Консультант
Осень 1992 года. Областной центр. Молодежный центр.
---
Звонок застал Андрея в тот момент, когда он пересчитывал пачки макарон.
Четыреста грамм на человека в месяц, если верить карточкам. Жена говорила — семьсот, если стоять в очереди с шести утра в спецраспределитель на Комсомольской. Андрей не стоял. У него не было на это времени — или, если честно, желания. Он предпочитал думать, что его время стоит дороже, чем полкило гречки, купленной по талонам номер 9.
Макароны лежали на столе в кабинете, который раньше назывался «комнатой политпросвещения». Теперь здесь висела выцветшая карта мира, портрет Ельцина, взятый из газеты «Известия» и приколотый кнопкой к стенду, и стопка брошюр с лиловыми обложками — устав ДПР, перепечатанный на ризографе тиражом в двести штук за счет членских взносов.
Наталья ждала эти макароны. И еще — молоко, если повезет, и хлеб. Андрей смотрел на пачки, аккуратно перевязанные шпагатом, и чувствовал, как что-то сжимается в груди. В 1988-м, когда он выступал на комсомольской конференции с проектом реформы системы распределения продовольствия, он думал, что через четыре года макароны будут тем, что выбрасывают, когда жене надоест есть их на ужин. Он ошибался.
Звонок был резким, хозяйственным. Секретарша Леночка — она сохранила должность еще с райкомовских времен, хотя теперь ее называли «специалист первой категории» — просунула голову в дверь:
— Андрей Викторович, вас.
— Кто?
— Областная администрация. Сказали — срочно.
Он взял трубку. Черный аппарат «ТА-88» с тяжелой трубкой, от которой пахло пылью и чужими губами.
— Волков слушает.
— Андрей Викторович? — голос в трубке был женским, сухим, канцелярским. — Вас приглашают на беседу. Сегодня в шестнадцать ноль-ноль. Кабинет губернатора.
— Губернатора?
Вопрос прозвучал глупо. Андрей даже оглянулся на Леночку, будто она могла подтвердить, что он не ослышался.
— Областной администрации, — уточнила женщина с тем терпением, которое бывает только у секретарей больших начальников. — Вас встретят на проходной. Паспорт иметь при себе.
— Подождите. А по какому вопросу?
— Вас поставят в известность. До встречи.
Трубка коротко хрюкнула и замолчала.
Андрей положил телефон, чувствуя, как ладонь оставила влажный след на черном пластике. В кабинете было прохладно — отопление еще не дали, хотя календарь показывал середину октября. За окном, над крышами пятиэтажек спального района, висело низкое, свинцовое небо.
— Лена, вы не знаете, — он повернулся к секретарше, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, — что там за дела у губернатора?
Леночка пожала плечами. На ней был вязаный жакет, явно домашний, и Андрей подумал, что она тоже мерзнет.
— Говорят, он вашу партию не любит.
— ДПР не партия, а движение, — машинально поправил Андрей, но тут же махнул рукой. — Ладно.
Он посмотрел на макароны. Потом на часы. Было половина третьего. До шестнадцати ноль-ноль оставалось полтора часа. От молодежного центра до Белого дома — так в городе называли здание обкома, которое теперь стало администрацией — ехать двадцать минут на трамвае, если без пробок.
Он сунул пачки в портфель — в тот самый «дипломат», темно-коричневый, с блестящими замками, подарок тестя на защиту диплома. В 1989-м это был символ статуса. Теперь на замках появились царапины, и один угол облез до белого пластика.
В портфеле, помимо макарон, лежали: устав ДПР, свежий номер «Демократической России» (вчерашний, из Москвы, с передовицей о новом законе о местном самоуправлении), потертая книжка Поппера в мягкой обложке, которую он перечитывал в электричках, и три конверта с членскими взносами, которые никто так и не сдал.
Андрей застегнул портфель, накинул плащ — серый, еще советский, купленный ещё на накопленные за два года комсомольской работы — и вышел в коридор.
Леночка окликнула его уже у двери:
— Андрей Викторович!
— Да?
— Вы... это. Пиджак бы пригладили. У вас там, — она показала на спину, — от стула замялось.
Он провел ладонью по ткани, чувствуя, как краснеет. В комсомоле за ним такого не водилось — всегда при галстуке, всегда отутюжен. А теперь вот. Молодежный центр, макароны, ризограф, который вечно ломается, и куцые зарплаты, которые приходят раз в два месяца, если повезет.
— Спасибо, Лена. Передайте, если кто придет, я до вечера.
— А Наталье что сказать? Она звонила, спрашивала про крупу.
Андрей остановился у двери. Наталья. Жена. Он обещал ей, что сегодня заедет в распределитель сам. Теперь не успеет.
— Скажите... скажите, что я в администрации. Пусть не ждет с ужином.
Он вышел на улицу, и осенний ветер сразу ударил в лицо, пахнущий прелыми листьями и бензином. Трамвайная остановка была в ста метрах, у Дома быта. Андрей зашагал быстро, стараясь не думать о том, зачем его вызывает губернатор.
Но мысли лезли сами.
Светлов. Игорь Петрович Светлов. Он пришел к власти год назад, после того как Ельцин назначил глав администраций. До этого Светлов был первым секретарем обкома — из тех, кого называли «хозяйственниками», а не идеологами. Про него говорили: умный, прагматичный, умеет договариваться. Когда в 1990-м выбирали народных депутатов, Светлов поддержал демократов — не потому, что верил, а потому, что понял: ветер дует в другую сторону.
Андрей видел его дважды. Первый раз — на митинге в 1990-м, когда Светлов, тогда еще первый секретарь, вышел к толпе и сказал: «Перемены нужны. И мы их проведем». Андрей стоял в первых рядах, с флагом ДПР, и верил. Второй раз — в прошлом месяце, на совещании по делам молодежи, куда Андрея пригласили как лидера региональной организации. Светлов смотрел на него из-за длинного стола, и взгляд был тяжелым, оценивающим. Тогда они не разговаривали. Только кивок, только: «А, травкинцы. Проходите».
Теперь — приглашение. Личное. В кабинет.
Трамвай подошел сразу, будто ждал. Андрей запрыгнул на подножку, сунул кондукторше пятнадцать копеек — старый тариф, новый еще не утвердили — и прошел в конец вагона. Сел у окна, поставил портфель на колени.
Вагон качнуло, и по стеклу побежали капли — начинался дождь, тот самый, осенний, затяжной, который в этих краях шел неделями.
Он смотрел на улицу, на витрины магазинов с пустыми полками, на очереди у хлебных ларьков, на растерянных бабушек с авоськами. Все это было ему знакомо до боли. Он родился в этом городе, закончил университет, женился. И все эти годы он верил, что сможет изменить это — пустые полки, серые лица, вечную усталость.
Когда Горбачев запустил перестройку, Андрей был секретарем комсомольской организации филфака. Он организовывал дискуссионные клубы, привозил из Москвы самиздат, спорил с парторгами о социализме с человеческим лицом. В 1989-м его заметили в обкоме комсомола. Сулили карьеру. Говорили: «Ты, Волков, пойдешь далеко». Он и сам так думал.
А потом — 1990-й. Отказ от шестой статьи, выборы, демократы. Андрей ушел из комсомола. Не потому, что его попросили — его, наоборот, уговаривали остаться, говорили, что такие люди нужны системе. Он ушел сам. Потому что понял: не верь.
Он вступил в ДПР Травкина, когда партия только создавалась. Ему нравилось, что Травкин говорил о свободном труде, о том, что Россия должна стать страной фермеров и предпринимателей, а не колхозников и партийных функционеров. Андрей развозил листовки по городу, выступал на митингах, спорил с коммунистами у Дома офицеров. Его даже пару раз задерживала милиция — тогда, летом 91-го, во время путча. Но быстро отпускали: «Иди, мальчик, не балуйся».
А потом все кончилось. Ельцин победил, КПСС запретили, началась новая жизнь. И в этой новой жизни Андрей оказался в молодежном центре с портфелем, полным макарон, и зарплатой, которую не платили месяцами.
Он думал об этом, когда трамвай подъезжал к остановке «Площадь Ленина». Ленина уже убрали — памятник снесли в августе 91-го, на том самом месте теперь стоял деревянный крест, который потом заменили на камень. Андрей помнил ту ночь — он был на площади, с тысячами других, и ему казалось, что вот оно, будущее, уже здесь, уже наступило.
Будущее наступило. Оно называлось: дефицит макарон, съемная комната на окраине и жена, которая смотрит с укором, когда он снова приносит домой не молоко, а брошюру с новым проектом закона о местном самоуправлении.
— Конечная, — объявила кондукторша. — Выходим.
Андрей встал, поправил портфель и вышел на площадь.
Белый дом — бывший обком — стоял напротив. Здание было огромным, сталинским, с колоннами и лепниной. Над входом еще висел герб РСФСР — его не успели снять, или не решались. Сейчас под этим гербом толпились люди — просители, курьеры, какие-то женщины с папками. Все курили, переговаривались, поглядывали на часы.
Андрей подошел к проходной. Ватник-охранник, бывший милиционер, глянул на него сонно:
— Паспорт.
Андрей протянул паспорт. Охранник листал долго, зачем-то вглядываясь в каждую страницу, потом поднял глаза:
— К кому?
— К губернатору. Приглашение.
— Записан?
— Сказали — записан. Волков Андрей Викторович.
Охранник сверился с журналом, заложенным пальцем, нашел, кивнул:
— Проходи. Второй этаж, направо по коридору. Жди в приемной.
Андрей прошел через турникет — тяжелый, металлический, наследие еще тех времен, обкомовских.
В вестибюле пахло мастикой и старым деревом. Пол был выложен мраморной плиткой, на стенах — мраморные доски с именами бывших секретарей. Андрей подумал: интересно, чьи имена будут здесь через десять лет?
Он поднялся на второй этаж. Коридор был длинным, с высокими потолками, с тяжелыми дверями из ценных пород дерева. Под ногами — ковровая дорожка, вытертая до ниток, но все еще красная. Свет горел тускло — экономили.
Приемная губернатора оказалась в конце коридора. Здесь сидела та самая женщина с сухим голосом — лет сорока, в строгом костюме, с идеальной укладкой. Она взглянула на Андрея поверх очков:
— Волков?
— Да.
— Присаживайтесь. Игорь Петрович освободится через десять минут.
Андрей сел на стул у стены. Стул был жестким, казенным, таким, на которых сидят просители. Он поставил портфель на колени, чувствуя, как внутри ледяными катышками ворочаются макароны.
Секретарша что-то печатала на машинке — «Ятрань», старая, еще с кириллической раскладкой. Стук клавиш был резким, отрывистым. Андрей смотрел на дверь кабинета — массивную, дубовую, с бронзовой ручкой. За этой дверью решалась судьба области. И сейчас — его судьба.
Он не знал, чего хочет. Часть его — та, что еще помнила комсомольские амбиции — хотела, чтобы его взяли. Давали кабинет, зарплату, возможность делать. Другая часть — та, что зачитывалась Поппером и верила в свободу — боялась. Потому что власть меняет. Потому что, переступив порог этого кабинета, он перестанет быть Волковым, лидером травкинцев, и станет кем-то другим. Тем, кто сидит в приемных и ждет.
Дверь открылась. Из кабинета вышел мужчина в дорогом костюме, с папкой под мышкой. Он мельком взглянул на Андрея, не узнал, прошел к выходу.
— Проходите, — сказала секретарша. — Игорь Петрович вас ждет.
Андрей встал. Поправил галстук — тот самый, комсомольский, темно-синий, с тонкой полоской. Взял портфель. Сделал шаг, второй. Открыл дверь.
Кабинет был большим. Огромным. С высокими окнами, выходящими на площадь. Стол — длинный, полированный, заваленный бумагами. На стенах — карты области, портрет Ельцина (уже в раме, не кнопкой приколот), старые фотографии области — еще 60-х годов. В углу — столик с графином и гранеными стаканами.
Губернатор стоял у окна, спиной к двери. Он был в пиджаке, но без галстука, ворот рубашки расстегнут. Полный, грузный, с тяжелым затылком. Андрей вспомнил, как в 1990-м Светлов выглядел моложе, подтянутее. Год власти добавил ему веса и седины.
— Садитесь, — сказал Светлов, не оборачиваясь. Голос был глухим, усталым. — Сейчас.
Андрей сел. Положил портфель на колени, потом сообразил, что так сидеть неудобно, поставил его на пол, к ножке стула. Стул был мягким, с подлокотниками — для важных гостей. Но Андрей чувствовал себя не гостем.
Светлов повернулся. Посмотрел на него долгим, изучающим взглядом. Глаза были серыми, глубоко посаженными, с мешками под ними — не выспался, или забот много.
— Волков? — спросил он, хотя, конечно, знал.
— Да, Игорь Петрович.
— Вы у Травкина?
Вопрос прозвучал как приговор. Андрей выпрямился:
— Я член Демократической партии России. Возглавляю региональную организацию.
— Знаю. — Светлов прошел к столу, сел в кресло. Кресло скрипнуло под его весом. — С Николаем знаком. Встречаемся иногда в Верховном Совете. Умный мужик. Крепкий хозяйственник. О тебе хорошо отзывался. Как ты думаешь, зачем я тебя позвал?
Андрей молчал. Он мог бы сказать что-то умное — про молодежную политику, про взаимодействие власти и общественных организаций. Но почему-то не хотел. Или не мог.
— Я вас позвал, потому что вы мне нужны, — сказал Светлов, и в его голосе не было ни капли лести. Только усталая констатация факта. — Вы мне нужны, потому что вы молодой, потому что вы хотя и без опыта управленческого, но верите в эту вашу демократию. И потому что вы не боитесь.
— Чего я не боюсь?
— Меня. Их. — Светлов кивнул в сторону окна, туда, где за стенами кабинета была площадь, город, область. — Вы, травкинцы, вы такие все. Идеалисты. Думаете, что можно прийти и всех переделать.
— Я думаю, что можно попробовать, — сказал Андрей и сам удивился своей резкости.
Светлов усмехнулся. Коротко, без веселья.
— Хорошо. Я вам предлагаю работу. Отдел организационной работы. Кураторство по шести районам. Задача — внедрять местное самоуправление. Помогать районам строить новую систему. Учиться самим и учить других.
Андрей молчал. В голове крутились цифры: оклад, премиальные, соцпакет. И одновременно — макароны в портфеле, Наталья у плиты, пустые полки в магазинах.
— Почему я? — спросил он.
— Потому что вы из тех, кто верит. И потому что вы знаете, что такое выборы, — Светлов достал из пачки сигарету, не предлагая Андрею. — У нас в области есть три района, где местное самоуправление — это звук. Там сидят люди, которые не хотят ничего менять. Им удобно. И они будут саботировать любые решения Москвы. Мне нужен человек, который поедет туда и будет их... шевелить.
— А если они не захотят шевелиться?
— Тогда я вас отзову. Но вы попробуете.
Светлов закурил. Дым поплыл к потолку, к лепнине, к старым люстрам.
— Я даю вам год, — сказал он. — За год вы должны показать результат. Не идеальный, не тот, о котором вы мечтаете. Но результат. Чтобы я мог сказать в Москве: область работает, реформы идут. Вы понимаете?
— Понимаю.
— Вы не понимаете. — Светлов выпустил дым, прищурился. — Вы думаете, я вас позвал, чтобы строить новую Россию. Нет. Я вас позвал, потому что мне нужен человек, который будет делать то, что нужно мне, а не то, что написано в ваших брошюрах. Если вы готовы к этому — выходите завтра на работу. Если нет — идите обратно в свой молодежный центр и продолжайте раздавать листовки.
Андрей смотрел на губернатора. На его тяжелое лицо, на мешки под глазами, на руки, лежащие на столе — крупные, с короткими пальцами, руки человека, который привык держать, а не давать.
Он думал о макаронах. О Наталье. О том, что вчера она сказала: «Андрей, я больше не могу. Ты обещал, что все изменится. А ничего не меняется». Он думал о своей партии, о том, что в ней осталось три десятка человек, и половина — пенсионеры, которым просто некуда идти. Он думал о том, что в 1990-м он верил в чудо, а теперь верит в макароны.
— Я готов, — сказал он.
Светлов кивнул, будто не сомневался.
— Тогда завтра в девять к начальнику отдела. И вот что, Волков.
— Да?
— Оставьте ваши макароны в приемной. Заберите потом. Неудобно перед секретаршей.
Андрей покраснел. Он думал, что портфель стоит на полу, что никто не видит. Но в этом кабинете, наверное, видели все.
Он встал, поднял портфель. Потом, помедлив, достал из внутреннего кармана пиджака устав ДПР — лиловую брошюру, которую носил с собой уже полгода. Положил на стол.
— А это зачем? — спросил Светлов.
— Чтобы вы знали, кто я, — сказал Андрей. — Я не перестаю быть членом партии. И я буду делать то, что считаю правильным. Если вы это примете — я остаюсь. Если нет — я уйду.
Светлов посмотрел на брошюру. Потом на Андрея. Усмехнулся — на этот раз иначе, без той усталой горечи.
— Оставьте, — сказал он. — Пригодится. Вам же с Громовым спорить. Там без книжек никак.
Андрей вышел из кабинета. В приемной секретарша печатала, не поднимая головы. Он прошел к выходу, спустился по лестнице, вышел на площадь.
Дождь кончился. Небо было низким, серым, но в разрывах туч уже виднелся вечерний свет. Андрей стоял у колонн Белого дома, сжимая в руке портфель с макаронами, и чувствовал, как внутри поднимается что-то большое, тяжелое, похожее на страх — или надежду.
Он посмотрел на часы. Полседьмого. Наталья уже вернулась из школы, ждет его, ждет макароны, ждет, что он скажет ей про завтрашний день.
Андрей зашагал к трамвайной остановке. В портфеле, рядом с макаронами, лежали устав ДПР, Поппер, газеты и новые, чистые бланки — он взял их в приемной, на всякий случай. Бланки областной администрации, с гербом, с подписью губернатора.
Он еще не знал, что напишет на них. Не знал, сколько раз будет проклинать этот день. Не знал, что будет через год.
А пока надо изучить закон о местном самоуправлении.
Но сейчас, в осенних сумерках, на площади, где еще не поставили новый памятник, а старый снесли, Андрей чувствовал только одно: он сделал шаг. Куда — покажет время.
Он сел в трамвай, поставил портфель на колени и закрыл глаза. За окном плыл город, его город, который он собирался менять.
Глава 2. Инструктаж
Начальник отдела организационной работы назывался Михаилом Борисовичем Тучковым.
Андрей узнал это в девять утра, когда, отстояв очередь в проходной (паспортный контроль был строже, чем вчера — ватник-охранник сменился, новый смотрел на всех волком), поднялся на третий этаж и оказался в длинном коридоре с табличками: «Отдел экономики», «Отдел сельского хозяйства», «Юридический отдел», «Контрольно-ревизионное управление». Двери были одинаковыми — тяжелыми, с бронзовыми ручками, только таблички различались.
Дверь отдела организационной работы оказалась в самом конце, у пожарной лестницы. Андрей постучал. Никто не ответил. Он толкнул дверь — она открылась, и он увидел комнату, которая в бытность обкома была чьим-то кабинетом, а теперь, судя по всему, служила проходным двором.
В комнате стояли три стола, заваленных папками. На подоконнике — фикус в кадке, давно не политый, с поникшими листьями. На стенах — карта области, план эвакуации и выцветший плакат «План — закон!». У окна, спиной к двери, сидел мужчина в коричневом пиджаке и что-то писал от руки. Он не обернулся.
— Михаил Борисович? — спросил Андрей.
— Он самый, — голос был скрипучим, как несмазанная дверь. — Вы, наверное, Волков?
— Да. Андрей Волков. Меня вчера...
— Знаю. — Тучков повернулся. Ему было лет пятьдесят, не больше, но выглядел он на все шестьдесят — лицо в морщинах, редкие волосы зачесаны на лысину, глаза маленькие, колючие, как у хорька. На столе перед ним лежала раскрытая папка, и Андрей успел заметить, что Тучков пишет не докладную, а письмо — обычное, рукописное, на листе в клеточку. — Садитесь, молодой человек.
Андрей сел на стул у стола — единственный, который не был завален бумагами. Стул скрипнул, и Андрей подумал, что здесь все скрипит, как старый корабль.
— Игорь Петрович звонил, — сказал Тучков, откладывая ручку. — Сказал, что берет вас к нам. Сказал, что вы из травкинцев. — Он помолчал, глядя на Андрея в упор. — А я, знаете ли, из старых коммунистов. Сорок лет в партии. Так что у нас с вами, молодой человек, будет интересный разговор.
Андрей промолчал. Он чувствовал, что здесь, в этом кабинете, не надо спорить. Надо слушать.
— Не бойтесь, — Тучков вдруг улыбнулся, и морщины на его лице собрались в смешные складки, отчего он стал похож на старого лесного гнома. — Я не кусаюсь. Идеология — это для тех, у кого дел нет. А у нас дел — выше крыши. — Он подвинул к Андрею стопку папок. — Вот. Знакомьтесь. Ваше хозяйство.
Андрей взял верхнюю папку. На обложке было написано от руки, фиолетовыми чернилами: «Краснооктябрьский район». Вторая: «Советский район». Третья: «Прогрессивный район». И еще три — с другими названиями. Всего шесть.
— Это ваши районы, — сказал Тучков. — Шесть штук. С ними вы и будете работать. Ездить, встречаться, помогать, советовать, — он сделал паузу, — и докладывать мне, что там происходит на самом деле.
— А что там происходит на самом деле?
— А вот это вы и узнаете. — Тучков откинулся на спинку стула, стул жалобно заскрипел. — Я вам скажу так, Волков. Закон о местном самоуправлении у нас есть. Приняли в прошлом году, в июле. Хороший закон. Демократический. Только вот... — он постучал пальцем по столу, — в районах его читали по-разному. Кто-то прочитал и испугался. Кто-то обрадовался. А кто-то, — Тучков понизил голос, — сделал вид, что не заметил. И продолжает жить по старым правилам.
— Каким правилам?
— А таким. — Тучков встал, подошел к окну. За окном было серое утро, двор Белого дома, заасфальтированная площадка, где стояли черные «Волги» и несколько иномарок — подарок Москвы. — Вы знаете, как работали районы при советской власти? Райком, райисполком, колхозы, совхозы. Все завязано в один узел. Первый секретарь — он и царь, и бог, и военачальник. Он решает все: кому квартиру дать, кого наказать, кому премию выписать, кого из партии исключить. Люди к этому привыкли. Они не знают другой жизни.
— Но теперь другое время, — сказал Андрей.
— Другое, — согласился Тучков. — Только привычки, Волков, они меняются медленнее, чем законы. Вы думаете, если приняли закон, так все и побежали выборы проводить? Как же. Сидят и ждут. Ждут, когда вернется старый порядок. Или когда им скажут, что делать.
— А мы должны сказать?
— Мы должны помочь. — Тучков повернулся к нему. — В этом наша работа. Мы не начальники, Волков. Мы методисты. Мы должны объяснить, научить, подтолкнуть. И если нужно — попросить Игоря Петровича, чтобы он нажал. Но нажимать — это крайний случай. Потому что если губернатор начнет нажимать на каждый район, ему и года не хватит. А нам с вами нужно сделать так, чтобы они сами захотели меняться.
— А если не захотят?
Тучков помолчал. Потом вернулся к столу, сел, подвинул к себе папку с надписью «Краснооктябрьский район».
— Вот, — он открыл папку, вытащил фотографию. Андрей увидел мужчину лет шестидесяти, грузного, с тяжелым взглядом, в строгом костюме. На груди — два ордена. Фотография была черно-белая, старая, но человек на ней казался высеченным из гранита. — Громов Павел Сергеевич. Бывший первый секретарь райкома. Ныне — глава администрации Краснооктябрьского района. Избран, между прочим, народом. В 1990-м. Демократическим путем.
— И что он?
— А он, Волков, — Тучков убрал фотографию, — он до сих пор считает, что никакой демократии не было. Был путч, была измена, а настоящая власть — она в райкоме, и никуда не делась. У него до сих пор портрет Ленина в кабинете висит. И Сталина, говорят, тоже.
— И как с ним работать?
— А никак. — Тучков развел руками. — Он никого не слушает. Он считает, что он сам знает, как жить. И народ его поддерживает. Потому что при нем колхозы не развалились, фермы работают, школы отапливаются. А что выборов нет — так это, по его словам, от лукавого. Народ ему доверяет, и этого достаточно.
Андрей смотрел на папку. На ней было написано: «Краснооктябрьский район». Под фотографией, в папке, лежали какие-то бумаги, справки, докладные. Он вдруг почувствовал, что папка тяжелая — не физически, а каким-то другим весом, весом чужой, плотной, как глина, жизни.
