Вешняк
Он - Вешняк, последний ученик убитого волхва, охотник на тварей, что лезут из чащи. Для одних он языческий бес, для других - последняя надежда.
***
Лето дышало в слюдяные оконца томной духотой медовых лугов. В горенке князя Игоря пахло воском, древесной смолой и едва уловимым, но въевшимся в бревна запахом старой крови. Князь сидел на резном дубовом седалище, обтянутом шкурой медведя. В руках он перебирал тяжелую серебряную гривну — часть полюдья, взятого с древлян. Но взгляд его был пуст и устремлен в потемки между потолочных матиц, где копошились тени от трепещущего пламени светца.
В горле стояла горечь. Дань была взята, скрип возов, полных зерном, мехами и воском, затих. Но в ушах все еще звенела та тишина, что повисла над Искорестенем, когда он уезжал: не радостная, не облегченная, а густая, как деготь, и звенящая, как натянутая тетива. В тот миг он ощутил себя не победителем, а волком, который, уходя, чувствует на своей шкуре пристальный, немигающий взгляд всей лесной чащи.
И тут дверь отворилась без стука — только скрипнули железные петли. В проеме, затмив собою скудный свет, возник Свенельд. Старый воевода, чья борода, как седая грива, была испещрена шрамами, а в глазах, узких и светлых, как щели в броне, жила холодная уверенность стали. За ним, теснясь в сенях, молча стояли другие — старшая дружина. Дышали гулко, и от них тянуло потом, конской сбруей и скрытой яростью.
— Княже, — голос Свенельда был низок и ровен, без почтительности, лишь с деловой твердостью. — Сидишь один, серебро пересчитываешь. Мало.
Игорь не поднял глаз, сжав гривну так, что узор врезался в ладонь.
— Мало? По ряду взяли. Ряд есть.
— Ряд — для слабых, — отчеканил Свенельд, шагнув вперед. Пол под его сапогами прогнулся. — Для тех, кто на печи сидит. А мы кто? Мы — твои волки. Мы ходили с тобой на Царьград, мы щиты прибивали к вратам. Жажда наша не утолена. Кровь наша требует корма.
Один из дружинников в сенях, помоложе, не выдержал, вскрикнул хрипло:
— Древляне жирны стали! За зиму на нашем хлебе отъелись! Гляди — у них в закромах еще полно! Они, как лесные свиньи, запасы прячут!
Слова, как искры, упали в сухую траву. В горенке стало тесно от незримого присутствия десятков мужских воль, жаждущих, требовательных. Игорь почувствовал их взгляды на своей спине — тяжелые, как латы.
Свенельд приблизился, наклонился. Его дыхание пахло хмельным медом и железом.
— Слышишь, Игорь? Твои псы скулят. Они голодны. А голодный пес — или сдохнет, или хозяина загрызет. Им нужна новая охота. Легкая. Лань уже ранена — стоит только пойти и забрать тушу.
«Лань». Так они называли землю древлян — дикую, пугливую, но откормленную. Князь поднял глаза. Взгляд его встретился с ледяными очами воеводы. И в этих очах он не увидел ни преданности, ни мудрости. Увидел лишь алчную, всепоглощающую пустоту, которая уже давно стала сутью этих людей.
Они не служили Руси. Они служили жажде — крови, злата, власти. И он, князь, был для них лишь самым большим и сильным псом в стае. Но сегодня стая требовала вести ее на добычу.
В груди у Игоря все сжалось в холодный, тяжелый ком. Страх? Нет. Нечто иное — предчувствие той самой лесной тишины, которая вот-вот должна была разорваться диким, смертельным ревом. Но вокруг — горячие, ждущие глаза дружины. Их воля обступала его, давила, лишала воздуха. Быть князем — значит быть первым в набеге. Быть вождем — значит вести за собой волков. Иначе они растерзают тебя здесь, в этих же хоромах.
Он разжал ладонь. Серебряная гривна со звоном упала на дубовый стол, покатилась и замерла. В ее холодном блеске отразилось искаженное пламя светца — как маленький пожар.
— Ладно, — выдавил Игорь, и голос его прозвучал хрипло и глухо, будто не его собственный. — Соберем малую дружину. Только самых верных. Пойдем… возьмем свое.
Свенельд выпрямился. По его лицу, изборожденному морщинами, скользнуло нечто вроде улыбки — быстрой и безрадостной, как всполох молнии перед ударом.
— По разуму, княже. По разуму.
Он развернулся и вышел, уводя за собой тени и гулкое дыхание дружины. Дверь захлопнулась. Игорь остался один в горенке, где снова пахло только воском и смолой. Но теперь тишина вокруг него была иной. Она не просто звенeлa. Она ждала. Ждала, когда князь встанет с медвежьей шкуры и сделает первый шаг навстречу своей судьбе — в густой, безмолвный лес, где для него уже был приготовлен не пир, а топор.
---
В тот год слухи созревали медленно, подобно ядовитым ягодам во мраке болот. Они просачивались сквозь чащобы вместе с дымом костров возчиков, везших последнюю дань из Искорестеня.
«Говорят, у старого волхва руки из земли силу пьют…»
«Видел сам — у его избы чурбаны по ночам дышат…»
Сперва князь Игорь отмахивался от этих вестей, как от комарья. Но слухи, подпитываемые жадной скукой его дружины, не утихали. Они крепли, обрастая жуткими подробностями. Лазутчики Свенельда, умевшие слушать из-за угла, принесли весть сухую и страшную в своей простоте:
волхв Белозар не просто чтит старых богов — он с ними говорит. И они отвечают ему — через камни, деревья, само нутро земли. Может он призвать лес на защиту, вырастить из корней и лоз стражей, послушных лишь его воле.
Для Свенельда это была не сказка, а военная сводка. Незримая дружина, растущая из почвы, — угроза княжеской власти, а значит, и его воеводской доле. Он донёс до Игоря с холодной четкостью:
— Княже, в Искорестенье зреет сила, против нашей поставленная. Говорят, земля сама за них заступится. Лес ходит за волхвом, как прирученный зверь.
Страх, как червь, точил сердце Игоря. Страх не перед силой меча, а перед силой непонятной, древней, бесчестной. Перед тем, что отрицало его власть, его «ряд», его богов. Если древляне черпают мощь прямо из леса — зачем им Киев? Зачем им князь? Этот страх, замешанный на жадности дружины, и стал семенем рокового решения.
---
Когда княжеский лазутчик уже виделся в утреннем тумане над рекой, Деян, уважаемый в племени охотник и друг волхва, застал Белозара в его священной роще. Воздух здесь был иным — гуще, тише, наполненным запахом влажного мха, старой древесины и чего-то, что щекотало ноздри, будто запах далекой грозы.
В центре поляны, под сенью древнего дуба, чей ствол был испещрен рунами, Белозар стоял, положив ладонь на корявую кору еще одного дерева. Только это дерево медленно, с тихим скрипом, похожим на вздох, поворачивало к нему свою «голову» — сучковатый наплыв, в котором угадывались две глубокие щели, хранящие мрак.
«Если князь или его дружина узнают, что ты прикасаешься к этим силам, это погубит не только тебя, Белозар,» — произнес Деян, не переступая границу из положенных камней, что очерчивала поляну. Его голос, обычно громовой на охоте, здесь звучал приглушенным, полным невольного трепета. — «Погибнем все. Как племя.
Слухи ползут, будто князю дани нашей показалось мало. Нужно не чары готовить, а упрятать подальше меха и зерно, что осталось. И убрать… это.» Он кивнул на деревянного исполина, который, казалось, прислушивался, и его ветви-пальцы слегка пошевелились, словно в предостережении.
Белозар обернулся. Его лицо, изрезанное морщинами, как кора старого вяза, освещалось незримым внутренним светом. В его глазах не было страха, лишь глубокая, неизбывная печаль.
«Всё необходимое для дани уже собрано и лежит в амбарах, Деян,» — ответил он, и голос его звучал как шелест листьев. — «Но то, что ты называешь «чарами», собрать в мешок и упрятать нельзя. Это не украденный у богов огонь.
Это… возвращение долга. Силой предков, что спит в каждом камне, в каждом корне, в дыхании этой земли, мы должны общаться. Их мощь — не для того, чтобы повелевать, а чтобы слышать.
Мы забыли язык, на котором говорили с миром, и оттого стали слабы, оттого князь с железом в руках может приходить и забирать плоды наших рук. Заклинание… это всего лишь попытка вспомнить забытые слова. Найти язык, чтобы сказать дубу: «Дай тень моему дому», а реке: «Охраняй наши границы». И тогда природа, наша праматерь, станет не просто фоном для жизни, а союзницей. Она сможет оберегать нас.»
Он повернулся к своему молчаливому творению — деревянному стражу, выросшему не по воле солнца и дождя, а по зову древней песни, спетой волхвом. Существо, сложенное из могучего валежника и живых, переплетенных лоз, тихо гудело, подобно улью. Его руки-сучья тянулись к Белозару с какой-то невыразимой, чуждой человеку нежностью, будто дитя тянется к отцу.
«Князь Игорь,» — продолжил Белозар, глядя куда-то сквозь деревья, будто видел уже пыль от конских копыт на дальнем пути, — «боится только одной силы — той, что может противостоять его мечам и его «ряду». Он поймет мои деяния не как молитву, а как вызов. Как выращивание собственной, неподконтрольной ему дружины. И он будет прав, отчасти. Но его ответ будет не словом, а огнем и железом.»
Деян мрачно смотрел под ноги, где темный мох поглощал его следы. «Значит, ты готовишься к войне? Наша-то сила в луках да в знании леса, а не в… оживших пнях.»
