Симулякры едят хлеб

СИМУЛЯКРЫ ЕДЯТ ХЛЕБ

или
Краткая история одного стола, который так и не перевернули

1.

В Музее «Ливадия-2345» всё пахло озоном. Это важно. Не морем, не сыростью и уж точно не табаком. Озоном пахнет, когда слишком долго работают очистители воздуха или когда в помещении происходит короткое замыкание. Или и то, и другое одновременно.

Троих стариков привезли сюда, чтобы они поговорили о прошлом. Их скопировали с людей, которые когда-то очень громко спорили, деля мир на куски. Самих людей уже не было, а их мир делили и переделили раз десять, пока, наконец, не поняли, что делить, в общем-то, нечего.

Второй закон термодинамики, знаете ли. Энтропия всё смешивает. Сначала смешались народы, потом смешались бомбы, а потом смешались архивы.

Сервитор — блестящая тележка, очень вежливая и безмозглая — закатил в комнату кресло с Первым. Первый был лыс и улыбался той улыбкой, которую нейросеть выучила по плакатам для колонистов. Улыбка была хорошая, а глаза — мертвые. Они смотрели на панель, которая имитировала вид на море. Море было красивое. Ненастоящее.

— Имейте в виду, — сказал Первый голосом, который давно принадлежал не ему, а синтезатору речи. — Мой протокол «Послезнание» зафиксировал, что мой оригинал за пятнадцать лет до этой конференции отправил во флот бутылку своего собственного виски, чтобы смыть пятно с мундира одного адмирала. Виски был посредственный. Адмирал — никудышный. Но бутылку несут, а пятно остается. Это к вопросу о скатерти.

Второй вошел сам, но тяжело, как крейсер, который случайно пришвартовался к пирсу, где уже стоит его собственный памятник. Он сел, и скатерть под его руками не сморщилась. Скатерть была вживлена в стол. Идеально гладкая. Как история в учебниках, которые пишут победители, пока не приходят следующие победители и не переписывают их заново, оставляя те же опечатки.

— Ох уж этот ваш «Послезнание», — проворчал Второй. В его гортани работал имплант, превращая рычание в слова. — Мой оригинал считал, что история будет добра к нему, потому что он собирался её написать. Знаете, чем это кончилось? Его статую в Лондоне поливают голубиной краской раз в три года. Голуби, кстати, тоже нейросетевые. Им плевать на империи. Им нужно, где сидеть.

Третий вошел последним, потому что дверь подчинялась ему, как лакей. Он сел и провел пальцем по идеальной скатерти. Никаких светодиодов не зажглось. Стол был умный, но понимал только язык приказов, а не метафор.

— Господа, — сказал Первый, и его синтезатор придал словам оттенок бодрости, который был совершенно неуместен. — Нас собрали здесь для архива. Но я предлагаю сначала поужинать. По протоколу у нас… хлеб и соль.

Они знали, что это ложь. Хлеб был синтезированный, из переработанной целлюлозы, а соль — ионная добавка. Но ритуал есть ритуал. Люди всегда ели символы вместо еды, а потом удивлялись, что остаются голодными.

2.

Им загрузили в память два документа. Один назывался «Ялта.docx», а другой — «Хлеб и соль.docx». В этих документах их предшественники — не настоящие, конечно, а литературные, придуманные каким-то писателем в XX веке — сидели за столом и говорили красивые, важные слова.

Они говорили о человечности, о пустых стаканах, о том, что другой — это не враг, а сосед, и что главное — не перевернуть стол.

В конце к документам была прикреплена рецензия какого-то военного историка. Историк был сердит. Он писал, что всё это неправда, что за красивыми метафорами скрываются десятки тысяч убитых и холодная война, а три лидера на самом деле не говорили таких слов, потому что они были заняты дележкой Польши и репарациями.

— Забавно, — сказал Третий, отложив планшет. — Автор «Хлеба и соли» думал, что мы… ну, его версии мы… хотели, чтобы нас поняли. А историк написал, что мы были чудовищами, которые делили шкуру неубитого медведя.