— Есть и другие, — сказал Тучков, возвращаясь на место. — Вот, например, Сухов. — Он взял другую папку, открыл. На этот раз фотография была цветной, но выцвевшей — мужчина лет пятидесяти, в очках, с аккуратным пробором, улыбается казенной улыбкой. — Председатель райисполкома Советского района. Тоже, кстати, из старых. Но он другой. Он — не боец. Он — приспособленец.
— То есть?
— То есть он будет делать то, что скажут. Если скажет Москва — сделает по-московски. Если скажете вы — сделает по-вашему. Если скажет Громов — сделает по-громовски. Ему главное — чтобы его не трогали. Чтобы все было тихо, спокойно, по-старому. Он, Волков, из тех, кто любит, когда все лежат в одной струнке. И он будет делать все, чтобы эта струнка не порвалась.
— А третий район? — спросил Андрей, кивая на папку с надписью «Прогрессивный».
— А третий — это наша надежда, — Тучков улыбнулся, и в улыбке его появилось что-то теплое, почти отеческое. — Прогрессивный район. Там есть заводы, есть молодежь, есть комсомол — бывший, конечно, но они перестроились. Там уже провели выборы в местные советы, создали комитеты самоуправления. Там есть люди, которые хотят работать по-новому. И там, — Тучков посмотрел на Андрея с хитрецой, — там есть одна дама, которая вам, возможно, поможет.
— Дама? — Андрей почувствовал, как краснеет, и мысленно обругал себя за это.
— Елена Сергеевна Ковалёва. Отдел культуры. Молодая, энергичная, с головой. Она из тех, кто не ждет, когда сверху дадут команду, а сама начинает делать. Она уже организовала в районе дискуссионный клуб, приглашает независимых журналистов, пишет статьи в районку. Говорят, хочет баллотироваться в местный совет. — Тучков усмехнулся. — Так что, Волков, не думайте, что в глубинке одни консерваторы. Там тоже есть ваши единомышленники.
Андрей молчал, перебирая папки. Шесть районов. Шесть миров, о которых он не знал ничего, кроме названий на карте. Он вырос в областном центре, ездил в Москву, в Ленинград, даже за границу успел съездить — в Польшу, по комсомольской линии. Но в районах, в этих маленьких городках и деревнях, разбросанных на сотни километров, он бывал редко. И теперь ему предстояло стать там своим.
— Когда ехать? — спросил он.
— Через неделю, — сказал Тучков. — За это время изучите документы. Закон, методички, справки по районам. Узнайте, кто есть кто. Поговорите с людьми. — Он протянул Андрею лист бумаги. — Вот список глав районов, их заместителей, председателей советов. Позвоните, представьтесь. Скажите, что едете с проверкой.
— С проверкой? — Андрей удивился. — Вы же сказали — помогать.
— А вы как думали? — Тучков снова усмехнулся, и в его усмешке была та же усталая мудрость, что и вчера у Светлова. — Если вы приедете и скажете: «Я к вам с добром, давайте учиться жить по-новому», вас пошлют куда подальше. А если скажете: «Я из администрации, буду проверять, как выполняется закон», они испугаются и начнут шевелиться. А уж когда начнут шевелиться — тогда и можно учить. Поняли?
— Понял.
— Вот и хорошо. — Тучков встал, давая понять, что разговор окончен. — Кабинет вам пока выделить не можем — все занято. Будете работать здесь, за этим столом. Пока я в командировках — он ваш. Ключ возьмете у секретарши на первом этаже. И вот еще что.
— Да?
— Волков, — Тучков посмотрел на него внимательно, и в его колючих глазах вдруг мелькнуло что-то похожее на жалость, — вы вчера были у Игоря Петровича?
— Да.
— Он вам говорил, что районы — это не просто территория?
— В каком смысле?
— В том смысле, что в каждом районе — свои люди. Со своими судьбами, привычками, обидами. И вы туда едете не с чистым листом. Вы едете туда, где до вас уже были другие. И где о вас уже сложили мнение. — Тучков помолчал. — Вас там будут встречать. И встречать будут по-разному. Кто-то с радостью, кто-то с ненавистью, а кто-то — с равнодушием. И последнее — самое страшное. Потому что равнодушие — оно как болото. Засасывает.
— Я понимаю.
— Понимаете. — Тучков вздохнул. — Ладно. Идите. Завтра в девять жду вас с вопросами. Документы изучите сегодня.
Андрей взял папки. Их было шесть, и они едва помещались в портфель — пришлось вынуть Поппера и макароны, которые он так и не занес домой, оставил вчера в приемной. Портфель тяжело осел под весом бумаг.
Он вышел в коридор. Навстречу шла женщина в строгом костюме, с папкой под мышкой. Она мельком взглянула на него, на его потертый пиджак, на облезлый портфель, и прошла мимо, не поздоровавшись.
Андрей спустился на первый этаж, нашел секретаршу — другую, не вчерашнюю, молодую, с ярко накрашенными губами. Она дала ему ключ от кабинета Тучкова, посмотрев с любопытством.
— Вы новый? — спросила она.
— Да.
— А кем?
— Консультантом.
— Понятно, — она улыбнулась, но улыбка была пустой, дежурной. — Удачи.
Андрей поднялся обратно, открыл кабинет, сел за стол Тучкова. Разложил папки перед собой. Сверху лежала та, что с надписью «Краснооктябрьский район». Он открыл ее и начал читать.
Первой шла справка. Напечатана на машинке, с помарками, исправленная от руки. «Краснооктябрьский район. Образован в 1935 году. Площадь — 2,4 тыс. кв. км. Население — 38,2 тыс. чел. Районный центр — р.п. Красный Октябрь. Предприятия: маслозавод, кирпичный завод, лесхоз. Колхозов — 12, совхозов — 3».
Андрей читал дальше. Цифры, фамилии, даты. Партийная организация — 1200 человек, комсомольская — 300, первичных организаций — 45. В 1991 году райком распущен, имущество передано администрации. Первый секретарь Громов П.С. назначен главой администрации. Избран на альтернативной основе в 1990 году. Получил 87 процентов голосов.
Андрей отложил справку. 87 процентов. Это был не просто результат — это был приговор. Громова не навязали сверху. Его выбрали. Добровольно. Свободно.
Он перелистнул страницу. Дальше шли вырезки из районной газеты «Краснооктябрьская правда». Заголовки: «Партия — наш рулевой», «Критикам перестройки — бой», «Громов: мы не отдадим наш район мародерам». Статьи были написаны тяжелым, казенным языком, но в них чувствовалась сила — та самая, старая, которую не сломали ни путч, ни запрет партии.
В одной из вырезок, датированной мартом 1992 года, Андрей прочитал: «Выступая на собрании партийного актива, глава администрации П.С. Громов заявил: „Те, кто думают, что мы будем строить капитализм в отдельно взятом районе, глубоко заблуждаются. Мы строим социализм. И будем строить его до тех пор, пока народ нам доверяет. А народ нам доверяет“».
Андрей закрыл папку. Посмотрел на остальные. Советский район. Прогрессивный. И три других, о которых Тучков почти ничего не сказал.
Он взял папку «Прогрессивный район». Открыл. Первая страница — справка. Город районного значения, заводы — электромеханический, приборостроительный, швейная фабрика. Население — 52 тысячи. Молодежь — 30 процентов. Выборы в местный совет проведены в декабре 1991 года. Избрано 25 депутатов. Председатель совета — молодой, 35 лет, бывший инженер.
Андрей листал дальше. Среди бумаг нашел фотографию. На ней была женщина — лет двадцати семи, с короткой стрижкой, в джинсах и свитере, стояла у входа в Дом культуры и улыбалась. Подпись на обороте: «Ковалёва Е.С., зав. отделом культуры». Улыбка была открытой, насмешливой, и Андрей почему-то задержал взгляд на ней дольше, чем нужно.
Он положил фотографию в папку, захлопнул ее. Потом открыл портфель, достал блокнот и ручку. На первой странице написал: «План поездок».
Подчеркнул.
Посмотрел на папки, разложенные веером. Шесть районов. Полгода, может быть, год. И он, Волков, лидер травкинцев, бывший комсомолец, человек, который два года назад верил, что новая Россия родится в муках, но родится обязательно.
Он посмотрел в окно. За окном все так же стояли черные «Волги», и дворники сгребали листву в кучи. Ничего не изменилось. Но Андрей чувствовал, что что-то внутри него уже изменилось. Может быть, вчера, когда он сказал Светлову «я готов». Может быть, сегодня, когда он взял в руки эти папки.
Он открыл первую папку — ту, что с надписью «Краснооктябрьский район» — и начал читать заново. Внимательно, вчитываясь в каждую строчку, в каждую цифру, в каждую фамилию.
За окном смеркалось. В кабинете стало темно, но Андрей не зажигал свет. Он сидел при тусклом свете уличного фонаря, склонившись над бумагами, и учил свое новое хозяйство.
Глава 3. Первый контакт — Район «Прогресс»
Ноябрь 1992 года. Трасса Р-42. Прогрессивный район. 120 километров от областного центра.
---
Рассвет в ноябре наступает поздно, будто нехотя. В семь утра еще темно, только на востоке, над полями, разливается бледная полоса — не то свет, не то отражение снега, которого еще нет, но который уже чувствуется в воздухе. Автобус, старый «Икарус», крашенный когда-то в желтый, а теперь облезлый до ржавчины, тащится по разбитой трассе со скоростью пешехода, и каждая выбоина отзывается в позвоночнике глухим ударом.
Андрей сидит у окна, сжимая в руке портфель. В портфеле — папка с документами по Прогрессивному району, три экземпляра методички по организации местного самоуправления (отпечатано на ротапринте в областной администрации, тираж сто штук), бутерброд с сыром, завернутый в газету, и термос с чаем, который Наталья сунула ему на прощание, сказав: «Смотри, не простудись. Там ветра».
Ветра там действительно были. Андрей помнил по прошлым поездкам: открытое поле, ни одного леса на сотню километров, и ветер дует с востока, из Сибири, сухой и колючий. В Прогрессивном районе нет больших рек, нет лесов — только поля, перелески и поселки, нанизанные на трассу, как бусины на нитку.
Он ехал туда уже третьим — первым в своем списке. Тучков сказал: «Начни с легкого. Прогрессивный — он покажет тебе, что реформы возможны. А остальные... остальные будут потом».
В автобусе было холодно. Отопление не работало, и пассажиры сидели в пальто, в шапках, поджав ноги. Рядом с Андреем — женщина с авоськой, полной банок, и мужчина в ватнике, пахнущий махоркой и соляркой. Все ехали в Прогрессивный — кто к родственникам, кто на рынок, кто по делам. Разговаривали вполголоса, будто боясь разбудить утро.
Андрей смотрел в окно. Мимо проплывали поля — пустые, черные, перепаханные под зиму. Над ними висела низкая облачность, и казалось, что небо и земля сливаются где-то на горизонте в серую, бесконечную гладь. Изредка попадались деревни — пять-шесть домов, покосившиеся заборы, черные трубы, из которых вился дымок. У обочины — автобусные остановки с расписаниями, написанными от руки. На одной из них Андрей разглядел обрывок плаката: «Слава КПСС!» — и под ним, свежей краской: «Нет — войне!»
Время здесь текла иначе. Не так, как в областном центре, где жизнь била ключом, где открывались кооперативные магазины, где по улицам ходили люди в джинсах и куртках-«аляска». Здесь время застыло, как смола в янтаре. И только вывески на магазинах напоминали, что страна уже не та: «ТОО „Рассвет“», «Фирменный магазин», «АО „Хлеб“».
Автобус въехал в Прогрессивный в половине десятого. Город встретил его пятиэтажками — хрущевками, облезлыми, но ухоженными, с белеными стволами деревьев. Улицы были широкими, прямыми, с фонарями на столбах — и фонари горели, что в области было редкостью. На центральной площади — памятник Ленину, еще не снесенный, но уже без цветов у подножия. Вместо цветов — доска объявлений: «Сдается помещение под офис», «Требуется бухгалтер», «Союз предпринимателей приглашает».
Андрей вышел из автобуса на автостанции — маленьком здании с вывеской, на которой не хватало двух букв. Огляделся. Город казался живым, в отличие от других райцентров, где он бывал раньше. По улице ходили люди — не толпой, но и не так, как в вымерших городах, где только бабушки у подъездов перебирают семечки. Здесь были молодые — парни в спортивных костюмах, девушки с яркими сумками, мужчины в куртках-«аляска», такие же, как в областном центре.
Он нашел таксофон, бросил пятнадцать копеек, набрал номер районной администрации. Трубку взяла секретарша:
— Администрация.
— Доброе утро. Волков Андрей Викторович, областная администрация. У меня назначена встреча с главой.
— Да, мы ждем. Сергей Николаевич просили передать: приезжайте прямо сейчас, он в кабинете.
Администрация стояла на той же площади, рядом с Домом культуры. Здание было новым — построили в конце 80-х, из белого кирпича, с большими окнами. Над входом — герб РСФСР и флаг России, новый, трехцветный, который колыхался на ветру. Андрей посмотрел на флаг, и почему-то ему стало легче. Маленькая деталь, а мир меняется.
В вестибюле было чисто, пахло хлоркой и свежей краской. На стене — стенд с фотографиями депутатов местного совета, под каждой — фамилия, должность, телефон. Андрей нашел взглядом Ковалёву Е.С. — внизу, в третьем ряду. На фотографии она была строгой, в костюме, с пучком на затылке. Не похожа на ту, с фотографии в папке.
— Вы к кому? — спросила женщина за стойкой.
— К главе. У меня назначено.
— Проходите. Второй этаж, кабинет двадцать один.
Кабинет главы оказался в конце коридора, с табличкой, напечатанной на компьютере — это Андрей заметил сразу. В областной администрации все таблички были еще рукописные, а здесь — лазерная печать, ровные буквы.
Он постучал.
— Войдите, — голос был молодым, бодрым.
Глава — Сергей Николаевич Кораблёв — оказался мужчиной лет тридцати пяти, с короткой стрижкой, в джинсах и свитере. На столе у него не было ни графина с водой, ни папок с делами — только компьютер, «Электроника», и стопка свежих газет. Портретов на стенах не было — только карта района и календарь с видами Москвы.
— Волков? — Кораблёв встал, протянул руку. Рукопожатие было крепким, сухим. — Очень рад. Игорь Петрович звонил, предупредил. Проходите, садитесь. Чай? Кофе?
— Спасибо, чай.
— Света! — крикнул Кораблёв в открытую дверь. — Два чая в кабинет!
Секретарша — девушка лет двадцати, в строгой юбке, но с ярко-красными ногтями — принесла чай в стаканах с подстаканниками, на подносе с печеньем. Андрей заметил: печенье было фабричное, в упаковке, а не развесное, как везде.
— Вы, наверное, удивлены, — сказал Кораблёв, когда секретарша вышла. — У нас в районе все по-другому. Мы пытаемся жить по-новому. Не всегда получается, но пытаемся.
— Я вижу, — Андрей кивнул на компьютер. — У нас в области таких единицы.
— Это я из Москвы привез, — Кораблёв усмехнулся. — В командировку ездил, в Минэкономики. Там сейчас компьютеров — как грязи. А у нас — диковинка. Но мы внедряем. Бухгалтерию на нем ведем, отчеты печатаем. — Он помолчал, глядя на Андрея. — Вы, я слышал, из травкинцев?
— Да. Член ДПР.
— А я из комсомола, — Кораблёв развел руками. — Был секретарем горкома. Потом, в 90-м, ушел. Понял, что старая система не работает. А новая... новая только строится. И строить ее нам.
— Согласен.
— Вот и хорошо. — Кораблёв откинулся на спинку стула. — Значит, так, Андрей Викторович. Задача у нас с вами одна — внедрить местное самоуправление так, чтобы оно работало. Не на бумаге, а на деле. У нас уже есть местный совет, избранный в прошлом году. Есть комитеты самоуправления в поселках. Есть актив — люди, которые хотят работать. Но есть и проблемы.
— Какие?
— А такие. — Кораблёв встал, подошел к карте. — Вот, смотрите. Город у нас — более-менее. А поселки — беда. Там люди не понимают, что они могут сами решать свои проблемы. Они привыкли, что все решает начальство. Раньше — райком, теперь — администрация. Им говорят: выбирайте своего главу, создавайте комитеты. А они смотрят и ждут. Ждут, когда им скажут, кого выбрать.
— Это везде так, — сказал Андрей.
— Знаю. Но у нас есть шанс это переломить. — Кораблёв вернулся к столу, сел. — У нас есть молодежь. Есть люди, которые учились в Москве, в Ленинграде, которые видели, как живут в других странах. Они хотят перемен. И они готовы работать.
— Я хотел бы с ними встретиться, — сказал Андрей. — И с местным активом. И, если можно, посмотреть, как работают комитеты самоуправления в поселках.
— Организуем. — Кораблёв взял телефонную трубку, набрал номер. — Елена Сергеевна, зайдите, пожалуйста. — Он положил трубку, посмотрел на Андрея. — Я вас познакомлю с нашим лучшим кадром. Ковалёва Елена Сергеевна. Заведует отделом культуры. Но на самом деле — душа всех наших начинаний. Это она организовала дискуссионный клуб, это она привозит из области независимую прессу, это она уговаривает молодежь идти в советы.
Андрей почувствовал, как внутри что-то сжалось. Фотография из папки всплыла перед глазами — улыбка, джинсы, свитер. Он поправил галстук, одернул пиджак.
Дверь открылась, и она вошла.
Вблизи Ковалёва оказалась не похожа на фотографию. На ней был строгий костюм — юбка ниже колен, жакет с пуговицами, белая блузка. Волосы — русые, до плеч, убраны за уши. Но глаза — живые, насмешливые, смотрели на Андрея так, будто она уже все про него поняла и сейчас решит, стоит ли тратить время.
— Елена Сергеевна, — Кораблёв встал, — это Андрей Викторович Волков, областная администрация. Будет курировать наш район по вопросам местного самоуправления.
— Очень приятно, — Ковалёва протянула руку. Рука была теплой, сухой, пальцы длинные, без колец. — А я думала, из области пришлют какого-нибудь пожилого дядьку из бывших. А тут — молодой, красивый.
Андрей не нашелся, что ответить. Он покраснел, почувствовал, как краска заливает щеки, и мысленно обругал себя за это. Кораблёв усмехнулся:
— Елена Сергеевна, вы не смущайте человека. Он к нам работать приехал, а не на смотрины.
— А я и не смущаю, — она улыбнулась, и улыбка у нее была — открытая, чуть насмешливая, с ямочкой на щеке. — Просто рада, что прислали того, кто понимает, о чем мы говорим. А то были уже — приезжали, лекции читали, а как до дела доходит — в кусты.
— Я не из кустовых, — сказал Андрей, и прозвучало это резче, чем он хотел.
Ковалёва посмотрела на него внимательно. В глазах — любопытство, оценка.
— Посмотрим, — сказала она. — Сергей Николаевич, вы мне разрешите показать Андрею Викторовичу наш актив? У нас сегодня в ДК встреча дискуссионного клуба. Как раз на тему местного самоуправления. Будет человек двадцать — молодежь, учителя, врачи, несколько депутатов. Я думаю, ему будет полезно.
— Отличная идея, — Кораблёв кивнул. — Андрей Викторович, вы не против?
— Нет, конечно.
— Тогда я вас оставляю. Елена Сергеевна, покажите человеку наш район. А вечером, — он посмотрел на Андрея, — у нас с вами будет ужин. В ресторане «Волна». Местная достопримечательность. Не откажете?
— Спасибо, с удовольствием.
Они вышли из кабинета. В коридоре Ковалёва повернулась к Андрею, и в ее взгляде было что-то новое — не насмешка, а интерес.
— Вы давно в администрации? — спросила она, когда они спускались по лестнице.
— Неделю.
— И вас сразу в поля? Жестко.
— Я сам просился. Хочу понять, как все работает на местах.
— Понимать — это хорошо, — она открыла дверь на улицу, и холодный ветер ударил в лицо. — А менять — это другое. Вы готовы менять?
— Готов.
— Тогда пошли. — Она зашагала быстро, энергично, и Андрей едва поспевал за ней. — Я покажу вам наш город. Он маленький, но у нас есть чем гордиться.
Они прошли по центральной улице. Ковалёва показывала: вот здание бывшего райкома, теперь здесь офисы и магазины; вот Дом культуры, где по вечерам собирается молодежь; вот школа, где директор — молодой, тридцати двух лет, ввел выборность учительского совета. Она говорила быстро, с увлечением, и Андрей слушал, ловил каждое слово, но одновременно чувствовал, что смотрит не на здания, а на нее — на то, как она двигается, как поправляет волосы, когда ветер бросает их в лицо.
— А вы сами откуда? — спросил он, когда они остановились у Дома культуры.
— Я? Местная. Родилась здесь, в Прогрессивном. Училась в Ленинграде, в институте культуры. Вернулась в 89-м. Думала, буду работать, строить новую жизнь. — Она усмехнулась. — Настроила уже.
— Не получается?
— Получается. Но медленно. Знаете, как говорят: один в поле не воин. А у нас в районе таких, как я, — единицы. Остальные — или ждут, или боятся, или не верят.
— Я верю, — сказал Андрей, и прозвучало это слишком серьезно, слишком пафосно.
Ковалёва посмотрела на него, и в глазах снова мелькнула насмешка.
— Вы, травкинцы, все такие. С верой. Это хорошо. Но вера без дел, как говорится... — она не закончила, махнула рукой. — Ладно. Пошли в клуб. Там уже собираются.
Дискуссионный клуб оказался в подвале Дома культуры. Раньше здесь был склад, потом — тир, теперь — комната с самодельной мебелью, стопками стульев и доской, на которой мелом было написано: «Местное самоуправление: миф или реальность?»
В комнате уже было человек пятнадцать. Молодые — от двадцати до тридцати, в джинсах, свитерах, куртках. Несколько человек постарше — учительница в очках, врач в белом халате, мужчина с усами, похожий на инженера. Все курили, пили чай из граненых стаканов, переговаривались.
Когда Ковалёва вошла, разговоры стихли. Она представила Андрея: областная администрация, куратор, приехал посмотреть, как работают. Андрей почувствовал, как на него уставились двадцать пар глаз — с любопытством, с недоверием, с надеждой.
— Я не буду читать лекцию, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. — Я хочу послушать вас. Расскажите, что у вас получается, что не получается, в чем нужна помощь.
Молчание. Потом инженер с усами кашлянул:
— А помощь действительно будет? Или опять — бумажки, совещания, а воз и ныне там?
— Помощь будет, — сказал Андрей. — Чем смогу.
— А чем вы можете? — спросила учительница. — У вас есть ресурсы? Или вы только советы даете?
— Есть ресурсы. — Андрей вспомнил слова Тучкова о гуманитарке. — Могу помочь с топливом, с продуктами для школ и больниц. Могу помочь с документами — подготовить уставы, положения. Могу выйти на областную администрацию с ходатайствами. Но главное — я могу быть связующим звеном между вами и областью. Если вы будете делать свою работу — я сделаю свою.
В комнате снова повисло молчание. Потом Ковалёва усмехнулась:
— Ну вот, Андрей Викторович, вы им обещали топливо. Теперь они вас до конца года не отпустят.
Все засмеялись, и напряжение спало. Начался разговор — о проблемах в поселках, о том, как заставить людей ходить на выборы, о том, как делить власть между главой администрации и местным советом. Андрей слушал, задавал вопросы, спорил, соглашался. И чувствовал, что здесь, в этом подвале, в этом городе, где уже повесили российский флаг и поставили компьютеры, что-то действительно меняется. Медленно, трудно, но меняется.
Встреча закончилась через два часа. Люди расходились, жали Андрею руку, благодарили. Ковалёва стояла в стороне, опершись о стену, и смотрела на него.
— Ну как? — спросила она, когда они остались вдвоем. — Первое впечатление?
— Хорошее. — Андрей потер уставшее лицо. — У вас здесь есть люди. Настоящие.
— Есть. — Она подошла ближе. — Но вы им пообещали то, что, может быть, не сможете дать. Гуманитарка — это хорошо. Но она кончится. А что потом?
— Потом они научатся сами. В этом суть самоуправления.
— Вы в это верите?
— Верю.
Она посмотрела на него долгим взглядом. Потом улыбнулась — не насмешливо, а мягко, почти нежно.
— Вы наивный, Андрей Викторович. Как и я когда-то. — Она взяла с подоконника сумку. — Пойдемте, я покажу вам гостиницу. У нас тут одна, на окраине. Не фонтан, но переночевать можно.
Они вышли из Дома культуры. На улице уже стемнело, зажглись фонари. Ветер стих, и воздух был холодным, чистым, пахнущим снегом, которого еще не было, но который уже чувствовался.
