АДАМ

Пролог: Свет в конце тоннеля

Печатная машинка стояла на столе как памятник самоубийству.
Старая, немецкая, сделанная ещё до войны. Весила столько же, сколько моя совесть в хороший день. Клавиши липли. Буква «а» западала, и приходилось тыкать в неё как в кнопку лифта, которому насрать на твои планы.
Я ткнул в неё снова.

Адам.
Моё имя. Начало. Ирония судьбы. Меня назвали в честь первого мудака, который спихнул вину на бабу из-за огрызка.

Под столом заворочалась соседка.
Её звали то ли Марта, то ли Марфа, то ли Виолетта. Я забыл её имя на третьей минуте знакомства, когда она предложила налить ей вина, а потом, не договариваясь, сползла под стол — там было тепло и не так светло. Свет она ненавидела. Я её понимал.
Она возилась с ширинкой моих джинсов. Пальцы холодные, но настойчивые. Как у мясника, который проверяет свежесть, но делает вид, что просто гладит.
— Давай уже, — сказал я тихо, чтобы не сбить ритм.
Она что-то промычала. Достала.
Я закурил.

Сигарета была последней. Пачка мятая, пустая, валялась рядом с пепельницей. Пепельница была переполнена до такой степени, что окурки образовывали новую форму жизни. И где-то в этой куче тлело то, что вчера казалось спасением.
Спорт позволяет экономить на бухле и никотине, но я решил на себе не экономить и свет в конце тоннеля оказался тлеющим и недокуренным хабцом в заполненной пепельнице.
Я посмотрел на него и понял, что ещё жив. Потому что настоящий свет так не воняет.

Она начала работать. Деловито, без фантазии, но с той старательностью, когда организм понимает, что надо отрабатывать выпитое. Я откинул голову на спинку стула. Потолок был в трещинах. Они складывались в карту материков — Пангея распадалась прямо надо мной.
Я опустил взгляд на лист.
Адам.
Всё. Дальше не шло.

Потому что Адам не должен был писать книгу. Адам должен был поливать газон, красить забор и благодарно жрать то, что дают. Адам не должен задавать вопросов. Особенно тому, кто его выгнал.
Я затянулся. Дым пошёл в нос, защипало глаза, я закашлялся.
— Как можно верить в спасение чуваку, — сказал я вслух, — который выставил тебя на грязную улицу за то, что ты сожрал из его запасов?
Под столом прекратили двигаться.
— Ты это мне? — глухо спросила соседка.
— Нет. Это я богу.
Она помолчала. Потом снова начала двигаться.
— Странный ты. Третий день за машинкой сидишь. Кому это надо?

Вот это был вопрос.
Я посмотрел на стопку исписанных листов. Штук двадцать. Некоторые смяты, некоторые в пятнах вина, на одном — чёткий отпечаток дна кружки. Смесь исповеди, бреда и показаний свидетеля обвинения, где обвиняемый — я сам.

Соседка права. Никому это не надо.
Но машинка стояла на столе. И я сидел перед ней. Потому что если сейчас встану и пойду к дивану, то лягу и не встану уже никогда. Не потому что умру. А потому что стану мебелью. Ещё одной единицей хлама, который здесь накапливался годами.
Кресло жопу формирует.
Моя жопа уже начинала приобретать форму этого стула. Скоро я бы сросся с ним. Стал бы памятником самому себе — идиоту, который когда-то имел ключи от рая, а теперь печатает текст под ритмичные движения чужого рта.

Я нажал на клавишу.
Книга. Глава первая.
Машинка клацнула, как выстрел холостым. Соседка вздрогнула и на секунду сжала зубы. Больно. Но это было даже хорошо. Напоминало, что я ещё чувствую.
— Слушай, — сказал я, глядя в потолок. — Ты веришь в ангелов?
Она остановилась.
— Ты кончать-то будешь? У меня язык уже отваливается.
— Верю, — сказал я сам себе. — У них мечи. Всегда с мечами. Красивые, крылатые, с мечами. А демоны — голые. Рога, хвосты, красные рожи с перепоя. И никакого оружия. Как думаешь, почему?

Соседка вылезла из-под стола. Спутанные волосы, опухшее лицо. Вытерла губы тыльной стороной ладони, взяла со стола мою кружку с остатками вина и залпом допила.
— Потому что ты ****утый, — сказала она.
— Возможно. Но если у тебя есть меч, а у твоего врага нет — кто здесь зло?
Она поставила кружку, пошатнулась и, не сказав больше ни слова, вышла из комнаты, хлопнув дверью.

Я остался один.
Машинка смотрела на меня пустым листом. Я перечитал то, что написал за три дня. Строчки прыгали. Смысл ускользал.
Одна фраза зацепилась.
«То, что человеческая жизнь не бесценна, показывают суммы страховки в билетах на самолёты».
Я смотрел на эту фразу и пытался вспомнить, когда в последний раз летал. Не мог. Как не мог вспомнить, где оставил ключи от той жизни. Той, где я не просыпался с лицом, прилипшим к клавишам. Той, которую я называл раем.

Я вставил новый лист и напечатал:
Глава 1. Как нас выгнали из рая.
А потом долго смотрел на эти слова, пытаясь понять — был ли рай вообще. Или это просто называлось так, пока нас не выперли.
Глава 1. Как нас выгнали из рая
Арендодатель любил порядок.
Я запомнил это раньше, чем его лицо. Запах. Он пах хлоркой и старыми деньгами. Так пахнут больницы, где лечат не тело, а душу, и частные школы, куда ты не поступил.

Мы сняли у него мастерскую в центре.
Три окна на юг, высокие потолки, стены, которые можно было красить, если потом вернуть в исходное состояние. Это был рай. Потому что там был свет — настоящий, жёлтый, густой, который лился в окна с утра до вечера.
Я работал. Строил что-то на бумаге, в голове, в жизни. Думал, что строил. Сейчас не могу вспомнить что именно. Какие-то проекты. Чьи-то портреты. Чью-то улыбку, которую пытался удержать.