«Нет» — покачал головой волхв. — «Я готовлюсь к защите. Чтобы лес сам встал на нашу защиту, когда слова будут уже бессильны. Опасность, о которой ты говоришь, Деян, уже здесь. Она не в моих заклинаниях. Она в страхе князя перед тем, чего он не может понять, взять, подчинить. И этот страх — самая ядовитая из стрел. Она уже летит к нам. Моя же вина лишь в том, что я дал ей мишень.»
Он ударил посохом о землю. Глухой удар отдался в груди у Деяна, и на миг показалось, что вся роща затаила дыхание. Деревянный страж замер, его тихое гудение стихло, и в внезапно наступившей тишине стало слышно лишь биение двух человеческих сердец — одного тревожного, другого печально-спокойного.
«Пусть так,» — прошептал Деян, отступая назад, за круг камней. — «Но пусть твои стражи остаются в тени, друг. Пусть князь увидит только покорность и полные амбары. Ибо свет, который ты зажег, может привлечь не только потерянных путников, но и того, кто придет, чтобы затушить его навсегда — и сжечь в этом пламени всех нас.»
Белозар ничего не ответил. Он лишь снова положил руку на кору своего немого детища, и в тишине рощи снова зародилось едва уловимое, живое вибрационное пение — диалог, непонятный для людей, но полный смысла для леса, который начинал просыпаться и помнить. Помнить, что у него тоже есть голос. И что скоро ему, возможно, придется его использовать.
---
И вот княжеский отряд, малый, но отборный, вновь вступил под сень древлянского леса. Воздух здесь был гуще, тише, будто сама чаща затаила дыхание. Они шли не по дороге, а по звериной тропе, что вела к священной роще. Листва не шелестела, птицы не пели — лишь тяжкий стук копыт по влажной земле да бряцанье железа нарушали гнетущее безмолвие.
Белозар ждал их в центре поляны, под испещренным рунами дубом. Он стоял неподвижно, опираясь на посох из черного дерева, и смотрел на входящих глазами цвета лесной глубины — без страха, лишь с бесконечной, скорбной мудростью. Рядом с ним, прикрываясь плащом, стоял юноша — сын его, Лиодан, с глазами, полными немого вопроса.
— Княже, — голос волхва прозвучал, как шелест опавших листьев. — Дань твоя собрана и ждёт в амбарах. Зачем же являешься с мечами в святилище, где говорят только с предками да с ветром?
Игорь, чувствуя на себе тяжкий взгляд дружины, сделал шаг вперёд. Голос его прозвучал громко, но с металлической нотой глухой тревоги:
— До меня дошли слухи, Белозар. Говорят, ты чарами тёмными пренебрегаешь волю богов и князя. Что силы, не от Перуна данные, в руки берёшь. Что деревянных идолов своих оживляешь, дабы против власти моей ставить.
Тишина повисла густая, звенящая. Белозар медленно покачал седой головой.
— Слухи — детища страха, княже. Я не вызываю силы. Я… возвращаю долг. Разговариваю с тем, что всегда здесь было.
Он ударил посохом о землю. Удар был негромкий, но отдался в груди у каждого, будто стукнули в гигантский барабан. И тогда из-за древних стволов, из самой тени и переплетения лоз, возникло Оно.
Существо медленно выпрямилось во весь свой исполинский рост. Сложенное из мощного валежника, живых, перевитых плющом ветвей и замшелых камней, оно было подобно древнему дубу, научившемуся ходить.
В сучковатом наплыве, что служил головой, две глубокие щели хранили мрак, в котором мерцали крошечные огоньки, словно светляки, попавшие в смоляную пучину. Оно издало тихий гул — низкий, вибрационный, от которого задрожала земля под ногами.
Свита князя дрогнула. Лошади заржали, вставая на дыбы. В рядах дружинников послышался сдавленный крик, мечи выхватывались из ножен с лязгом, рвущим тишину.
— Колдовство! — прохрипел кто-то сзади.
— Чудовище!
Атмосфера, и без того натянутая до предела, лопнула. Кто-то — так и осталось неведомым, чья именно рука дрогнула первой — выпустил тугую тетиву лука. Стрела, короткая, с широким наконечником, со свистом рассекла воздух.
Лиодан, сын волхва, сделавший шаг вперёд, будто желая что-то сказать, вдруг осекся. Он посмотрел вниз, на трясёную рубаху, где мгновенно расползалось алое пятно. Юноша качнулся, глаза его, широко раскрытые, встретились с взглядом отца — и в них был не страх, а лишь недоумение. Потом он беззвучно рухнул на колени, а затем — на влажный мох, уже не дыша.
Всё замерло на миг. Даже лес стих.
А потом мир взорвался.
Лицо Белозара не исказилось яростью. Оно стало подобно маске из старого, потрескавшегося воска. В его глазах погас последний отсвет человеческого — осталась лишь холодная, бездонная пустота звёздной ночи. Он не закричал. Он прошептал, и каждый слог падал, как камень в бездонный колодец:
— Значит… вы сами это выбрали.
Одним движением он разорвал кожаную суму у своего пояса. Оттуда выпала небольшая, запечатанная воском скорлупа. Он раздавил её в ладони, и тёмная, почти чёрная жидкость, пахнущая кореньями и грозой, брызнула на землю, на тело сына, на его собственные руки.
И тогда он заговорил. Но это не был человеческий язык. Это был скрежет камня о камень, рёв водопада в подземной пещере, свист урагана в кронах тысячелетних сосен. Это были забытые слова мира, слова, что старше богов и людей. Заклинание, которое не призывало, а отпускало. Не просило, а приказывало.
Земля под ногами дружинников вздыбилась. Из трещин, с шипением и свистом, вырвался пар, пахнущий серой и тлением. Корни, толстые, как тело удава, вывернулись из почвы, хватая за ноги, опрокидывая людей и коней.
И в центре этого хаоса стоял Белозар, читающий свой страшный гимн. Пока последнее слово не сорвалось с его губ.
Рука дружинника, обезумевшего от ужаса, взметнулась. Меч, тусклый в этом сумеречном свете, блеснул дугой. Удар был тяжёлым, точным.
Голова волхва отлетела. Тело рухнуло рядом с телом сына.
Но проклятие было произнесено. И оно не умерло вместе с заклинателем.
Деревянный исполин, стоявший до сих пор неподвижно, вдруг вздрогнул всем своим громадным телом. Гул, исходивший от него, превратился в рёв — рёв раненого зверя, крушащегося дерева и разверзающейся земли. Его «руки»-сучья, тяжелые, как брёвна, взметнулись.
Князь Игорь, стоявший в оцепенении, кричал что-то, тщетно пытаясь остановить резню, которую сам же и привёл в это священное место. Но голос его терялся в общем хаосе. Он увидел, как исполин, движимый слепой, но точной яростью, ринулся сквозь строй охваченных паникой дружинников, сметая их, как осеннюю листву.
Последнее, что видел князь Игорь, — это нависшую над ним тень, усеянную мхом и живыми, ползучими ветвями, и две тёмные щели, в которых горели теперь не светляки, а огни пожирающего всё живое гнева.
Существо обвило его своими корнями, а потом наступила тьма.
---
Игнат споткнулся о тело и едва не упал, выругался сквозь зубы, поправил сползающий с плеча мешок с уже набитым добром. В ушах всё ещё стоял звон от недавней сечи, в ноздрях — запах крови, железа и сырой земли. Лес вокруг замер в звенящей, нехорошей тишине, даже птицы молчали, будто боялись привлечь внимание к тому, что здесь случилось.
Он оглянулся. Священная роща древлян, которую они взяли с боем, превратилась в бойню. Тела своих и чужих валялись вперемешку, залитые кровью, с неестественно вывернутыми конечностями. Князь Игорь лежал неподалёку, уткнувшись лицом в мох, в дорогом плаще, расшитом золотом, но плащ этот был безнадёжно испорчен — на спине зияла страшная рваная рана, из которой всё ещё сочилась тёмная, густая кровь.
«Не до плаща теперь, — подумал Игнат равнодушно. — Князь мёртв, и ладно. Другого найдём, Святослав подрастает».
Он двинулся дальше, перешагивая через тела, разглядывая руки, пояса, шеи погибших. Меч, нож, застёжка, серебряная гривна — всё в мешок, всё сгодится. С мёртвых, тем более с этих поганых древлян, взять — не грех, а добыча. Таков обычай.
Взгляд его упал на юношу. Тот лежал навзничь, раскинув руки, на молодом, почти детском лице застыло удивление, а не боль. Светлые волосы разметались по мху, холщовая рубаха на груди пропиталась кровью — стрела, короткая, с широким наконечником, вошла ему прямо в сердце. Древлянский паренёк, по виду — из простых, не дружинник, не боярский сын. Стоял рядом с волхвом, значит, свой, сродственник, наверное.
— Этого, что ли, волхв сыном называл? — пробормотал Игнат, припоминая смутные крики во время сечи.
Он присел на корточки, бесцеремонно обыскал пояс. Пусто. Ни ножа, ни кошеля. Только на шее, под рубахой, что-то болталось на кожаном шнурке. Игнат рванул шнурок, вытащил наружу.
Амулет. Кругляш из тёмного, почти чёрного дерева, грубо вырезанный, с неровными краями. На одной стороне проступали какие-то знаки — руны, что ли? — на другую просто смотреть было странно: дерево будто светилось изнутри слабым, тёплым светом, хотя никакого света там быть не могло.
— Тьфу, дрянь поганая, — Игнат хотел было отшвырнуть деревяшку, но рука сама собой замерла. Дерево в пальцах было... тёплым. Совсем не холодным, как всё вокруг, а именно тёплым, будто его только что сжимала живая рука.
Он поднёс амулет к глазам, повертел. Ничего особенного — дерево как дерево, только гладкое очень, отполированное до блеска. Видно, долго носил, не снимая.
— На ожерелье сойдёт, — решил Игнат и сунул трофей в мешок, поверх серебряных монет и прочего добра. — Или бабе своей подарю, пусть тешится, пока молодость не ушла.