— А вы замужем? — спросил Андрей, и сам удивился своему вопросу.
Ковалёва остановилась, повернулась к нему. В свете фонаря ее лицо казалось бледным, глаза — темными.
— Была, — сказала она. — Развелась в прошлом году. Муж не выдержал. Сказал: «Ты, Лена, живешь не своей жизнью. Ты живешь какой-то выдуманной. Всем помогаешь, а о себе не думаешь». — Она усмехнулась. — Может, он был прав.
— А вы?
— А я думаю, что каждый должен делать то, что умеет. Я умею помогать. И я буду это делать. — Она посмотрела на него. — А вы, Андрей Викторович, что вы умеете?
— Не знаю еще, — сказал он честно. — Думал, что умею многое. Теперь понимаю, что ничего не умею.
— Это первый шаг, — сказала Ковалёва. — Понять, что ничего не умеешь. А второй — научиться. — Она пошла дальше, и Андрей двинулся за ней. — Завтра я покажу вам поселки. У нас есть один, Заречье, там комитет самоуправления работает уже полгода. Вы посмотрите, как это бывает, когда люди начинают сами решать свои проблемы. И тогда вы поймете, о чем мы говорим.
— Хорошо, — сказал Андрей. — Я поеду.
Они подошли к гостинице — двухэтажному зданию с вывеской «Прогресс». Ковалёва подождала, пока он запишется у портье, потом сказала:
— Ужин в «Волне» в семь. Сергей Николаевич будет. Я тоже. — Она помолчала. — До вечера, Андрей Викторович.
— До вечера.
Она ушла, и Андрей смотрел ей вслед, пока она не скрылась за поворотом. Потом поднялся в номер, бросил портфель на кровать, сел у окна.
Номер был маленьким, казенным — кровать, тумбочка, вешалка. На подоконнике — фикус, живой, в отличие от того, что в кабинете Тучкова. За окном — двор гостиницы, пустой, с единственной машиной — старой «Волгой».
Андрей достал из портфеля блокнот, открыл на странице с планом поездок. Напротив «Прогрессивного района» поставил первый плюс. Потом написал: «Ковалёва Е.С. — надежный союзник».
Посмотрел на написанное. Союзник. Да, конечно. Только почему-то рука дрожала, когда он выводил эти буквы.
Он закрыл блокнот, лег на кровать, не раздеваясь. В коридоре кто-то прошел, хлопнула дверь. Где-то внизу работало радио, и голос диктора сообщал новости: «В Москве продолжается работа над проектом новой Конституции. Президент Ельцин встретился с руководителями регионов...»
Андрей закрыл глаза. Перед глазами стояло лицо Ковалёвой — насмешливое, живое, с ямочкой на щеке. И он думал о том, что через неделю ему ехать в Советский район, а потом — в Краснооктябрьский, к Громову, и там будет совсем другая жизнь, другая правда.
Но сейчас, в этом маленьком городе, где уже повесили российский флаг и поставили компьютеры, ему казалось, что реформы возможны. Что новая Россия может родиться не в муках, а в работе, день за днем, шаг за шагом.
Он уснул, так и не раздевшись, и во сне ему снился ветер — холодный, ноябрьский, который дул с полей и нес запах снега, еще не выпавшего, но уже близкого.
Глава 4. Иллюзии рушатся
Ноябрь 1992 года. Прогрессивный район. Поселок Заречье. 35 километров от районного центра.
---
Утро пришло не с рассветом — в ноябре рассвета почти не бывает, только долгое, тягучее серело, когда небо становится мышиным, а земля — черной, и граница между ними исчезает, и кажется, что ты стоишь посреди ничего. В Заречье это чувство было особенно острым — поселок лежал в низине, окруженный полями, и туман висел над крышами до самого полудня, тяжелый, сырой, пахнущий торфом.
Андрей вышел из машины — старенького УАЗика, который Кораблёв выделил для поездки — и огляделся. Поселок был небольшим, дворов на двести, вытянулся вдоль единственной улицы. Дома — деревянные, почерневшие от времени, с резными наличниками, которые давно не крашены. Кое-где — кирпичные, послевоенной постройки, с покосившимися заборами. В центре — магазин, сельсовет (теперь — комитет самоуправления), школа, клуб. Все — обшарпанное, усталое, но еще живое.
Ковалёва вышла следом, запахнула пальто — ветер здесь был злым, пробирающим до костей.
— Ну как? — спросила она. — Страшно?
— Нет, — сказал Андрей. — Грустно.
— Это вы еще летом не видели. Летом здесь красиво. Речка, лес за полем. А зимой — да, тоска. — Она пошла вперед, к зданию сельсовета. — Но люди здесь хорошие. Не испорченные. Им главное — дать понять, что они сами могут решать свои проблемы.
В сельсовете их встречал председатель комитета самоуправления — Петр Ильич Захаров, мужчина лет пятидесяти, с лицом, изрезанным морщинами, и руками, похожими на корни старого дерева. Он был в телогрейке, в кирзовых сапогах, но на шее — галстук, темно-синий, завязанный узлом, который явно надевался только по большим праздникам.
— Здравствуйте, — сказал он, протягивая руку. — Из области, значит. А мы думали — забыли про нас.
— Не забыли, — Андрей пожал руку, чувствуя жесткую, натруженную ладонь. — Рассказывайте, как живете.
Захаров провел их в кабинет — бывший кабинет председателя сельсовета, с портретом Ленина на стене. Портрет не сняли, но поверх него повесили карту поселка, так что Ленин выглядывал из-за угла, как старый хозяин, которого не выгнали, но и не зовут к столу.
— Живем потихоньку, — Захаров сел за стол, достал из ящика папку. — Вот, отчет за полгода. Сами написали, без бухгалтера. Как умели.
Андрей взял папку, открыл. Отчет был написан от руки, карандашом, с помарками, но цифры были точными, аккуратными. Собрали налоги — столько-то, потратили на ремонт дорог — столько-то, на школу — столько-то, на помощь старикам — столько-то. Все — копейки, смешные для области, но здесь, в Заречье, это были настоящие деньги.
— Работаете, — сказал Андрей.
— Работаем, — Захаров вздохнул. — Только толку мало. Мы-то хотим, а возможностей нет. Дороги ремонтировать — нужен асфальт, а его негде взять. Школе — учебники, а где их купить? Деньги есть, а купить нечего. — Он посмотрел на Андрея. — Вы нам поможете? Сергей Николаевич говорил, из области помощь будет.
— Поможем, — сказал Андрей, чувствуя, как внутри поднимается знакомая тяжесть. — Составьте список того, что нужно. Я передам в администрацию.
— Список уж есть, — Захаров протянул лист бумаги, исписанный мелким, старческим почерком. — Только мы такие списки уже три раза составляли. Воз и ныне там.
Андрей взял список, не глядя, положил в портфель.
— На этот раз будет по-другому. Я лично прослежу.
Захаров посмотрел на него долгим взглядом — тем взглядом, который Андрей уже начал узнавать: смесь надежды и недоверия, желания поверить и боязни снова обмануться.
— Ладно, — сказал он. — Посмотрим.
Потом был обход поселка. Школа — одноэтажное здание с выбитыми стеклами в спортзале. Директор — молодая женщина, лет тридцати, в застиранном халате, показала классы, где парты стояли в три ряда, а на стенах висели плакаты «Мы строим коммунизм». Учебников не хватало, тетрадей — тоже, но дети учились, и в коридоре пахло борщом и хлоркой.
— Топлива нет, — сказала директор. — Уголь обещали, но не привезли. Скоро закроем школу.
— Не закроете, — сказал Андрей. — Я решу вопрос с углем.
Директор посмотрела на него с той же смесью надежды и недоверия.
Потом — клуб, где по вечерам собиралась молодежь. Танцпол был пуст, в углу стоял бильярдный стол без сукна. Заведующий клубом, молодой парень в спортивном костюме, показал киноаппаратуру — старый проектор «Украина», который еще помнил фильмы 70-х.
— Кино не привозят, — сказал он. — Раньше райком возил, а теперь — кто? Сами мы не можем. Нет машин, нет бензина.
— Бензин будет, — сказал Андрей, и сам почувствовал, как фальшиво это звучит.
Ковалёва шла рядом, молчала. Только когда они вышли из клуба и направились к машине, она сказала:
— Вы им слишком много обещаете.
— Я сделаю, что смогу.
— Сможете? — Она остановилась, повернулась к нему. — Андрей Викторович, вы знаете, сколько раз сюда приезжали такие, как вы? С портфелем, с бумажками, с обещаниями? Приезжали, записывали, уезжали — и тишина. А люди ждали. И верили. А потом перестали.
— Я не такой.
— Вы такой же. — В ее голосе не было злости, только усталость. — Потому что вы не можете дать им то, что им нужно. У вас нет ресурсов. У вас есть только бумажки и обещания.
— У меня есть доступ к гуманитарной помощи. Топливо, продукты, стройматериалы. Я могу это выбить.
— Можете. Но это — разовая помощь. А им нужно постоянное. Им нужно, чтобы они сами могли решать свои проблемы. Чтобы не ждали, когда из области привезут уголь, а знали, как его достать. Чтобы не просили учебники, а могли их купить. — Она посмотрела на поселок, на дома, на туман, который поднимался от земли. — Самоуправление — это не когда тебе дают. Это когда ты берешь сам. Но они разучились брать. Они привыкли, что все идет сверху. И чтобы их переучить, нужны годы.
Андрей молчал. Он смотрел на поселок, на школу, на клуб, на людей, которые выглядывали из окон, провожая их взглядами. И чувствовал, как та уверенность, которая была вчера, в уютном кабинете Кораблёва, тает, как утренний туман.
— Что же делать? — спросил он.
— Работать, — сказала Ковалёва. — День за днем. Не обещать, а делать. Не приезжать раз в месяц с портфелем, а жить здесь. Но вы же не будете здесь жить.
— Не буду, — признал он.
— Вот и я о том. — Она пошла к машине. — Поехали. У вас еще встреча с главой.
Они вернулись в райцентр к обеду. Андрей успел перекусить в гостинице — тот самый бутерброд с сыром, который дала Наталья, сыр уже засох, хлеб зачерствел, но он ел, не чувствуя вкуса. В голове крутились цифры, фамилии, обещания, которые он раздал за утро.
Встреча с Кораблёвым была назначена на три часа. Андрей пришел в администрацию за пятнадцать минут, поднялся в кабинет, постучал.
— Войдите.
Кораблёв сидел за столом, но не один. Рядом с ним — мужчина лет сорока, в строгом костюме, с папкой, набитой бумагами. Председатель местного совета, как позже представил Кораблёв — Владимир Степанович Гришин.
— Ну, как Заречье? — спросил Кораблёв, когда Андрей сел.
— Плохо, — сказал Андрей честно. — Люди хотят работать, но нет ресурсов. Нет топлива, нет стройматериалов, нет даже бензина, чтобы привезти кино.
— Это везде так, — сказал Гришин. — Мы уже год бьемся. Собираем налоги, пытаемся что-то сделать, но налоги — копейки. А область нам не помогает.
— Я хочу помочь, — сказал Андрей. — У меня есть возможность выделить гуманитарную помощь. Топливо, продукты, стройматериалы. Но мне нужна от вас информация: кому, сколько и на что.
— Информация есть, — Гришин открыл папку. — Мы уже три раза отправляли заявки в область. Толку ноль.
— В этот раз будет толк. — Андрей взял папку, пролистал. Цифры, списки, сметы. Все оформлено правильно, по форме, с подписями, печатями. — Хорошо. Я передам в областную администрацию.
— Передадите, — Гришин усмехнулся. — А что дальше? Вы знаете, сколько таких заявок лежит у Тучкова? Кипы. И все ждут.
Андрей почувствовал, как в груди поднимается раздражение. Он сдержался, положил папку на стол.
— Я за этим сюда и приехал, — сказал он. — Чтобы заявки не лежали, а работали. Я буду лично отслеживать.
— Лично, — Гришин переглянулся с Кораблёвым. — А вы, Андрей Викторович, знаете, как работает наша бюрократия? Вы подаете заявку в отдел. Отдел передает в управление. Управление согласовывает с финансистами. Финансисты — с Москвой. Москва — с гуманитарными фондами. А потом — обратно. И это — полгода, если повезет.
— Я знаю. — Андрей встал, прошелся по кабинету. — Но есть другой путь. Гуманитарная помощь распределяется напрямую из области. У меня есть доступ к этим фондам. Я могу выбить уголь, бензин, стройматериалы в течение месяца. Если мне дадут четкие цифры и гарантию, что это пойдет на самоуправление, а не в карманы.
— Гарантию? — Кораблёв поднял бровь. — Какую гарантию?
— Отчетность. — Андрей вернулся к столу, сел. — Вы получаете помощь, я получаю отчет, куда она пошла. И следующий транш — только после отчета. Так работает система. И она работает, если ее не воровать.
— Вы нас в чем-то подозреваете? — спросил Гришин, и в его голосе появились стальные нотки.
— Я никого не подозреваю, — сказал Андрей. — Я предлагаю работать по-новому. Не ждать, когда сверху дадут, а отчитываться за то, что получил. Прозрачно, публично. Чтобы люди видели, куда идут их деньги.
В кабинете повисло молчание. Кораблёв смотрел на Андрея, и в его глазах было что-то новое — не поддержка, а оценка. Гришин барабанил пальцами по столу.
— Это рискованно, — сказал Гришин. — Если мы начнем отчитываться публично, наши конкуренты на выборах используют это против нас. Люди не поймут. Они увидят цифры, увидят, сколько мы получили, и спросят: а где деньги?
— А вы им ответите: вот они, в новых учебниках, в ремонте дорог, в топливе для школы. — Андрей чувствовал, как его заносит, но остановиться не мог. — Вы же сами говорите, что хотите работать по-новому. Так работайте. Открыто, честно, без оглядки на старые привычки.
Гришин хотел что-то сказать, но Кораблёв поднял руку.
— Хорошо, — сказал он. — Давайте попробуем. Я дам вам все цифры, все заявки. Вы попробуете выбить помощь. Если получится — мы будем отчитываться. Если нет — значит, система не работает, и мы вернемся к старым методам.
— Старые методы не работают, — сказал Андрей.
— Может быть. — Кораблёв посмотрел на него долгим взглядом. — Но и новые, знаете ли, не всегда работают. Особенно когда их внедряют сверху, без учета местных реалий.
Андрей хотел возразить, но промолчал. Он вспомнил Заречье, туман над крышами, взгляд Захарова — надежда и недоверие. И понял, что Кораблёв прав. Он приехал с готовыми рецептами, с методичками, с идеями, но он не знал этого места, не знал людей, не знал, как они живут.
— Я понял, — сказал он. — Я учту.
Они распрощались. Кораблёв пожал руку, Гришин — едва коснулся пальцев. Андрей вышел в коридор, спустился на первый этаж.
Ковалёва ждала его у выхода, в пальто, с сумкой.
— Ну как? — спросила она.
— Нормально. — Он вышел на крыльцо, глубоко вдохнул холодный воздух. — Они согласились на отчетность.
— Согласились? — Ковалёва удивилась. — Гришин?
— Да. Но неохотно.
— Гришин неохотно? — Она усмехнулась. — Это он вам так сказал. А завтра он поедет в область и будет жаловаться, что вы давите, что требуете невозможного, что мешаете работать.
— Почему вы так думаете?
— Потому что я знаю Гришина. Он из старых. Был вторым секретарем райкома. Он не хочет перемен. Он хочет, чтобы все оставалось как есть. Только вывески поменялись. — Она посмотрела на него. — Вы, Андрей Викторович, приехали с идеями, а здесь все — люди. Со своими амбициями, страхами, привычками. И вы не сможете их изменить за один день. И даже за год.
— А за сколько?
— Не знаю. — Она запахнула пальто. — Может, за десять лет. А может, никогда. — Она пошла по улице, и Андрей двинулся за ней. — Но мы должны пытаться. Потому что если не мы, то кто?
Они шли по центральной улице. Уже смеркалось, зажглись фонари. На остановке толпились люди, ждали автобуса. Из динамика на столбе гремела музыка — Алла Пугачева, старая, еще советская.
— Вы верите, что у нас что-то получится? — спросил Андрей.
— Верю, — сказала Ковалёва. — Но не в то, что вы приедете и все измените. Я верю в то, что мы сами, здесь, на местах, сможем изменить свою жизнь. А вы, областные, вы нам только мешаете.
— Мешаем?
— А вы не знали? — Она повернулась к нему, и в свете фонаря ее лицо было серьезным, без улыбки. — Каждый раз, когда из области приезжает начальство, мы тратим время на совещания, на отчеты, на показуху. Вместо того чтобы работать. Вы приезжаете, даете обещания, уезжаете — а мы остаемся. И нам расхлебывать.
— Я не хочу быть таким.
— А вы такой. — Она вздохнула. — Но вы хотя бы пытаетесь. Это уже много. — Она посмотрела на часы. — Мне пора. Завтра у меня совещание с директорами школ. Вы остаетесь?
— Нет, сегодня вечером еду в область. У меня завтра встреча с Тучковым.
— Тогда — до свидания. — Она протянула руку. — Удачи вам, Андрей Викторович. И помните: не обещайте того, что не можете сделать. Люди это запоминают.
Он пожал ее руку, и она ушла — быстрая, энергичная, в пальто, развевающемся на ветру. Андрей смотрел ей вслед, пока она не скрылась за поворотом.
Потом пошел на автостанцию, купил билет на вечерний автобус. В автобусе было темно, тепло, пахло бензином и потом. Он сел у окна, достал блокнот, открыл на странице, где было написано: «Ковалёва Е.С. — надежный союзник».
Посмотрел на эти слова, потом перечеркнул. Написал: «Ковалёва Е.С. — союзник? Слишком сложно».
Закрыл блокнот. Автобус тронулся, и за окном поплыли огни Прогрессивного — редкие, тусклые, но живые. Андрей смотрел на них, и думал о том, что сказала Ковалёва: «Вы приезжаете, даете обещания, уезжаете — а мы остаемся».
Она была права. Он уезжает. А они остаются. И от того, что он сделает сейчас, в области, зависит, поверят ли они в следующий раз. И поверят ли вообще.
Он достал из портфеля список Захарова, посмотрел на аккуратные, старческие буквы. Уголь, стройматериалы, учебники, бензин. То, без чего нельзя жить. И то, что он должен дать.
Автобус выехал на трассу, и огни остались позади. За окном была тьма — ноябрьская, глухая, без единого просвета. Андрей смотрел в эту тьму и думал о том, что реформы — это не лозунги на митингах и не статьи в газетах. Реформы — это когда люди не мерзнут зимой. Когда у детей есть учебники. Когда старики не боятся, что завтра нечем будет топить.
Он вспомнил свой разговор со Светловым. «Я даю вам год». Год. За год он должен что-то изменить. Но изменить можно только то, что понимаешь. А он пока не понимал ничего.
Автобус тащился по разбитой трассе, и Андрей смотрел в окно, в черную, непроглядную тьму, и чувствовал, как иллюзии, с которыми он приехал в Прогрессивный, рушатся, одна за другой, как карточные домики.
Осталось только одно — тяжелое, холодное понимание того, что реформы в глубинке возможны только сверху. Но сверху — это не значит быстро. И не значит легко. Сверху — это значит, что кто-то должен взять на себя ответственность за эти обещания, за эти списки, за этих людей. И нести ее, пока не станет легче.
Он закрыл глаза и уснул под мерный гул автобусного мотора. И во сне ему снился туман — белый, густой, который поднимался от земли и закрывал все вокруг, и в этом тумане он шел куда-то, но не мог найти дороги.
Глава 5. В объятиях застоя
Декабрь 1992 года. Советский район. Поселок городского типа Светлый. 180 километров от областного центра.
---
Декабрь пришел с морозами. Не теми, которые трещат и сверкают инеем, а глухими, злыми, когда ветер дует с севера, с Урала, и термометр показывает минус двадцать пять, а чувствуется — все сорок. Снег выпал за одну ночь, намел сугробы по пояс, и трассу Р-43, ведущую в Советский район, чистили кое-как — грейдер прошел раз, сбросил снег на обочины, и на том успокоился.
Андрей ехал на попутке. Автобусы в Советский ходили раз в день, утром, но он опоздал — на совещании у Тучкова засиделись, обсуждали распределение гуманитарки. Теперь сидел в кабине старого «КамАЗа», рядом с водителем — мужиком лет пятидесяти, с лицом, обветренным до кирпичного цвета, в засаленном тулупе.
— Ты, паря, к кому? — спросил водитель, перекрикивая гул мотора.
— В администрацию. К Сухову.
— А-а, к Сухову, — водитель усмехнулся, достал папиросу, прикурил от зажигалки. — Он у нас главный. Сидит там, в своем кабинете, как паук. А мы тут — как мухи.
— Плохо?
— Да нет, — водитель выпустил дым в приоткрытое окно. — Нормально. Главное — чтобы тихо было. А Сухов любит тишину. Чтоб никто не дергался, не жаловался, не требовал. Сиди себе, работай. А что работа — так она есть. Колхозы работают, фермы работают. Правда, зарплату не платят, но это везде.
— А в чем же тогда проблема?
— А ни в чем, — водитель посмотрел на него с хитрецой. — Ты приедешь, сам увидишь. У нас тут, паря, время остановилось. Как в семидесятых. И Сухов его остановил. Ему так удобно.
Андрей смотрел в окно. За стеклом тянулись поля — белые, бескрайние, с редкими перелесками на горизонте. Деревни встречались редко, и все были одинаковыми: пять-шесть домов, покосившиеся заборы, черные трубы, из которых валил дым. Ни вывесок, ни объявлений, ни новых построек. Только снег, поля и низкое, свинцовое небо.
Советский район назывался Светлый — ирония, которую Андрей оценил только сейчас, когда въехал в поселок. Светлый был маленьким, дворов на триста, весь вытянулся вдоль одной улицы, которая называлась — Ленина, разумеется. Дома — деревянные, послевоенные, с палисадниками, в которых под снегом спали кусты сирени. В центре — площадь, на ней — памятник Ленину (бронзовый, с рукой, поднятой в указующем жесте), здание администрации (двухэтажное, из красного кирпича, с колоннами), Дом культуры (с вывеской, на которой не хватало трех букв), магазин «Продукты» и столовая «Встреча».
— Вот мы и приехали, — сказал водитель, останавливаясь у администрации. — Счастливо тебе, паря. Только учти: Сухов не любит, когда ему мешают. А ты — мешать приехал.
— С чего вы взяли?
— А с того, — водитель усмехнулся, — что ты из области. А область — это всегда проблемы. Ну, бывай.
Андрей вылез из кабины, взял портфель, огляделся. В Светлом было тихо. Очень тихо. Так тихо, как бывает только в деревнях, когда выпал снег и придавил все звуки. Ни машин, ни голосов, ни даже собак. Только ветер гулял по площади, подметая поземку к колоннам администрации.
Он вошел в здание. Внутри было темно, пахло мастикой и старой бумагой. В коридоре — ни души. На стенах — стенды с фамилиями сотрудников, но фамилии были напечатаны на машинке, и многие уже выцвели. Андрей нашел табличку «Администрация. Глава района» на втором этаже, поднялся по лестнице, скрипящей под ногами.
Дверь кабинета была открыта. Он постучал.
— Войдите, — голос был вкрадчивым, мягким, как подушка.
Сухов сидел за столом — небольшим, аккуратным, на котором лежала только одна папка и телефон. Сам он был аккуратным — в сером костюме, в очках с тонкой оправой, с зачесанными набок волосами. Лет пятидесяти, с лицом, которое не запоминалось — ни красивый, ни уродливый, ни молодой, ни старый. Такой человек, который может быть кем угодно, но предпочитает быть никем.
— Волков? — спросил он, вставая. — Андрей Викторович? Очень приятно. Мне звонили из области. Проходите, садитесь. Чай? Кофе?
— Спасибо, чай.
Сухов нажал кнопку селектора: — Леночка, два чая, пожалуйста. — И улыбнулся Андрею. — У нас, знаете ли, по-простому. Без церемоний. Мы люди сельские.
Секретарша — женщина лет сорока, в вязаной кофте — принесла чай в стаканах с подстаканниками, на подносе с баранками. Андрей заметил: баранки были свежие, явно не из магазина, домашние. Сухов перехватил его взгляд:
— У нас тут пекарня своя, частная. Кооператор один открыл. Хорошие баранки делает. Правда, дороговато, но мы — люди привычные.
— В областном центре тоже пекарни открываются, — сказал Андрей. — Но хлеб все равно по карточкам.
— А у нас нет карточек, — Сухов откусил баранку, причмокнул. — У нас — натуральное хозяйство. Свои продукты, своя выпечка. Зачем нам карточки? Мы и так проживем.