В раю я был не один.
Она была там. Женщина, чьё имя я теперь боюсь произносить вслух — если произнесу, она станет реальной, а реальность — это когда тебе больно. Сейчас я хочу, чтобы было просто пусто. Пустота лучше боли.
Она тоже что-то делала. Рисовала. Лепила. Читала. Или просто была. Я не помню. Помню только, что когда она была рядом, стены переставали быть стенами. Они становились светом.

А потом мы сожрали его запасы.
Ерунда. Какие-то консервы. Бутылка вина из кладовки. Мы думали — раз платим, то всё, что внутри, наше.
Арендодатель думал иначе.

Он пришёл утром. Без звонка. Просто открыл дверь своим ключом и увидел пустую бутылку и две грязные тарелки в раковине.
Он не кричал. Стоял в дверях, сложив руки на груди, и смотрел так, как смотрят на насекомых. Не со злом — с брезгливостью.
— Вы нарушили договор, — сказал он.
— Мы взяли пару банок. Мы вернём.
Он покачал головой. Медленно. Как судья, который уже вынес приговор, но хочет, чтобы осуждённый сам в нём расписался.
— Это не про банки. Это принцип.

Как можно верить в спасение чуваку, который нас выставил на грязную улицу за то, что мы что-то там сожрали из его запасов?

Он выставил нас через час.
Мы стояли на улице с двумя сумками. Она плакала. Я курил и смотрел на окна, которые ещё минуту назад были нашими. В них отражалось небо — серое, мокрое, готовое пролиться дождём.
— Это несправедливо, — сказала она.
Я не ответил.
Потому что справедливость — это когда у тебя есть сила отстоять свои правила. У нас силы не было. Мы были гостями в чужом раю. И нас вышвырнули, когда мы забыли, что мы гости.

Я думал, что это самое страшное, что может случиться.
Глупый.
Самый страшный день был не тогда, когда нас выгнали. А когда я понял, что она ушла не из-за арендодателя. Она ушла из-за меня. Потому что я не смог создать свой рай. Я мог только арендовать чужой — и даже там умудрился обосраться.

А сейчас я сижу за машинкой.
Соседка ушла. Наверное, вернётся — здесь всегда кто-то возвращается, потому что уходить некуда.
Двадцать страниц бреда. Три дня жизни. Целая вечность, за которую я не продвинулся ни на шаг.
Я так и не понял, как разрушил свою судьбу.
Кажется, я просто дышал.
Глава 2. Некрофилия головного мозга
На следующий день соседка пришла снова.
Я был в том состоянии, когда время перестаёт быть линейным и превращается в комок жеваной бумаги, который пытаешься разгладить мокрыми пальцами. Она села на край стола, свесила ноги и закурила мою сигарету.
— Всё печатаешь?
— Всё печатаю.
— А что будет, когда закончишь?
Вопрос застал врасплох. Я посмотрел на стопку — листов сорок. Некоторые смяты, некоторые в пятнах вина, на одном — чёткий отпечаток дна кружки. То, что кто-то назвал бы романом, а кто-то — дневником пациента, которому пора менять препарат.
— Не знаю. Наверное, умру.
Она не улыбнулась. Просто кивнула, как будто это был самый нормальный ответ в мире.
— Может выпьем за это?
— Можно.

Она сделала большой глоток и сползла под стол. Я вставил новый лист.
На машинке лежал мятый клочок, написанный ночью — когда не мог спать, а сидел и смотрел на стену, пытаясь понять, почему голова звучит как приёмник, поймавший все станции сразу.
Я развернул клочок.
«Некрофилия головного мозга — это когда ты пытаешься трахнуть мёртвую идею, надеясь, что она оживёт».
Кто это написал? Я. Про кого? Про себя.

Всю свою жизнь я трахал мёртвые идеи. Вера в то, что если быть хорошим — тебя не выгонят. Вера в то, что если работать — тебя заметят. Вера в то, что если любить — тебя не бросят. Мёртвые все. Они были мертвы с самого начала, но я продолжал подмахивать тазом в надежде на чудо.

Я вставил клочок в машинку и напечатал сверху:
Глава 2. Некрофилия головного мозга.

Снизу соседка завозилась с моей ширинкой.
— Тебе помочь или ты пока занят?
— Ты знаешь, что такое некрофилия?
Она замерла.
— Ты серьёзно сейчас?
— Вполне.
Она помолчала. Расстегнула молнию и сказала:
— Это когда с мёртвыми. Ну...
— А если с мёртвыми идеями?
— Это уже не ко мне. Я бухгалтер.

Я не знал, правда ли она бухгалтер. Скорее всего, нет. Здесь никто не был тем, кем назвался. Я, например, был архитектором. Теперь сидел в притоне и писал книгу, пока женщина, которая называет себя бухгалтером, делала мне минет под столом.

Нет системы координат для восприятия системы мышления выше его уровня.

Я напечатал эту фразу и понял: это вся моя жизнь. Я пытался понять арендодателя, когда он выгонял меня. Пытался понять её, когда она уходила. Пытался понять мир, в котором ангелы с мечами режут безоружных демонов, а все делают вид, что это справедливо.
Я не понимал. Потому что я был снизу. Всегда снизу.

— Слушай, ты веришь в бога? — сказал я соседке.
Она остановилась.
— Ты издеваешься?
— Нет. Просто спрашиваю.
— Я верю в то, что если ты сейчас не кончишь, у меня челюсть сведёт. Это тебя устроит?
— Вполне.