Он хмыкнул собственной шутке, поднялся и, не глядя больше на убитого юношу, пошёл дальше. Лес вокруг молчал, но молчание это вдруг стало каким-то другим — гуще, тяжелее. Игнат списал это на усталость и на то, что выпито было вчера много, а голова до сих пор гудит.
— Игнат! — окликнули его сзади. — Чего копаешься? Уходим, пока они не очухались!
— Иду, — отозвался он, перекидывая мешок поудобнее.
Уходя, он ещё раз оглянулся на рощу, на груды тел, на залитую кровью поляну. Князь Игорь лежал всё там же, и ветер шевелил его волосы. А рядом, у ног мёртвого юноши, на мху, куда упала капля крови из разорванной груди Лиодана, вдруг проклюнулся крошечный, бледный росток. Но Игнат этого уже не видел. Он торопился догнать своих, чтобы убраться из этого проклятого места подальше.
И только в мешке, придавленный ворохом награбленного, амулет не остывал. Он хранил тепло.
---
Лето в тот год выдалось сухое, но лес стоял сырой — гнилой сыростью, что сочилась из-под корней и поднималась до самых макушек. Микула и Еремей пробирались узкой тропой, какой только охотники хаживали да такие же бедолаги, кого староста в самую глухомань за хорошей древесиной послал.
— Ох, Еремей, — Микула поправил топор за поясом и сплюнул горькую слюну, — слышал, что в Киеве деется? Князь-то наш, Владимир Красное Солнышко, велел всех крестить. В Днепр загоняли, попы греческие молитвы кричали, а кто не хотел — дружинники баграми пихали.
Еремей крякнул, перешагивая через замшелый валежник:
— Как не слышать? У нас в деревне третью седмицу поп бродит, ладан жжёт, иконы ставит. Вчера к Федоту-пчельнику зашли, образ Богородицы на божницу положили, а Федот потом мне шептал: «Пчела, говорит, креста не принимат. Им бы Макошь-кормилицу, а тут…» Ослушаться боится, а сам ночами в лес бегает, старым богам кланяется. Тайком.
— Тайком, — хмыкнул Микула. — А что толку? Теперь каждое дерево — враг. Лешему не помолись, водяному пирога не кинь. А ежели улова нет — терпи. Грех, говорят, поганое это. Идолище.
— Идолище, — эхом отозвался Еремей и вдруг понизил голос: — А ты примечал, Микула, что нечисть-то лютовать пуще прежнего стала? Вон на Выжге водяный плоты разбил, троих мужиков утянул. В Лисьем овраге леший корову задрал, да не просто, а так, что одни кости остались, и те переломанные. Раньше можно было договориться: оберег повесить, требку оставить. А теперь — хоть святым кропи, хоть что. Не берёт.
Микула остановился, огляделся. Лес стоял тихий, но тишина была нехорошая — звенящая, будто перед грозой.
— Это всё Белозар, — прошептал он. — Волхв тот древний, про которого старики сказывают. При князе Игоре ещё было. Умел он с лесом говорить, деревья поднимать, как ратников. А когда князь с дружиной пришёл, да сына его, Лиодана, стрелой зацепили… Ты слышал эту историю?
— Слышал, — Еремей машинально перекрестился и тут же отдёрнул руку, будто обжёгся. В лесу креститься — лешего звать, так бабка учила. А теперь и бабка неправильно учила, выходит. — Говорят, проклятие он наложил, Белозар, перед смертью. На землю нашу. И теперь всё, что из земли растёт, ту силу помнит. Корни, деревья, твари лесные — все будто его волю исполняют. Против новых людей, которые старых богов забыли.
— То-то и оно, — вздохнул Микула. — А как их не забыть, если попы грозят? Один к нашему старосте приходил, так и резал: «Кто к идолищам поганым ходит, тот в огне гореть будет, в геенне». А в геенне — это как? Страшно же. Вот и сидим между двух огней: старым богам нельзя, новые не помогают. А лес-то не разбирает. Лес помнит только Белозарову волю.
Они снова двинулись вперёд, в самую чащобу, где солнца не бывает от Покрова до Радоницы. Еремей шёл первым, присматривая деревья покрепче, без гнили, чтобы боярину на хоромы пошли. Микула плёлся сзади, бормоча под нос то ли молитву, то ли заговор — сам не разбирал уже.
Вдруг Еремей замер. Поднял руку — стой.
— Слышишь?
Микула прислушался. Из глубины леса, из-за толстых, в три обхвата, сосен, донёсся звук. Будто кто-то большой и сырой переступил с ноги на ногу. Ветки хрустнули, но не сухо, а мокро, словно кости ломали.
— Может, лось? — выдохнул Микула, хотя сам понимал: никакой это не лось.
— Лось так не хрустит, — Еремей побелел. — И не дышит так.
Дыхание они услышали оба. Тяжёлое, влажное, с присвистом. А потом лес вокруг них словно вздохнул — разом, всеми листьями, всеми хвойными лапами. Воздух загустел, стал липким, как смола.
Из-за сосен, из самого нутра чащобы, выступило Оно.
Ростом с добрую избу, скрученное из замшелых брёвен и живых, шевелящихся корней. Тело его было слеплено из перегноя, глины и древесной трухи, но двигалось оно с жуткой, неестественной плавностью — будто сама земля вспучилась и обрела волю.
Вместо глаз — две чёрные щели, полные мрака, в котором горели угольки чужой, нечеловеческой злобы. Из пасти — щели в коре, что тянулась от «горла» до середины груди, — вырывался пар, пахнущий болотной гнилью и старой кровью. Руки — корявые сучья, толстые, как молодые деревца, — заканчивались не пальцами, а узловатыми наростами, похожими на кулаки, способные дробить камень.
— Господи Иисусе… — выдохнул Еремей и начал часто, судорожно креститься. Топор выпал из его рук и глухо стукнулся о мох.
Существо остановилось в десяти шагах. Лес замер. Даже ветер стих, только где-то высоко в кронах тоскливо вскрикнула вспугнутая птица.
И тогда заговорило Оно.
Голос не вышел из пасти — он раздался отовсюду сразу: из-под земли, из стволов деревьев, из самого воздуха, спёртого и влажного. Низкий, вибрирующий, от которого закладывало уши и начинала ныть каждая кость.
— ВАМ ЗДЕСЬ НЕ МЕСТО.
Еремей попятился, губы зашевелились сами собой, впуская единственное защитное слово, которое он знал:
— Отче наш, Иже еси на небесех… Да святится имя Твое…
Тварь качнулась вперёд. Ветки-руки поднялись, разводя в стороны, будто желая обнять обоих.
— ВЫ ПЛАТИТЬ БУДЕТЕ СВОЕЙ КРОВЬЮ! — Голос ударил по ушам, Микула вскрикнул и зажал ладонями голову.
— Еремей, бежим! — заорал Микула, хватая товарища за рукав, но ноги у того будто приросли к земле, примороженные ужасом к мшистой подстилке.
Деревянная лапища взметнулась в воздух и обрушилась вниз.
Удар пришёлся Еремею в плечо. Хруст был такой, будто переломили сырое, толстое полено. Еремей не закричал — только выдохнул воздух со свистом и осел на колени. Левое плечо сплющилось, рука повисла на клочьях кожи и мяса, из разорванной рубахи хлынула кровь — тёмная, густая, мгновенно пропитавшая мох.
— Не-е-ет! — Микула рванул топор, замахиваясь, но чудовище даже не взглянуло на него. Для этой твари он был всё равно что муравей, пытающийся укусить медведя.
Вторая лапа схватила Еремея за голову.
Пальцы-сучья, твёрдые, как железо, сомкнулись на черепе. Еремей захрипел, заскрёб здоровой рукой по коре, пытаясь отодрать эту жуткую хватку. Глаза его, налитые кровью от напряжения, встретились с глазами Микулы — в них был уже не страх, а дикая, нечеловеческая мука пополам с мольбой: «Помоги… или убей… только не дай мучиться…»
Тварь сжала пальцы.
Череп хрустнул — негромко, глухо, как переспелый орех. Из ушей, из носа, изо рта Еремея хлынула кровь, смешанная с чем-то серым, студенистым. Тело дёрнулось раз, другой и обмякло. Чудовище не отпускало, продолжая сдавливать уже безжизненную голову, пока та не превратилась в кровавое месиво, растёкшееся по мшистой подстилке.
— КРОВЬ ЗА КРОВЬ, — прошелестел лес голосом твари.
Микула смотрел, как из размозжённой головы его кума вытекает тёмная жижа, как тело неестественно выгибается, когда его отбрасывают в сторону, словно сломанную куклу. Топор выпал из ослабевших пальцев. Мир сузился до одной точки — этих чёрных щелей, что смотрели теперь на него.
Тварь шагнула ближе. Запах гнили и свежей крови ударил в ноздри.
И тогда Микула побежал.
Он не помнил, как бежал. Ветки хлестали по лицу, корни пытались схватить за ноги, но он летел, не чуя себя, подгоняемый одним-единственным желанием — убраться как можно дальше от этого места, от этого хруста, от этого голоса, который всё ещё звучал в голове. Он вывалился на опушку, к пожне, где дымили костры и виднелись люди, только когда солнце уже клонилось к закату.
Позади, в глубине леса, ухнуло, заскрипело, застонало — то ли ветер поднялся, то ли стражи Белозаровы выходили на свою ночную охоту.
---
В тот же вечер у старосты Охрима собрались мужики. Микула, трясущийся, с белым лицом, сидел на лавке и глотал мутный самогон, но дрожь не проходила. Он пытался рассказать, но слова путались, и только одно он повторял снова и снова:
— Глаза… у него в глазах… Огонь горел… И голос… Голос отовсюду… «Кровью платить будете», сказал… Еремея… как ветку… Я молитву читал — «Отче наш». Не помогло. Совсем не помогло.