Андрей смотрел на Сухова и пытался понять, что за человек перед ним. Не враг — враги были у Громова, в Краснооктябрьском. Не друг — друзья были в Прогрессивном. Сухов был чем-то средним, неуловимым, как вода, которая принимает форму любого сосуда.
— Валерий Дмитриевич, — начал Андрей, — я приехал, чтобы обсудить внедрение местного самоуправления в районе. У нас есть закон, есть методические рекомендации. Область заинтересована в том, чтобы районы переходили на новую систему.
— А мы уже перешли, — сказал Сухов, и улыбка его стала шире. — У нас есть совет, есть главы поселений, есть комитеты. Все, как вы просили.
— Я видел документы, — Андрей достал из портфеля папку. — Но у меня есть вопросы. В вашем районе выборы глав поселений не проводились. Они назначены, а не избраны.
— А зачем выборы? — Сухов развел руками. — У нас люди знают своих начальников. Они доверяют им. Зачем тратить время и деньги на выборы, если все и так хорошо?
— Потому что закон требует.
— Закон, — Сухов вздохнул, как учитель, который объясняет ученику прописные истины. — Закон, Андрей Викторович, это хорошо. Но мы живем не по закону, мы живем по жизни. У нас в районе — стабильность. Колхозы работают, школы открыты, больница принимает больных. Люди не жалуются. А выборы — это шум, это склоки, это нервы. Зачем нам это?
— Затем, что это основа демократии. Люди должны сами выбирать тех, кто ими управляет.
— Люди? — Сухов усмехнулся. — Андрей Викторович, вы в районе давно?
— Второй день.
— А я — двадцать пять лет. Я знаю каждого человека здесь. Знаю, кто на что способен, кто чего хочет, кто на что готов. И я вам скажу: люди не хотят выбирать. Они хотят, чтобы у них было тепло, светло и спокойно. А кто им это обеспечит — им все равно. Им главное — результат.
— А если результат не будет достигнут?
— Будет. — Сухов откинулся на спинку стула, сложил руки на животе. — Я гарантирую. Потому что я отвечаю за район. И если что-то пойдет не так — спросят с меня. А не с выборных глав. И я предпочитаю отвечать за то, что контролирую.
Андрей молчал. Он чувствовал, что спорить бесполезно. Сухов не был глупцом — он был прагматиком. Он нашел свою нишу, выстроил систему, которая работала, пусть и на старый манер. И менять он ничего не собирался.
— Я хотел бы встретиться с главами поселений, — сказал Андрей. — Поговорить с ними, понять, как они видят свою работу.
— Конечно, — Сухов кивнул. — Я организую. Завтра в десять утра здесь, в администрации. Я соберу всех. Они приедут.
— И с активом. С теми, кто хотел бы участвовать в самоуправлении.
— Актив? — Сухов поднял бровь. — У нас все активные. Кому надо — тот участвует. А кому не надо — тот не участвует. Зачем насильно?
— Не насильно. Чтобы они знали, что у них есть право голоса.
— Право голоса, — Сухов повторил, как заклинание. — Хорошо. Я приглашу. Кого хотите.
Андрей понял, что разговор окончен. Сухов дал ему все, что он просил — формально. Но Андрей чувствовал, что это — ловушка. Встреча состоится, люди придут, но ничего не изменится. Потому что здесь, в Светлом, время остановилось, и Сухов был хранителем этого застоя.
Вечером Андрей пошел в гостиницу — единственную в поселке, на окраине, в здании бывшего общежития. Номер был маленьким, холодным, с койкой, тумбочкой и печкой-буржуйкой, которую топили углем. Андрей накидал угля, разжег, сел у окна.
За окном было темно. В поселке гасли огни — в девять часов вечера здесь уже все спали. Только в администрации, на втором этаже, горел свет — Сухов работал. Или делал вид, что работает.
Андрей достал блокнот, открыл. Написал: «Сухов. Не враг. Не друг. Хитрый. Опытный. Сломать его нельзя — только договориться. Но о чем?»
Он подумал о том, что сказал Тучков: «Ему главное — чтобы его не трогали». Значит, надо не трогать. Но как тогда внедрять реформы? Как заставить его проводить выборы, создавать комитеты, если он этого не хочет?
Он вспомнил слова Ковалёвой: «Не обещайте того, что не можете сделать». Но что он может сделать здесь? У него нет власти, нет рычагов. Есть только методички и обещания.
Он закрыл блокнот, лег на койку, накрылся одеялом. В печке потрескивали угли, и в комнате становилось теплее. Где-то за стеной храпел сосед, на улице выла собака. И в этом храпе, в этом вое, в этом застывшем времени, Андрей чувствовал, как система — старая, советская, номенклатурная — обнимает его, укутывает, пытается сделать своим.
Утром он проснулся от холода. Печка прогорела, в комнате было градусов десять. Он оделся, спустился вниз, в столовую. Там ему дали чай, кашу на воде и кусок хлеба. Каша была пресной, чай — жидким, но горячим.
В десять он был в администрации. Сухов встречал его в коридоре, улыбался:
— Все собрались. Ждем вас.
В кабинете Сухова, кроме него самого, сидели десять человек — мужчины и женщины, от тридцати до шестидесяти, все в строгих костюмах или платьях, все с одинаковыми выражениями лиц — спокойными, бесстрастными, ничего не выражающими.
— Представляю: Андрей Викторович Волков, областная администрация. Будет курировать наш район по вопросам местного самоуправления. — Сухов сел во главе стола. — Прошу.
Андрей встал. Он приготовил речь — о законе, о выборах, о правах граждан. Но, глядя на эти лица, понял, что его слова не нужны. Они уже все решили. И они будут делать только то, что скажет Сухов.
— Я приехал, чтобы помочь, — начал он. — Область заинтересована в том, чтобы местное самоуправление работало. Чтобы вы сами решали свои проблемы. Чтобы выборы были честными, а советы — работающими.
Молчание. Люди смотрели на него, и в их взглядах не было ни интереса, ни вражды. Только терпеливое ожидание — когда он закончит, и можно будет разойтись.
— У меня есть вопросы, — сказал Андрей. — Кто из вас избран, а кто назначен?
Тишина. Потом мужчина лет пятидесяти, в очках, кашлянул:
— Я назначен. В 1990 году. Райисполкомом.
— А вы? — Андрей повернулся к женщине в синем платье.
— Я тоже назначена. Райисполкомом.
— И я, — сказал другой.
— Все назначены, — подвел итог Сухов. — Но это временно. Когда закон позволит — проведем выборы.
— Закон уже позволяет, — сказал Андрей. — С июля 1991 года.
— У нас свои сроки, — мягко сказал Сухов. — Мы не торопимся. Мы хотим, чтобы выборы прошли спокойно, без суеты. Чтобы люди подготовились. Чтобы кандидаты были достойные.
— А кто будет определять, кто достойный?
— Мы, — Сухов улыбнулся. — Местное сообщество. Мы же знаем своих людей.
Андрей посмотрел на лица. На этих спокойных, бесстрастных, улыбающихся людей, которые сидели здесь не потому, что их выбрали, а потому, что их поставили. И они будут сидеть здесь до тех пор, пока Сухов не скажет им уйти.
— У меня есть предложение, — сказал Андрей. — Давайте проведем пробные выборы в одном из поселений. В Заречье, например. Или в Лесном. Посмотрим, как это будет работать. Я помогу организовать, помогу с документами. Область выделит гуманитарную помощь для тех, кто примет участие.
— Гуманитарную помощь? — Сухов оживился. — Какую?
— Топливо, стройматериалы, продукты. В зависимости от результатов.
— Это интересно, — Сухов потер подбородок. — Но выборы — дело хлопотное. Люди не пойдут.
— А если привязать помощь к явке?
— Явку можно обеспечить, — Сухов задумался. — Но нужно время.
— Я даю месяц.
— Месяц? — Сухов усмехнулся. — Молодой вы еще, Андрей Викторович. Месяц — это не срок. У нас все делается не спеша. Но я подумаю.
Андрей понял, что большего сегодня не добьется. Он закончил встречу, поблагодарил, вышел в коридор. В коридоре его догнал мужчина в очках — тот самый, который сказал, что назначен в 1990-м.
— Андрей Викторович, — сказал он вполголоса, оглядываясь. — Вы не сердитесь на нас. Мы бы и рады, да Сухов... Он у нас главный. Что скажет — то и делаем.
— А вы сами? — спросил Андрей. — Вы хотите выборов?
— Я? — мужчина вздохнул. — Я хочу, чтобы у меня зарплату платили. А выборы — это когда будет время. — Он посмотрел на дверь кабинета Сухова. — Вы с ним осторожнее. Он мужик умный. Он вас обведет вокруг пальца, а вы и не заметите.
— Спасибо, — сказал Андрей. — Учту.
Мужчина ушел, а Андрей остался в коридоре. Он смотрел на закрытую дверь кабинета Сухова и думал о том, что сказал водитель: «Он сидит там, как паук». Паук в паутине, в которой застыло все — время, люди, жизнь. И чтобы вытащить их из этой паутины, нужно не обещания раздавать, а рвать паутину. Но как это сделать, если у тебя нет ни ножниц, ни даже рук, которые не запутались бы в этих липких нитях?
Он вышел на площадь. Ленин стоял с поднятой рукой, указывая куда-то вдаль, в будущее, которого здесь не было. Снег скрипел под ногами, и на этом снегу, на этой площади, в этом застывшем времени, Андрей чувствовал, как застой обнимает его, как паутина, которая тянется к нему, к его портфелю, к его обещаниям, и шепчет: «Не дергайся. Все будет тихо. Все будет спокойно. Все будет по-старому».
Он сел на автобус, который шел в область. Автобус был пустым, холодным, и он сидел у окна, смотрел на белые поля, на черные деревья, на серое небо, и думал о том, что в Прогрессивном он хотя бы видел надежду. Здесь же надежды не было. Здесь был только Сухов, его улыбка, его паутина, его застой.
Он достал блокнот, открыл. Напротив «Советского района» написал: «Сухов. Не сломать. Не переубедить. Только договориться. Найти рычаг».
Но какой рычаг? Деньги? Но у него нет денег. Гуманитарка? Но она кончится. Выборы? Но Сухов не даст их провести. Остается только одно — играть по его правилам. Но если он начнет играть по правилам Сухова, он станет таким же, как он. И тогда — зачем все это?
Автобус тащился по разбитой трассе, и Андрей смотрел в окно, в белое, бесконечное поле, и чувствовал, как усталость наваливается на него, тяжелая, вязкая, как та паутина, из которой он пытался выбраться.
Он закрыл глаза и уснул. И во сне ему снился Сухов — улыбающийся, мягкий, в сером костюме, который сидел в паутине и ждал. Ждал, когда Андрей запутается в ней сам. Или научится в ней жить.
Глава 6. Красная крепость
Декабрь 1992 года. Краснооктябрьский район. Поселок Красный Октябрь. 220 километров от областного центра.
---
Зима здесь была другой. Не той, что в Прогрессивном, где ветер гулял по полям, и не той, что в Советском, где снег лежал тихо и мирно. В Краснооктябрьском зима была старой, суровой, с морозами, которые кусали лицо, со снегом, который скрипел под ногами так громко, будто кто-то рвал ткань. Поселок стоял на возвышенности, у самой границы области, и отсюда, с пригорка, была видна вся округа — белая, бескрайняя, с редкими черными точками деревень на горизонте.
Андрей ехал сюда на попутке — стареньком автобусе, который ходил раз в два дня и был набит битком. Люди везли мешки, сумки, коробки, и в салоне пахло овчиной, махоркой и еще чем-то кислым, деревенским. Он сидел у окна, сжимая портфель, и смотрел, как за окном проплывают поля, перелески, редкие деревни с церквями, у которых были сбиты кресты.
Он думал о Елене.
Мысль эта приходила неожиданно, как удар, и он отгонял ее, но она возвращалась. Возвращалась в виде ее улыбки, ее голоса, ее запаха — дешевых духов «Красная Москва», которые она носила, и который теперь казался ему самым желанным запахом на свете.
Они виделись трижды после той первой встречи. Первый раз — когда он приезжал в Прогрессивный с отчетом о гуманитарке. Она встретила его на автостанции, сказала: «Ну что, Андрей Викторович, выполнили обещания?» Он сказал: «Выполнил». Она улыбнулась, и в ее улыбке была гордость, как за ребенка, который сделал первый шаг.
Второй раз — в областном центре, куда она приезжала на совещание работников культуры. Они встретились в коридоре Белого дома, и она была в джинсах и свитере, и выглядела моложе, свободнее. Он пригласил ее в столовую, они пили чай с пирожками, и она рассказывала о своих планах — открыть в Прогрессивном молодежный центр, приглашать лекторов, возить детей в Москву на экскурсии. Она говорила быстро, с азартом, и он смотрел на ее руки, на пальцы, которыми она вертела чашку, и думал о том, что никогда не видел женщины, которая так горела бы своим делом.
Третий раз — неделю назад, когда он снова приехал в Прогрессивный, уже с конкретными предложениями по грантам. Они сидели в ее кабинете — маленькой комнатке с выцветшими обоями и портретом Чайковского на стене — и пили чай. За окном темнело, шел снег, и в комнате было тепло, уютно. Она включила лампу под зеленым абажуром, и в ее свете ее лицо казалось мягким, почти домашним.
— Андрей, — сказала она тогда, впервые назвав его по имени, без отчества. — Вы когда-нибудь отдыхаете?
— Отдыхаю, — сказал он. — Иногда.
— Не похоже. Вы всегда напряжены. Как струна. — Она посмотрела на него долгим, изучающим взглядом. — Вам страшно?
— Чего?
— Того, что у вас не получится. Что вы не сможете изменить то, что задумали.
— Страшно, — признался он.
— И мне страшно, — сказала она. — Каждый день. Но я иду дальше. Потому что если остановиться — то зачем все?
Он хотел взять ее за руку. Просто взять, почувствовать тепло ее пальцев, которое он запомнил еще при первом рукопожатии. Но не решился.
И сейчас, в этом автобусе, который вез его в Краснооктябрьский, к Громову, в самое сердце старого мира, он думал о том, что не решился. И корил себя за это.
Автобус въехал в Красный Октябрь в полдень. Поселок был большим, дворов на пятьсот, с широкими улицами, с двухэтажными домами из красного кирпича, с магазинами, на которых еще висели вывески «Гастроном», «Промтовары», «Хлеб». В центре — площадь с памятником Ленину, но здесь Ленин был не бронзовый, а каменный, в полный рост, с рукой, опирающейся на трибуну. Над площадью — здание администрации, бывший райком, трехэтажное, сталинское, с колоннами и лепниной, с гербом СССР над входом, который не сняли, а только закрасили серой краской, и теперь герб проступал сквозь нее, как старая рана.
Андрей вышел из автобуса, и холод ударил в лицо. Здесь было градусов на десять холоднее, чем в области, и ветер дул с востока, сухой, колючий. Он запахнул пальто, поднял воротник, пошел к администрации.
В здании было темно, торжественно, как в храме. В вестибюле — портрет Ленина, огромный, во весь рост, в раме под стеклом. Рядом — стенд с фамилиями Героев Социалистического Труда, уроженцев района. На мраморной доске — имена павших в войне. Все было старым, тяжелым, настоящим. Не бутафория, не память — жизнь.
На втором этаже его встретила секретарша — женщина лет пятидесяти, в строгом костюме, с пучком на затылке. Она посмотрела на него так, будто он был незваным гостем, который пришел нарушить покой.
— Вы к Павлу Сергеевичу? — спросила она.
— Да. Волков, областная администрация.
— Он ждет. — Она открыла дверь, и Андрей вошел.
Кабинет был огромным. С высокими потолками, с тяжелыми портьерами на окнах, с дубовым столом, покрытым зеленым сукном. На стенах — портреты. Ленина. Сталина. Карта района. И фотографии — колхозных полей, строек, людей с орденами. Все в рамах, все под стеклом, все — как в музее советской власти.
Громов сидел за столом. Он был грузным, массивным, в строгом костюме, с орденскими планками на лацкане. Лицо — тяжелое, с глубокими морщинами, с глазами, которые смотрели из-под кустистых бровей тяжело, пронзительно. Он не встал, когда Андрей вошел, только кивнул на стул:
— Садись.
Андрей сел. Портфель поставил на пол, но под тяжелым взглядом Громова убрал его к ножке стула, чтобы не мешался.
— Павел Сергеевич, — начал он, — я приехал по поручению губернатора. Вопросы местного самоуправления. Нам нужно обсудить, как в районе идет переход на новую систему.
— Система, — Громов повторил слово, как будто пробуя его на вкус. — Какая система? Та, что в Москве придумали? Или та, что американцы нам навязывают?
— Закон Российской Федерации, — сказал Андрей. — Принят Верховным Советом.
— Закон, — Громов усмехнулся. — А я тебе так скажу, молодой человек. Законы — это бумага. А жизнь — это жизнь. У нас в районе свой закон. И он работает. Колхозы работают, фермы работают, школы работают. Люди не голодают, не мерзнут, не жалуются. А что вы там в своей области придумали — это ваше дело. У нас все по-старому. И по-старому будет, пока я здесь.
— Но закон требует...
— А мне плевать на закон, — Громов сказал это спокойно, без злобы, как констатацию факта. — Я здесь тридцать лет. Я строил этот район. Я знаю каждую улицу, каждый дом, каждую семью. Я отвечаю за этих людей. А ваши законы — они для Москвы, для чиновников. А для народа — нужна твердая рука. Понял?
Андрей молчал. Он знал, что спорить бесполезно. Громов был не из тех, кого можно переубедить словами. Он был из тех, кого можно только сломать. Но сломать его было невозможно — он стоял на своем, как скала.
— Я хотел бы встретиться с активом, — сказал Андрей. — С людьми, которые участвуют в самоуправлении.
— Актив, — Громов усмехнулся. — Актив у нас — партийный. Но партии больше нет. Так что актива нет. Есть народ. И народ — это я. — Он встал, подошел к окну. — Ты знаешь, молодой человек, что такое власть?
— Власть — это ответственность.
— Власть — это работа, — сказал Громов, не оборачиваясь. — Это когда ты встаешь в пять утра, а ложишься в час ночи. Когда ты знаешь, сколько тонн молока сдали фермы, сколько центнеров зерна намолотили, сколько километров дорог отремонтировали. Когда ты отвечаешь за каждого человека, от младенца до старика. Ты готов к такой власти?
— Я готов учиться.
— Учиться, — Громов повернулся, и в его глазах была насмешка. — А ты знаешь, что такое сев? Знаешь, сколько надо удобрений на гектар? Знаешь, когда надо начинать заготовку кормов? Нет, не знаешь. А я знаю. И я не собираюсь учить тебя. Потому что тебе здесь нечего делать. Ты приехал, поговорил, уехал. А мы остаемся. И будем жить так, как жили. Потому что по-другому — не умеем.
Андрей встал. Он чувствовал, как внутри поднимается злость — глухая, бессильная злость человека, который понимает, что проигрывает, но не может с этим смириться.
— Павел Сергеевич, — сказал он, — я не враг вам. Я хочу помочь. Но если вы не будете сотрудничать, мне придется доложить губернатору.
— Докладывай, — Громов сел за стол, открыл папку, давая понять, что разговор окончен. — И передай Игорю Петровичу: мы здесь сами разберемся. Без его реформ. У нас своя жизнь.
Андрей вышел из кабинета. В коридоре было пусто, тихо. Он спустился по лестнице, вышел на улицу. Холод ударил в лицо, и он глубоко вздохнул, пытаясь успокоиться.
На площади стоял Ленин, каменный, тяжелый, и смотрел на него немигающим взглядом. Андрей посмотрел на памятник, на здание администрации, на вывески старых магазинов, на людей, которые шли по улице — в ватниках, в платках, с авоськами. И понял, что Громов прав в одном: здесь своя жизнь. И эта жизнь не нуждается в реформах. Она нуждается только в том, чтобы ее не трогали.
Он нашел гостиницу — старую, еще 50-х годов постройки, с высокими потолками и скрипучими полами. Номер был большим, холодным, с огромной кроватью под балдахином и с портретом Ленина на стене. Андрей снял портрет, поставил его за шкаф, лег на кровать, не раздеваясь.
Он достал блокнот, открыл на странице, где было написано: «Ковалёва Е.С.». Посмотрел на ее имя, провел пальцем по буквам. Потом закрыл блокнот, положил на тумбочку.
Ему хотелось ей позвонить. Услышать ее голос, сказать, что здесь, в этой красной крепости, он чувствует себя чужим, ненужным, беспомощным. Но телефона в номере не было, а до утра ждать было долго.
Он закрыл глаза и попытался уснуть. Но сон не шел. Перед глазами стояло лицо Громова — тяжелое, непроницаемое, как скала. И лицо Елены — живое, насмешливое, с ямочкой на щеке.
Он думал о том, что сказала она в тот вечер, в своем кабинете, когда горела лампа под зеленым абажуром: «Вам страшно?» Да, страшно. Страшно, что не получится. Страшно, что он, Волков, лидер травкинцев, бывший комсомольский активист, человек, который верил в новую Россию, окажется бессилен перед старым миром. Страшно, что он подведет Светлова, Тучкова, Кораблёва. И ее.
Особенно — ее.
Утром он проснулся от холода. Портрет Ленина, поставленный за шкаф, смотрел на него из-за угла, и Андрею показалось, что он улыбается. Он оделся, спустился в столовую, где ему дали кашу, чай и кусок хлеба. Каша была густой, наваристой, с маслом, хлеб — свежим, черным, пахнущим печью. Здесь, в этой крепости, даже еда была другой — настоящей, деревенской, такой, какой она была тридцать лет назад.
В администрации его ждали. Громов собрал партийный актив — так он назвал это собрание, хотя партии уже не было. В кабинете сидели человек двадцать — мужчины и женщины, все в строгих костюмах, с орденами и медалями, с лицами, которые помнили войну, целинные земли, стройки коммунизма. Они смотрели на Андрея, и в их взглядах было не недоверие — было презрение. Презрение к молодому, незнающему, который приехал учить их жить.
Громов открыл собрание. Говорил он долго, тяжело, как молотом бил по наковальне. О том, что страну развалили, что народ обманули, что демократия — это ложь, а настоящая власть — это власть народа, которая выражается в труде, в работе, в верности своему делу. Он говорил о колхозах, о фермах, о школах, о том, что район держится только на старых кадрах, на тех, кто не предал, не ушел, не испугался.
— А теперь, — Громов повернулся к Андрею, — слово предоставляется товарищу из области. Послушаем, чему нас будут учить.
Андрей встал. Он чувствовал, как двадцать пар глаз впиваются в него, как ножи. Он начал говорить о законе, о местном самоуправлении, о выборах, о правах граждан. Говорил он хорошо — грамотно, убедительно, как учили в комсомоле. Но слова его падали в пустоту, как камни в болото. Люди слушали, но не слышали. Или слышали, но не принимали.
Когда он закончил, Громов усмехнулся:
— Хорошо говоришь. Только неправда это все. Ты, молодой человек, или наивный, или продажный. Если наивный — жалко тебя. Если продажный — презираю. — Он встал, прошелся по кабинету. — Вы слышали, товарищи? Он предлагает нам выборы. Выборы, которые развалят то, что мы строили десятилетиями. Выборы, на которые придут те, кто ничего не умеет, кроме как языком трепать. Выборы, которые приведут к власти жуликов и воров. Нам это нужно?
— Нет! — ответил хором зал.
— Не нужно, — повторил Громов. — Нам нужна работа. Нужны колхозы, нужны фермы, нужны школы. А выборы — это от лукавого. У нас есть совет, есть депутаты, есть народ. И народ нам доверяет. А если не доверяет — пусть скажет. Но он не говорит. Потому что мы делаем свое дело. А вы, — он посмотрел на Андрея, — вы делаете свое. Только не мешайте нам.
Зал зааплодировал. Андрей стоял посреди этого зала, под портретами Ленина и Сталина, и чувствовал себя лишним, чужим, ненужным. Он хотел сказать что-то еще, возразить, доказать, но понял, что слова бессильны. Здесь, в этой крепости, были другие законы. И другим людям здесь не было места.
Собрание закончилось. Люди расходились, пожимали руку Громову, благодарили. На Андрея никто не смотрел. Он вышел в коридор, спустился по лестнице, вышел на площадь. Ленин стоял все так же, каменный, тяжелый, с рукой, опирающейся на трибуну. Андрей посмотрел на него, потом на здание администрации, на колонны, на лепнину, на герб, проступающий сквозь краску.
Он чувствовал себя раздавленным. Не униженным — раздавленным. Как будто он пытался перегородить реку голыми руками. Вода текла, текла и текла, и она была сильнее, чем его вера, его знания, его идеалы.