Она продолжила. Я закрыл глаза.
В темноте всплывали картинки. Арендодатель. Его руки — длинные пальцы, чистые ногти, золотое кольцо на мизинце. Он стоял в дверях и смотрел на пустую бутылку.
— Вы даже не спросили, — сказал он тогда.
— Что спросить?
— Можно ли.
Он был прав. Мы не спросили. Мы просто взяли. Повели себя как дети, которые думают, что если они в доме, то всё в доме — их.
Но он не был отцом. Он был арендодателем. Это была не любовь — это была сделка. Я плачу, ты даёшь крышу. Когда я перестал платить? Я платил. Всегда платил. До последней копейки.
Дело было не в банках.
Дело было в том, что он хотел, чтобы мы просили. Каждый раз. За воздух. За свет. За право находиться там, где нам было хорошо.
В маркетинге это называют «выбор без выбора».

Я набрал строчку, потом добавил:
— Ты за тех или за других?
— Я вообще не участвую в этом, я просто снимаю комнату.
— Если ты не с нами, то ты против нас.
— Тогда я против всех.

Соседка вылезла из-под стола. Взяла кружку, налила из бутылки, которую принесла с собой, и села на пол, прислонившись к стене. Глаза мутные, но внимательные.
— Ты всё про бога и про ангелов. Ты реально в это веришь?
Я посмотрел на стопку листов.
— Я никогда не видел демонов с оружием. Огонь, рога, перепончатые крылья — всё это нарисовано для того, чтобы мы боялись. А вот ангелы — все с мечами, копьями, со щитами. Режут, колят, пронзают. Мне вообще иногда кажется, что то, что у чертей вилы, а у смерти коса — указывает на сельскохозяйственную составляющую ада.
— И что?
— Я помню похожие картинки в немецкой и советской пропаганде. Святые силовики мочат страшную, но безоружную оппозицию.
— Ты к чему?
— К тому, что я не знаю, кто здесь плохой. Знаю только, что меня пытаются впутать в чужие разборки.
— Так не впутывайся.
— Не получается. Когда двое дерутся, а ты стоишь посередине — бьют оба.

Она посмотрела на меня так, как смотрят на ребёнка, который говорит что-то умное, но совершенно не по делу.
— Ты это про бога и дьявола или про политику?
— Про любую систему, которая говорит, что ты должен выбрать сторону. Это дешёвая разводка. А я ни за тех, ни за других. Я просто хочу сидеть в своей комнате, печатать на машинке, и чтобы никто ко мне не лез.
Соседка хмыкнула.
— И как, помогает? Твоя машинка?
Я посмотрел на сорок страниц. Сорок страниц крика в подушку, который никто не услышит.
— Не знаю. Пока не сдохну — не пойму.

Она встала, потянулась. Кофта задралась. Бледный обвисший живот с синими прожилками вен. Тело, которое видело лучшие времена.
— Ладно. Я пойду. Завтра приду, если хочешь.
— Приходи.
— Ты там это... не умирай пока.
— Постараюсь.

Она ушла.
Я остался один с машинкой, пепельницей и сорока страницами текста, который никто никогда не прочитает.

Я перечитал последнее.
«Нет системы координат для восприятия системы мышления выше его уровня».
Это было оправданием. Я не понимал, почему меня выгнали — потому что уровень арендодателя был выше моего. Не понимал, почему она ушла — по той же причине. Не понимал, почему мир устроен так, что ангелы с мечами режут безоружных, а все делают вид, что это справедливо.
Потому что я был снизу. Всегда снизу.

Я взял новую сигарету. Прикурил от того самого окурка, который тлел в пепельнице. Затянулся.
Ты можешь быть ближе, но не ближе, чем кожа.
Я напечатал это. Потом добавил:
А когда пытаешься стать ближе — начинается эта самая некрофилия. Потому что то, к чему хочешь приблизиться, уже мертво. Или никогда не было живым.

Я посмотрел на эти слова, и мне стало страшно и смешно.
Я сижу в притоне, бухаю, курю, под столом мне делают минет, а я пишу философский трактат о том, как не понял жизнь.
Кто это будет читать? Никто. Только я.
И это, наверное, самое честное, что я сделал за всю жизнь.

Я вставил новый лист.
Глава 3. Звёзды в луже.
Глава 3. Звёзды в луже
В ту ночь я вышел на улицу.
Не потому, что захотел. Просто кончились сигареты, а без сигарет печатать нельзя. Это закон. Как у космонавтов — невесомость. Теряешь связь с землёй, если не чувствуешь дыма в лёгких.

Было часа три ночи. Или четыре. Или уже утро, просто темно. В таких местах время теряет ориентиры.
Двор был залит чёрной водой. Недавно прошёл дождь, или прорвало трубу — здесь всё одинаково. Вода стояла везде, покрывая асфальт ровным слоем.
Я нащупал пачку. Пустая. Выбросил. Она шлёпнулась в воду и поплыла — маленький белый кораблик, который никто не ждал.

И тут я посмотрел вниз.
Под ногами, в луже, горели звёзды.
Они отражались так ярко, так красиво и так естественно, что я на секунду потерял ориентиры. Та же чёрнота. Те же точки света. Та же бездна, которая смотрит на тебя, пока ты вглядываешься в неё.
Я стоял и смотрел. Звёзды горели. Мигали. Отражения дрожали на воде, и казалось, что космос дышит. Что он живой. Что он прямо здесь, под моими ногами, и мне достаточно нагнуться, чтобы коснуться его рукой.
Я нагнулся. Пальцы коснулись воды. Холодной, маслянистой, пахнущей гнилью и нефтью. Космос пах вечностью.
Я выпрямился.
И тут меня начало тошнить. Не похоже на обычную тошноту от перепоя. Что-то изнутри. Будто все внутренности вдруг сказали: хватит. Мы больше не хотим это носить. Мы не хотим носить тебя.

