Истории болезней не нужны

— Пётр вы не против, если мы вернёмся к вашему сновидению о психиатре? — Задаёт вопрос психиатр. Кажется, впервые он просит вернуться к ранее рассказанному.
— Конечно, док. О вас?
— Если вы уверены, что видели во сне меня.
— Уверен, скажем, на семьдесят процентов.
— Итак. Вы сказали, что не чувствовали «давящей грусти», когда молчали, то есть повествование о волнах тоски прекратилось, и чувство исчезло?
— Верно.
— «В комнате было уютно от нас троих», — здесь он опускает лицо к листку, зачитывая мой сон дословно, — «по-домашнему тихо…»
— Так, — прерываю его в его же манере и мне сразу неловко, ведь он быстро взглянул на меня из под очков.
— «…слышалось только то, что делали мы сами».
 Молча и послушно киваю. Я уступаю ему: если он начал вести какую-то линию, моё доверие к нему сто процентов. Мы ровесники, но я даю ему побыть «отцом».
— Выходит ли, что вам спокойно и  комфортно не говорить о тоске и грусти, находясь среди людей? — Спрашивает он.
— Верно. Тоска усиливается, когда я напоминаю себе о разлуке, либо слушаю минорную музыку. Когда я с людьми, ничего этого нет.
— Хорошо. Что вы скажете об индифферентности, Пётр? Что это такое для вас: иметь «фон индифферентности» и чувствовать «волны тоски»?
— Безразличие. Ведь так переводится indifference. Мне плевать на остальное — есть тоска, я её ощущаю, к другим чувствам у меня нет доступа.
— Нет доступа, — тихо, эхом, себе под нос повторяет он.
— Да. Кажется, я понял, куда вы клоните, док, — говорю без протеста, смягчаясь под его «отцовским» взглядом, — у меня выгорели чувства, прогорели. Я долго и сильно любил её. Сначала ездил к ней, потом писал письма, рисовал для неё, ждал ответов, тосковал. Даже блокировал её в мессенджере. Боролся с чувством любви, а ничего не вышло: любовь осталась. Так как выгорело, то она уменьшилась, нет, не исчезла, но возник занавес из безразличия. У меня был случай на службе, мы перевозили женщин, детей, пятеро пожилых, словом всех вперемешку, кого взяли из деревни, дальше от боевой точки, эвакуировали их. В автобусе стояли плотно, мамаши тихо отвечали на вопросы детей, и вопросов было мало. Стояли разные, тело к телу, вплотную ко мне — молодые, привлекательные,  от них разило теплом, деревенскими запахами, но я ничего не чувствовал,  кроме человеческого присутствия. Ни влечения,  ни любви к ближнему, даже покровительство над ними не ощущал. Мне было безразлично, потухли мои огни. А потом одна начала всхлипывать, не ровно дышать, никто её в толпе не успокаивал — люди измотанные ехали, все понимали, оторвались навсегда от родных домов. Тихонько хнычет она, стоит рядом там, где находилась моя точка у дверей. И тут то, док, загорелось чувство, как дальний огонёк, стало расти, приближаться, заполнять собой безразличие. Я рад был, что обнаружил его кроме висевшего надо всем фона. Явственно почувствовал глубокое сострадание, жажду утешить её, не любовь, не окрыленность, а сочувствие. Я спрашивал отца: ты любишь маму? — психиатр зашевелился на этом слове, сдвинулся в кресле, таком же удобном, как у меня, — Он отвечал: я её жалею. Ни разу отец не сказал, что любит. Может быть, у меня такая же особенность — не любить, а жалеть. — Широко улыбаюсь, а он и не думает, смотрит на меня с отцовской симпатией, — Что вам ещё сказать? Рад я был, что кроме волны с тоской забрезжило сострадание на полотне безразличия.
— Как вы тогда поступили, Пётр?
— Так как я стоял рядом, то забрал её под левую руку, прижал к себе. Кажется, она этого и ждала. Сначала пошли сильные рыдания, затем тише, тише, она обмякала, стала дышать глубже, ровнее, потом затихла у меня на плече. Автобус ехал через степь.
— Пётр, это замечательная история. Какой вывод вы делаете?
 Со мной он, кажется, немногословен. Ладно, мне хватило его «отеческого» присутствия.
— Вывод в том, что мне надо чаще выбираться к людям. Не ждать от себя чувств любви и особой благости. Сострадание, как видите, тоже способно обеспечить своего рода влечение. Буду пользоваться.
— Благодарю за за нашу встречу.
— Да что вы, док!
— Последний вопрос.
— Да.
— Что психиатр в вашем сновидении мог делать руками?
 Мне бы такую память о своих клиентах!
— Он сшивает медицинские карты.
— Карты?
— Их самые. Сгибает, делает плотнее, сшивает скрепками, складывает напополам, уплотняет. Истории болезней уже не нужны. Док, он делает из них игрушки для ребёнка рядом!
 Я не верю тому, что только что сказал, во все глаза смотрю на психиатра. Теперь он улыбается одной из самых довольных улыбок.

——Мой сон о психиатре——

  Психиатр сидел и что-то мастерил, когда я пришёл к нему. Он одновременно слушал и занимался ручным трудом. Комната окрашена в тёплый тон, желтоватый, быть-может, в цвет топленого молока. Свет приглушен. Здесь ещё кто-то маленький, уместный, третий среди нас — ребёнок! При нём я могу говорить. Обстановка и готовность слушать располагают сказать врачу о себе, и когда я произношу слова, ощущаю явную грусть. 
— Доктор, на фоне индифферентности я чувствую волны тоски.
— Та-а-ак,- протягивает психиатр, подтверждая услышанное. Не отрываясь, он делает что-то руками. Он вник в мою ситуацию и совершенно спокоен, словно происходящее со мной достойно наблюдения, но не срочных мер. Это место как нельзя лучше подходит для нашей встречи: я ощущаю ответное спокойствие, интимную связь с обстановкой, то самое участие к затруднениям моей души.
  Я был уверен в точности своих слов. Я не видел фон индифферентности в красках, но волны тоски представлялись мне, как частые, с одинаковым периодом и амплитудой, серые волнения. Когда я молчал, то не чувствовал давящей грусти. В комнате было уютно от нас троих, по-домашнему тихо, слышалось только то, что делали мы сами.

Степан Лебедев, 20.03.26
Москва


Рецензии