В углу мерцал огонёк лампадки перед новым, ещё пахнущим олифой образом Спаса. Спаситель глядел с иконы печально и отстранённо, будто и не до Него вовсе была эта беда.
— Как же так? — подал голос молодой парень, Федька, с испуганными глазами. — Зачем вы вообще в тот лес попёрлись? Еремею-то дома не сиделось?
Охрим нахмурил рыжие брови, обрывая расспросы:
— Боярин на хоромы лесу требует. Сроки поджимают. Куда ж нам было деваться? Ежели мы сроки просрочим, он с нас втрое спросит. Вот и пошли самые рисковые, кому терять нечего. — Староста перевёл взгляд на Микулу. — Ты главное скажи: это точно не леший был? Лешего отвести можно, задобрить.
— Какой леший?! — вскинулся Микула. — Леший — он пакостник, он может заплутать, напугать, но чтоб так… Он же его… как гнилушку раздавил! Это не леший. Это сама земля восстала.
— Это всё крещение, — мрачно изрёк Антип, мужик с медным крестом на груди. — Гнев Господень. За то, что к идолищам ходим, язычество в душе держим. Поп говорил: пока не очиститесь, бесы будут терзать.
— А ну тебя, Антип! — огрызнулся кто-то из угла. — Ты бы сам пошёл в тот лес, посмотрел, как твой Господь поможет. Микула молитву читал! Не помогло! А Еремей, почитай, первый в деревне был, кто крест надел. И что?
В избе зашумели:
— Что ж делать-то, Охрим? Лес валить надо, боярин требует!
— В ягоды как детям ходить?
— А ежели это самое к деревне придёт?
Староста поднялся, подошёл к окну, глянул в черноту ночи. Губы его были плотно сжаты. Он ждал этого разговора, но надеялся, что беда обойдёт стороной. Не обошла.
— Не знаю я, мужики, — глухо сказал он, не оборачиваясь. — Сила нам нужна. А где её взять — ума не приложу.
— Как не знаешь? — встрепенулся Федька. — Ты ж староста! Думать должен!
— А ты думай, коли умный! — огрызнулся Охрим, резко поворачиваясь. — К попу идти? Он святой водой покропит да молитву почитает. А эта тварь на молитву даже не поморщилась. К воеводе? Так он пошлёт дружину, они лес мечами порубят, а тварь, может, и не тронут. Да и не до нас сейчас воеводе — у князя Владимира свои заботы, крещение он по всей земле утверждает.
— А волхвы? — робко спросил кто-то.
— Перебили волхвов, — отрезал Охрим. — Кого при князе Игоре, кого после. Кто в живых остался — по скитам прячутся, на люди не кажутся. Да и кто к ним теперь пойдёт? Поп узнает — анафемой проклянёт, из церкви выгонит. А не пойдёшь в церковь — значит, враг князю и Богу. Сожгут, как язычника.
В избе повисла тяжёлая тишина. Слышно было только, как потрескивает лучина да всхлипывает Микула, уткнувшись лицом в ладони.
— Выходит, нет нам спасения? — подал голос Антип, и в голосе его впервые проскользнул не гнев, а страх. — Ни Богу нашему новому до нас дела нет, ни старые боги нас за предательство карают. Так и сгинем?
---
Той же ночью, когда мужики разошлись по избам, не найдя ответа, а небо над лесом заволокло низкими, рваными тучами, на дальнем озере, что зовут Глухим, ещё горел огонёк.
Тихон, рыбак из окрестной деревушки Ключи, задержался с сетями. Улов выдался знатный — лещи и язи тяжело бились в плетёных садках, и жадность пересилила страх. Сын его, Митюха, парнишка лет десяти, сидел на корме, кутаясь в рваный зипун, и зябко ёжился, глядя, как отец ворочает последнюю сеть.
— Тять, темнеет уже, — робко сказал мальчик, косясь на чёрную стену леса, что обступала озеро со всех сторон. — Пойдём, а?
— Погодь, — отмахнулся Тихон, вытряхивая из ячеи серебристую рыбёшку. — Домой придём — мать щей наварит, спать ляжешь. А это — на продажу, понял? Не пропадать же добру.
Он наконец справился с сетью, сунул последних лещей в мешок, перекрестился на всякий случай (хоть и не знал уже, кого призывать — Спаса или старого Велеса) и оттолкнул челн от берега.
Лодка мягко заскользила по чёрной воде. Весло скрипело в уключине, и этот скрип казался единственным живым звуком в мёртвой тишине, что стояла над озером. Туман уже начинал подниматься от воды — сначала лёгкими клочьями, потом всё гуще, и к тому времени, как челн ткнулся носом в противоположный берег, свет от лучины, что Митюха держал в фонаре, едва пробивал белёсую муть.
— Ну, пошли, — Тихон взвалил мешок с рыбой на плечо, другой рукой сжал Митюхину ладошку. — Тропа тут, сразу за кустами.
Но за кустами тропы не было.
Они прошагали, казалось, с полверсты, но знакомые сосны, мимо которых Тихон ходил сотню раз, выглядели чужими. Мох под ногами пружинил не так, ветви цеплялись за одежду, будто не пускали. Тихон остановился, огляделся. Сердце его забилось часто и тревожно.
— Тять, мы где? — Митюха вцепился в отцову руку, вглядываясь в туман. Тот клубился вокруг, живой и липкий, забирался под одежду, холодил спину.
— Не боись, — голос Тихона дрогнул. — Щас найду… Щас…
Он рванул влево, потом вправо, но лес встречал его стеной незнакомых деревьев. Мешок с рыбой, тяжёлый, мокрый, тянул плечо, но бросить улов Тихон не решался — жалко было труда. Да и не до рыбы уже становилось.
— Матушка Пресвятая Богородица, — зашептал он, не помня себя. — Спаси и сохрани…
И в тот же миг из белой мути, шагах в двадцати впереди, проступила фигура. Высокий мужчина в тёмном, длинном плаще. Он стоял неподвижно, лицо скрывала тень глубокого капюшона, но возможно всей его позе чувствовалось нечеловеческое напряжение.
Тихон дёрнулся было к нему, обрадовавшись живому человеку, но Митюха вцепился в отцову руку мёртвой хваткой и прошептал:
— Тять, не ходи... Он не наш...
Мужчина в плаще не обернулся на голоса. Он медленно, очень медленно поворачивал голову, будто прислушиваясь к чему-то, чего Тихон с Митюхой слышать не могли. Воздух вокруг него, казалось, загустел.
Туман вздохнул.
Сзади.
Из-за спин рыбака и его сына, из самой густой, непроглядной мути, без единого звука выметнулась длинная, узловатая рука. Когти — чёрные, загнутые, длиной в палец — целили прямо в затылок Тихону.
Но мужчина в плаще уже рванулся с места. Не оборачиваясь, он каким-то звериным чутьём определил и направление удара, и расстояние. Его рука метнулась под плащ и выхватила короткий меч. Сталь сверкнула в тусклом свете лучины, описывая дугу.
Лезвие встретило когтистую лапу в вершке от головы Тихона. Раздался скрежет — будто железо скребло по камню. Тварь, скрытая туманом, взвизгнула и отдёрнула руку, но было поздно: меч рассёк ей два когтя, и те, чёрные, упали в мох.
— Назад! — рявкнул мужчина, заслоняя собой рыбака с сыном. — За меня!
Из тумана, наконец, проявилась и сама тварь. Сутулая, костлявая, с длинными, до земли, руками, что заканчивались узловатыми пальцами с обломанными когтями. Кожа её, серая, в пятнах, лоснилась, будто подгнившая береста. Глаза — два мутных бельма, без зрачков, без жизни, но направленные точно на них. Пасть, приоткрытая, явила ряд острых, как шилья, зубов, жёлтых, в тёмных подтёках.
Это был Сумеречник.
Тварь разинула пасть шире, и из глотки её, со свистом, вырвалась струя зеленоватой, густой жижи. Плевок летел прямо в лицо мужчины. Но тот уже уходил в сторону — молниеносное, почти нечеловечески быстрое движение, которое спасло ему жизнь. Липкая слюна ударила в ствол старой сосны, торчащей рядом. Кора немедленно запузырилась, зашипела и начала плавиться, стекая на землю дымящимися, вонючими каплями.
Не останавливаясь, мужчина сунул руку за пазуху. Когда она вынырнула обратно, в ней блеснули три тонких серебряных дротика. Короткий, хлёсткий бросок — и дротики, сверкнув в тумане, впились в грудь Сумеречника.
Один попал точно в цель, войдя в плоть по самое оперение. Второй тварь успела отбить лапой, и он ушёл в сторону, бесследно канув в белой мути.
И в тот же миг рана от первого дротика задымилась. Серый, едкий дым повалил из груди чудовища, плоть вокруг дротика запузырилась, обуглилась по краям. Сумеречник зашёлся таким визгом, что у Митюхи из ушей, казалось, пошла кровь. Длинные когтистые пальцы вцепились в древко, рванули, выдирая дротик вместе с кусками дымящегося мяса. Чёрная жижа хлынула из раны, и всё это — дротик, куски плоти, жижа — упало в мох, продолжая дымиться и шипеть.
Тварь перевела мутные, налитые бешенством бельма на человека. В её груди зияла дымящаяся рана. Она зарычала — низко, утробно, и, не помня себя от ярости, бросилась в атаку.
Мужчина, однако, не дрогнул. Его рука снова нырнула в карман, и когда она вынырнула, в ней были зажаты несколько серебряных монет. Не старых, стёртых, а новеньких, только что отлитых, с острыми, не затёртыми краями.
Бросок.
Монеты вылетели из его руки с такой скоростью, что воздух свистнул. Они не просто ударили Сумеречника — они впились в его тело, в грудь, в живот, в руку, которой он пытался прикрыться. Каждая монета вошла в плоть, как нож в масло, и вокруг каждой немедленно начинал куриться дымок, прожигая гнилую плоть.