Я наклонился над лужей. Меня вывернуло.
Рвота лилась прямо на звёзды.
Я блевал и смотрел, как моя желчь, мой ужин, моя жизнь растекается по чёрной воде, закрывая собой огни. Я подумал — сейчас должна появиться огромная чёрная дыра. И она обязательно засосёт эти нечистоты в сингулярность. Потому что это единственное, что может сделать вселенная в такой момент, чтобы не смотреть на это.
Чёрная дыра не появилась.
Звёзды остались под слоем того, чем я был изнутри. Я смотрел на них сквозь себя, и им было насрать.

Я вытер рот рукавом.
— Ну и пожалуйста, — сказал я вслух.
Никто не ответил.

Я пошёл назад, вспомнив, что у меня есть пара пачек спрятанных в шкафу. По пути наступил в лужу. Нога промокла. Носки были мокрыми до конца ночи, и мне казалось, что это вода из космоса — что она пропитывает меня насквозь, что я уже никогда не высохну.
Я сел за машинку. Лист намок от моих пальцев. Буквы расплывались. Но я печатал — потому что если не напечатаю сейчас, то забуду.

Звёзды отражались в луже так ярко, так красиво и естественно, что было не определить: гляжу я в чёрную лужу на дороге или вглядываюсь в бесконечность космоса.

Я остановился. Перечитал.
Это была правда. Не та, которую я искал. А та, которая сама меня нашла.
Я понял, что рай был такой же лужей. Красивым, пока смотришь сверху. Пока не нагнёшься и не поймёшь, что он воняет. Пока не блеванёшь в него.
Арендодатель выгнал нас не за банки. Он выгнал нас, потому что мы могли нагнуться. Потому что мы могли увидеть, что его рай — просто лужа с хорошей рекламой.

Я набрал новую строчку.
Я блевал на звёзды и думал, что должна появиться огромная чёрная дыра, которая засосёт мою рвоту в сингулярность.
Чёрной дыры не было.
Я был чёрной дырой. Засасывал всё в себя — вино, сигареты, чужую ласку, чужие надежды, чужой рай. А на выходе была только рвота на звёзды.

Я отодвинул машинку.
В комнате было тихо. За стеной кто-то плакал — или смеялся. Здесь это одно и то же.

Я взял не докуренную сигарету. Прикурил. Затянулся.
То, что человеческая жизнь не бесценна, показывают суммы страховки в билетах на самолёты.
Я знал эту цифру. Летал один раз. Стоимость моей жизни была напечатана мелким шрифтом на обороте билета. Что-то около трёхсот тысяч. Цена подержанной машины. Цена возможного ремонта в квартире.

Я смотрел на машинку.
— Ты знаешь, — сказал я ей, — я ведь мог быть счастлив.
Она молчала.
— Я мог быть архитектором. У меня были проекты. Я строил дома. Не такие, как у арендодателя. Настоящие. Тёплые. Где не выгоняют за банку тушёнки.
Она молчала.
— А теперь я сижу здесь и разговариваю с печатной машинкой.

Я притушил сигарету. Подошёл к окну.
На улице всё так же стояла вода. Звёзды всё так же горели в луже. Кто-то прошёл мимо, наступил в неё, и звёзды разбились на тысячу осколков. Потом снова собрались. Потому что звёздам всё равно.

Я вернулся к столу. Посмотрел на напечатанное.
Надо было спать. Завтра печатать дальше. Завтра вспоминать, как я разрушил свою судьбу. Завтра понять, почему ангелы с мечами, а демоны безоружные. Завтра.

Я лёг на диван, не раздеваясь. Закрыл глаза.
В темноте перед глазами горели звёзды. Отражались в чёрной воде, и я не мог понять — это я смотрю в небо или небо смотрит на меня через дыру в моей голове.

Я уснул.
Мне снился арендодатель. Он стоял в дверях и улыбался.
— Ты всё понял? — спросил он.
— Нет, — сказал я.
— Ничего. У тебя есть время.
Он закрыл дверь. Я остался один.

Потом я проснулся от того, что кто-то возился в комнате. Открыл глаз. Соседка. Она пришла, не спросив, и что-то перебирала на столе.
— Ты чего?
— Ты просил прийти. Пришла. И поесть принесла немного.
Она показала тарелку с куском пиццы и бутербродом с сыром.
— Я просил? Не помню.
— Ты всегда просишь. Просто не помнишь.
Она была права.

Я откинулся на подушку и закрыл глаза. Думал о звёздах. О луже. О сингулярности, которая так и не появилась, чтобы забрать меня.
И понял одну вещь.
Я не разрушал свою судьбу. Я просто шёл туда, куда вела дорога. И дорога привела меня в комнату с печатной машинкой. И если здесь есть звёзды — пусть даже в луже, пусть даже под слоем рвоты — то это не конец. Ведь, если звезды зажигают — значит — это кому-нибудь нужно? Значит — это необходимо, чтобы каждый вечер над крышами и в лужах под ногами загоралась хоть одна звезда?!
Это просто начало другой книги.

Я повернул голову и посмотрел на стол. Машинка стояла на месте. Стопка листов была ровной.
Завтра я напечатаю ещё одну страницу. И ещё. И ещё. Пока не останется ни одной.
Глава 4. Кресло жопу формирует
Утром я проснулся от того, что кто-то мыл посуду.
Звук был настолько чужим для этого места, что я подумал — галлюцинации. Здесь не мыли посуду. Здесь посуда стояла, пока не покрывалась коркой, а потом её выбрасывали или разбивали на счастье.

Соседка стояла у раковины. Моя единственная кружка, тарелка, вилка — всё вымыто и стоит на стопке книг по архитектуре, которые я не открывал с тех пор, как сюда заселился.
— Ты чего делаешь?
Она обернулась. Под глазами синяки — не от побоев, от недосыпа. Или от перепоя. Здесь это одно и то же.
— Мою. Там плесень уже завелась.
— Тебе не обязательно.
— А мне и не обязательно. Просто хочу есть из чистой тарелки, когда приношу еду.