Он пошел на автостанцию. Автобус в область был только вечером, и он сидел на скамейке, сжимая портфель, и смотрел на поселок. Здесь все было по-другому. Здесь не было надежды, как в Прогрессивном. Здесь не было тишины, как в Советском. Здесь была вера. Старая, железобетонная вера в то, что они правы. И эта вера была сильнее, чем его аргументы, чем законы, чем вся новая Россия.
Он достал блокнот, открыл на странице, где было написано имя Елены. Посмотрел на буквы, провел пальцем. Потом закрыл блокнот и спрятал в портфель.
Автобус пришел в шесть. Андрей сел у окна, прижался лбом к холодному стеклу. За окном темнело, в поселке зажигались огни — редкие, тусклые, но упрямые. Он смотрел на эти огни и думал о том, что сказал Громов: «Ты или наивный, или продажный». Он не был ни тем, ни другим. Он был тем, кто хотел сделать мир лучше. Но этот мир не хотел меняться. Он хотел оставаться таким, каким был. И он был сильнее.
Автобус тронулся, и огни остались позади. Андрей закрыл глаза и провалился в тяжелый, беспокойный сон. И во сне он снова шел по коридору Белого дома, мимо кабинетов, мимо табличек, и никак не мог найти дверь. А когда находил — за ней была пустота. Или Громов. Или Ленин. Или она.
Он проснулся от толчка — автобус остановился на заправке. В салоне было темно, пассажиры спали, прижавшись друг к другу. Андрей посмотрел в окно. Шел снег — крупный, пушистый, падал на черную землю и таял, не успев укрыть ее.
Он достал блокнот, открыл на чистой странице. Написал: «Краснооктябрьский. Громов. Не сломать. Не переубедить. Только найти общий язык. Но как, если у нас нет общего?»
Он посмотрел на эти слова, потом перевернул страницу и написал другое, то, что боялся признать даже себе: «Я скучаю по ней».
Закрыл блокнот, спрятал в портфель. Автобус завелся, и они поехали дальше, в ночь, в снег, в темноту, которая казалась бесконечной. И Андрей сидел у окна, сжимая портфель, и думал о том, что есть вещи, которые сильнее его, сильнее реформ, сильнее власти. И эти вещи — не выборы, не законы, не идеи. Эти вещи — люди, которые не хотят меняться. И люди, по которым скучаешь, когда их нет рядом.
Глава 7. Кризис веры
Январь 1993 года. Областной центр. Квартира Волковых. 23 часа.
---
Январь в этом году выдался снежным. Снег шел почти каждый день, не переставая, заваливая улицы, дворы, крыши. В областном центре его сгребали в кучи, грузили на самосвалы и вывозили за город, но к утру он нападал снова — белый, пушистый, обманчиво чистый. В их квартале, на окраине, где улицы не чистили вовсе, снег лежал нетронутый, и по ночам, когда ветер стихал, слышно было, как он скрипит под ногами редких прохожих — сухо, звонко, как натертый мелом школьный пол.
Андрей сидел на кухне, в темноте, и смотрел в окно. За окном был двор — пятиэтажка напротив, гаражи, заснеженные тополя. В некоторых окнах горел свет — желтый, тусклый, такой же, как у них. Люди жили своей жизнью, не зная о том, что он, Волков, лидер травкинцев, человек, который должен был строить новую Россию, сидит сейчас на кухне с пустой кружкой давно остывшего чая и не знает, что делать дальше.
Он вернулся из Краснооктябрьского три дня назад. Три дня он ходил в администрацию, сидел на совещаниях, правил бумаги, разговаривал с Тучковым. И три дня он чувствовал, как что-то внутри него — то, что держало его на плаву, что заставляло верить, что он сможет, что у него получится, — дало трещину. И трещина эта росла, ширилась, и он боялся, что скоро она расколет его на две половинки — одну, которая еще верила, и другую, которая уже знала, что реформы в этой стране невозможны, потому что страна не хочет реформ.
Наталья спала. Она легла рано, уставшая после школы, где за день проверяла тетради, ругалась с завучем, успокаивала родителей, которым не хватало учебников. Андрей слышал ее дыхание через тонкую стенку — ровное, спокойное, почти детское. Он вошел в комнату, посмотрел на нее. Она лежала на боку, поджав колени, лицом к стене. Волосы разметались по подушке, одна рука свесилась с кровати, пальцы чуть шевелились, будто она что-то писала во сне.
Он накрыл ее одеялом, вернулся на кухню, сел. На столе лежала раскрытая папка — документы по Краснооктябрьскому. Отчеты, справки, письма. И фотография, которую он привез из поездки — Громов на трибуне, во время собрания актива. Тяжелый, массивный, с поднятой рукой. На обороте кто-то написал карандашом: «Наш Павел Сергеевич».
Он взял фотографию, повертел в руках, положил обратно.
Телефон на тумбочке молчал. Он смотрел на него, ждал, что он зазвонит, что она позвонит — Елена, спросит, как прошла поездка, скажет что-нибудь теплое, насмешливое, то, что согревает, даже когда холодно. Но телефон молчал. Он сам не звонил — не мог. Не потому, что не хотел, а потому, что боялся. Боялся, что в голосе его будет слишком много тоски. Боялся, что она поймет. Боялся, что поймет он сам.
Утром, в администрации, Тучков вызвал его к себе. Кабинет был тот же — заваленный папками, с фикусом на подоконнике, который за зиму совсем зачах. Тучков сидел за столом, в том же коричневом пиджаке, и пил чай из граненого стакана. На столе лежала папка с надписью «Краснооктябрьский район» — та самая, которую Андрей привез из поездки.
— Ну, — сказал Тучков, не поднимая глаз, — рассказывай.
Андрей сел напротив. Он готовился к этому разговору, продумал слова, аргументы, факты. Но сейчас, глядя на усталое лицо Тучкова, на его колючие, выцветшие глаза, понял, что никакие слова не передадут того, что он чувствовал.
— Он меня раздавил, — сказал Андрей. — Не словами. Не угрозами. Он просто... он существует. И в его существовании — такая сила, такая уверенность, что все мои слова разбиваются об него, как волны о скалу.
— Я знаю, — Тучков отодвинул стакан. — Я был у него в прошлом году. Та же история. Он сидит в своей крепости и не собирается выходить. И вытащить его оттуда невозможно.
— Что же делать?
— Не знаю, — Тучков вздохнул. — Игорь Петрович говорит, что Громова надо убирать. Но как? Он избран народом. У него в районе поддержка. Если мы его тронем, поднимется такой шум, что Москва услышит. А нам это не нужно.
— Может, договориться?
— О чем? — Тучков усмехнулся. — Он не торгуется. Он убежден, что прав. И в чем-то он прав. Его район — один из немногих, где колхозы еще держатся, где школы не закрыты, где люди не голодают. Пусть на старый лад, но работает. А наши реформы, они для него — угроза. И он будет защищаться.
Андрей молчал. Он думал о Громове, о его кабинете с портретами, о его речи на собрании, о том, как зал аплодировал. И чувствовал, как внутри растет не злость, не раздражение, а что-то другое, тяжелое, похожее на уважение. К сопернику , которого нельзя победить.
— Михаил Борисович, — сказал он, — а вы верите, что у нас что-то получится? Что мы сможем изменить эту страну?
Тучков посмотрел на него долгим взглядом. Потом встал, подошел к окну. За окном был двор Белого дома, черные «Волги» под снегом, дворники с лопатами.
— Я верю, — сказал он, не оборачиваясь. — Но не в то, что мы изменим страну. Я верю в то, что мы можем изменить что-то маленькое, конкретное, здесь и сейчас. Отремонтировать дорогу, открыть школу, дать людям топливо. А страна... страна изменится сама. Или не изменится. Но мы должны делать свое дело. День за днем.
— А если это бессмысленно?
— Если ты так думаешь, — Тучков повернулся, и в его глазах была жесткость, которой Андрей раньше не замечал, — уходи. Сейчас. Пока не завяз. Потому что если ты не веришь, ты будешь плохим чиновником. А плохих чиновников у нас и без тебя хватает.
Андрей хотел сказать, что верит. Но слова застряли в горле. Он встал, взял папку, вышел в коридор. В коридоре было пусто, только секретарша Тучкова, та самая, с ярко накрашенными губами, что-то печатала на машинке. Она подняла глаза, посмотрела на него с любопытством.
— Вы чего такой хмурый? — спросила она.
— Работа, — сказал Андрей. — Работа.
Он спустился на первый этаж, вышел на улицу. Снег перестал, и в воздухе было холодно, чисто, как в холодильнике. Он постоял на крыльце, глядя на площадь, на здание обкома напротив, на трамвайные пути, уходящие в город. Потом достал из кармана спички, закурил — он не курил уже два года, бросил, когда понял, что деньги нужнее. Но сейчас он купил пачку «Примы» в ларьке, и дым был горьким, обжигающим, и почему-то это помогало.
Он пошел пешком, не зная куда. Ноги сами привели его к молодежному центру — старому зданию на окраине, где он работал до администрации. Центр был закрыт, окна заколочены, на двери висел замок. Андрей постоял, посмотрел на вывеску, на которой еще остались буквы «Молодежный центр». Здесь он читал лекции, раздавал листовки, спорил с коммунистами. Здесь он верил, что новая Россия родится в муках, но родится обязательно.
Теперь он не знал, во что верит.
Он повернул обратно, пошел к дому. На улице было тихо, только снег скрипел под ногами. В подъезде пахло кошачьей мочой и кислой капустой — кто-то открыл банку, и запах разошелся по всему подъезду. Он поднялся на четвертый этаж, открыл дверь своим ключом.
Наталья была дома. Она сидела на кухне, в халате, с кружкой чая. Перед ней лежала стопка тетрадей, красная ручка. Она подняла глаза, когда он вошел, и он увидел в ее взгляде то, чего боялся: усталость, пустоту, вопрос, который она не задавала, но который висел между ними, как занавес.
— Ты чего так рано? — спросила она.
— Отпустили. — Он сел напротив, положил портфель на пол. — Как ты?
— Нормально. — Она вернулась к тетрадям, но он видел, что она не пишет, только смотрит в одну точку. — Ты поел?
— Не хочется.
— Андрей, — она отложила ручку, посмотрела на него прямо. — Что с тобой происходит? Ты в последнее время какой-то... чужой. Не здесь. В своих мыслях.
— Работа, — сказал он. — Сложная.
— Я знаю, что работа. Но я не про работу. Я про тебя. Ты уходишь в себя, не разговариваешь, не смотришь на меня. Ты думаешь, я не замечаю?
Он молчал. Хотел сказать ей, что все нормально, что просто устал, что все наладится. Но слова не шли. Потому что это было неправдой. И она знала, что это неправда.
— Ты влюбился, — сказала Наталья тихо, и в ее голосе не было злости, только констатация, как диагноз.
Андрей поднял глаза. Она смотрела на него, и в ее глазах были слезы, которые она не давала волю, только держала их, как держат натянутую струну.
— Наташа, — начал он, но она подняла руку.
— Не надо. Я все вижу. Ты приезжаешь из командировок, и в тебе что-то меняется. Ты становишься мягче, теплее, но это тепло — не мне. Кто она?
— Никто, — сказал он. — Просто коллега. Помощник.
— Коллега, — повторила Наталья. — Ты лжешь. Я знаю тебя двадцать лет. Ты всегда так смотрел только на меня. А теперь — на кого-то другого.
Она встала, взяла кружку, пошла к раковине. Спина ее была прямой, напряженной, и он видел, как дрожат ее плечи. Он хотел подойти, обнять, сказать, что это ничего не значит, что он никуда не уйдет, что она — его жена, его жизнь. Но он не мог. Потому что это было бы ложью.
— Я никуда не ухожу, — сказал он.
— Это ты сейчас так думаешь. — Она обернулась, и слезы уже текли по щекам, но голос был твердым. — А завтра? Послезавтра? Ты ездишь туда, видишь ее, и каждый раз отдаляешься от меня. Я чувствую это. Я чувствую, как ты остываешь. Как я перестаю быть тебе нужна.
— Ты нужна мне.
— Не лги. — Она вытерла слезы рукавом халата. — Ты не умеешь лгать. Ты всегда был плохим лжецом. Это я в тебе любила. А теперь ненавижу. Потому что твоя правда — это не я.
Она ушла в комнату, закрыла дверь. Андрей остался на кухне, с пустой кружкой, с недопитой чаем, с тетрадями, которые так и остались лежать на столе. Он слышал, как она плачет — тихо, сдавленно, в подушку. И знал, что не может войти. Потому что, если войдет, скажет не то, что нужно, или скажет то, что не нужно. Или просто обнимет, и тогда все вернется на круги своя, и они будут жить дальше, делая вид, что ничего не случилось. А оно случилось. И он не знал, что с этим делать.
Ночью, когда Наталья уснула, он сидел на кухне и смотрел в окно. Снег пошел снова — тихий, густой, падал на подоконник, таял, стекал по стеклу. Он взял блокнот, открыл на странице, где было написано «Ковалёва Е.С.», и долго смотрел на эти буквы. Потом перевернул страницу и написал:
*«Я не знаю, кто я. Я думал, что я — реформатор, строитель новой России. Но я не построил ничего. Я думал, что я — муж, что моя жена — это моя жизнь. Но я смотрю на другую и не могу отвести взгляд. Я думал, что я — человек, который знает, чего хочет. Но я не знаю ничего.
Может быть, Тучков прав: мы не изменим страну. Может быть, Громов прав: мы чужие здесь, ненужные, мешающие. Может быть, Наталья права: я предал ее, даже не уходя.
Я не знаю, во что верить. Я не знаю, зачем я здесь. Я не знаю, что делать дальше».
Он закрыл блокнот, спрятал в портфель. В комнате было тихо, только часы тикали на стене, отсчитывая время, которое уходило, уходило, уходило, и он не мог его остановить.
Он подошел к двери комнаты, приоткрыл. Наталья спала, лицо ее было спокойным, во сне она улыбалась чему-то, и Андрей смотрел на эту улыбку, и чувствовал, как сердце сжимается от боли, от жалости, от беспомощности. Он хотел лечь рядом, обнять, проснуться утром, как раньше, и сказать: «Все будет хорошо». Но он не мог. Потому что уже не знал, что значит «хорошо». И будет ли оно когда-нибудь.
На следующий день он пришел к губернатору. Без приглашения, без звонка. Секретарша — та самая, с сухим голосом — сказала, что Игорь Петрович занят, но Андрей сказал: «Подожду». Он ждал час, два, три. Секретарша приносила чай, кофе, но он не пил. Сидел, сжимая портфель, и смотрел на дверь кабинета.
Светлов принял его в пять вечера. В кабинете было темно, горела только настольная лампа. Губернатор сидел за столом, усталый, с мешками под глазами, в расстегнутой рубашке.
— Слушаю, — сказал он.
— Игорь Петрович, — Андрей встал перед столом, не садясь. — Я не справляюсь.
— С чем?
— С районами. С Громовым. С Суховым. С собой. — Он помолчал. — Я думал, что смогу. Но я не могу. Я не знаю, как заставить их меняться. Я не знаю, как сделать так, чтобы они поверили. Я не знаю, как быть мужем, который любит жену, но смотрит на другую. Я не знаю, как быть чиновником, который верит в реформы, но видит, что они не работают. Я не знаю ничего.
Светлов смотрел на него долго, тяжело. Потом встал, подошел к окну.
— Ты знаешь, Волков, — сказал он, не оборачиваясь, — когда я был первым секретарем обкома, я тоже не знал. Я не знал, как кормить область, когда Москва перестала давать деньги. Я не знал, как объяснить людям, что их сбережения сгорели. Я не знал, как смотреть в глаза ветеранам, которые тридцать лет строили то, что рухнуло за один год.
Он повернулся. В свете лампы его лицо казалось старым, изможденным, но глаза были живыми, острыми.
— Но я делал. День за днем. Потому что если бы я остановился, я бы сошел с ума. Или спился. Или ушел. А у меня была область. Сорок районов, миллион двести тысяч человек. Они ждали от меня не знаний, не веры, не реформ. Они ждали, что я сделаю так, чтобы они не умерли этой зимой. Чтобы у них была работа, чтобы дети ходили в школу, чтобы старики не мерзли. И я делал. Иногда плохо, иногда хорошо, но делал.
— А вера? — спросил Андрей.
— Вера, — Светлов усмехнулся. — Вера — это для молодых. Для тех, кто еще не знает, что мир не изменить. Мир можно только приспособить под себя. Или себя — под мир. Я выбрал второе. И ты выбирай. Или уходи. Но если уйдешь — не возвращайся. Потому что в этой системе нет места тем, кто сомневается. Система их съедает.
Андрей молчал. Он смотрел на Светлова, на его усталое лицо, на руки, лежащие на столе, и думал о том, что этот человек, возможно, тоже когда-то был таким, как он, — верил, надеялся, хотел изменить мир. А теперь он просто делал свое дело. День за днем. Потому что больше ничего не оставалось.
— Я остаюсь, — сказал Андрей.
— Уверен?
— Нет. Но я попробую.
Светлов кивнул, сел за стол, открыл папку.
— Тогда иди. И запомни, Волков: мы не святые, не герои, не спасители Отечества. Мы чиновники. Наша работа — не верить, а делать. Понял?
— Понял.
Он вышел из кабинета. В коридоре было темно, только горела дежурная лампочка на потолке. Он спустился по лестнице, вышел на улицу. Снег перестал, и в небе показались звезды — редкие, бледные, но настоящие.
Он достал из портфеля блокнот, открыл на странице, где писал ночью. Посмотрел на свои слова, на этот крик отчаяния, и понял, что это — слабость. А слабость в этой системе — роскошь, которую он не может себе позволить.
Он вырвал страницу, разорвал на мелкие клочки и бросил в урну. Потом закрыл блокнот, спрятал в портфель и пошел домой.
Дома Наталья не спала. Она сидела на кухне, в том же халате, пила чай. Увидев его, подняла глаза. Взгляд был спокойным, без слез, без вопроса.
— Я остаюсь, — сказал Андрей, садясь напротив. — Я не знаю, получится ли у нас. Не знаю, смогу ли я быть тем мужем, которого ты заслуживаешь. Но я остаюсь. И я попробую. Ради нас.
Наталья посмотрела на него долго. Потом протянула руку, взяла его ладонь, сжала.
— Я знаю, — сказала она. — Я всегда знала. Ты не умеешь уходить. Это я в тебе люблю. И ненавижу.
Она улыбнулась — грустно, устало, но улыбнулась. И Андрей, глядя на эту улыбку, понял, что она сильнее его. Сильнее его сомнений, его страхов, его метаний. Она знала, что он останется, и ждала. И это ожидание было ее верой — в него, в них, в то, что все еще можно вернуть.
Он обнял ее, и она прижалась к нему, и он чувствовал тепло ее тела, знакомое, родное, и думал о том, что есть вещи, которые сильнее сомнений. И эти вещи — не реформы, не вера, не власть. Эти вещи — люди, которые ждут тебя, даже когда ты перестаешь ждать себя.
Глава 8. Тайная связь
Февраль 1993 года. Прогрессивный район. Гостиница «Прогресс». 21 час.
---
Февраль в этих краях всегда был месяцем метелей. Снег шел стеной, закрывая небо, землю, горизонт, и казалось, что весь мир — это белая, бесконечная пелена, в которой нет ни начала, ни конца. Дороги заметало, автобусы стояли, и Андрей едва успел в Прогрессивный до того, как трассу перекрыли. Он сидел в гостиничном номере, у окна, и смотрел, как ветер гонит поземку по пустому двору, засыпая машины, скамейки, фонарные столбы. В номере было холодно — батареи грели еле-еле, и он сидел в пальто, накинув поверх одеяло, и ждал.
Он ждал ее.
Звонок раздался в семь. Короткий, резкий, он заставил его вздрогнуть. Андрей снял трубку, и в трубке было молчание, только дыхание — ровное, чуть прерывистое.
— Я могу прийти? — спросила она.
— Да, — сказал он. — Приходи.
Она пришла через час. Он слышал, как она поднималась по лестнице — шаги были быстрыми, легкими, но на площадке второго этажа замерли, будто она колебалась. Потом снова пошли — увереннее, решительнее. Он открыл дверь, не дожидаясь стука.
Она стояла на пороге, в пальто, в шапке, с сумкой через плечо. Щеки раскраснелись от мороза, на ресницах таяли снежинки. Она смотрела на него, и в ее глазах было то же, что и в его — вопрос, который они не задавали, и ответ, который они боялись услышать.
— Заходи, — сказал он.
Она вошла, скинула пальто на стул, села на кровать. Он сел рядом. Между ними было расстояние — полметра, может быть, меньше, но оно казалось бесконечным. В комнате было темно, только свет уличного фонаря пробивался сквозь замерзшее окно, рисуя на стене дрожащие тени.
— Ты как? — спросила она.
— Не знаю, — сказал он честно. — Я думал о тебе. Все время. Это неправильно.
— Неправильно, — согласилась она. — Я тоже думала.
Она взяла его за руку. Ладонь ее была теплой, сухой, и он чувствовал, как дрожат ее пальцы. Он сжал их, и она сжала в ответ. Сильнее, чем нужно.
— Я боюсь, — сказала она.
— Чего?
— Всего. Что это — ошибка. Что ты потом будешь жалеть. Что я буду жалеть. Что мы не сможем остановиться.
— А мы сможем?
— Не знаю. — Она повернулась к нему, и в полумраке он видел ее лицо — бледное, напряженное, с глазами, которые блестели, как два уголька. — Я не хочу останавливаться.
Он обнял ее. Она прижалась к нему, и он чувствовал, как бьется ее сердце — часто, громко, в такт его собственному. Он целовал ее волосы, лоб, виски, и она подставляла лицо, закрыв глаза, и губы ее были холодными, а потом теплыми, а потом горячими, и он забыл, где он, кто он, что происходит, потому что в этом поцелуе было все — тоска, надежда, страх, и еще что-то, чего он не знал раньше, чего не было с Натальей, с другими женщинами, с собой.
Они лежали в темноте, прижавшись друг к другу, и за окном выла метель, и снег бил в стекло, как тысячи маленьких кулачков. Он гладил ее по спине, по плечам, по рукам, и она молчала, только дыхание ее было прерывистым, и он чувствовал, как она дрожит — не от холода, от чего-то другого, что было больше, чем они оба.
— Андрей, — сказала она тихо, когда метель стихла, и в комнате стало тихо, только часы тикали на тумбочке. — Что мы делаем?
— Не знаю, — сказал он. — Я знаю только, что я хочу быть с тобой. Сейчас. Здесь. И не думать о завтра.
— А завтра?
— Завтра будет завтра.
Она повернулась к нему, положила голову на плечо. Он чувствовал, как ее волосы щекочут его щеку, и вдыхал запах — тот самый, «Красная Москва», который теперь навсегда связался для него с ней, с этим вечером, с этой комнатой, с этой метелью за окном.
— Я хочу тебе рассказать, — сказала она. — О себе. Чтобы ты знал.
— Расскажи.
— Я вышла замуж в двадцать лет. За одноклассника. Он был хорошим, добрым, любил меня. Я думала, что это навсегда. А потом началась перестройка, я уехала в Ленинград, училась, вернулась другой. А он остался тем же. Он хотел детей, дом, тихую жизнь. А я хотела... я не знала, чего я хочу. Я знала только, что не могу жить, как раньше. Мы развелись. Он женился снова, у него двое детей. Я осталась одна.
— Ты не одна.
— Теперь — нет. — Она подняла голову, посмотрела на него. — А ты? Ты любишь свою жену?
Вопрос повис в воздухе, тяжелый, как камень. Андрей молчал. Он думал о Наталье, о ее улыбке, о ее слезах, о том, как она ждала его все эти годы, верила, надеялась. И о том, как он предал эту веру сегодня, здесь, в этом номере.
— Люблю, — сказал он. — Но по-другому. Не так, как тебя.
— Как же?
— Не знаю. Я не умею это объяснить. С ней — спокойно, надежно, привычно. С тобой — как в пропасть. Страшно, но не остановиться.
— Я тоже боюсь, — сказала она. — Я не хочу быть той, из-за кого разрушают семьи. Я не хочу причинять боль. Но я не могу не быть с тобой. Это сильнее меня.
— И меня.
Они замолчали. Метель началась снова, и ветер завывал в трубе, и казалось, что весь мир — это они двое и эта комната, и ничего больше нет, и не будет.
— Я не буду просить тебя уйти от жены, — сказала она. — Я не имею права. Но я хочу, чтобы ты знал: я здесь. Я буду ждать. Сколько нужно.
— А если не нужно будет?
— Тогда я уйду. Сама. Но сейчас — я здесь.