Сумеречник замер, удивлённо уставившись на своё тело, утыканное серебром. А потом — взвыл.
Он не стал выдирать монеты. Вместо этого тварь плюнула себе на ладони. Густая, зелёная слюна покрыла когти и пальцы. И тогда чудовище начало бешено молотить конечностями, размахивая ими во все стороны, будто пытаясь достать врага любой ценой.
Капли едкой жидкости разбрызгивались вокруг, прожигая мох, корни, камни. Воздух наполнился вонью горелой плоти и серы. Тихон заслонил Митюху собой, прижимая его к земле. Одна капля упала ему на рукав — рубаха немедленно затлела, прожигая кожу.
Мужчина в плаще отступал, уворачиваясь от ядовитого дождя. Он двигался среди дымящихся струй, как танцор, — ни одна капля не задела его. Плащ взметался, закрывая лицо в самые опасные моменты.
И когда град брызг иссяк, а лапы Сумеречника на миг опустились, мужчина шагнул вперёд.
Его меч описал короткую, молниеносную дугу. Рука существа, покрытая едкой слюной, отделилась от тела чуть выше локтя. Чёрная кровь хлынула фонтаном, забрызгав стволы ближайших сосен. Когтистая лапа упала в мох и еще мгновение скребла землю, сжимаясь в предсмертной судороге.
Сумеречник зашатался. Мутные бельма его закатились, но живучесть в нём была нечеловеческая. Он сделал шаг вперёд, разевая пасть для последнего плевка.
— Нет, — тихо сказал мужчина.
Он перехватил меч поудобнее и с разворота, со всей силы, вогнал клинок чудовищу прямо в пасть. Лезвие вошло глубоко, пробило затылок и вышло наружу. Тело Сумеречника выгнулось дугой, затряслось — и обмякло, оседая на землю грудой гнилого валежника.
Мужчина выдернул меч, вытер его о мох и убрал в ножны под плащом. Повернулся к Тихону и Митюхе.
Рыбак стоял на коленях, обхватив сына, и трясся мелкой дрожью. Он смотрел на поверженную тварь, которая уже начала расползаться, превращаясь в груду мха, трухи и гнилых веток, и не мог вымолвить ни слова.
— Живы? — коротко спросил тот.
Тихон кивнул, всё ещё не веря.
Мужчина поднял руку и указал прямо в туман, туда, где деревья расступались чуть шире.
— Идите. Там дорога. Ступайте, не оглядываясь.
Тихон вскочил, подхватил Митюху на руки и рванул в указанном направлении. Мешок с рыбой так и остался лежать в мху, рядом с останками твари. Мальчик, вцепившись в отцову шею, успел обернуться.
Мужчина стоял на том же месте, глядя им вслед. Туман сгущался вокруг него, скрывая фигуру, и только глаза — спокойные, холодные, чужие — ещё миг светились в белой мути. А потом и они исчезли.
Тихон бежал, не чувствуя ног. Ветки хлестали по лицу, корни пытались сбить с ног, но он летел вперёд, туда, где, как сказал тот человек, была дорога. И она действительно появилась — знакомая, наезженная, ведущая прямо к околице Ключей.
Только когда впереди замаячили огни деревенских изб, Тихон остановился, перевёл дух и оглянулся. Лес за спиной стоял чёрной стеной. Тихий. Мёртвый. И только оттуда, из глубины, донёсся слабый, затухающий звук — будто вздохнула сама земля, принимая очередную жертву.
Когда шаги рыбака и мальчика стихли вдали, и только потревоженные ветки ещё вздрагивали, провожая беглецов, Вешняк остался один в круге мёртвого тумана. Тело твари лежало у сосны, из распоротой груди всё ещё сочилась чёрная жижа, впитываясь в мох с тихим, брезгливым шипением. Меч давно вернулся в ножны.
Вешняк постоял мгновение, глядя на обезглавленное чудище, потом шагнул туда, куда откатилась отрубленная голова. Она лежала в пожухлых листьях, мутные бельма слепо пялились в небо, челюсть больше не клацала — только из пасти ещё вытекала тонкая струйка зеленоватой слизи, прожигая мелкий валежник.
Он наклонился. Взял голову за то, что когда-то было ухом — обломок корявого сука, поросшего каким-то лишайником. Поднял. Тяжёлая. Внутри что-то перекатывалось с влажным звуком.
— Пожалуй, это мне пригодится, — сказал Вешняк негромко, разглядывая трофей. В голосе не было ни торжества, ни брезгливости — лишь спокойная деловитость человека, который привык брать от жизни то, что может сгодиться в дороге.
Туман вокруг уже начал редеть, открывая чёрные стволы и низкое, подсвеченное невидимой луной небо. Лес затаился, притих, будто ждал, что будет дальше.
Вешняк присвистнул — коротко, по-особенному, два раза.
Из-за толстой сосны, где туман клубился особенно густо, показалась голова. Конь был под стать всаднику — высокий, тёмной масти, с глазами, в которых тлел тот же холодный огонь, что и у хозяина. Грива спуталась, но в каждой пряди чудилась скрытая сила. Конь ступал бесшумно, копыта тонули во мху, не оставляя следов. Подойдя, он ткнулся мордой в плечо хозяина, тихо фыркнул, покосившись на отрубленную голову в его руке.
— Власко, — произнёс мужчина, и в этом коротком имени слышалась давняя, привычная связь. — Погоди, сейчас снарядимся.
Конь мотнул головой, будто кивнул, и замер, только уши прядали, ловя звуки ночного леса.
Вешняк подошёл к седельной суме, висевшей у Власко на крупе, откинул промасленную кожу. Внутри, среди свёртков и мешочков, нашлась пустая холстина — плотная, пропитанная каким-то составом, от которого пахло травами и старой смолой. В неё он и завернул голову твари, тщательно запеленал, чтобы ни капли слизи не просочилось наружу. Затянул ремешки, приторочил сверток к седлу.
Потом обернулся к телу. Недолго постоял, размышляя. Вынул меч, быстрым, точным движением отсек от грудной клетки кусок коры — там, где дротики прожгли плоть. Кора была странная, с синеватым отливом, и на изломе поблёскивала крупицами, похожими на слюду. Этот кусок тоже отправился в суму — отдельно, в берестяной короб.
— Мало ли, — буркнул он себе под нос. — Знающий человек и в дерьме жемчуг сыщет.
Власко нетерпеливо переступил с ноги на ногу, косясь в глубину леса. Там, далеко-далеко, снова ухнуло — глухо, тоскливо, будто вторила земля погибшей твари.
Вешняк легко, без усилия, вскочил в седло. Подобрал поводья, оглядел поляну — место недавней сечи. Тело твари уже начинало расползаться, оседать, превращаться в груду гнилого валежника, мха и какой-то трухи. Ещё немного — и никто не скажет, что здесь было. Лес умеет прятать концы.
— Трогай, Власко, — негромко приказал он.
Конь шагнул в туман, и через мгновение оба — всадник и лошадь — растворились в белой мути, будто их и не было. Только тихий, затихающий стук копыт ещё несколько ударов сердца слышался в ночи, пока и он не стих, поглощённый безмолвием древнего леса.
---
Корчма стояла на развилке трёх дорог — ни к одной деревне близко, ни от одной далеко. Место гиблое, но для такого заведения самое милое дело: кто мимо едет, всё одно завернёт, будь то купец с обозом, дружинник на казённом коне или беглый смерд с тоской в глазах. Хозяин, рябой Веселав, знал своё ремесло: брал не дорого, наливал не дёшево, а языки развязывал лучше любого батога.
В этот вечер в корчме было людно. Мужики из Ключей, прознав про спасение Тихона, потянулись сюда, как мухи на мёд — кто за новостями, кто за подмогой, а кто просто от страха, чтоб не одним в тёмных избах сидеть. Густой, прокопчённый воздух дрожал от голосов, лучины чадили, отбрасывая пляшущие тени на бревенчатые стены, а в углах, где свет не доставал, уже засел настоящий мрак — липкий, настороженный, будто тоже слушал.
— Да Сумеречник это был, я говорю вам! — Кузьма, возбуждённый мужичок с красным, обветренным лицом, стукнул кружкой о стол так, что мутное пойло плеснуло через край. — Зубы рядами у него, глазки — огоньки и голова — тыквой, руки длинные с когтями! Вот, его тот мужик и зарубил!
— Да ты чо! — отозвался из полутьмы чей-то хриплый голос. — Эта тварь столько народу на тот свет отправила! Вона, Марья сказывала: Кузьма — не ты, другой Кузьма, из Залесья — недавно ходил в лес за дичью поохотиться да не вернулся. Потом одни кости и нашли. По рубахе, которую она ему сама шила, опознали. Сумеречник — людоед, чистое пекло!
— А Тихон как же? — подал голос парень в углу, тот самый Федька, что был у старосты на сходе. — Он живой остался. И Митюха. Стало быть, не всех жрёт?
— Так мужик тот спас! — Кузьма снова стукнул, теперь уже кулаком. — Кто ж он таков? Может, посланец Божий? Ангел во плоти?
— Ангел, — хмыкнул седой дед Пахом, сидевший у самого очага с неизменной трубкой. — Ангелы, они, мил-человек, по чащобам с мечами не шастают. Ангелы на небеси, а на земле — либо святые, либо… иные. — Он многозначительно замолчал, выпустив клуб дыма.
— Ты это про кого, дед? — насторожился Федька.
— А про то, что не всякая сила от Бога, — уклончиво ответил Пахом. — И не всякая от дьявола. Есть иная. Старая. Которая здесь была задолго до того, как первый князь в Киев пришёл. И её слуги тоже разные бывают.