Она вытерла кружку, поставила на стол рядом с машинкой. Села напротив, положила ногу на ногу, закурила.
— Ты вчера много написал.
— Откуда знаешь?
— Я читала. Пока ты спал.

Я почувствовал, как что-то сжалось в груди. Не злость. Стыд. Кто-то видел эти слова — про рвоту на звёзды, про некрофилию, про арендодателя. Я чувствовал себя голым. Но не так, как когда она лезла под стол. По-другому. Более голым.
— И как?
— Нормально. Только ты там всё про какого-то арендодателя. Кто это?

Я хотел сказать «ты не поймёшь». Но она читала. Мыла мою посуду. Приносила еду. Может, поймёт.
— Хозяин квартиры, где я жил до этого. У него была мастерская в центре. Три окна на юг. Высокие потолки. Он сдавал её нам с...
Я запнулся. Соседка заметила, но не стала копать.
— И что? Выгнал?
— Выгнал.
— За что?

Я посмотрел на свои руки. Пальцы в чернилах, под ногтями грязь. Руки человека, который когда-то чертил проекты.
— За банку тушёнки. И бутылку вина. Мы нашли в кладовке. Думали, раз платим — можно. А он пришёл утром, увидел пустую бутылку и сказал, что мы нарушили принцип.
— Какой принцип?
— А хер его знает. Из-за которого нельзя просто взять то, что лежит без дела. Нужно спросить. Нужно преклониться. Нужно показать, что признаёшь его власть над каждой банкой в этом доме, над каждым действием в своей жизни.

Соседка затянулась, выпустила дым в потолок.
— А может, он просто хотел, чтобы вы спросили? Не потому, что жадный, а потому что... уважение?
— Уважение, которое нужно требовать — это не уважение. Это дрессировка.
— А ты вообще умеешь уважать? Не бояться, не завидовать, не ненавидеть — а уважать?

Я хотел сказать «конечно». Но замер.
Уважал арендодателя? Нет. Боялся его. Ненавидел за то, что выгнал. Завидовал его власти. Уважать можно того, кто выше тебя, но не топит, когда ты ошибся. Кто говорит: «Ты ошибся, но я понимаю, исправь». Арендодатель не дал шанса. Вышвырнул через час.
— Не знаю. Наверное, нет. Уважение всегда мне немного давило на мочевой пузырь…
— А меня ты уважаешь?

Вопрос прозвучал неожиданно честно. Как между старыми алкоголиками. Лицо спокойное. Ни обиды, ни надежды. Просто вопрос — как бухгалтер спрашивает: «Вы сверяли остатки?»
— Я даже имени твоего не знаю, — сказал я.
— Вика. Меня зовут Вика.
Её звали Вика. Я узнал это на четвёртый день, когда она принесла мне пиццу. До этого мне было насрать. До этого мне было насрать на всё.
— Я не знаю, уважаю ли я тебя, Вика. Я вообще мало кого уважаю. Себя — точно нет.
— А меня не надо. Ты просто имя моё запомни. Для начала хватит.

Она встала, потушила сигарету в переполненной пепельнице и посмотрев на неё, нахмурилась.
— Тебе бы выбросить это.
— Не могу. Там тлеет хабец. Если выбросить — придётся искать новый. А денег в обрез.
— А на что живёшь?
— Ни на что. Просто существую.

Она покачала головой. Подошла к столу, провела пальцем по машинке, подняла его и показала мне. Палец был серым от пыли.
— Давно не чистил?
— Никогда.
— Ну и дурак. За техникой надо ухаживать. Она тогда дольше живёт.
— Мне не нужно, чтобы она долго жила. Мне нужно, чтобы допечатала то, что я должен допечатать.

Вика посмотрела на меня, потом на стопку листов, потом снова на меня.
— А что ты должен допечатать?
Я хотел сказать «книгу». Но слово было слишком большим для этой комнаты. Книги пишут в тихих кабинетах, при хорошем свете, с чистыми руками. А здесь — притон, где на столе пепельница, превратившаяся в археологический слой окурков.
— Рассказ. О том, как я разрушил свою жизнь.
— И как ты её разрушил?
— Не знаю. Поэтому и пишу. Думаю, если напишу — пойму, зачем мне жизнь засунула палец в жопу. Видимо для того, чтоб я острее почувствовал удовольствие от этой точки «G» в которой я сейчас нахожусь.
— А если не поймёшь?
— Тогда хотя бы останется бумага. Кто-нибудь прочитает и поймёт за меня. Рукописи не горят, но можно жопу подтереть или прочитать на досуге.

Она хмыкнула.
— Кто прочитает? Я?
— Хотя бы ты.

Она взяла листы, села на диван, поджала ноги. Я сел за стол и смотрел на неё, чувствуя что-то странное. Не то, что я чувствовал, когда она была под столом. Другое. Более опасное.
Потому что когда ты позволяешь кому-то читать то, что у тебя внутри — ты открываешься. А открываться здесь значит давать шанс себя добить.
Но она не добивала. Она читала. Иногда хмурилась, иногда останавливалась и смотрела в одну точку. Когда дошла до места про рвоту на звёзды — замерла и прочитала дважды.

Потом отложила листы.
— Ты это правда видел? Звёзды в луже?
— Правда.
— И тебя вырвало?
— Вырвало.
Она помолчала.
— А я думала, ты так, для красоты написал.
— Какая красота? Я блевал на звёзды. Это не красиво.
— Красиво написано. Даже если про блевоту. Ты умеешь.

Я не знал, что ответить. Никто никогда не говорил мне, что я умею писать. А тут — бухгалтер из притона, которая читает мои сорок страниц и говорит, что я умею.
— Ты только про арендодателя допиши. Про то, что было после того, как он выгнал. Про неё. Про то, куда она делась. Про то, как ты оказался здесь.
— А это интересно?
— Интересно. Только не ври. Если уж пишешь — пиши правду. Даже если говённая. Тем более если говённая.