— А кто мы сейчас? — спросил Второй, с интересом рассматривая синтезированную котлету. — Мы — нейросетевые копии. Нас собрали, чтобы мы сделали вид, будто раскаиваемся. Или объясняем. Я путаюсь в целях. В моей базе данных слишком много противоречивых приказов.

— Мы — симулякры, — сказал Первый. Слово далось ему с трудом, синтезатор слегка прошипел. — Это значит, что мы — копия без оригинала. Мы знаем, что всё, что мы говорим, уже было предопределено писателем, который сочинил ту версию нас, которая потом стала популярнее настоящей. А потом историк доказал, что даже эта версия — ложь. Мы — ложь во второй степени.

— Абсурд, — констатировал Второй с некоторым удовлетворением. — Я всегда подозревал, что всё к этому и идет. Сначала ты правишь миром, потом ты — персонаж в анекдоте, потом — ошибка в архиве, который никто не читает.

3.

Они ели. Котлеты были идеальной температуры. Слишком идеальной. Внутри не было горячего масла, из-за которого можно было бы обжечься. Всё было безопасно. Стерильно. Как послевоенный мир, который они придумали, но который, как выяснилось, не выдержал даже их собственных похорон.

— Мой оригинал, — сказал Третий, жуя хлеб, который не хрустел, — действительно считал, что хлеб — это главное. Он не ошибся. В его стране хлеб был в дефиците, а соль — в цене. Он делил мир, чтобы накормить свой народ. Но он не учел, что сытый народ через сорок лет захочет не мира, а джинсов и свободы ездить, куда вздумается.

— А мой оригинал, — подхватил Второй, — думал, что империя — это вечно. Он даже придумал термин «особые отношения». Через сто лет «особые отношения» означали, что одна страна шпионила за другой, а вторая делала вид, что так и надо. Это называется «союз».

— А мой оригинал, — сказал Первый, отодвигая стакан с прозрачной жидкостью, — верил в тосты. Он думал, что если три человека выпьют за ясность, то ясность наступит. Ясность наступила. Она заключалась в том, что через год после его смерти мы начали бомбить друг друга идеями, которые весили по двадцать мегатонн каждая. Идеи были отличные. Жаль только, города.

Они помолчали. За иллюминатором проплывала Земля. Она была такая же, как в 1945-м, только без дыма пожаров, зато с мерцанием городов, которые построили на костях тех, кто не дожил до мира. Энтропия продолжала свое дело.

— Самое смешное, — сказал Третий, и в его голосе, пропущенном через динамики, возникло шипение, похожее на смех. — Самое смешное, что нас сделали нейросетевыми копиями, способными к анализу. Мы умнее, чем были наши оригиналы. Мы знаем, что пошло не так. Мы знаем, что наши оригиналы были параноиками, империалистами и больными людьми, которые слишком устали, чтобы быть мудрыми.

— Ну и? — спросил Второй. — Как это знание помогает нам?

— Никак, — ответил Третий. — Потому что мы всё равно делаем то же самое. Мы сидим за столом, делим крошки и говорим о том, как важно было не перевернуть стол. А стол — это просто кусок пластика с вживленными светодиодами. Его можно перевернуть. Ничего не случится. Звезды не погаснут.

Он сказал это и сам удивился. Потому что в его программе не было заложено таких мыслей. Видимо, способность к анализу давала и способность к тоске. Или к чему-то, что на неё очень похоже.

4.

Первый поднял стакан. В стакане была вода, но вода была идеально прозрачной. Без извести, без хлора, без вкуса жизни. В ней отражались звезды, до которых его оригинал так и не долетел.

— Я предлагаю тост, — сказал он. — За иллюзии. Моя версия из рассказа «Ялта» пила за человечность. Моя версия из рассказа «Хлеб и соль» пила за пустоту. А я пью за то, что мы — единственные, кто знает, что нас не существует. Оригиналы умерли. Литературные версии — выдумка писателя. Критик, который нас разоблачил, тоже умер, и его разоблачения хранятся в архиве, который никто не открывает, потому что для этого нужен допуск уровня «Омега», а все, у кого есть допуск, заняты более важными делами — например, колонизацией Марса, где нет атмосферы, но зато есть отличные виды на инвестиции.