Она поцеловала его, и он забыл о Наталье, о Громове, о Сухове, о реформах, о том, что будет завтра. Он был только здесь, только сейчас, только с ней.
Утром он проснулся от света. Солнце пробилось сквозь замерзшее окно, и комната была залита бледным, холодным сиянием. Она сидела на кровати, натянув одеяло до подбородка, и смотрела на него. Волосы ее растрепались, лицо было бледным, но глаза улыбались.
— Ты красивая, — сказал он.
— Я знаю, — она улыбнулась. — Ты тоже ничего. Когда выспишься.
Он сел, потянулся. В комнате было холодно, но ему было тепло — от нее, от ее взгляда, от того, что случилось этой ночью.
— Что теперь? — спросила она.
— Не знаю. — Он взял ее за руку. — Я еду в Советский. Через два дня. Потом вернусь в область. Потом...
— Потом приедешь ко мне?
— Да.
— А жена?
— Я скажу ей. Не сейчас. Потом.
Она посмотрела на него долгим взглядом.
— Не говори, — сказала она. — Не надо. Не делай больно, если не уверен.
— Я уверен.
— Ты не уверен. Ты сам не знаешь, чего хочешь. И я не знаю. Давай не будем торопиться. Будем видеться, когда сможем. А там — посмотрим.
Он хотел возразить, но она прижала палец к его губам.
— Не надо. Я не хочу быть причиной твоих проблем. Я хочу быть твоим... счастьем. Тем, что помогает жить. А не тем, что разрушает.
Она встала, накинула халат, подошла к окну. За окном был белый, заснеженный двор, машины под сугробами, редкие прохожие, пробивающие тропинки.
— Смотри, — сказала она. — Метель кончилась. Теперь можно ехать.
Он подошел, встал рядом. Она прижалась к нему, и он обнял ее, и они стояли так, молча, глядя на утро, которое наступило после ночи, и в этом утре было что-то новое, чего не было вчера — надежда, смешанная с болью, и уверенность, что это не конец, а начало.
Она ушла в восемь. Он проводил ее до двери, и она, уже в пальто, с сумкой, повернулась, поцеловала его легко, быстро, как ветер.
— Береги себя, — сказала она.
— Ты тоже.
Она ушла, и он слышал, как ее шаги затихают на лестнице, потом хлопнула входная дверь, и стало тихо. Он вернулся в комнату, сел на кровать. На подушке осталась вмятина от ее головы, и он прижался к ней лицом, вдыхая запах, который уже начинал уходить, как уходит все, что было этой ночью.
Он достал блокнот, открыл на чистой странице. Хотел написать что-то, но не мог найти слов. Только нарисовал маленькую закорючку — ветку, или сердце, или просто знак того, что это было, и он это помнит.
Потом закрыл блокнот, убрал в портфель. Начал собираться. Впереди был Советский район, Сухов, его паутина, его тишина. Но сейчас, после этой ночи, Андрей чувствовал, что может справиться. Потому что у него было что-то, чего не было раньше, — тайна, которая согревала, даже когда было холодно. И женщина, которая ждала, даже когда он уезжал.
В автобусе, который вез его в Советский, он сидел у окна, смотрел на снежные поля и думал о том, что сказала она: «Я не хочу быть причиной твоих проблем. Я хочу быть твоим счастьем». Он хотел, чтобы так и было. Но знал, что счастье и проблемы всегда ходят вместе, как две сестры, и нельзя выбрать одну, не взяв другую.
Он вспомнил лицо Натальи, когда она сказала: «Ты влюбился». Она знала. Она всегда знала. И ждала. И это ожидание было ее верой — в него, в них, в то, что он вернется. А он не вернулся. Он ушел к другой, даже не уходя.
Он закрыл глаза, и перед ними стояло лицо Елены — улыбающееся, насмешливое, с ямочкой на щеке. И лицо Натальи — усталое, печальное, с глазами, которые видели больше, чем он хотел показать.
Он открыл блокнот, нашел ту страницу, где нарисовал закорючку. Посмотрел на нее, потом перевернул и написал:
«Я люблю двух женщин. Одну — ту, с которой прожил десять лет. Другую — ту, которую встретил два месяца назад. Я не знаю, как быть. Я знаю только, что не могу отказаться ни от одной. Но это неправильно. Это подло. Это слабость. А слабости в этой системе нет места. Но я не система. Я человек. И я хочу быть счастливым. Даже если счастье — это боль».
Он посмотрел на написанное, потом закрыл блокнот, спрятал в портфель. За окном была белая, бесконечная равнина, и автобус ехал по ней, как по листу бумаги, на котором еще ничего не написано. Но он знал, что скоро на этом листе появятся слова. И что эти слова будут не о реформах, не о власти, не о России. Они будут о ней. О них. О том, что случилось этой ночью и что теперь будет с ним всегда, куда бы он ни ехал, с кем бы ни был, что бы ни делал.
Он уснул под мерный гул мотора, и во сне ему снилась она — в белом платье, на снегу, и она шла к нему, и снег не таял под ее ногами, и она улыбалась, и он знал, что это — сон, но просыпаться не хотел.
Глава 9. Битва умов
Март 1993 года. Советский район. Поселок Светлый. 10 часов утра.
---
Март пришел неожиданно, как это всегда бывает в средней полосе. Вчера еще мела метель, заваливая улицы по самую крышу, а сегодня солнце пробилось сквозь низкие облака, и снег на крышах засверкал, заискрился, и с карнизов закапало — редко, тяжело, капля за каплей. Воздух стал влажным, пахнущим талой водой и прелыми листьями, которые перезимовали под снегом и теперь оттаивали, наполняя улицы запахом земли, близкой, почти осязаемой.
Андрей приехал в Светлый на рассвете. Автобус шел всю ночь, и он почти не спал — мешали мысли о Елене, о Наталье, о том, что он обещал себе и что нарушил. Он сидел у окна, смотрел на белые поля, которые в предрассветных сумерках казались бесконечными, и думал о том, что у него есть две жизни — одна, старая, с Натальей, с макаронами в портфеле, с комсомольским прошлым и травкинским настоящим, и другая, новая, с Еленой, с ее улыббой, с запахом «Красной Москвы», с ночами в гостиничных номерах. И он не знал, какую выбрать. Или можно ли жить сразу в двух.
В Светлом его никто не встречал. Сухов не прислал машину, не вышел на крыльцо, как в прошлый раз. Андрей прошел пешком до администрации, по хрустящему, подтаявшему снегу, и в грязных лужах отражалось низкое, мартовское небо.
Сухов был в кабинете. Сидел за своим аккуратным столом, в сером костюме, с очками на носу, и что-то писал от руки. Когда Андрей вошел, он поднял голову, и на лице его появилась улыбка — та же, что и в прошлый раз, мягкая, вкрадчивая, ничего не выражающая.
— Андрей Викторович, — сказал он, вставая. — А мы вас не ждали. Думали, вы в Краснооктябрьском застряли. Слышали, Громов вас там... ну, не очень ласково встретил.
— Всякое бывает, — сказал Андрей, садясь. — Валерий Дмитриевич, у меня к вам разговор.
— Слушаю.
— Я думал о нашем прошлом визите. О выборах. О местном самоуправлении. Я предлагал провести пробные выборы в одном из поселений. Вы сказали — подумаете.
— И подумал, — Сухов сложил руки на столе. — Не время, Андрей Викторович. Сейчас весна, посевная скоро. Людям не до выборов. Вот осенью, может быть...
— Осенью будет поздно, — сказал Андрей. — У меня есть предложение. Другое.
Сухов поднял бровь. В его глазах мелькнуло любопытство — и тут же погасло.
— Слушаю.
— Область готова помочь вашему району. Топливом, стройматериалами, семенами. У нас есть фонды, есть гуманитарная помощь. Я могу выбить для Светлого двести тонн угля, сто тонн дизельного топлива и партию стройматериалов для ремонта школ.
Сухов молчал. Улыбка его стала жестче.
— И что вы хотите взамен?
— Ничего. — Андрей выдержал паузу. — Это безвозмездная помощь. Но я хочу, чтобы распределением занимался не ваш отдел, а комитет самоуправления. С участием людей. Чтобы они сами решали, кому и сколько.
— Это неудобно, — сказал Сухов. — У нас сложилась система. Все знают, куда идти, кому звонить. Если мы начнем привлекать комитеты, это вызовет путаницу, неразбериху. Люди не поймут.
— А вы им объясните, — Андрей чувствовал, как внутри поднимается холодная, расчетливая решимость. Он думал о том, что сказал Тучков: «Не спорить, а договариваться». И о том, что сказала Елена: «Найдите рычаг». Вот он, рычаг — уголь, топливо, семена. То, что нужно Сухову, чтобы сохранить стабильность. — Валерий Дмитриевич, я не прошу вас проводить выборы завтра. Я прошу начать с малого. Создать комитет при администрации, который будет распределять помощь. Публично, прозрачно. Чтобы люди видели, что власть работает.
— Власть и так работает, — сказал Сухов, и в голосе его появилась металлическая нотка. — Я отвечаю за район. Я распределяю ресурсы. И люди знают, что я не обману.
— Я не сомневаюсь. Но время меняется. Если вы не начнете меняться сами, за вас начнут меняться другие. А это может быть больно.
Сухов посмотрел на него долгим взглядом. В его глазах, за толстыми стеклами очков, Андрей увидел расчет — холодный, прагматичный, такой же, как у него самого.
— Вы угрожаете? — спросил Сухов.
— Нет. Я предлагаю. Вы получаете помощь, я получаю возможность доложить губернатору, что район начинает реформы. Вы сохраняете стабильность, я — лицо. Все довольны.
— А люди?
— Люди получат уголь и топливо. И увидят, что их мнение учитывается. Это лучше, чем если они увидят, что ничего не меняется, и начнут искать правду на стороне.
Сухов задумался. Барабанил пальцами по столу, смотрел в окно, где мартовское солнце плавило снег на карнизах. Андрей молчал. Он знал, что сейчас решается главное — не только судьба гуманитарки, но и его отношения с Суховым. Если он продавит — будет врагом, которого будут обходить. Если отступит — будет слабаком, которого не будут уважать. Нужно было найти середину.
— Хорошо, — сказал Сухов наконец. — Я согласен. Но с условиями.
— С какими?
— Комитет возглавит мой заместитель. Люди будут предложены мной. Выборы — потом. Сначала посмотрим, как работает эта система. Если будет толк — будем расширять. Если нет — вернемся к старому.
— Договорились. — Андрей протянул руку. Сухов пожал ее — сухо, коротко, но в его рукопожатии не было враждебности. Только оценка — человека, который просчитал варианты и выбрал наименее рискованный.
— Вы, Андрей Викторович, хитрый, — сказал Сухов, убирая руку. — Не ожидал от травкинца такой прагматичности.
— Учусь, — сказал Андрей. — У вас.
Сухов усмехнулся — впервые по-настоящему, без той вкрадчивой мягкости.
— Учитесь. Только помните: в нашей работе главное — не перегнуть. Если вы начнете давить слишком сильно, система сломается. А чинить ее будет некому.
— Я помню.
Они обсудили детали — кто войдет в комитет, как будет распределяться помощь, в какие сроки. Говорили долго, часа два, и Андрей удивлялся себе: он спорил, торговался, уступал, настаивал, и в этом споре не было ни идеологии, ни принципов, только цифры, фамилии, возможности. Он чувствовал, как внутри что-то меняется — та самая гибкость, о которой говорил Светлов, приходила к нему, не спрашивая разрешения.
В полдень он вышел из администрации. На площади было людно — открылся рынок, и бабушки торговали соленьями, вязаными носками, домашними пирожками. Пахло свежей выпечкой, талым снегом, весной. Андрей купил пирожок с капустой, съел на ходу, и горячая начинка обожгла язык, и это было приятно — живое, настоящее, не связанное ни с бумагами, ни с отчетами, ни с политикой.
Он достал блокнот, открыл на странице, где было написано «Советский район. Сухов». Поставил плюс — маленький, аккуратный. Рядом написал: «Согласился на комитет. Торг уместен. Система гибкая, если найти правильный рычаг».
Потом перевернул страницу. Там было имя Елены, обведенное в кружок. Он посмотрел на него, и сердце сжалось — тепло, больно, сладко. Он не звонил ей три дня, с тех пор как уехал из Прогрессивного. Боялся, что голос выдаст то, что он не хочет показывать, — тоску, которая была сильнее его.
Он нашел таксофон, бросил монету, набрал номер ее кабинета. Длинные гудки. Потом щелчок, и ее голос:
— Ковалёва слушает.
— Это я, — сказал он. — Как ты?
— Андрей? — В ее голосе была радость — та самая, от которой у него кружилась голова. — Где ты?
— В Советском. Только что договорился с Суховым. Создает комитет по распределению помощи. Уступил.
— Молодец, — сказала она, и в ее голосе была улыбка, которую он видел, даже не глядя. — Я знала, что ты сможешь.
— Я не смог бы без тебя.
— Без меня? — Она удивилась. — Я здесь ни при чем.
— При чем. Ты сказала — найти рычаг. Я нашел. Уголь, топливо, семена. То, что ему нужно.
— Ты сам нашел. Я только подсказала.
— Ты подсказала. И это... — Он запнулся, не зная, как сказать то, что хотел. — Это важно.
— Андрей, — она помолчала, и он слышал, как она дышит — ровно, спокойно, но в этом дыхании было что-то еще, что он научился угадывать. — Когда ты приедешь?
— Через неделю. Может быть, раньше.
— Я буду ждать.
— Я знаю.
Они помолчали. В трубке шуршали помехи, и где-то далеко, на другом конце провода, кто-то говорил, смеялся, жил своей жизнью, не зная о них, об этом разговоре, об этом ожидании.
— Береги себя, — сказал он.
— Ты тоже. — И она повесила трубку.
Он стоял у таксофона, сжимая в руке монетку, которую автомат выплюнул обратно. Смотрел на серое небо, на мокрый снег, на людей, которые шли мимо, и чувствовал, как внутри, где-то глубоко, растет что-то новое — не надежда, не уверенность, а что-то другое, более твердое, как лед, который держит, когда под ногами уже нет дна.
Он пошел на автостанцию, сел на автобус до области. В автобусе было тепло, пахло потом и бензином, и он сидел у окна, смотрел на поля, на которых снег уже не лежал сплошным ковром, а собирался в островки, в проплешины, и сквозь них проглядывала черная, мокрая земля — первая, настоящая, готовая к посеву.
Он думал о Сухове, о его уступке, которая была не поражением, а тактикой. О том, как они торговались, как находили общий язык, как он, Волков, человек, который еще недавно верил, что реформы делаются с трибуны, теперь торговался о тоннах угля и дизтоплива, и это было унизительно — и правильно. Потому что реформы делаются не на митингах, а в кабинетах, за закрытыми дверями, в спорах о цифрах и фамилиях.
Он вспомнил слова Светлова: «Ты хочешь сломать систему, а нужно научиться ею управлять». И Тучкова: «Не спорить, а договариваться». И Елены: «Найдите рычаг». Они были правы. Систему нельзя сломать — она сломается сама, когда придет время. А пока нужно делать то, что можно: ремонтировать дороги, давать людям тепло, создавать комитеты, даже если они — только ширма для старой власти. Потому что ширма может стать стеной. А стена — домом.
Автобус въехал в областной центр в сумерках. Горели фонари, и их желтый свет отражался в лужах, и казалось, что город стоит на воде, зыбкий, неустойчивый, как все, что строилось сейчас в этой стране. Андрей вышел на автостанции, взял портфель, пошел домой.
Дома Наталья сидела на кухне, пила чай с вареньем. Увидела его, улыбнулась — той улыбкой, в которой было все: и радость, и тоска, и вопрос, который она не задавала.
— Ну как? — спросила она.
— Нормально, — сказал он, садясь напротив. — Сухов согласился на комитет. Будем распределять гуманитарку через общественность.
— Молодец, — она протянула ему чашку. — Ты устал?
— Устал.
Он пил чай, и варенье было кислым, вишневым, с косточками, которые он выплевывал в блюдце. Наталья смотрела на него, и в ее взгляде было что-то новое — не страх, не ревность, а принятие. Она знала. Она всегда знала. Но она ждала.
— Андрей, — сказала она. — Я хочу, чтобы ты знал: я не буду тебя держать. Если ты решишь уйти — уходи. Я не обижусь. Я пойму.
— Наташа...
— Не надо. — Она подняла руку. — Я вижу, что с тобой происходит. Я не слепая. Ты меняешься. И это не из-за работы. Это из-за нее.
Он молчал. Смотрел на ее руки, на обручальное кольцо, которое она носила десять лет, и которое теперь казалось чужим, неподходящим.
— Я не знаю, что будет, — сказал он. — Я не знаю, что я хочу. Но я знаю, что я не хочу тебя терять.
— Ты уже теряешь, — сказала она тихо. — Каждый день. Каждый раз, когда уезжаешь. Каждый раз, когда думаешь о ней.
— Я здесь.
— Ты здесь. Но ты не со мной. — Она встала, убрала чашку в раковину. — Мне пора. Завтра рано вставать. Спокойной ночи.
Она ушла в комнату, закрыла дверь. Андрей остался на кухне, с недопитым чаем, с кислым вареньем, с чувством, что он проигрывает что-то важное, то, что уже не вернуть.
Он достал блокнот, открыл на странице с планом. Напротив «Советского района» было написано: «Сухов. Комитет создан. Следующий шаг — выборы». Напротив «Прогрессивного»: «Ковалёва. Ждать. Не торопить». Напротив «Краснооктябрьского» — пустота. Он смотрел на эту пустоту, и она смотрела на него, и он не знал, что вписать.
Он закрыл блокнот, спрятал в портфель. Подошел к двери комнаты, приоткрыл. Наталья лежала на кровати, лицом к стене, и он знал, что она не спит, что она ждет, что он войдет, обнимет, скажет что-то, что вернет все на свои места. Но он не мог. Потому что не знал этих слов.
Он закрыл дверь, пошел в коридор, надел пальто. Вышел на улицу, и холодный, мартовский воздух ударил в лицо. Он пошел к Белому дому, не зная зачем. Просто чтобы идти, чтобы не сидеть на кухне, где все напоминало о том, что он разрушает.
В Белом доме горели окна на третьем этаже — отдел организационной работы. Тучков работал. Андрей поднялся, постучал. Тучков открыл, удивленный.
— Волков? Ты чего в такое время?
— Поговорить, — сказал Андрей. — Можно?
— Заходи.
Он вошел. В кабинете было тепло, пахло чаем и старыми бумагами. Тучков сел за стол, указал на стул.
— Ну, рассказывай.
— Сухов согласился. Создает комитет по распределению помощи. Мы договорились.
— Молодец, — Тучков кивнул. — Я знал, что ты справишься.
— Я не справился. Я сдался. Я торговался, как барышник. Уголь, топливо, семена. В обмен на комитет, который будет делать то, что скажет Сухов.
— А ты думал, по-другому? — Тучков усмехнулся. — Реформы, Волков, это не битва. Это дипломатия. Ты не завоевываешь территории, ты договариваешься. И если ты сегодня получил комитет — пусть даже подконтрольный Сухову — завтра ты получишь выборы. А послезавтра — настоящую власть. По шагам. По капле.
— А если не получится?
— Если не получится, — Тучков взял стакан с чаем, отпил, — значит, не время. Будем ждать. Или искать другие пути. Но главное — не останавливаться. Понял?
— Понял.
— Тогда иди. И вот что, Волков. — Тучков посмотрел на него внимательно. — Ты молодец. Я в тебя верю. Не всемогущий, не идеальный, но ты делаешь. А это главное.
Андрей вышел из кабинета. В коридоре было темно, только дежурные лампочки горели под потолком. Он спустился по лестнице, вышел на улицу. Ночь была ясной, холодной, звезды висели низко, как лампочки в темном зале.
Он пошел домой, и по дороге думал о том, что сказал Тучков: «По шагам. По капле». Он делал шаги. И капли складывались в ручей. И ручей тек, куда он его направлял. Медленно, но тек.
Он зашел в подъезд, поднялся на четвертый этаж, открыл дверь. В квартире было тихо, Наталья спала. Он прошел на кухню, сел у окна. За окном был двор, гаражи, тополя, которые уже набухали почками, хотя до весны было еще далеко.
Он достал блокнот, открыл на странице, где было написано «Краснооктябрьский район». Долго смотрел на пустоту. Потом написал: «Громов. Не договориться. Не сломать. Искать другой путь».
Закрыл блокнот, положил на стол. Завтра будет новый день. И в этом новом дне он будет искать путь к Громову. К той скале, о которую разбивались все его идеи, все его надежды, все его слова.
Но сегодня он сделал шаг. Маленький, почти незаметный. Но шаг.
Он закрыл глаза и уснул, сидя на кухне, и во сне ему снился Сухов — улыбающийся, в сером костюме, который сидел в паутине и держал в руках уголь, и этот уголь горел, и паутина таяла, и Сухов смотрел на огонь, и в его глазах был страх — первый страх, который Андрей увидел в этом человеке.
Глава 10. Диалог с прошлым
Апрель 1993 года. Краснооктябрьский район. Поселок Красный Октябрь. 9 часов утра.
---
Апрель в Краснооктябрьском был похож на март в других местах — сырой, ветреный, с низким небом, которое давило на землю так, что, казалось, вот-вот коснется крыш. Снег сошел только на прошлой неделе, обнажив черную, мокрую землю, и теперь поля стояли пустые, без единой зеленой травинки, и только на пригорках, где солнце пригревало сильнее, пробивалась робкая, бледная травка. По дорогам текла вода, и автобус, в котором ехал Андрей, пробивался сквозь грязь, как сквозь тесто, оставляя за собой глубокие, быстро наполняющиеся колеи.
Он ехал в Красный Октябрь без вызова, без приглашения. Просто сел на утренний автобус и поехал, зная, что Громов не ждет его, зная, что встреча будет тяжелой, зная, что, возможно, он вернется ни с чем. Но он ехал, потому что обещал себе найти путь. И потому что чувствовал, что если он не найдет его сейчас, то не найдет никогда.
В автобусе было пусто. Только несколько бабушек с корзинами, молчаливых, закутанных в платки, и мужик в ватнике, который дремал на заднем сиденье, положив голову на мешок. Андрей сидел у окна, смотрел на поля, на редкие деревни, на церкви с облупившимися куполами, и думал о том, что сказал ему Тучков перед отъездом: «С Громовым нельзя воевать. С ним можно только говорить. И не о реформах, а о деле. Найди то, что ему важно, и предложи. Не больше, чем он готов взять, но не меньше, чем ему нужно».
Он думал об этом всю дорогу. О том, что важно Громову. Власть? У него и так вся власть. Уважение? Его уважают, даже боятся. Стабильность? Его район — один из немногих, где колхозы еще держатся. Что же ему нужно? Что может предложить он, Волков, молодой чиновник из области, которого Громов считает чужим, ненужным, опасным?
Ответ пришел неожиданно, когда автобус проезжал мимо фермы, где на выгоне стояли коровы — худые, грязные, но живые. Громов был не просто чиновником. Он был хозяином. Не в том смысле, в котором Сухов был хозяином своей паутины. Громов был хозяином земли, людей, жизни, которая текла здесь по его законам. И он боялся не реформ, не демократии, не Москвы. Он боялся потерять это чувство — чувство, что он нужен, что без него все рухнет, что он — последний, кто держит этот мир на своих плечах.
Андрей вспомнил, что говорила Ковалёва в их последнюю встречу, когда они сидели в ее кабинете, и за окном шел снег, и лампа под зеленым абажуром горела мягким, домашним светом. Она сказала: «Громов не враг. Он — прошлое. А прошлое нельзя победить. Его можно только понять. И принять. И найти место в новом мире». Он тогда не понял. Теперь, глядя на эти поля, на этих коров, на эту землю, которая просыпалась после зимы, он начинал понимать.
В Красном Октябре его встретила та же секретарша — в строгом костюме, с пучком на затылке. Она посмотрела на него без удивления, без приветствия, только сказала:
— Павел Сергеевич занят.
— Я подожду, — сказал Андрей.
— Он сказал, что не примет.
— Я подожду.
Он сел на стул у стены, положил портфель на колени. Секретарша печатала что-то на машинке, не обращая на него внимания. В коридоре было тихо, только тикали часы на стене — большие, старые, с маятником, который качался мерно, как пульс спящего зверя.
Он ждал час, два, три. Секретарша уходила, возвращалась, приносила чай, бумаги. Из кабинета Громова выходили люди — мужики в телогрейках, женщины с папками, какие-то важные, сутулые. Они смотрели на Андрея с любопытством, но не заговаривали.
В четвертом часу дверь кабинета открылась, и на пороге появился Громов. Он был в том же строгом костюме, с орденскими планками, лицо — тяжелое, усталое, но глаза смотрели остро, цепко.