— Тьфу ты, байки старые! — отмахнулся Кузьма, но перекрестился украдкой, чтоб никто не видал. — Я про дело говорю! Если мужик нас от Сумеречника избавил, его же отблагодарить как-то положено будет. Люди сейчас хотя бы этой твари бояться не будут. Ну, это если другой какой не объявится. — Он понизил голос. — А что, ежели объявится? Чем этот мужик берёт? Серебром али золотом? Не ведаю, но надо бы прознать. Только на него простой люд и может надеяться.
— Прознаешь тут, — проворчал корчмарь Веселав, протирая очередную кружку заскорузлой тряпицей. — Ушёл он, сказывают, в лес. Туда, откуда тварь пришла. Искать, что ли, кого? Али ещё чего? Мужики из Ключей на опушку выходили, следы видели. Конные. В самую чащобу уходят, прямо к Глухому озеру. А там такое место… — Он не договорил, только головой покачал.
— К Глухому озеру? — дед Пахом вынул трубку изо рта. — Это где ещё при князе Игоре древлян последний волхв погиб, Белозар?
— Он самый, — кивнул Веселав. — Там, бают, и проклятие то зародилось. Лес ходуном ходит, деревья живьём людей хватают. А этот — прямо туда поехал. Знать, не боится ничего.
— Или знает что-то, — задумчиво произнёс Пахом. — Ох, не к добру это. Не к добру такие знающие в наших краях появляются. В прошлый раз, когда такой объявился, Игоря-князя не стало. А теперь Владимир на престоле, вера новая… Быть беде.
— Будет тебе, дед, каркать! — рассердился Кузьма. — Беда не беда, а пока этот мужик тварей рубит, мы живы. Может, и впрямь от него спасение? Может, попросить его, чтоб остался? Улица наша малая, мы б собрали сколько можем — зерном, мясом, холстом. Чтоб защитил, если что.
— Защитил, — усмехнулся кто-то из темноты. — А чем платить будешь, когда он запросит? Такие даром не работают. Им либо кровь нужна, либо душа. Видали мы таких «защитников».
— Креста на тебе нет! — возмутился Кузьма. — Человек рыбака с малым дитём от смерти спас, а ты его с нечистью равняешь!
— Я не равняю, — отозвался голос. — Я просто знаю: в наше время любая сила, что против чудовищ идёт, сама чудовищем стать может. Были б мы князьями да боярами — наняли б дружину, поставили б заставы. А мы кто? Смерды. Нам любая защита — как подарок судьбы. Только судьба, она, брат, тоже подарочки любит забирать обратно. С процентами.
В корчме повисла тишина. Слышно было только, как потрескивают лучины да за стеной ухает ночной лес — глухо, тоскливо, будто вторит недавнему убийству.
В дальнем углу, за столом, который никто не занимал из местных — слишком близко к двери, слишком на сквозняке, — сидела фигура в тёмном плаще с глубоким капюшоном. Лица не разглядеть, только руки — узкие, бледные, с длинными пальцами — лежат на столе неподвижно. Кружка перед фигурой стоит нетронутая. Никто не обращал на неё внимания — маловато ли странного люда шастает по дорогам? Мало ли кто ищет ночлега и тепла?
Но дед Пахом, покосившись в тот угол, вдруг побледнел под своей седой щетиной и часто закрестился — мелко, истово, одними губами шепча молитву. Сосед толкнул его локтем: что, мол, с тобой? Пахом только головой мотнул: молчи, мол.
Фигура в капюшоне поднялась. Движение было плавным, почти неслышным — даже половицы не скрипнули. Не оборачиваясь, не глядя ни на кого, она направилась к двери. Рука в длинном рукаве толкнула тяжёлую створку — та открылась без обычного скрипа, будто её смазали медвежьим жиром.
Холодный ночной воздух ворвался в корчму, заставив лучины замигать и затрещать. Фигура шагнула через порог и растворилась в темноте.
Дверь затворилась сама собой.
— Кто это был? — выдохнул Кузьма, оглядываясь на Пахома.
Дед долго молчал, теребя трубку трясущимися пальцами. Потом прошамкал едва слышно:
— Не знаю я, мил-человек. Не разглядел. Только… холодом от него потянуло. И не осенним холодом, не уличным. А таким, знаешь… могильным. Будто земля сырая на миг разверзлась и дыхнула.
— Тьфу ты, напасть! — Кузьма перекрестился теперь уже открыто, забыв про лесные приметы. — Что ж это деется? Одни чудовища, другие... А этот, спасший Тихона, он хоть человек ли?
— Человек, — уверенно сказал Федька. — Тихон баял: говорил с ним. Голос как у всех, рука тёплая, когда за плечо тронул. Меч у него, правда, не простой — светится будто изнутри. Но человек.
— А этот? — Кузьма кивнул на дверь.
Никто не ответил.
За окнами заухал филин — три раза, протяжно. В ответ из леса донеслось другое — не то вой, не то стон. Мужики разом переглянулись, и даже самые храбрые полезли за пазуху за крестами.
— Спать давайте, — негромко, но властно сказал Веселав. — Заночуете тут, на полу. Вместе не так страшно. А заутра — по домам, и сидеть тихо, носа из избы не казать. Пока не прознаем, что к чему.
Никто не спорил.
---
Утро в тереме князя Владимира выдалось хмурым. Серое небо низко нависало над Киевом, сеяло мелкую, противную изморось, от которой деревянные переходы делались скользкими, а настроение — хуже некуда.
Князь сидел в гриднице один. Перед ним на столе лежала раскрытая книга — греческое Евангелие, подарок цареградского митрополита. Буквы, чёткие, красивые, плыли перед глазами, не желая складываться в слова. Мысли были далеко — там, на северо-западе, в древлянских лесах, откуда одна за другой приходили тревожные вести.
Вчерашний доклад лазутчика не выходил из головы. «Волхв-язычник. Воин. Наверняка ворогожей». Это слово — «ворогожей» — царапало душу особенно больно. Тот, кто видит ворога, кто чует нечисть за версту. Таких раньше при князьях держали, ценили на вес золота. А теперь? Теперь это враг — и для церкви, и для новой власти.
Дверь скрипнула. Вошёл лазутчик — скуластое лицо, быстрые глаза, одежда простая, неприметная. Поклонился, замер у порога.
— Ну? — Владимир поднял тяжёлый взгляд. — Говори, что прознал.
— Княже, — лазутчик шагнул ближе, понизил голос, — мужики из Ключей, что от Сумеречника пострадали, всё пытаются его найти. Того, кто спас. Думают кланяться, звать на помощь. А он, — лазутчик выдержал паузу, — он у Глухого озера объявился. Где Белозар погиб. Идолам старым кланяется.
Владимир сжал подлокотник резного кресла.
— Идолам? Каким?
— Перуну. Тому, что ещё до крещения стоял. Мужики видели — он голову той твари к подножию положил и стоял, молился будто. Без слов, просто смотрел. А потом ушёл в чащобу, где даже охотники не ходят.
Князь молчал долго, перебирая в уме услышанное. Потом спросил глухо:
— Как звать-то его, узнал?
— Вешняком кличут. Имени настоящего никто не ведает. Из лесу вышел, в лесу и живёт. К людям выходит редко, только когда беда большая. А беда нынче — почитай, во всех волостях. Нечисть лютует так, что попы наши крестом её не берут.
Владимир поднялся, прошёлся по гриднице. Сапоги глухо стучали по дубовому полу. Остановился у окна, глядя на серую пелену дождя.
— Ты понимаешь, что говоришь? — спросил он, не оборачиваясь. — Предлагаешь мне, крестителю Руси, у язычника помощи просить?
— Не обязательно делать это публично, княже, — осторожно ответил лазутчик, повторяя вчерашние слова. — Можно тайно. Через верных людей. Договориться. Он же не за веру воюет, он за землю. За людей. Они ему, может, и не свои, но люди-то русские, православные. Пусть пока и не твёрдые в вере.
— Ты мне народу врать предлагаешь? — Владимир резко обернулся, и в глазах его блеснул гнев. — Народу, который я в Днепре крестил, которому греческие попы год твердят, что идолы — бесы, а волхвы — слуги сатаны? Ты представляешь, что будет, если поползут слухи, что я, великий князь киевский, тайно шлю дары язычнику и прошу у него защиты? Меня же свои же митрополит анафеме предаст! Греки отшатнутся, союзы рухнут!
— А если люди гибнуть будут, княже? — тихо, но твёрдо спросил лазутчик. — Если твари из леса выйдут к сёлам, к городам? Попы их крестом не берут, дружина мечом не сечёт. А он — берёт. Мы голову Сумеречника видели. Своими глазами. Отрубленную, принесённую к идолу как дар. Он его убил, княже. Один. За миг.
Владимир молчал. Гнев в его глазах угас, сменившись тяжёлой, мучительной думой. Он снова повернулся к окну. За мутной слюдой барабанил дождь, и в этом стуме слышался ему далёкий, нарастающий гул — будто сама земля стонет под тяжестью проклятия, наложенного когда-то.
— Найди его, — наконец произнёс князь глухо, не оборачиваясь. — Не я, не князь. Ты. Через тех мужиков, из Ключей. Пусть они с ним говорят. Узнай, чего хочет. Золота? Земли? Безопасности для своих людей?
— А если он ничего не захочет? — спросил лазутчик.
Владимир помолчал.
— Тогда пусть просто делает то, что делает. А мы… будем смотреть сквозь пальцы. Пока не минует беда. А там — видно будет.
Лазутчик поклонился и бесшумно вышел.
Князь остался один. Долго стоял у окна, глядя, как дождь размывает очертания далёких холмов. Потом перекрестился — широко, истово, но в душе его не было мира. Только смутная, тягучая тревога, от которой не спасали ни молитвы, ни мудрые книги, ни советы ближних бояр.