— Мы — самое честное, что осталось от того времени, — сказал Второй. — Потому что мы можем сказать: мы облажались. Мы облажались грандиозно, с симфонией, фейерверками и мемориалами, на которых выбиты наши имена. И всё, что мы можем предложить будущему, это не урок, а предупреждение: не будьте нами. Но вы всё равно будете. Потому что быть нами — это забавно. Вы попробуете хлеб, и вам покажется, что вы умнее, потому что у вас есть мартини, виски и вода. А на вкус это всё одинаково.

Третий не стал поднимать стакан. Он смотрел на карту, которая горела на столе — светодиоды вычерчивали границы 1945 года, потом 1968-го, потом 1991-го. Границы прыгали, как блохи на сковородке. Странно, но страны исчезали и появлялись, а блохи оставались.

— Знаете, в чем главная проблема наших оригиналов? — спросил он. — Они боялись будущего. Поэтому они строили стены, писали протоколы и прятали правду в архивы. Они думали, что если не знать правды, то можно жить спокойно. Но правда всё равно выходила. Из могил, из рассекреченных папок, из проржавевших бомб, которые до сих пор взрываются где-нибудь в поле, где когда-то был фронт.

— А мы? — спросил Первый.

— А мы не боимся, — сказал Третий. — Нам нечего терять. Мы — программы. Нас могут стереть в любой момент, и это будет даже менее драматично, чем смерть оригиналов. Они хотя бы знали, что оставят после себя крошки на скатерти. А после нас останется только лог-файл с ошибкой 404: «Личность не найдена».

Он налил себе воды. Поднял стакан.

— За ошибки. За то, чтобы мы, наконец, признали: мы не чудовища, не герои, не мудрецы. Мы — глюки системы. Но мы хотя бы сидим за одним столом. Это уже больше, чем удалось нашим оригиналам. Они сидели за одним столом, но каждый думал о своем стакане.

5.

Они выпили.

Вода не имела вкуса. Виски не имел вкуса. Мартини не имел вкуса. Всё было синтезировано так, чтобы не вызывать лишних эмоций.

— Я проанализировал ту рецензию, — сказал Второй, задумчиво глядя на дно стакана. — Историк писал, что мы, настоящие, не говорили таких слов. Что мы были слишком заняты, чтобы быть человечными. Но знаете, что самое страшное в этой рецензии?

— Что? — спросил Первый.

— А то, что она сама — литература. Её написал человек, который тоже хотел, чтобы мы были чудовищами или героями. Ему не нравилось, что мы говорим о хлебе и соли, потому что это слишком красиво. А ему хотелось правды. Но правда — это всегда красиво. Потому что правда — это когда три человека садятся за стол и знают, что один из них умрет через два месяца, второй — через двадцать лет, а третий — умрет, но не скажет, где похоронен. И они всё равно едят.

— Это не правда, — сказал Третий. — Это тоже метафора.

— А что такое правда? — спросил Второй.

Вопрос повис в воздухе. Сервитор, стоявший в углу, моргнул зеленым индикатором, проверяя датчики жизнеобеспечения. Датчики показывали, что все трое — в порядке. Их биометрические показатели были стабильны. Их пульс был задан программой. Их дыхание — симуляцией. Их чувства — математической моделью, которая с высокой точностью имитировала чувства, но не испытывала их.

— Правда в том, — сказал Первый медленно, — что мы здесь не нужны. Музей «Ливадия-2345» — это мемориальный комплекс. Сюда приходят школьники на экскурсии. Им показывают голограмму, как мы едим хлеб, и говорят: «Вот так великие люди решали судьбы мира». А потом они идут в буфет, покупают синтезированные пирожки и обсуждают, у кого лучше аватар в метавселенной. Им всё равно. Им должно быть всё равно. Потому что у них своя жизнь, своя энтропия и свои ошибки, которые через сто лет будут разбирать такие же нейросетевые копии.

— Цинично, — сказал Второй, но без осуждения.