— Ты еще здесь? — спросил он.
— Я сказал — подожду, — ответил Андрей, вставая.
— Чего тебе?
— Поговорить.
— О чем? Реформы свои предлагать? Так я сказал — не надо нам ваших реформ.
— Не о реформах, — сказал Андрей. — О деле.
Громов посмотрел на него долгим взглядом. Потом кивнул:
— Заходи.
Кабинет был таким же, как в прошлый раз, — огромный, торжественный, с портретами на стенах. Ленин, Сталин, карта района, фотографии. Андрей сел на тот же стул, положил портфель на пол. Громов сел за стол, сложил руки на груди.
— Слушаю.
Андрей достал из портфеля папку. В ней были документы, которые он готовил всю неделю — справки, отчеты, предложения. Он открыл папку, положил перед Громовым.
— Это — программа гуманитарной помощи району. Область выделяет Краснооктябрьскому триста тонн угля, двести тонн дизельного топлива, партию стройматериалов для ремонта школ и ферм. И семена. Яровые.
Громов не взял папку. Смотрел на Андрея, и в его взгляде было недоверие.
— И что вы хотите взамен?
— Ничего. — Андрей выдержал паузу. — Это помощь. Безвозмездная. Но я хочу, чтобы распределением занимались не только вы. Я хочу, чтобы вы возглавили комиссию по контролю за распределением.
— Комиссию? — Громов усмехнулся. — Какую комиссию?
— Общественную. С участием депутатов, ветеранов, директоров колхозов. Вы — председатель. Вы контролируете, куда идет помощь. Вы отвечаете перед людьми.
— Я и так отвечаю.
— Я знаю. Но если вы возглавите комиссию, это будет официально. Это будет документ. Это будет то, что вы можете показать людям, когда они спросят: "А что область для нас сделала?"
Громов молчал. Он смотрел на папку, лежащую перед ним, и в его глазах Андрей видел борьбу — между недоверием и желанием, между старым и новым, между тем, кем он был, и тем, кем ему предстояло стать.
— Зачем тебе это? — спросил Громов. — Зачем ты приехал? Чтобы купить меня углем? Думаешь, я продаюсь?
— Нет. — Андрей чувствовал, как внутри поднимается волна — не злости, не страха, а чего-то другого, похожего на уважение. — Я приехал, потому что вы — лучший хозяин в области. Вы держите район. Вы кормите людей. Вы — единственный, кто не развалил колхозы, не разворовал фермы, не бросил школы. Я это знаю. И область это знает.
— Тогда чего вы от меня хотите?
— Чтобы вы остались. — Андрей встал, прошелся по кабинету. — Чтобы вы не ушли в оппозицию, не закрылись в своей крепости, не ждали, когда все рухнет. Чтобы вы стали тем, кто поведет район в новое время. Не по-новому, а по-старому, но с новыми правилами.
— Новые правила, — Громов усмехнулся. — Это те, что в Москве придумали? Демократия, рынок, свобода? Я это не принимаю.
— Я знаю. Но вы принимаете то, что район должен жить. Что люди должны есть, работать, растить детей. Что школы должны отапливаться, фермы — работать, дороги — ремонтироваться. Это ваше. Это вы умеете. А остальное... остальное приложится.
Громов молчал долго. Так долго, что Андрей уже думал, что он выгонит его, как в прошлый раз. Но он не выгонял. Он сидел, смотрел на папку, на портрет Сталина, на карту района, и лицо его было тяжелым, как камень, который готов сдвинуться с места, но не знает, куда.
— Ты, Волков, — сказал он наконец, — странный. Я таких не встречал. Ты из демократов, из травкинцев, вы все — против нас. А ты приезжаешь и предлагаешь мне власть. Зачем?
— Потому что я понял, — сказал Андрей, садясь напротив. — Реформы нельзя делать сверху, не понимая тех, кто внизу. Их нельзя делать через голову людей, которые жили здесь всю жизнь. Их можно делать только вместе с вами. Или они не будут сделаны никогда.
— А если я не соглашусь?
— Тогда я уеду. И вернусь через месяц. И буду предлагать снова. Потому что другого пути нет. У вас — нет. У меня — нет.
Громов смотрел на него долгим, тяжелым взглядом. Потом протянул руку, взял папку, открыл. Листал медленно, вчитываясь в цифры, в фамилии, в сроки. Андрей молчал, смотрел на его руки — крупные, с короткими пальцами, с натруженными суставами, руки человека, который привык держать, а не давать.
— Уголь, — сказал Громов, не поднимая глаз. — Триста тонн. Это много.
— Это на зиму. Для школ, больниц, детских садов. Остальное — на продажу, чтобы рассчитаться с долгами по зарплате.
— Топливо. Двести тонн. Тоже на зиму?
— На посевную. Чтобы трактора работали.
— А семена? — Громов поднял глаза. — Какие семена?
— Яровые. Пшеница, овес, ячмень. По вашей заявке.
Громов закрыл папку, положил на стол. Посмотрел на портрет Ленина, на портрет Сталина, на карту района, на фотографии, на которых были люди, построившие эту землю, и которые теперь смотрели на него со стен, как свидетели.
— Я подумаю, — сказал он.
— Когда?
— Через неделю. Приезжай через неделю.
Андрей встал. Хотел сказать что-то еще, но понял, что большего сегодня не добиться. Громову нужно было время. Время, чтобы переварить, принять, согласиться. Или отказаться.
— Я приеду, — сказал Андрей.
Он вышел из кабинета. В коридоре было пусто, только секретарша собиралась домой, накидывая пальто. Она посмотрела на него, и в ее взгляде было что-то новое — не враждебность, а любопытство.
— Договорились? — спросила она.
— Не знаю, — сказал Андрей. — Сказал — подумает.
— Он всегда так, — она улыбнулась. — Сначала подумает, потом сделает. Но если сказал «подумаю», значит, уже согласился. Просто гордость не позволяет.
Андрей вышел на улицу. Вечерело, небо на западе окрасилось в бледно-розовый цвет, и на этом розовом фоне чернели силуэты домов, церквей, заводской трубы на окраине. В воздухе пахло землей, талой водой, и еще чем-то — может быть, надеждой, которая прорастает, как трава, сквозь грязь и холод.
Он пошел на автостанцию, но автобус был только завтра. Он вернулся в гостиницу, ту же, что и в прошлый раз, с портретом Ленина за шкафом. В номере было холодно, но он не стал топить печку, только сел у окна, смотрел, как зажигаются огни в поселке — редкие, тусклые, но упрямые.
Он достал блокнот, открыл на странице, где было написано «Краснооктябрьский район. Громов». Долго смотрел на пустоту. Потом написал: «Громов. Не сломать. Не переубедить. Найти то, что ему важно. И предложить. Не больше, чем он готов взять, но не меньше, чем ему нужно. Ждать. Не торопить».
Он закрыл блокнот, спрятал в портфель. Лег на кровать, не раздеваясь. За окном выла собака, где-то далеко стучал поезд, и в этом стуке было что-то успокаивающее, как пульс, который бьется ровно, несмотря ни на что.
Он думал о Громове, о его руках, о его взгляде, о том, как он смотрел на портрет Сталина, когда говорил о семенах. И о том, что сказала секретарша: «Если сказал "подумаю", значит, уже согласился». Может быть, она была права. Может быть, Громов, этот старый, железный человек, который держал район в кулаке тридцать лет, начинал понимать, что время пришло. И что уйти — не значит проиграть. Уйти — значит найти новое место. В новой системе. В новой жизни. В новой России, которая рождалась в муках, но рождалась.
Он закрыл глаза, и перед ними встало лицо Елены. Он не видел ее уже месяц, с тех пор как был в Прогрессивном. Они говорили по телефону, коротко, скупо, боясь лишнего слова, боясь, что кто-то услышит, поймет, осудит. Он скучал по ней. Скучал так, что сердце болело, как старая рана, которая не заживает, а только ноет, когда наступает непогода. Но сейчас, после этого разговора с Громовым, после того, как он, кажется, нашел путь туда, где не было пути, ему казалось, что он может все. И что он справится. И с Громовым. И с собой. И с ней. И с Натальей. И с этой страной, которая учила его жить заново, каждый день, каждый час, каждую минуту.
Он уснул, и во сне ему снился Громов — не в кабинете, а в поле, на тракторе, и он пахал землю, черную, жирную, которая ложилась за плугом ровными пластами, и в этой земле были семена, и они прорастали, и из них вырастали колосья, золотые, тяжелые, и Громов смотрел на них, и в его глазах были слезы — первые слезы, которые Андрей видел у этого человека.
Утром он проснулся от стука. Кто-то барабанил в дверь, громко, настойчиво. Он встал, открыл. На пороге стояла секретарша Громова — в пальто, в платке, с папкой под мышкой.
— Павел Сергеевич просили передать, — сказала она. — Приезжайте через неделю. Комиссию создадим. И семена нужны к маю. Успеете?
— Успею, — сказал Андрей.
Она кивнула, повернулась, чтобы уйти, но на пороге остановилась.
— Вы, — сказала она, не оборачиваясь, — первый, кто с ним так поговорил. Он не злой. Он просто... старый. И боится.
— Чего боится?
— Что без него все рухнет. А вы ему показали, что не рухнет. Что он нужен. По-другому, но нужен. — Она повернулась, посмотрела на него. — Спасибо вам.
Она ушла, и Андрей стоял в дверях, смотрел ей вслед, и чувствовал, как внутри, где-то глубоко, разливается тепло — не то, которое было от Елены, а другое, спокойное, ровное, как свет, который зажигается в конце длинного, темного коридора.
Он закрыл дверь, сел на кровать, достал блокнот. Открыл на странице «Краснооктябрьский район». Напротив фамилии Громова поставил плюс — маленький, но уверенный. И написал: «Согласился. Комиссия. Семена к маю. Путь найден».
Закрыл блокнот, спрятал в портфель. Вышел из гостиницы, пошел на автостанцию. Утро было холодным, но ясным, и на востоке, над полями, поднималось солнце — бледное, еще слабое, но уже обещающее тепло.
Он сел в автобус, и автобус тронулся, и за окном поплыли поля — черные, пустые, но уже готовые к посеву. Он смотрел на них и думал о том, что сказала секретарша: «Он не злой. Он просто старый. И боится». Может быть, все они — и Громов, и Сухов, и даже Светлов — боялись. Боялись нового, боялись потерять то, что имели, боялись, что мир, который они строили десятилетиями, рухнет и похоронит их под обломками. И его задача была не в том, чтобы ломать этот мир, а в том, чтобы помочь им найти в новом мире свое место. Не идеальное, не то, о котором они мечтали, но свое. Настоящее.
Автобус въехал в область в полдень. Андрей вышел на автостанции, взял портфель, пошел домой. Навстречу ему шли люди, спешили по своим делам, и в их лицах было что-то новое — не та усталость, которую он видел осенью, а что-то похожее на надежду. Может быть, это была весна. А может быть, он просто научился видеть.
Глава 11. Жертва
Май 1993 года. Областной центр. Квартира Волковых. Ночь.
Май пришел в этом году ранний, теплый, с зеленью, которая наливалась за неделю, с яблоневым цветом, который осыпался на тротуары бело-розовым снегом, с запахом свежей листвы и нагретой земли. В областном центре пахло бензином и сиренью, и этот запах стоял в воздухе, смешиваясь с пылью, с потом, с дымом костров, которые жгли во дворах, сжигая прошлогоднюю листву.
Андрей шел по улице, и ему казалось, что он идет по краю. Две недели назад он вернулся из Краснооктябрьского, где Громов, старый, железный человек, впервые за тридцать лет, наверное, сказал ему на прощание: «Приезжай, если что. Поможем». Две недели он ездил по районам, проверял, как идет посевная, как распределяется гуманитарка, как работают новые комитеты. И все это время он думал о том, что должен сделать выбор. Выбор, который откладывал с осени, с зимы, с той ночи, когда Елена пришла к нему в гостиницу, и мир перевернулся, и он перестал понимать, где правда, где ложь, где долг, где счастье.
Сегодня он должен был сказать Наталье. Не потому, что решил уйти. А потому, что больше не мог лгать. Лгать ей, себе, Елене, которая ждала, не спрашивая, не требуя, только говорила по телефону: «Я здесь. Я жду». Он не мог больше жить на две жизни, делить себя пополам, отдавая одной половину, другой — другую, и чувствуя, что обе половины недостаточны, что он обманывает и ту, и другую, и себя.
Он вошел в подъезд. Пахло кошачьей мочой и жареным луком — кто-то готовил ужин, и запах был домашним, уютным, и от этого стало еще больнее. Он поднялся на четвертый этаж, открыл дверь своим ключом. В квартире было тихо. Наталья сидела на кухне, у окна, смотрела на закат. Солнце садилось за крыши пятиэтажек, и в его лучах все казалось золотым, нереальным, как во сне.
— Ты пришел, — сказала она, не оборачиваясь.
— Пришел.
Он сел напротив. Она повернулась, и он увидел ее лицо — спокойное, бледное, с глазами, которые смотрели на него без страха, без надежды, без вопроса. Она знала. Она всегда знала.
— Я хочу поговорить, — сказал он.
— Я знаю. — Она взяла чашку, отпила чай. — Ты уходишь?
— Нет. — Он помолчал. — Я не знаю. Я хочу... я хочу, чтобы ты знала. Все.
— Я знаю все, — сказала она тихо. — Я знала с того дня, когда ты вернулся из Прогрессивного и не смотрел на меня. Ты смотрел сквозь. На что-то другое. На кого-то другого.
— Наташа...
— Не надо. — Она подняла руку. — Я не хочу слышать, какая она. Я не хочу знать, как вы встречаетесь, что вы говорите, что вы делаете. Я знаю только, что ты больше не мой. И не был моим с той осени.
Она встала, подошла к окну. За окном догорал закат, и на фоне оранжевого неба чернели тополя, и в их листве шелестел ветер.
— Я любила тебя, — сказала она, не оборачиваясь. — Любила с института, с первого курса, когда ты выступал на комсомольской конференции и говорил о свободе. Я верила тебе. Я ждала, когда ты построишь новую Россию, когда у нас будет дом, дети, когда мы будем старыми и будем сидеть на кухне и вспоминать, как все начиналось. А ты построил другую жизнь. Без меня.
— Это не так.
— Так. — Она повернулась, и он увидел слезы на ее щеках, но голос был твердым, как сталь. — Ты построил жизнь, в которой я — приложение. Ты приезжаешь, говоришь о работе, о реформах, о районах, а я сижу и жду. Жду, когда ты посмотришь на меня. Жду, когда ты спросишь, как у меня дела. Жду, когда ты обнимешь. А ты обнимаешь другую.
— Я не обнимал другую, — сказал он, и это было ложью, и она знала, что это ложь, и он знал, что она знает, и от этого стало еще горше.
— Не лги, — сказала она. — Ты не умеешь лгать. Ты всегда был плохим лжецом. Это я в тебе любила. Твою правду. А теперь твоя правда — это не я.
Она вытерла слезы, села на стул. Смотрела на него, и в ее взгляде было что-то новое — не обида, не ревность, а что-то похожее на прощание.
— Что ты хочешь? — спросила она.
— Я хочу, чтобы ты знала: я не ухожу.
— А она?
— Она знает. Она ждет. Но я не ухожу.
— Значит, ты остаешься со мной, а ее держишь на привязи? — В ее голосе появилась горечь. — Это подло. По отношению ко мне. И к ней.
— Я знаю.
— И что ты предлагаешь?
— Не знаю. — Он закрыл лицо руками. — Я не знаю, что делать. Я люблю тебя. Я люблю ее. Я не могу отказаться ни от одной. Но я не могу жить так, как жил. Это ложь. И я устал лгать.
Наталья молчала долго. Так долго, что Андрей поднял голову, посмотрел на нее. Она сидела, сжимая чашку, и смотрела в одну точку, и лицо ее было белым, как бумага.
— Ты должен выбрать, — сказала она. — Не сейчас. Но скоро. Потому что так нельзя. Нельзя держать двух женщин. Это нечестно. Это жестоко.
— Я знаю.
— Тогда выбирай. — Она встала, подошла к нему, взяла его руки в свои. — Я не буду тебя держать. Если ты уйдешь — я пойму. Я не буду проклинать, не буду ненавидеть. Я буду помнить тебя. Но жить с тобой, зная, что ты с другой, я не смогу.
— Я не уйду.
— Тогда оставайся. Но если останешься — останься полностью. Без оглядки. Без звонков. Без поездок. Без тайн. Ты сможешь?
Он молчал. Смотрел на ее руки, на обручальное кольцо, которое она не сняла, на ее лицо, бледное, усталое, но красивое той красотой, которая приходит с годами, с болью, с принятием.
— Не знаю, — сказал он честно.
— Тогда уходи, — сказала она. — Уходи сейчас. Пока я не начала кричать. Пока я не начала умолять. Пока я еще помню, кто я.
Она выдернула руки, отошла к окну. За окном уже стемнело, и в небе зажглись первые звезды — бледные, неуверенные, как свет в конце тоннеля.
— Я не уйду, — сказал он. — Я остаюсь.
— Ты остаешься из жалости?
— Нет. Из любви.
— Какой? — Она повернулась, и в ее глазах была такая боль, что он не выдержал, встал, подошел, обнял. Она вырывалась, била его кулаками в грудь, но он держал, и она плакала, и он плакал, и они стояли так, в темноте, на кухне, где пахло чаем и сиренью, и не знали, что будет завтра.
---
Ночью, когда Наталья уснула, он сидел на кухне, смотрел в окно, на звезды, которые уже не казались бледными, а горели ярко, как маленькие солнца. Он думал о Елене. О ее улыбке, о ее руках, о ее голосе, который говорил: «Я здесь. Я жду». Он знал, что должен позвонить. Сказать, что не приедет. Сказать, что остался. Сказать, что просит простить. Но не мог. Телефон стоял на тумбочке, черный, тяжелый, и он смотрел на него, и не решался поднять трубку.
В три часа ночи он наконец набрал номер. Длинные гудки. Потом щелчок, и ее голос — сонный, но сразу настороженный:
— Алло?
— Это я, — сказал он.
— Андрей? Что случилось?
— Ничего. Я просто... я хотел сказать...
Он замолчал. Слова не шли. Он слышал ее дыхание — ровное, спокойное, и знал, что она ждет, что она все поймет, что она не спросит, не потребует, не упрекнет. И от этого было еще труднее.
— Я остаюсь, — сказал он. — С женой. Я не могу уйти.
Молчание. Долгое, тяжелое. Потом ее голос — тихий, спокойный, без слез:
— Я знала. Я ждала этого. С первого дня.
— Прости.
— Не надо. Ты не виноват. Никто не виноват. Так получилось.
— Лена...
— Не надо, Андрей. Не надо слов. Я все поняла. Ты сделал выбор. Я его принимаю. — Она помолчала. — Я буду помнить. Нашу ночь. Наши разговоры. То, что ты для меня сделал. Но я не буду ждать. Я не умею ждать. Я умею только работать.
— Что ты будешь делать?
— Работать. У меня есть район. Есть совет. Есть люди, которые верят. Этого достаточно.
— А я?
— Ты будешь там, где ты нужен. С женой. С работой. С реформами. — Она вздохнула. — Ты хороший, Андрей. Слишком хороший, чтобы быть плохим мужем. И слишком хороший, чтобы быть плохим любовником. Но ты выбрал. И я принимаю.
— Я не хотел делать больно.
— Не делай. Просто живи. И помни: я здесь. Если что — я здесь. Но я не буду ждать. Я буду жить дальше.
— Я понял.
— Тогда прощай, Андрей. Будь счастлив.
— И ты.
Она повесила трубку. Он сидел, сжимая трубку, и слушал короткие гудки. Потом положил телефон, закрыл лицо руками. В комнате было тихо, только часы тикали на стене, отсчитывая время, которое уходило, уходило, уходило, и он не мог его остановить.
Он вышел на балкон. Ночь была теплой, звездной, и внизу, во дворе, цвела сирень, и запах ее поднимался к нему, густой, сладкий, как воспоминание. Он смотрел на звезды, на крыши, на редкие огни в окнах, и чувствовал, как что-то внутри него обрывается, падает, разбивается. Он сделал выбор. Правильный выбор. Для Натальи. Для себя. Для той жизни, которую он строил десять лет. Но почему-то не было облегчения. Была только пустота. Большая, холодная, как космос, в котором он остался один.
Утром он проснулся от света. Солнце било в окно, и в комнате было тепло, уютно. Наталья стояла у плиты, жарила яичницу. Она повернулась, увидела его, улыбнулась — той улыбкой, которая была у нее раньше, до всего, до его командировок, до ее вопросов, до его молчания.
— Проснулся? — спросила она. — Садись завтракать.
Он сел за стол. Она поставила перед ним тарелку, налила чай. Села напротив. Смотрела на него, и в ее взгляде было что-то новое — не страх, не ревность, а спокойствие. Такое спокойствие, которое приходит, когда самое страшное уже случилось и осталось только жить дальше.
— Ты звонил ей? — спросила она.
— Да.
— И что она?
— Сказала, что поняла. Что не будет ждать.
— Она сильная, — сказала Наталья. — Я бы не смогла.
— Ты сильнее, — сказал он. — Ты ждала. Не зная. Не спрашивая. Это сильнее.
Она взяла его руку, сжала.
— Мы справимся? — спросила она.
— Справимся, — сказал он. — Я обещаю.
Она улыбнулась, и он увидел в ее улыбке ту самую Наталью, которую любил, — ту, что верила, ждала, надеялась. И ему стало легче. Не намного, но легче.
Днем он пришел в администрацию. Тучков был в кабинете, разбирал бумаги. Увидел Андрея, кивнул.
— Ну, как дела?
— Нормально, — сказал Андрей, садясь. — Громов создал комиссию. Сухов провел первые выборы в двух поселках. Прогрессивный работает по новой схеме.
— Молодец, — Тучков отложил бумаги. — А ты сам как?
— Нормально.
— Не похоже. Ты какой-то... другой. Что случилось?
Андрей помолчал. Хотел сказать, что все в порядке, что ничего не случилось, что он просто устал. Но не смог. Перед Тучковым, этим старым, колючим человеком, который видел его насквозь, не было смысла лгать.
— Я сделал выбор, — сказал он. — Остался с женой.
Тучков посмотрел на него долгим взглядом. Потом кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на уважение.
— Тяжелый выбор, — сказал он. — Но правильный.
— Вы так думаете?
— Я знаю. В нашей работе нельзя иметь две жизни. Она съест тебя. Съест и выплюнет. А тут, — он постучал по столу, — тут нужно быть цельным. Одним. Иначе сломаешься.
— Я не сломался.
— Пока нет. — Тучков встал, подошел к окну. — Ты молодец, Волков. Я в тебя верю. Не всемогущий, не идеальный, но ты делаешь. И это главное.
Андрей вышел из кабинета. В коридоре было светло, и из окон лился солнечный свет, и в этом свете танцевали пылинки, и казалось, что они танцуют вальс, медленный, бесконечный.
Он спустился на первый этаж, вышел на улицу. Майское солнце грело, и в воздухе пахло сиренью и молодой листвой. Он пошел пешком, не зная куда. Ноги сами принесли его к молодежному центру, где он работал раньше. Центр был открыт, на крыльце стояли молодые ребята, курили, смеялись. Он постоял, посмотрел на них, и ему показалось, что он видит себя — таким же молодым, таким же наивным, таким же верящим, что мир можно изменить одним словом, одним порывом, одной верой.
Он повернул обратно. Шел по улице, мимо домов, мимо магазинов, мимо людей, которые спешили по своим делам, и думал о том, что сказал Тучков: «В нашей работе нельзя иметь две жизни». Он сделал выбор. Он остался. С Натальей. С работой. С реформами, которые шли медленно, трудно, но шли. И это было правильно. Почему же так болело сердце?
Он зашел в телефонную будку, набрал номер ее кабинета. Длинные гудки. Потом щелчок.
— Ковалёва слушает.
— Это я, — сказал он. — Я просто хотел... убедиться, что ты в порядке.
— Я в порядке, — сказала она. Голос ее был спокойным, ровным, без следа той боли, которая была ночью. — У меня работа. Много работы. Так что не волнуйся.
— Я буду приезжать. По работе.
— Я знаю. Мы будем работать. Как коллеги.
— Ты сможешь?
— Смогу. — Она помолчала. — А ты?
— Постараюсь.
— Тогда — до встречи, Андрей Викторович.
— До встречи, Елена Сергеевна.
Он повесил трубку. Стоял в будке, сжимая монетку, и чувствовал, как что-то внутри него обрывается окончательно, безвозвратно, и уже не срастется. Он сделал выбор. И теперь нужно было жить с этим выбором. Каждый день. Каждый час. Каждую минуту.