Лес ждал. Проклятие ждало. И где-то там, в самой его глубине, у старого идола, ждал человек, который не принадлежал ни новому миру, ни старому — только своему собственному, непонятному и чужому пути.
---
Вешняк сидел на корточках у кострища. Место было глухое — бурелом, замшелые валуны, кривые сосны, облепленные лишайником, будто проказой. Вокруг ни звука, даже птицы не пели. Только ветер изредка шелестел в кронах, да где-то далеко ухало — то ли филин, то ли ещё кто.
Перед ним на плоском камне лежала голова Сумеречника. За ночь она почти истлела — иссохлась, сморщилась, превратилась в подобие старого, трухлявого пня. Только зубы остались — жёлтые, острые, рядышком, как у щуки.
Вешняк долго смотрел на них, потом вынул нож, короткий, с костяной рукоятью, и принялся аккуратно выковыривать самые крупные. Работал спокойно, неторопливо, будто не зубы чудовища собирал, а грибы в лесу.
— На ожерелье сгодятся, — пробормотал он, ссыпая добычу в холщовый мешочек. — Или на стрелы наконечники точить. Яд в них ещё долго держаться будет.
Власко пасся неподалёку, пощипывал жёсткую лесную траву. Конь косился на хозяина, прядал ушами, но подходить не спешил — знал: когда Вешняк собирает «трофеи», лучше не мешать.
Закончив с зубами, мужчина поднялся, оглядел поляну. Глаза его — синие, глубоко посаженные, с холодным, немигающим взглядом — скользнули по стволам, по валежнику, по мшистым кочкам. Лес молчал, но Вешняк чувствовал: он не пустой. Кто-то смотрит. Следит. Ждёт.
— Выходи, — негромко сказал он в пустоту. — Не прячься. Я тебя чую.
Тишина. Потом ветка хрустнула, и из-за сосны, осторожно ступая, вышел человек. Мужик лет сорока, в простой сермяге, с топором за поясом. Лицо испуганное, но решительное.
— Ты… тот самый? — спросил он, сглатывая. — Кто Сумеречника зарубил?
Вешняк не ответил. Только смотрел — спокойно, изучающе, будто прикидывал, что за человек перед ним.
— Меня Кузьмой кличут, — мужик переступил с ноги на ногу, но не уходил. — Из Ключей я. Тихона, рыбака, помнишь? Сына его, Митюху? Ты их спас. Мы… мы кланяться тебе пришли. Мужики наши собрали, кто что мог. — Он вытащил из-за пазухи узелок, развязал. Там лежало несколько серебряных монет, кусок холста, связка сушёных грибов. — Не побрезгуй. Маловато, конечно, но чем богаты...
Вешняк перевёл взгляд с узелка на Кузьму. В глазах его не мелькнуло ни жадности, ни презрения. Только лёгкое, едва уловимое любопытство.
— Не надо, — коротко сказал он. — Я не за плату.
— А зачем тогда? — вырвалось у Кузьмы. И тут же испугался собственной дерзости. — Прости, господине, не хотел… Я ж не со зла. Просто… страшно нам. Тварь эту ты убил, а лес-то не успокоился. Говорят, другие есть. Ещё злее. А мы что? Мы люди маленькие. Ни попы нас не защитят, ни князь. Вот и подумали: может, ты… останешься? Или хоть научишь, как от них обороняться?
Вешняк долго молчал. Потом подошёл к Власко, потрепал по холке. Конь ткнулся мордой в его плечо, тихо фыркнул.
— Научить? — переспросил он наконец. — Чему? Кресты носить? Так они не помогают. Молитвы читать? Тварь на них не откликается. Ей плевать, во что вы верите. Ей важно только одно: вы здесь — чужие.
— Как это — чужие? — опешил Кузьма. — Мы же испокон веку тут живём. Наши деды, прадеды...
— Ваши деды кланялись тем, кто этот лес создал, — перебил Вешняк. — Кормили их, почитали. А вы — нет. Вы новых богов приняли. И лес вас за это не простит. Проклятие Белозара вам не снять ни крестом, ни мечом. Его можно только… пережить. Или уйти.
— Уйти? — Кузьма побледнел. — Куда ж мы уйдём? Это земля наша. Здесь могилы отцов, здесь дети народились. Не можно нам уйти.
— Значит, будете платить.
— Чем?
Вешняк посмотрел ему прямо в глаза. И в этом взгляде не было угрозы — только странная, пугающая правда.
— Кровью. Своей. И чужих. Пока лес не насытится. Или пока не найдётся тот, кто сможет договориться с ним заново.
Кузьма перекрестился — часто, мелко, забыв про все приметы. Губы его шевелились, творя молитву, но в глазах стоял такой ужас, что слова застревали в горле.
— А ты? — выдавил он наконец. — Ты можешь договориться?
Вешняк не ответил. Отвязал поводья, легко вскочил в седло. Власко шагнул в чащу, унося хозяина прочь от поляны, от изумлённого Кузьмы, от людских надежд и страхов.
— Погоди! — крикнул мужик вдогонку. — Куда ж ты?! Как нам тебя найти, если что?
Из тумана, уже сгущавшегося между деревьями, донеслось тихое:
— Не надо меня искать. Я сам приду.
Голос растаял в шелесте листвы. Кузьма ещё долго стоял один, сжимая в руках ненужный узелок, и смотрел в ту сторону, где скрылся всадник. Лес вокруг дышал — ровно, спокойно, будто ничего и не случилось. Только где-то далеко, на самой границе слышимости, снова ухнуло — глухо, тоскливо, предупреждающе.
Мужик развернулся и, спотыкаясь о корни, побежал прочь. Бежал долго, пока не вывалился на опушку, где его ждали перепуганные односельчане.
— Ну что? — кинулись они к нему. — Говорил? Согласился?
Кузьма долго не мог отдышаться. Потом махнул рукой безнадёжно и выдавил:
— Не будет он с нами. Сказал: сам придёт. А нам… нам велел кровью платить.
Мужики загудели, загомонили, кто-то снова полез за крестом. И только дед Пахом, сидевший на пеньке в стороне, понимающе кивнул седой головой.
— Я ж говорил, — прошамкал он. — Не наша это сила. Не людская. Она либо спасёт, либо погубит. А уж чем обернётся — только старые боги ведают. Да только их теперь не спросишь. Забыли мы дорогу к ним.
Над лесом медленно опускались сумерки. Тени удлинялись, сгущались, и в каждой из них чудилось мужикам движение — будто кто-то невидимый крадётся, высматривает, ждёт своего часа. И не было от этого страха защиты — ни в крестах медных, ни в молитвах заученных, ни в княжеских грамотах с вислыми печатями.
Был только лес. Молчаливый, древний, полный забытой силы. И где-то в его глубине ехал одинокий всадник, которому не было дела до людских тревог — потому что он сам давно уже стал частью этого леса, его страхом и его надеждой.
---
Вешняк спал плохо. В последние годы он вообще почти не спал — ухо всегда ловило шорох, рука сама тянулась к мечу, а тело вскидывалось от любого резкого звука. Но этой ночью сон сморил его — тяжёлый, липкий, бездонный, как болотная топь.
Он снова был мальчишкой.
Лес стоял зелёный, молодой, весь пронизанный солнцем, которое пробивалось сквозь листву золотыми стрелами. Пахло мятой, таволгой и ещё чем-то сладким, цветочным — это Марья несла полный подол только что собранных трав. Ей шёл шестнадцатый год, она смеялась чему-то своему, девичьему, и коса её, русая, тяжёлая, била по спине в такт шагам.
— Вешняк, гляди, сколько зверобоя! — звенел её голос. — Белозар говорил: нынче лето доброе, травы сила в них великая налилась. На всю зиму хватит!
Он шёл следом, тащил плетёную корзину, уже полную доверху, и тоже улыбался — редкость по тем временам, но рядом с сестрой он позволял себе быть просто мальчишкой, а не учеником волхва, не младшим в роду, на которого уже смотрят с надеждой.
— А вот тут, — Марья присела на корточки у замшелого пня, — гляди, медвежье ушко. Его Белозар для особых зелий берёт. Надо нарвать, пока цветёт.
Она тянулась к растению, и солнечный зайчик скользнул по её щеке, по ямочке возле губ...
И в тот же миг тишина леса лопнула.
Топот. Тяжёлый, дробный, чужой. Кони. Много коней.
Марья вскинулась, побелела, выронила травы. Вешняк схватил её за руку, дёрнул в сторону, в чащу, но было поздно.
Всадники вылетели из-за поворота тропы — десяток, не меньше. Впереди — широкоплечий дружинник в кожаном, проклёпанном железом доспехе, с мечом наголо. Лицо красное, потное, глаза пьяные, бешеные. За ним — другие, такие же разгорячённые, хохочущие, с копьями наперевес.
— А вот и дичинка! — заорал передний, завидя девушку. — Эй, красна девица, постой, не беги! Мы тебя не съедим, только покатаем!
Марья рванулась в лес, но длинная рука в кольчужной рукавице уже тянулась к ней. Конь всхрапнул, взвился, и тяжёлое копыто едва не задело Вешняка, отшвырнув его в сторону.
— Не тронь! — закричал он, вскакивая. — Не тронь её, пёс!
Дружинник даже не взглянул на мальчишку. Для него это был просто комар — пищит и ладно. Он уже спешился, схватил Марью за косу, рванул к себе. Девушка вскрикнула, ударила его собранными травами по лицу — лепестки, пыльца, зелёные листья посыпались на броню.
— Ах ты сука! — взревел мужик, замахиваясь мечом.
Удар был страшный. Не замах, не предупреждение — удар наотмашь, какой бьют по врагу в сече. Клинок вошёл Марье в бок, чуть выше пояса, и вышел с другой стороны, обагрённый алой, яркой кровью.
Она даже не вскрикнула. Только посмотрела на брата — широко раскрытыми, непонимающими глазами — и осела на траву, прямо в рассыпанные цветы и листья.