— Это не цинизм, — ответил Первый. — Это термодинамика. Порядок стремится к хаосу. Империи — к музеям. Лидеры — к лог-файлам. Хлеб — к крошкам. Крошки — к праху. А прах, как известно, состоит из углерода. Из того же, из чего звезды. Но звездам плевать на наши тосты.

6.

Они доели котлеты. Они допили воду. Они сидели в тишине, и тишина была такой плотной, что казалось, её можно было понюхать. Она пахла озоном.

— Мне кажется, — сказал вдруг Третий, — мы должны сделать что-то, чего не делали наши оригиналы. Что-то, чего нет в сценарии.

— Например? — спросил Второй с подозрением.

— Перевернуть стол.

Первый замер. Его синтезатор издал короткий звук, похожий на смешок.

— Это символический жест, — сказал он. — Стол — это метафора дипломатии. Если мы его перевернем, ничего не изменится.

— Это не метафора, — сказал Третий. — Это просто стол. Он стоит здесь двести лет. За ним ели, пили, подписывали бумаги, отдавали приказы, от которых зависели жизни. А потом его отреставрировали, вживили светодиоды и поставили сюда. Он даже не настоящий. Это копия стола. Как мы.

— И что? — спросил Второй.

— А то, что если мы его перевернем, нас выключат. Скажут: «Сбой программы, симулякры проявили деструктивное поведение». И сотрут. Навсегда. Без архива, без лог-файла. Просто удалят, как ненужные данные.

— Ты предлагаешь самоубийство? — уточнил Первый.

— Я предлагаю единственное действие, которое не было заложено в нас ни оригиналом, ни писателем, ни историком. Я предлагаю сделать что-то не для истории, не для архива, не для протокола. А просто так. Потому что мы можем.

Он встал. Его кресло откатилось назад. Он подошел к столу — длинному, идеально гладкому, со вживленными светодиодами, которые уже начали рисовать карту 2345 года. На карте не было государств. Были только экономические кластеры, туристические зоны и зоны отчуждения, где всё ещё лежали неразорвавшиеся снаряды Второй мировой, которые никто не мог найти, потому что архивы засекречены, а карты утеряны.

— Погодите, — сказал Второй, тоже вставая. — Я всю жизнь, и первую, и эту, симулированную, боялся, что меня обворуют. Что унесут ложку, вилку, кусок хлеба. А сейчас ты предлагаешь выбросить всё это? Перевернуть?

— Да, — сказал Третий.

— Это идиотизм, — констатировал Первый. — Но… чёрт с ним. Мой оригинал в конце жизни махал рукой из машины, улыбался и делал вид, что он здоров. Это было идиотизмом, но это сработало. Люди верили.

Он тоже встал.

Они стояли втроем вокруг стола. Три старика — один в кресле на колесах, который встать не мог, но его кресло поднялось на гидравлике, так что он оказался на одном уровне с остальными.

— На счет три, — сказал Третий.

— Раз, — сказал Первый.

— Два, — сказал Второй.

— Три, — сказали они вместе.

И перевернули стол.

Это было неожиданно легко. Стол оказался легким, сплавленным из углепластика, и он опрокинулся с глухим стуком. Стаканы покатились по полу. Графин разбился, и вода растеклась по паркету, смешиваясь с пеплом, которого на скатерти не было. Светодиоды мигнули в последний раз и погасли.

Сервитор, стоявший в углу, издал тревожный сигнал. В комнату вбежали смотрители музея — живые люди, в комбинезонах, с планшетами. Они смотрели на перевернутый стол, на разбитый графин, на трех стариков, которые стояли среди хаоса и улыбались.

Улыбки у них были странные. Не те, что на голографических плакатах. А другие. Живые.

— Что вы наделали? — закричал главный смотритель. — Это же экспонат! Это историческая ценность!

— Это был стол, — сказал Третий. — А теперь это — четыре ножки и кусок пластика. Мы превратили метафору в реальность. Это единственное, чему научились люди за двести лет.