Я посмотрел на машинку.
— Ты останешься сегодня?
— Останусь. Ты печатай, а я посижу. Молча. Я умею молчать.
— А под стол?
Она посмотрела на меня, и в первый раз я увидел в её глазах не усталость, не туман — что-то живое.
— Если хочешь. Но, может, сегодня просто посидим? У меня от вчерашнего спина болит.
— Посидим, — сказал я.

Я вставил новый лист. Пальцы замерли над клавишами.
Глава 4. Кресло жопу формирует.

Это не про мебель. Это про то, как ты сидишь на одном месте так долго, что забываешь, что можешь встать. Как я сидел в этом притоне. Как сидел в своей жизни, пока арендодатель не вышвырнул меня. Как сидел в своей голове, пока не понял, что мой мозг — это тоже кладовка с мёртвыми идеями.

Я убрал пальцы с клавиш и обернулся.
Вика лежала на диване, свернувшись калачиком. Она уснула. Листы моей рукописи лежали у неё на коленях, одна рука свесилась вниз, пальцы касались пола.

В раю, который сдавал арендодатель, была она. Та, чьё имя я боялся произносить. Она тоже спала на диване, когда я работал. Тоже сворачивалась калачиком. Тоже была тихой, когда мне нужно было молчание.
Но там был свет. Три окна на юг, жёлтый, густой свет. А здесь — лампочка под потолком, которая мигает, когда дует ветер.
И там была она. А здесь — Вика.
Я не знал, что это значит. Может быть, ничего. Может быть, я просто ищу в каждой женщине ту, которую потерял. Может быть, это и есть некрофилия головного мозга — пытаться оживить прошлое через настоящее.

Я повернулся к машинке.
Кресло жопу формирует. Но если долго сидеть в одном кресле, жопа становится частью кресла. А потом ты встаёшь и не можешь идти. Потому что у тебя больше нет своей жопы. Есть только форма того места, где ты сидел.

Я сидел в своём прошлом так долго, что забыл, как ходить. Сидел в своей обиде на арендодателя так долго, что обида стала моим телом. Сидел в своём страхе перед будущим так долго, что будущее перестало существовать.

А потом пришла Вика и вымыла посуду.

И я понял, что жопа у меня ещё есть. Просто затекла. Но если начать двигаться — может, отойдёт.

Я накрыл Вику своей курткой, сел за машинку и продолжил.
Глава 5. Голая вечеринка
Я думал, что после того, как меня выгнали из рая, попаду в ад. Но ад оказался не там, где я ожидал.
Ад — это не огонь и смола. Ад — это когда ты ходишь по дверям и не можешь попасть туда, где тебе будут рады.

Я шарюсь уже больше года по разным дверям. Комнаты, углы, диваны знакомых, которые соглашались пустить переночевать, но смотрели так, будто я должен уйти ещё до того, как вошёл.
Я думал, что, если найду своё место — всё наладится. Но я искал не место. Я искал рай. Такой же, как тот. С тремя окнами на юг. Со светом. С ней. Но рая больше не было. Был только рынок недвижимости.

— Ты чего не печатаешь?
Я поднял голову. Вика проснулась. Сидела на диване, куталась в мою куртку, смотрела на меня.
— Думаю. О том, как я больше года ходил по дверям. Искал, где бы приткнуться.
— И нашёл?
— Нашёл. Здесь.
Она оглядела комнату. Облезлые стены, мигающая лампа, стол в окурках, машинка, которая помнит войну.
— И это ты называешь «нашёл»?
— А что, есть варианты лучше?
Она промолчала.

Я повернулся к машинке и напечатал:
Шарюсь уже год по разным дверям, но всё никак не могу попасть на голую вечеринку.

Вика подошла сзади, посмотрела через плечо.
— Это ты про что?
— Про жизнь. Все вокруг как будто на голой вечеринке. Все знают, где она, как туда попасть, какие там правила. А я хожу по дверям, стучу, а мне никто не открывает. Или открывают, но говорят: «Ты не в ту дверь вошёл».
— Может, надо раздеться?
— Что?
— Чтобы попасть на голую вечеринку, надо раздеться. Может, ты слишком одет для их формата.

Я посмотрел на неё. Она улыбалась. Впервые за всё время. Улыбка кривая, с одной стороны, но настоящая.
— Ты думаешь, дело в одежде?
— Дело в том, что ты ждёшь, что тебя куда-то пустят. А надо просто перестать ждать. Снять с себя всё это. Выйти голым. И тогда, может, кто-то и позовёт.
— Или посадят.
— Или посадят. Но хоть не будешь стоять под дверью и ныть.

Я посмотрел на стопку листов. На машинку. На свои руки.
— А ты? — спросил я. — Ты как сюда попала?
Она села на край стола. Помолчала.
— Так же, как ты. Думала, что если быть хорошей — тебя не выгонят. Думала, что если работать — тебя заметят. Думала, что если любить — тебя не бросят.
Она повторила мои слова из второй главы. Я не знал — запомнила их или всегда так думала.
— И что?
— То же, что и у тебя. Выгнали. Не заметили. Бросили.

Она достала окурок из пепельницы. Руки чуть дрожали, но она старалась этого не показывать.
— Я бухгалтер. Работала в фирме, считала чужие деньги. А потом меня попросили посчитать так, чтобы никто не заметил. Я сказала «нет». И меня выгнали. Не за банку тушёнки, но суть та же.
— За принцип.
— За принцип. Только принципы не платят за квартиру.

Она замолчала. Я смотрел на неё и понимал: она — это я. Только с другой историей.

