ректор Вестминстера, стоя на коленях, читал вслух Символ Веры в окружении каноников епархии. Тем, кто окружил его, умирающий все же сумел подать знаки признания и, возможно, привязанности, хотя главной его заботой вплоть до самого конца, казалось все же, было подчинение правилам, предписанным Божественной Властью. «Я рад, что смог сделать как должно», — были его последние слова. «Как бы мы ни были сильны, - сказал один из самых глубоких знатоков человеческого сердца, - у нас может возникнуть потребность поклониться кому-то или чему-то. Склонить главу перед Богом всегда наименее унизительно».
Мэннинг умер 14 января 1892 г. на восемьдесят пятом году жизни. Несколькими днями позже м-р Гладстон воспользовался случаем, чтобы написать в письме другу о своих взаимоотношениях с покойным кардиналом. «Переход Мэннинга в католичество, - признается он, - был, пожалуй, сильнейшим потрясением, который я когда-либо пережил. В одном из последних писем кардинал описал это событие как ссору, но в своем ответе я написал ему, что это не было ссорой, а, скорее, смертью, и это соответствовало истине. С тех пор имели место всякие обстоятельства. Но я совершенно уверен, что его отношения как частного лица ко мне остались неизменны до последнего; и я верю, что он сдержал обещание, которое дал в 1851 г., поминать меня в молитвах в самые критические моменты; и это обещание я чрезвычайно ценил. Все это для меня крайне интересно, хотя и очень непросто». «Его нежелание умирать, - заметил в заключение м-р Гладстон, - можно объяснить сильным беспокойством по поводу незавершенности своих дел».
Похороны послужили поводом к массовой демонстрации, какую на улицах Лондона вряд ли можно видеть часто. На всем протяжении процессии стояли толпы рабочих, они чисто инстинктивно почувствовали себя частью происходящего. Многие, даже не видевшие кардинала Мэннинга до этого, заявили, что потеряли в нем своего лучшего друга. Была ли это магическая сила духа покойного, что затронула их? Или его дерзкое пренебрежение общепринятыми правилами, ограничениями и формальностями, которыми окружают выдающихся людей? Или что-то неукротимое, что было в его взгляде или жестах? Или, возможно, мистическое обаяние античной организации Рима, что в нем чувствовалось? Каковы бы ни были причины, люди были действительно под впечатлением, впечатлением большим, хотя и недолгим. Память о кардинале сегодня значительно потускнела. И тот, кто спустится в склеп собора, который Мэннинг так и не увидел при жизни, в тихой нише с могильным памятником обнаружит под толстым слоем пыли странный, нелепый, почти фантастический предмет, что свисает с темного свода подобно заброшенному и забытому трофею - кардинальскую шапку, украшенную ниспадающими кисточками.
Свидетельство о публикации №226032000978