Он вышел из будки, пошел домой. Навстречу шли люди, и солнце светило им в лица, и они улыбались, потому что была весна, потому что было тепло, потому что жизнь продолжалась, несмотря ни на что.
Он вошел в подъезд, поднялся на четвертый этаж, открыл дверь. Наталья была на кухне, готовила ужин. Она повернулась, увидела его, улыбнулась.
— Ты вовремя, — сказала она. — Садись.
Он сел за стол. Она поставила перед ним тарелку с супом, налила чай. Села напротив. Смотрела на него, и в ее взгляде было спокойствие, которое он так ценил, и которое так трудно было принять.
— Все будет хорошо, — сказала она.
— Я знаю, — сказал он.
Он ел суп, и суп был горячим, наваристым, и он чувствовал, как тепло разливается по телу, согревая, успокаивая. За окном цвела сирень, и запах ее врывался в комнату, напоминая о том, что весна пришла, что жизнь продолжается, что он сделал свой выбор и должен идти дальше. С ней. С работой. С реформами, которые были его судьбой, его крестом, его надеждой.
Он посмотрел на Наталью, на ее руки, на обручальное кольцо, которое она не сняла, на ее улыбку, и подумал, что, может быть, это и есть счастье — не то, яркое, как вспышка, а другое, ровное, как свет, который горит в конце тоннеля, и ты идешь к нему, и знаешь, что он не погаснет.
Он взял ее руку, сжал. Она сжала в ответ. И они сидели так, молча, слушая, как за окном шумит ветер в тополях, и как где-то далеко поет радио, и как жизнь идет своим чередом, не спрашивая, готовы ли мы к ней.
Глава 12. Новая реальность
Май следующего года выдался на редкость теплым. Сирень зацвела рано, в первых числах, и теперь стояла в полную силу, облепив кусты тяжелыми гроздьями, от которых кружилась голова и сладко ныло под ложечкой, как в детстве, когда качаешься на качелях и летишь вверх, в небо, и не знаешь, что будет, когда упадешь. В областном центре пахло бензином и цветами, и этот запах, смешанный с пылью, с потом, с дымом шашлыков, которые жарили во дворах, был таким густым, что, казалось, его можно было пить, как чай из блюдца, обжигаясь, но не чувствуя боли.
Андрей сидел в кабинете губернатора и ждал. Кабинет был тем же, что и полтора года назад, — высокие окна, полированный стол, карты на стенах. Но что-то изменилось. Светлов повесил карту области — новую, с новыми границами, с новыми названиями районов. На столе стоял компьютер — подарок из Москвы, «IBM», который пока никто не умел включать. И сам Светлов изменился — похудел, осунулся, но глаза стали острее, взгляд — жестче. Год власти, год борьбы с Москвой, с Верховным Советом, с районами сделал свое дело.
— Волков, — сказал Светлов, откидываясь в кресле. — Ты просил встречи.
— Да, Игорь Петрович. — Андрей положил на стол папку. — Отчет по районам. За год.
— Не надо отчета, — Светлов отодвинул папку. — Я сам все знаю. Сухов провел выборы в пяти поселениях. Громов возглавил комиссию и, кажется, втянулся. Прогрессивный работает по новой схеме. Ты молодец.
— Я не один.
— Знаю. — Светлов встал, подошел к окну. За окном было майское утро, и на площади, где раньше стоял памятник Ленину, теперь был пустырь. Новый памятник еще не поставили, и место казалось пустым, как глазница, из которой вынули глаз. — Я вызывал тебя не за отчетом. У меня предложение.
— Какое?
— Москва создает институт представителей президента в регионах. У нас будет свой. Я хочу, чтобы ты стал моим заместителем по внутренней политике. Будешь курировать все районы. Не шесть — все сорок.
Андрей молчал. Он смотрел на Светлова, на его спину, на затылок, на котором седина стала заметнее, и думал о том, что полтора года назад он сидел на этом стуле, сжимая портфель с макаронами, и не знал, что будет через год. А теперь ему предлагали должность, о которой он не мог мечтать.
— Я согласен, — сказал он.
— Не сомневался. — Светлов повернулся. — Но учти: работы будет много. Еще больше, чем сейчас. И не все районы такие, как твои. Есть и похуже.
— Я справлюсь.
— Знаю. — Светлов сел за стол, открыл папку. — Иди. Завтра приказ будет готов.
Андрей встал, взял портфель. На пороге остановился.
— Игорь Петрович, можно вопрос?
— Задавай.
— Вы верите, что у нас что-то получится? Что мы сможем изменить эту страну?
Светлов поднял глаза. Посмотрел на него долго, тяжело. Потом усмехнулся — той усмешкой, которая была у него в первую встречу, когда Андрей положил на стол устав ДПР.
— Не знаю, Волков. Но мы попробуем. Это наша работа. Пробовать. День за днем.
Андрей кивнул, вышел. В коридоре было светло, и из окон лился солнечный свет, и в этом свете танцевали пылинки, как тогда, год назад. Он спустился по лестнице, вышел на улицу. Солнце грело, и в воздухе пахло сиренью и молодой листвой. Он пошел пешком, не зная куда. Ноги сами принесли его к молодежному центру. Центр был закрыт, на дверях висел замок, и на вывеске не хватало нескольких букв. Он постоял, посмотрел на облупившуюся краску, на заколоченные окна, и ему показалось, что он видит себя — молодого, наивного, с уставом ДПР в портфеле, с верой в то, что мир можно изменить одним словом, одним порывом, одной надеждой.
Он повернул обратно. Пошел по улице, мимо домов, мимо магазинов, мимо людей, которые спешили по своим делам, и думал о том, что сказал Светлов: «Пробовать. День за днем». Он пробовал. И у него получилось. Не все, не так, как он хотел, но получилось.
---
Через неделю он поехал в Прогрессивный. Формально — с проверкой выполнения программы гуманитарной помощи. На самом деле — чтобы увидеть ее. Елену. Он не видел ее год. Год они разговаривали по телефону, сухо, официально, только о работе. Год он не позволял себе думать о ней по ночам, но думал. Год он просыпался в три часа и смотрел в потолок, и в голове звучал ее голос: «Я здесь. Я жду». Она не ждала. Она сказала, что не будет ждать. Но он знал, что она помнит.
Автобус шел по знакомой трассе, и за окном плыли поля — зеленые, молодые, с редкими перелесками на горизонте. В полях работали трактора, и черные грачи ходили за плугами, выискивая червей в свежей, пахнущей землей борозде. Все было как тогда, в ноябре, когда он ехал сюда в первый раз. Но он был другим.
В Прогрессивном его встретил Кораблёв. Глава постарел, но глаза остались теми же — живыми, цепкими.
— Андрей Викторович, — он пожал руку. — С повышением. Слышал, вы теперь заместитель губернатора.
— Пока нет. Приказ еще не подписан.
— Подпишут. — Кораблёв усмехнулся. — Вы свое дело знаете. Пойдемте, я вам покажу, что мы сделали за год.
Они прошли по городу. Кораблёв показывал: вот новое здание администрации, вот отремонтированная школа, вот цех, где местные предприниматели открыли производство стройматериалов. Все было новым, свежим, пахло краской и деревом.
— А как Заречье? — спросил Андрей.
— Заречье? — Кораблёв усмехнулся. — Там теперь сами всем заправляют. Захаров переизбрался. Дороги отремонтировали, клуб открыли. Кино возят. Сами. На свои.
— Молодцы.
— Это вы их научили. Помните, приехали, пообещали уголь, бензин, стройматериалы. И дали. А главное — заставили самим отчитываться. Они теперь без этого не могут. Сами требуют, чтобы им давали отчеты.
— Я только подсказал. Они сами сделали.
— Может быть. — Кораблёв посмотрел на него. — Вы Елену Сергеевну видели?
— Нет. Она на работе?
— Она ушла из администрации. В марте. Ее выбрали главой поселка. В Заречье. Теперь она там живет.
Андрей замер. Смотрел на Кораблёва, и слова не шли. Она ушла. В Заречье. Туда, где все начиналось. Туда, где он впервые понял, что реформы — это не лозунги, а уголь для школ и учебники для детей.
— Она просила передать, — сказал Кораблёв, — что если вы будете в районе, заезжайте. Она будет рада.
— Я заеду, — сказал Андрей.
---
В Заречье он поехал на попутке. Старый УАЗик, который когда-то возил его по поселку, теперь принадлежал комитету самоуправления. Водитель — молодой парень, в спортивном костюме, с серьгой в ухе — сказал, что Елена Сергеевна на ферме, проверяет, как идет ремонт коровника.
— Вы к ней? — спросил парень.
— Да.
— Она хорошая, — сказал парень. — Строгая, но справедливая. Мы ее выбрали, потому что она не обещает того, что не может сделать. А что обещает — делает.
Ферма стояла на окраине поселка, у реки. Здание было старым, еще довоенным, но крышу перекрыли новой шиферной кровлей, и окна вставили новые, и коровник пах свежим деревом и сеном. Андрей вышел из машины, огляделся. На ферме было людно — мужики таскали доски, бабы в платках мели двор, дети возились в куче песка. И среди них — она. В джинсах, в свитере, с папкой под мышкой, с растрепанными волосами, которые выбились из-под платка. Она что-то объясняла бригадиру, показывала на крышу, на стены, и говорила быстро, энергично, как тогда, в первый раз, когда он увидел ее в Доме культуры.
Он подошел ближе. Она повернулась, увидела его, и на секунду замерла. В ее глазах мелькнуло что-то — радость, боль, удивление, — и тут же погасло. Она улыбнулась — той улыбкой, которая была у нее раньше, открытой, насмешливой, с ямочкой на щеке.
— Андрей Викторович, — сказала она. — Здравствуйте. А я думала, вы теперь большой начальник, вас в районе не застанешь.
— Застали, — сказал он. — Я специально приехал. Посмотреть, как вы тут.
— Посмотрите. — Она кивнула на коровник. — Крышу перекрыли, окна вставили, скоро скот завезут. К осени будут свои молоко и мясо. А там, — она показала на пустырь за фермой, — там будет детская площадка. Грант выиграли. Из области.
— Я знаю. Я подписывал.
— Значит, вы. — Она посмотрела на него долгим взглядом. — Спасибо.
— Не за что. Это вы выиграли.
— Без вас бы не выиграли. — Она убрала волосы с лица. — Пойдемте, я покажу вам поселок. Вы давно здесь не были.
Они пошли по улице. Заречье изменилось. Дома были крашены, заборы — поправлены, на окнах — белые занавески. В центре поселка, у сельсовета, стояла новая детская площадка — качели, горка, песочница. Дети возились в песке, бабушки сидели на лавочке, перебирали семечки.
— Это вы, — сказал Андрей.
— Это мы все, — сказала она. — Я только помогала. Они сами. Когда поняли, что могут, — остановить нельзя.
Они подошли к сельсовету. На здании висела новая вывеска: «Комитет самоуправления поселка Заречье». Рядом — доска объявлений, на которой были напечатаны отчеты о расходах, планы работ, график собраний. Все четко, прозрачно, по-новому.
— Заходите, — сказала она. — Чай попьем.
Кабинет был маленьким, но уютным. На столе — компьютер, на стенах — карта поселка, план развития, фотографии — старого Заречья, нового, людей на субботнике. На подоконнике — цветы, живые, зеленые, в глиняных горшках. Она села за стол, достала чашки, чайник.
— Вы, наверное, удивлены, — сказала она, наливая чай. — Что я здесь.
— Немного.
— А я не удивлена. Я давно хотела. Еще когда мы сюда приезжали, в первый раз. Помните?
— Помню.
— Вы тогда наобещали. Уголь, бензин, стройматериалы. А я думала: опять. Опять приедет, пообещает, уедет. А вы приехали. И дали. И не один раз. И заставили отчитываться. И люди поверили. Не вам. Себе. Поняли, что могут. Это вы. Это ваша заслуга.
— Не моя. Наша.
— Наша, — она улыбнулась. — Наша.
Они пили чай. За окном светило солнце, и в комнате было тепло, уютно. Она рассказывала о поселке, о планах, о том, как они собираются строить новую школу, как выиграли грант на водопровод, как местные фермеры объединились в кооператив. Она говорила быстро, с азартом, и он смотрел на ее руки, на пальцы, которыми она вертела чашку, и думал о том, что год назад он сидел в этом же кабинете, смотрел на нее и не решался взять за руку. А теперь они сидят друг напротив друга, и между ними — год, и выбор, и боль, и работа, которая стала их общей судьбой.
— А вы? — спросила она. — Как вы?
— Нормально. Наталья ждет ребенка.
Она замерла. Чашка застыла в руке. Посмотрела на него долгим взглядом, и в ее глазах мелькнуло что-то — боль? облегчение? — и тут же исчезло.
— Поздравляю, — сказала она. — Вы будете хорошим отцом.
— Я боюсь. — Он поставил чашку. — Я боюсь, что не смогу. Что работа, командировки, все это... что я не буду успевать. Что повторю ошибки своего отца.
— Вы не повторите. — Она взяла его руку, сжала. — Вы другой. Вы умеете выбирать. Вы выбрали. И теперь будете жить с этим выбором. И будете хорошим отцом. Я знаю.
Он смотрел на ее руку, на пальцы, которые сжимали его ладонь, и чувствовал, как что-то внутри него, что он держал в узде год, рвется наружу. Он хотел сказать ей, что скучал. Что каждую ночь, просыпаясь в три часа, думал о ней. Что Наталья, ребенок, работа — это важно, но она, ее голос, ее улыбка, ее руки — это часть его, которую он не может вырвать, не убив себя. Но он молчал. Потому что выбрал.
— Лена, — сказал он. — Я...
— Не надо, — сказала она. — Не надо слов. Я все знаю. Я все поняла тогда, когда вы позвонили. Вы сделали выбор. Я его приняла. Я живу. Работаю. Строю поселок. И это хорошо. Это правильно.
— Ты не одна?
— Нет. — Она убрала руку, отодвинулась. — Я одна. Но я не жду. Я живу. И это хорошо.
Они замолчали. За окном шумели тополя, и где-то далеко стучал трактор, и в этом стуке было что-то успокаивающее, как пульс, который бьется ровно, несмотря ни на что.
— Мне пора, — сказал Андрей. — Автобус в шесть.
— Я провожу.
Они вышли из сельсовета. Солнце клонилось к закату, и его лучи золотили крыши, заборы, лица людей, которые шли по улице, возвращаясь с работы. В воздухе пахло сиренью и нагретой землей, и этот запах был таким густым, что кружилась голова.
На остановке она остановилась. Посмотрела на него, и в ее глазах было что-то, чего он не видел раньше, — спокойствие, принятие, прощание.
— Андрей, — сказала она. — Вы сделали большое дело. Не для себя. Для них. — Она кивнула на поселок. — Для людей. Вы не сломали старое. Вы помогли им построить новое. Это важно.
— Я не один.
— Знаю. Но вы — первый. Кто поверил. И теперь они верят. Себе. Это — главное.
Автобус подошел. Он взял портфель, повернулся к ней. Хотел сказать что-то, но не нашел слов. Только взял ее руку, сжал. Она сжала в ответ. И он стоял, держа ее руку, и не мог отпустить.
— Идите, — сказала она. — А то опоздаете.
Он отпустил. Зашел в автобус, сел у окна. Она стояла на остановке, смотрела ему вслед. Автобус тронулся, и она пошла рядом, быстро, энергично, как тогда, в первый раз, когда они шли по улице Прогрессивного, и она показывала ему город, и он не мог отвести от нее глаз. Потом остановилась. Подняла руку. И улыбнулась — той улыбкой, которая была у нее раньше, открытой, насмешливой, с ямочкой на щеке.
Он смотрел на нее, пока она не скрылась за поворотом. Потом закрыл глаза. И в темноте за закрытыми веками стояло ее лицо — живое, теплое, и он знал, что будет помнить его всегда. Что бы ни случилось. Кто бы ни был рядом. Где бы он ни был.
Автобус ехал по трассе. За окном тянулись поля — зеленые, бескрайние, с редкими деревнями на горизонте. В полях работали трактора, и черные грачи ходили за плугами, и в этом было что-то вечное, что было здесь всегда, и будет всегда, сколько бы ни менялись названия, законы, власти.
Он достал блокнот. Открыл на чистой странице. Хотел написать что-то, но не нашел слов. Только нарисовал маленькую закорючку — ветку, или сердце, или просто знак того, что это было, и он это помнит. Потом закрыл блокнот, спрятал в портфель.
Он думал о том, что сказала Елена: «Вы не сломали старое. Вы помогли им построить новое». Может быть, в этом и была его работа — не ломать, не переделывать, не учить, а помогать. Помогать тем, кто хочет, но не умеет. Тем, кто боится, но готов. Тем, кто верит, но не знает, во что.
Он вспомнил Громова, который сидел в своем кабинете, с портретами Ленина и Сталина, и говорил: «Мы не отдадим наш район мародерам». Он не отдал. Он остался. И теперь он был председателем общественного совета, и его уважали, и он чувствовал себя нужным. По-новому, но нужным.
Он вспомнил Сухова, который сидел в паутине и не хотел выходить. Он не вышел. Но он открыл окна, и в них влетел свежий ветер, и паутина зашевелилась, и он понял, что можно жить иначе — не ломая, не перестраивая, а просто открывая двери.
Он вспомнил Кораблёва, который поверил в новое и строил его, день за днем, не оглядываясь на прошлое. И Тучкова, который учил его не спорить, а договариваться. И Светлова, который дал ему шанс и не ошибся.
И ее. Елену, которая была его надеждой, его болью, его выбором. Которая ушла, но осталась. Навсегда.
Автобус въехал в областной центр в сумерках. Горели фонари, и их желтый свет отражался в лужах, и казалось, что город стоит на воде, зыбкий, неустойчивый, как все, что строилось сейчас в этой стране. Но он строился. Медленно, трудно, но строился.
Андрей вышел на автостанции, взял портфель, пошел домой. По дороге зашел в магазин, купил молока, хлеба, макарон. Макароны были — в красивых упаковках, импортные, и он взял их, не глядя на цену.
Дома Наталья ждала его. Она сидела на кухне, с чашкой чая, и живот ее уже округлился, и в этом округлении было что-то новое, что он начинал привыкать любить.
— Ты пришел, — сказала она.
— Пришел. — Он поставил пакет на стол. — Вот, купил.
— Макароны, — она улыбнулась. — Помнишь, как ты возил их в портфеле?
— Помню.
Она встала, подошла к нему, обняла. Он обнял ее, прижался щекой к ее волосам. Они пахли шампунем и чем-то домашним, спокойным, и он чувствовал, как напряжение уходит, как он возвращается домой, в свою жизнь, которую выбрал.
— Ты видел ее? — спросила Наталья тихо.
— Да.
— И как она?
— Хорошо. Она теперь глава поселка. В Заречье. У нее все получается.
— Ты скучаешь?
Он помолчал. Потом сказал правду, ту, которую обещал говорить, когда выбрал:
— Скучаю. Но я здесь. С тобой. И это — мой выбор.
Она подняла голову, посмотрела на него. В ее глазах были слезы, но она улыбалась.
— Я знаю, — сказала она. — Я ждала. И буду ждать. Сколько нужно.
Они стояли так, обнявшись, на кухне, где пахло чаем и макаронами, и за окном шумели тополя, и где-то далеко пело радио, и жизнь продолжалась, несмотря ни на что.
А через пять лет Андрей Викторович Волков, заместитель губернатора по внутренней политике, ехал по трассе, которая вела из области в Краснооктябрьский район. В машине было тепло, играло радио, и он сидел на заднем сиденье, смотрел в окно и думал о том, как все начиналось.
За окном плыли поля — золотые, спелые, готовые к уборке. В полях работали комбайны, и в воздухе стоял запах хлеба, такой густой, что, казалось, его можно было резать ножом. На придорожных щитах висела реклама — новые магазины, фермерские хозяйства, агрофирмы. Мимо проносились деревни, и в них были новые крыши, новые заборы, новые вывески.
Машина проехала указатель «Краснооктябрьский район — 15 км». Андрей попросил водителя остановиться. Вышел, посмотрел на указатель. Он был новым, аккуратным, с гербом района — колосом и шестерней. Под ним — табличка: «Добро пожаловать в Краснооктябрьский район. Здесь живут лучшие люди».
Он улыбнулся. Вспомнил Громова, его тяжелый взгляд, его портреты на стенах, его слова: «Мы не отдадим наш район мародерам». Не отдали. Сохранили. И теперь жили по-новому. Не так, как он хотел, не так, как писали в учебниках, но по-своему. И это было правильно.
Он сел в машину. На приборной панели стояла фотография — Наталья с сыном, Андрейкой, которому уже четыре года, и он смотрел на эту фотографию, и в груди разливалось тепло, такое же, как тогда, на кухне, когда он держал ее в руках и знал, что сделал правильный выбор.
Машина тронулась. За окном плыли поля, золотые, бескрайние, и в этом золоте было что-то вечное, что было здесь всегда, и будет всегда, сколько бы ни менялись названия, законы, власти. И он думал о том, что реформы — это не революция, которая ломает все до основания. Реформы — это эволюция, которая растет из земли, как трава, как хлеб, как жизнь, которая не спрашивает разрешения, а просто идет своим чередом.
Он вспомнил слова, которые написал когда-то в блокноте, в гостинице Краснооктябрьского, когда не знал, что делать: «Реформы возможны только сверху». Теперь он знал, что это не так. Реформы возможны только вместе. Сверху и снизу. С теми, кто верит, и теми, кто не верит. С теми, кто меняется, и теми, кто остается. Потому что страна — это не законы и не указы. Страна — это люди. Которые живут, работают, любят, надеются. И пока они есть — есть и надежда.
Он смотрел на фотографию жены на приборной панели, и на губах его была улыбка — тихая, грустная, но твердая. Улыбка человека, который сделал выбор и не жалеет о нем. Который знает, что впереди еще много работы, много поездок, много встреч, много ошибок. Но который верит, что все будет хорошо. Потому что иначе — зачем все это?
Машина ехала по трассе, и за окном плыли поля, и в небе кружили птицы, и ветер доносил запах хлеба и нагретой земли. И Андрей смотрел на этот мир, который он помогал строить, и думал о том, что самое главное — не сломать, а сохранить. Не переделать, а понять. Не научить, а помочь. И тогда, может быть, у них что-то получится. Не сейчас, не завтра, но когда-нибудь.
А пока он ехал в Краснооктябрьский, к Громову, который уже не был врагом, а был союзником. К людям, которые верили ему, даже когда он не верил себе. К той жизни, которую он выбрал и которую теперь строил, день за днем, шаг за шагом, как строят дом — с фундамента, с земли, с надежды, что он выстоит. И будет в нем тепло. И будет в нем свет. И будут в нем люди, которые помнят, с чего все начиналось.
Эпилог
Спустя пять лет Андрей Викторович Волков, заместитель губернатора по внутренней политике, ехал по трассе мимо указателя «Краснооктябрьский район». Он попросил водителя остановиться, вышел из машины, посмотрел на знакомые поля. Все было иначе — и вывески частных магазинов рядом со старыми административными зданиями, и новые крыши на домах, и детские площадки в поселках. Но что-то осталось неизменным — земля, небо, ветер, который дул с полей, пахнущий хлебом и надеждой.
Он вспомнил свои первые шаги — макароны в портфеле, разговор со Светловым, поездки в районы, Громова, Сухова, Елену. Он вспомнил ту ночь, когда выбрал, и ту боль, которая осталась, но стала частью его, как шрам, который не болит, но напоминает. Он вспомнил слова, которые написал в блокноте, когда не знал, что делать: «Реформы возможны только сверху». Теперь он знал, что это не так. Реформы возможны только сверху... но держаться они должны на корнях. На тех корнях, которые уходят глубоко в землю, в эту землю, в этих людей, в эту жизнь, которая не спрашивает разрешения, а просто растет, цветет, колосится, как поле, которое он видел сейчас перед собой.
Он посмотрел на фотографию жены на приборной панели, улыбнулся с тихой грустью о несбывшемся романе, но с твердой уверенностью в правильности выбранного пути служения государству. Служения людям. Служения этой земле, которая стала его судьбой, его крестом, его надеждой.
Он сел в машину, и они поехали дальше, в поселок, где его ждали, где он был нужен, где он был дома.
И за окном плыли поля, золотые, бескрайние, и в этом золоте было что-то вечное, что было здесь всегда, и будет всегда, сколько бы ни менялись названия, законы, власти. Потому что Россия — это не Кремль и не Белый дом. Россия — это поле. Которое пашут, сеют, убирают. Из поколения в поколение. И пока есть те, кто это делает, — есть и надежда.
Свидетельство о публикации №226032101811