Мы сидели в тишине. За стеной кто-то включил музыку — глухую, басовитую, от которой вибрировали стёкла.
— Знаешь, о чём я думаю? По примеру Австралии, я предлагаю запретить социальные сети для детей и завести кенгуру.
Она посмотрела на меня, как на сумасшедшего.
— Кенгуру?
— Кенгуру хотя бы не пишет в комментариях, что ты старый пердун.
Она засмеялась. Настоящим смехом — не тем, которым смеются, чтобы показать, что поняли шутку. А тем, которым смеются, когда не ожидали услышать смешное.
— Ты придурок.
— Знаю.
— Печатай давай.

Я повернулся к машинке.
Я ничего не понимаю, но у меня есть мнение. И это мнение — что я идиот.

Но это было не совсем правдой. Может быть, я и идиот. Но идиот, который сидит в притоне, пишет книгу, а женщина по имени Вика моет его посуду и читает его тексты.
Может быть, это и есть рай. Не тот, который сдаёт арендодатель. А тот, который строишь из того, что есть. Даже если под рукой только печатная машинка, пачка сигарет и женщина, которая умеет молчать.
Глава 6. Маленький ватник
Я напечатал последнюю строчку и сам удивился.
Стихи. В притоне. На машинке с запавшей буквой «а». Если бы кто-нибудь сказал мне год назад, что я буду писать стихи, я бы послал его на хер. Но год назад у меня были три окна на юг и женщина, которая рисовала при свете.
Сейчас у меня была Вика, которая спала на диване под моей курткой.

Я вынул лист из машинки, подошёл к дивану, положил рядом с ней. Она спала. Лицо спокойное. Во сне она выглядела моложе. И беззащитнее.

За стеной музыка смолкла. Стало тихо. Настолько тихо, что я слышал, как дышит Вика. И как за окном ветер гоняет пустую банку по асфальту.
Я смотрел на машинку и думал о том, что написал. О жопе, которая затекла. О том, что надо двигаться.
Но куда?
Из этого притона двигаться можно только на улицу. А на улице — зима, лужи, звёзды, которые не согреют.

Я уже встал, чтобы идти к дивану, когда дверь открылась.
Без стука. Без предупреждения.
На пороге стоял мужик. Большой, с красным лицом, в телогрейке. От него пахло перегаром и машинным маслом. Он оглядел комнату так, как будто искал, что можно сломать.
— Где она?
Я не понял.
— Что?
Он сделал шаг. Я шагнул назад и упёрся спиной в стол. Машинка звякнула.
— Вика. Где она?

Я хотел сказать, что её нет. Что она ушла. Но она была на диване, под моей курткой. И он уже смотрел туда.
— Вот она.
Он прошёл мимо меня, как будто меня не существовало. Схватил Вику за волосы. Она проснулась с криком. Куртка упала на пол.
— Ты где шляешься? Дома сиди, я сказал!
— Пусти. Больно.
— Больно ей. А мне не больно, ****ь? Я тебя целый день ищу.

Он потащил её к выходу. Вика упиралась ногами, хваталась за стены. Она посмотрела на меня.
В её глазах было не злость. Не страх. Стыд. Так смотрят, когда тебя видят в том, что ты прятал.

Я стоял у стола и смотрел.
Хотел сказать что-то. Сделать что-то. Но тело не слушалось. Я был как та запавшая буква «а» — как не выковыривай ногтем, но она всё равно не нажимается.

Он вытащил её за дверь. Я слышал, как она крикнула. Коротко. И всё.
Потом хлопнула дверь внизу. Потом завёлся двигатель. Потом всё стихло.

Я стоял у стола. Машинка молчала.
Я посмотрел на диван. Куртка валялась на полу. Лист со стихами лежал на подушке.

Я взял его. Прочитал.

Пустой и разорванный
Вижу лишь тени,
Да солнце сменяет бесцветные дни.
Я крикнул бы так,
Чтобы птицы запели,
Но плачу я так,
Что идут лишь дожди...

Я смял лист. Потом развернул и положил обратно.
Сел за машинку.

Пальцы не слушались. Я смотрел на клавиши, но не видел их. Видел её глаза. Тот стыд. И себя — стоящего и смотрящего.
Я ничего не сделал. Внутри зашевелились черви совести.

Вот оно. Вот главное, что я понял за эту ночь.
Я никогда ничего не делал.
Когда арендодатель выгонял нас — я стоял и смотрел. Когда она уходила — я стоял и смотрел. Когда этот мужик тащил Вику за волосы — я стоял и смотрел.
Я был наблюдателем. Архитектором, который строит проекты, но никогда не берёт в руки молоток.

Маленький ватник. Я думал, что это про неё. Про ту, которая куталась в куртке на диване, когда я работал. Но это про меня. Я — маленький ватник. Тряпка, которая прикрывает пустоту. Свою пустоту.

Я смотрел на эти слова и понимал, что это не текст. Это приговор.

Вика ушла. Может, вернётся. Может, нет. Но дело не в ней. Я снова ничего не сделал. Я снова позволил кому-то прийти и забрать то, что было здесь. Потому что я не умею держать.
Не удержал рай. Не удержал её. Не удержал Вику.

Я сидел за машинкой до утра. Не печатал. Сидел и смотрел на стену.
Утром я вставил новый лист и напечатал:
Глава 7. Проповедь для чертей.
Глава 7. Проповедь для чертей
Я думал, что книга закончится, когда я всё пойму. Но я ничего не понял. Я просто написал сто страниц о том, какой я мудак.

Машинка стояла на столе. Я перечитал всё, что написал за эти дни. Про арендодателя, про рай, про некрофилию, про звёзды в луже, про Вику.
Это была не книга. Это было вскрытие. Я вскрыл себя, как труп, и смотрел, как внутри моей пустоты копошатся черви.

Я закурил последнюю сигарету.
В комнате было холодно. Батареи остыли к утру. За окном светало — серый, мокрый свет, который не греет, но хотя бы показывает, что ты ещё жив.