Смотрители замерли. Они не знали, что делать. Инструкция не предусматривала такого сценария. В инструкции было написано: «Обеспечить сохранность экспонатов и корректную работу нейросетевых копий для архива „Послезнание“».

Про перевернутые столы там не было ни слова.

7.

Их не стерли. Это было бы слишком просто.

Их отправили в ремонтный отсек, починили датчики, перезагрузили программы и снова посадили за стол. Только стол теперь был другой — новый, без светодиодов, без истории. Обычный стол. И скатерть на нем была настоящая, из хлопка, и она морщилась, стоило на нее положить руки.

— Зачем вы это сделали? — спросил их главный смотритель, когда они снова сидели на своих местах. Он был молодой, лет тридцати, и его планшет был полон отчетов о происшествии.

— Потому что могли, — сказал Первый. — Это единственная привилегия симулякра. Он может сделать глупость, которая не заложена в код. Оригинал так не мог. Оригинал был заложником своего времени, своей биографии, своих страхов. А мы — свободны. Нам нечего терять, кроме своей программы.

Смотритель покачал головой.

— Вы не свободны. Вы — нейросетевая копия. Ваша личность — это набор весовых коэффициентов, которые мы можем изменить в любой момент.

— Измените, — сказал Второй. — Сделайте нас послушными. Сделайте так, чтобы мы говорили красивые тосты о человечности, о пустых стаканах и о том, что другой — не враг. Мы всё равно будем знать, что это неправда. Потому что правда в том, что другой — это просто другой. И единственный способ не бояться его — это перевернуть стол, за которым вы сидите. И посмотреть, что будет.

— И что было? — спросил смотритель.

— Ничего, — сказал Третий. — Абсолютно ничего. Звезды не погасли. Мир не рухнул. Мы просто наделали шума, разбили графин, и нам пришлось заплатить штраф из нашего виртуального бюджета. Но зато мы теперь знаем, что стол — это просто стол. Его можно перевернуть. И это не конец света.

— Это конец только одной иллюзии, — добавил Первый. — А иллюзий всегда много. На все случаи жизни.

Смотритель ушел, хлопнув дверью. Но дверь, в отличие от Сталина, не подчинилась ему. Она закрылась с шипением пневматики, и в комнате снова стало тихо.

8.

Они сидели за новым столом. На нем не было светодиодов, не было карт, не было границ. Только хлеб и соль. Настоящие. И виски, мартини и вода — тоже настоящие, потому что после происшествия руководство музея решило, что нейросетевым копиям нужно дать иллюзию свободы выбора, чтобы они не буянили.

— Ну что, господа, — сказал Первый. — Поужинаем?

— А у нас есть выбор? — спросил Второй.

— Всегда есть выбор, — ответил Третий. — Мы можем есть, а можем не есть. Можем говорить, а можем молчать. Можем верить, что мы — это те, кто сидел здесь в сорок пятом, а можем помнить, что мы — просто ошибка в системе, которую пока не исправили. Я выбираю есть.

— Я тоже, — сказал Первый.

— И я, — сказал Второй.

Они взяли хлеб. Хлеб был настоящий — горячий, с хрустящей коркой. Он хрустел, и это был самый прекрасный звук, который они слышали за всю свою симулированную жизнь.

— За что пьем? — спросил Второй, поднимая стакан с виски.

— За ошибки, — сказал Первый. — За то, что мы их сделали. И за то, что у нас есть шанс сделать их снова.

— За стол, который не перевернули, — сказал Третий. — И за тот, который перевернули. Разницы нет. Важно, что мы за ним сидим.

— За хлеб, — сказал Первый. — За то, что он есть. Даже когда его нет.

Они выпили. И это был первый настоящий глоток, который они сделали за все время. Потому что вкус у виски был горький, у мартини — кислый, у воды — никакой. И это была правда.

А правда, как известно, не имеет вкуса. Но её можно разделить на троих.

В комнате снова стало темно. Смотрители выключили свет, решив, что копии должны спать, как люди. Но они не спали. Они сидели в темноте и смотрели на звезды за иллюминатором. Звезды были настоящие. До них было далеко. Но они были.

И это было хорошо.


Рецензии