День Поэзии
Сегодня, говорят, Всемирный день поэзии. Но попытка назвать имена оборачивается не актом воспоминания, а жестом, который в античной традиции именовался recusatio — отказом от исчерпывающего перечисления.
Потому что всякий список здесь — это Сизифов труд, обреченный на бесконечность.
Батюшков, Пушкин, Ходасевич, Кузмин. Мандельштам, Пастернак. Бунин. Маяковский и Хармс.
Цветаева, Ахматова, Валентин Соколов (ЗК), Бродский, Заболоцкий…
Аркадий Кутилов, Леонид Губанов, Денис Новиков.
Начал вспоминать — и понял, что не счесть.
И это я перечислил лишь небольшой ряд русских и российских поэтов.
За этим перечнем, который с каждой минутой грозит превратиться в дурную бесконечность, кроется нехитрая, но существенная правда: подлинная любовь к поэзии принципиально не реестрова.
Она подобна не музейной анфиладе, где каждый экспонат снабжен табличкой, но воздуху, которым начинаешь дышать незаметно.
Она начинается с одного случайно услышанного стихотворения — того самого «случая», который, по слову Мандельштама, «не повторится дважды», — а приводит к состоянию, когда голоса разных эпох начинают звучать внутри тебя одновременно.
Не хором, где каждый голос послушно исполняет свою партию, но единым дыханием — тем самым spiritus, который для античности был одновременно воздухом, душой и вдохновением.
Это тот миг, когда, по выражению Пастернака, «во всем мне хочется дойти до самой сути», и ты вдруг обнаруживаешь, что «тайна» эта давно живет в тебе чужими голосами.
Это внутреннее многоголосие выстраивает собственную, не подчиненную хронологии логику.
Пушкинское «я памятник себе воздвиг нерукотворный» отзывается в ходасевичском маятнике, который отмеряет время «как для слуг»: классическая метафизика славы сталкивается с трагическим опытом эмиграции, где время становится экзистенциальной категорией, а не исторической данностью.
Здесь высокий, державинский штиль встречается с трезвым ужасом человека, который понял:
«Счастлив, кто падает вниз головой: мир для него хоть на миг — иной». Пастернаковское стремление «дойти до самой сути» перекликается с заболоцким, не позволяющим душе лениться, — здесь сходится ведомый разными путями пафос преодоления: у Пастернака — феноменологического проникновения в сущее («во всем мне хочется дойти до самой сути...»), у Заболоцкого — стоической дисциплины духа, восходящей к «столбцам» и сквозящей в поздней философской лирике, где «душа обязана трудиться и день и ночь».
А горькая ясность Мандельштама, вернувшегося в «город, знакомый до слез», вступает в диалог с бескомпромиссной интонацией Бродского, который «входил вместо дикого зверя в клетку».
Этот диалог, растянувшийся на десятилетия, можно было бы назвать главным поэтическим противостоянием второй половины XX века, если бы он не был одновременно и глубочайшим родством.
Оба знают: поэт в новейшей истории — это не певец, но persona в римском смысле, маска, через которую говорит голос, поставленный на грань физического уничтожения.
Оба слышат ту самую «музу плача», которая, по Ахматовой, «вожатая у слепых», ведет их по коридору времени.
Поэзия — это не реестр имен, пусть даже каждое из них — целая вселенная с собственной онтологией, интонацией и отношением к слову.
Это — «рукопись, на которой небо поставило затек», как писал Кузмин.
И когда в День поэзии пытаешься собрать воедино самых близких, с удивлением обнаруживаешь: ни одного из них нельзя исключить, а продолжить этот ряд можно до бесконечности.
Нельзя вычеркнуть Кузмина с его «вымыслом нежным» и гомосоциальной оптикой, без которой немыслим русский модерн.
Нельзя пройти мимо Хармса, чей абсурд оказывается не разрушением, но последней формой молитвы в мире, где традиционная молитва уже невозможна, — его «пальцы, летящие в небо», держат на весу этот хрупкий мир.
А присутствие в списке поздних, неканонических авторов — Соколова, Кутилова, Губанова — свидетельствует о том, что поэзия для нас существует не как музейный пантеон, но как живая ткань, где важен даже голос, удержавшийся на грани документа и лирического жеста.
Начал вспоминать — и понял: не счесть.
Да и не нужно.
Потому что настоящий список любимых поэтов — это не то, что хранят в памяти (память здесь выступает лишь архивариусом, ведущим учет «утраченного времени»), а то, что носишь в себе.
Это то, что М. Л. Гаспаров называл «интонационным словарем» эпохи, преломленным через индивидуальное сознание.
В этом смысле внутренний пантеон — не дань культурной памяти, но орган восприятия.
Орган, которым, подобно «слуху чуткому» Баратынского, мы вслушиваемся в хаос, чтобы различить в нем музыку.
Перечислять его — все равно что описывать собственное дыхание: можно зафиксировать ритм, глубину, частоту, но нельзя передать само живое движение, которым ты держишься в мире.
И, наверное, в этом движении — в этом spiritus — и кроется ответ на вопрос, который когда-то сформулировал Мандельштам:
«Останься пеной, Афродита, и, слово, в музыку вернись».
Перечень обрывается, но дыхание остается.
Свидетельство о публикации №226032101618
не слышен с резонансом, не потому, что их нет, а потому, что сейчас поэзия народу
не нужна, как раньше. Времена сейчас другие, цена жизни упала до 2х копеек, тут не до поэзии.
Вячеслав Горелов 21.03.2026 21:37 Заявить о нарушении