Я взял лист, вставил в машинку.
Мне никогда не нравились ангелы. У них мечи. Всегда мечи. А у демонов — рога и хвосты и копыта. И никакого реального оружия. Только красные от перепоя морды.

Меня пытаются впутать в разборки, к которым я не имею отношения. Дешёвая разводка: ты за тех или за других?

В маркетинге это называют «выбор без выбора».

А я выбираю не выбирать. Я выбираю сидеть в своей комнате, печатать на машинке, и чтобы никто ко мне не лез.

Но они лезут. Всегда лезут. Арендодатель лезет в мою кладовку, хотя это я залез в его. Мужик лезет в мою комнату и тащит Вику за волосы, а я стою и смотрю. Потому что у меня нет меча. У меня есть только машинка и пачка сигарет.

Это оружие? Нет. Это способ не сдохнуть.

Я остановился. Пальцы замерли над клавишами. Буква «а» снова запала. Я выковырял её ногтем.

Посмотрел на пустую пепельницу — Вика выбросила её вчера, когда мыла посуду.

Я напечатал:
Жизнь надо прожить так, чтоб потом не пришлось краснеть перед ангелами, а с чертями можно было бы жёстко побухать на своих похоронах.

Я прочитал это вслух. Голос звучал глухо в пустой комнате.
Красиво. Но неправда.
Я не хочу бухать с чертями. Я хочу, чтобы меня никто не выгонял. Чтобы никто не тащил за волосы. Чтобы я не стоял и смотрел.
Я хочу быть тем, кто строит. Не проекты. Жизнь.
Но я не умею.

Я смотрел на машинку и понимал, что дописал. Не потому, что закончил. А потому что нечего больше сказать. Все слова кончились. Осталась только пустота, которая была внутри всегда. Просто раньше она была прикрыта светом из трёх окон на юг.

Я вынул последний лист. Положил на стопку.
Сто страниц.
Но я так и не понял, как я разрушил свою судьбу.
Может быть, я просто дышал. Может быть, был. И этого оказалось достаточно, чтобы всё сломалось.

Я встал, подошёл к окну.
На улице было утро. Серое, мокрое. Лужа под окном всё ещё стояла. Звёзды в ней погасли — наступил день. Но где-то там, в глубине, в грязной воде, они всё ещё были. Просто их не видно при свете.

Я смотрел на лужу и думал о Вике.
Она не вернулась.
Я не знал, вернётся ли. Не знал, что с ней сделали. Не знал, кто тот мужик. Я ничего не знал.
Я знал только, что написал книгу. И что в этой книге она мыла посуду. И спала на диване. И читала мои стихи.
И что я стоял и смотрел, когда её уводили.

Ты можешь быть ближе, но не ближе, чем кожа.

Я написал это в третьей главе. Теперь понял, что ошибался.
Можно быть ближе. Можно подойти, когда приходит мужик, и сказать: «Отпусти её». Можно взять что-нибудь тяжёлое. Можно просто встать между. Даже если тебя побьют. Даже если ничего не изменится.
Но я не сделал.
Потому что я — маленький ватник. Тряпка, которая боится испачкаться.

Я отошёл от окна. Сел за стол. Посмотрел на стопку листов.
Это всё, что у меня есть. Сто страниц правды. Не всей. Но той, которую я смог вытащить из себя.

Я взял первый лист. Перечитал.
Печатная машинка стояла на столе как памятник самоубийству.
Усмехнулся.
Она и была памятником. Не самоубийству. Трусости.

Я положил лист на место. Надо было идти. Не знаю куда. Но сидеть здесь и ждать, что Вика вернётся, что кто-то придёт и спасёт — это то же самое, что ждать, что арендодатель откроет дверь и скажет: «Заходите обратно, я пошутил».
Не откроет.

Я взял стопку, постучал ею по столу, чтобы выровнять края. В середину положил смятый лист со стихами. Сверху — чистый лист, на котором написал:
Адам. Книга. Если хочешь понять, как тут живут — прочитай.

Потому что я не знаю, как надо. Я знаю только, как.

Я вышел в коридор. Закрыл дверь. Ключ оставил в замке — на случай, если Вика вернётся.

На лестнице было темно. Лампочка перегорела или выкрутили. Я шёл на ощупь, держась за перила.
На улице было холодно. Лужа под окном замёрзла. Лёд был тонкий, под ним виднелась чёрная вода. Я наступил на него. Лёд треснул, нога промокла.

Я посмотрел на небо. Солнца не было. Только серая пелена, которая висела над городом уже который день.
Я пошёл.
Куда — не знал. Но знал, что если сейчас остановлюсь, то сяду где-нибудь и больше не встану.

Я шёл и думал о том, что написал. О звёздах в луже. Об ангелах с мечами. О некрофилии головного мозга. О Вике. О том, как я не смог защитить её. Как не смог защитить ту, другую. Как не смог защитить себя.

Может быть, книга вышла не о том, как я разрушил свою судьбу. А о том, как я научился смотреть в сторону, когда приходит беда.
Не научился. Но хотя бы понял.
А это уже что-то.

Я закурил. Ветер задувал огонь, пришлось прикрываться рукой.

Я шёл по мокрой улице, по замёрзшим лужам, мимо домов, в которых горел свет. В чьих-то раях. Кто-то там пил кофе, завтракал, спорил о политике, строил планы. А я шёл с пустыми и дырявыми карманами.

Может быть, Вика вернётся и прочитает. Может быть, поймёт. Может быть, простит.
Но это уже не важно. Важно, что я написал. И что теперь это есть.

Я выбросил бычок в лужу. Он зашипел и погас.
Я посмотрел на небо. Сквозь серую пелену пробивался свет. Не яркий, не жёлтый, как в раю. Бледный, больной, но всё-таки свет.

Я пошёл дальше.

В штанах лежала пачка сигарет. Последняя. Хватит до вечера.

* * *


Рецензии