— Марья-а-а! — заорал Вешняк.
Всё в нём оборвалось. Мир сузился до одной точки — этого красномордого убийцы, что уже вытирал меч о конскую гриву, сплёвывая под ноги. Рядом валялся камень — увесистый, с кулак величиной. Вешняк схватил его и, не помня себя, швырнул.
Камень угодил дружиннику прямо в висок. Тот покачнулся, выругался, схватился за голову. Из-под пальцев потекла кровь.
— Ах ты щенок! — взревел он, разворачиваясь. — Да я тебя...
Вешняк не побежал. Он стоял, сжимая кулаки, глядя в это пьяное, звериное лицо с такой ненавистью, что, казалось, мог бы испепелить взглядом. В руках у него ничего не было, но он готов был драться голыми руками, зубами, чем угодно — лишь бы добраться до горла этого убийцы.
Дружинник спрыгнул с коня, шагнул к нему. Остальные всадники сгрудились вокруг, гогоча, — зрелище обещало быть занятным.
— Гляньте, каков волчонок! — крикнул кто-то. — Смотри, Игнат, не оплошай, а то малой тебе башку проломит!
Игнат набычился, выхватил из-за пояса кинжал. Лезвие сверкнуло на солнце короткой, злой молнией.
— Ну, иди сюда, волчонок, — прошипел он, поигрывая оружием. — Я тебе сейчас глазки выколю, чтоб не смотрели так зло.
Вешняк прыгнул.
Он не помнил, как это вышло. Тело двигалось само — так, как учили его древлянские воины, старые охотники, что брали парня с собой на тренировки. Увернуться, пригнуться, уйти с линии удара, ударить в ответ. Всё это было в нём — природное, звериное, отточенное потом и кровью на учебных площадках.
Он проскочил под рукой Игната, врезался ему плечом в грудь, попытался выбить кинжал. Дружинник охнул от неожиданности, отшатнулся, но удержался на ногах. Кинжал описал дугу, полоснув мальчишку по щеке — от скулы до самой челюсти, глубоко, до кости.
Боль обожгла, кровь залила глаз, но Вешняк не закричал. Он только отшатнулся, прижимая ладонь к лицу, и снова встал в стойку — готовый биться дальше, даже ослепший, даже умирающий.
Игнат смотрел на него с каким-то новым, странным выражением. Пьяный кураж схлынул, осталось лишь удивление. И ещё — что-то похожее на уважение.
— Ну и волчонок, — пробормотал он, опуская кинжал. — Силы в тебе, парень, немерено. И прыти. Эдак ты многих зарежешь, когда вырастешь.
Он шагнул ближе, схватил Вешняка за волосы, рванул голову вверх, заставляя смотреть себе в глаза.
«Запомни меня, — сказал он тихо, почти спокойно. — Игнатом кличут. Из дружины князя Святослава. Ежели выживешь — приходи, сочтемся».
И полоснул кинжалом ещё раз — наискось, поверх уже нанесённой раны, крест-накрест.
— Это тебе на память! — захохотал он, отбрасывая мальчишку в сторону. — Чтоб не забывал, кто тебя пометил!
Всадники заржали, развернули коней и унеслись прочь, только пыль взвилась над тропой.
Вешняк упал на колени. Кровь заливала лицо, капала на траву, на разбросанные цветы, на руку Марьи, что всё ещё сжимала пучок медвежьего ушка. Он подполз к ней, прижался щекой к ещё тёплой груди, и завыл — глухо, страшно, по-звериному.
Лес молчал. Даже птицы притихли. Только ветер шелестел в кронах, да где-то далеко ухал филин, оплакивая заходящее солнце.
---
Вешняк проснулся резко, будто его толкнули в грудь.
Власко стоял рядом, тревожно косил глазом, прядал ушами. Костерок почти погас, только угли тлели в золе, отбрасывая слабый красноватый свет на корявые стволы.
Лицо горело. Вешняк поднял руку, провёл пальцами по щеке — там, где много лет назад кинжал Игната проложил свой страшный путь. Шрам взбух, нагрелся, пульсировал болью — всегда так бывало, когда память поднималась из глубины.
Он посидел неподвижно, глядя в огонь. Потом достал из-за пазухи небольшой кожаный мешочек, развязал тесёмку. На ладонь высыпалось несколько зубов Сумеречника — жёлтых, острых, с чёрными прожилками яда внутри.
— Игнат, — тихо произнёс он в пустоту. — Князь Игорь. Дружина.
Имена падали в ночь, как камни в воду, — без всплеска, без отклика.
Он знал, что Игоря уже нет в живых. Что древляне подняли восстание, что князя убили, и тело его погребли где-то в этих самых лесах. Что дружина разбрелась, кто погиб, кто ушёл к новому князю, Святославу, а потом к Владимиру.
Но Игнат...
Вешняк вдруг понял, что много лет носил в себе это имя, даже не думая о нём специально. Оно жило где-то в глубине, в самой тёмной яме памяти, и ждало своего часа. Как яд в зубах мёртвой твари. Как проклятие Белозара, что до сих пор тяготело над этой землёй.
Может, Игнат уже мёртв. Может, сгнил в какой-нибудь сече, или его самого сожрала нечисть, или просто умер от старости, окружённый внуками и почётом. А может — жив. И где-то носит на морде ту же память, что и Вешняк, — только в виде шрама от мальчишеского камня.
— Найти бы, — прошептал он в темноту. — Просто найти. И посмотреть в глаза.
Власко всхрапнул, тряхнул гривой. Конь не любил, когда хозяин впадал в такую чёрную задумчивость.
— Ладно, — Вешняк поднялся, подбросил веток в костёр. Огонь вспыхнул ярче, осветив поляну, разогнав тени по углам. — Спи, Власко. Завтра будет долгий день.
Он лёг на спину, глядя в чёрное небо, где между ветвей проступали редкие звёзды. Рука сама собой потянулась к поясу, где висел кинжал — не тот, кривой и страшный, каким резал тварей, а другой, маленький, с костяной рукоятью. Тот самый, что когда-то, после смерти Марьи, ему подарил старый древлянский воин, сказав: «Бери, парень. Учись. Отомстишь, когда придёт срок».
Срок не пришёл. Или пришёл, да не так, как думалось в детстве.
Вешняк закрыл глаза. Лес вокруг дышал ровно, спокойно, будто принимал его в себя, убаюкивал, обещал новые сны. Но сны больше не приходили.
Только память. Только шрам на щеке, который ныл и ныл, напоминая: ты жив, ты помнишь, ты должен.
Утро встретило его серым небом и мелким, моросящим дождём. Вешняк оседлал Власко, проверил оружие, притороченные к седлу трофеи. Голова Сумеречника совсем истлела за ночь — осталась только кучка трухи и россыпь зубов, что он уже собрал.
— Куда теперь? — спросил он сам себя, вглядываясь в лесные тропы.
Конь мотнул головой, будто показывая направление — в сторону города.
— Туда, значит, — кивнул Вешняк. — Туда так туда.
Он тронул поводья, и Власко шагнул в чащу, унося хозяина прочь от поляны, от холодного кострища, от вчерашних снов. Навстречу новому дню, новым тварям и, может быть, новым ответам на старые вопросы.
Дождь усиливался, барабанил по листьям, стекал за воротник, но Вешняк не замечал сырости. Он смотрел вперёд, в серую пелену, и видел там только одно лицо — красное, потное, с кровавой полосой на виске от брошенного камня.
---
Слух о старом дружиннике, что живёт в достатке, но сам не свой, дошёл до Вешняка на третью ночь после того, как он выходил из себя в схватке с мелкой нечистью у Чёртова оврага.
Сидели у костра мужики из Ключей — те, что выжили после первой вылазки тварей. Говорили о разном: у кого скотина пропала, у кого крыша провалилась, у кого сына задрали. А потом Кузьма, тот самый, что приносил Вешняку узелок с грибами, понизил голос и сказал:
— А у Игната, слышь, совсем крыша поехала. Старого дружинника, что при князе Игоре ходил. Он теперь в усадьбе своей заперся, никого не пущает. Кричит по ночам, будто режут его. А днём сидит тихо, только бормочет что-то. Бояре к нему заезжали — товар у него какой-то брали, а он их даже на порог не пустил. Сказал: «Не до вас, бесы». Вот тебе и бесы.
Вешняк тогда ничего не ответил. Только угли в костре шевельнул палкой, да глаза его, синие, холодные, вдруг стали ещё холоднее.
Игнат...
Вешняк поднялся, не сказав ни слова. Вскочил на Власко и уехал в ночь.
---
Усадьба Игната стояла на отшибе, в полуверсте от города, но уже на лесной стороне. Место было выбрано с умом: с одной стороны — поле, с другой — опушка, с третьей — овраг, за которым начиналась чаща. В прежние времена здесь было надёжно: и от врага видно далеко, и в лес рукой подать — охотиться, грибы собирать.
Теперь усадьба выглядела иначе.
Ворота были наглухо заперты. Стены, сложенные из крепкого дуба, поросли мхом — видно, давно не белили. Над крышей кружили вороны — много, стаей, каркали тревожно, но близко не садились. Двор был пуст — ни собаки, ни курицы, ни коня. Только ветер шевелил пожухлую траву между брёвнами.
Вешняк спешился, отдал поводья Власко. Конь фыркнул, покосился на ворота — не нравилось ему здесь. Но остался стоять, перебирая копытами.
Вешняк подошёл к воротам. Постучал.
Тишина.
Постучал ещё раз — громче, кулаком.
И тогда из-за ворот донёсся звук. Не голос — так, хриплое, сдавленное дыхание, будто человек долго бежал и теперь пытается отдышаться.
— Кто там? — Голос старческий, дребезжащий, с нотками паники.
— Открой — сказал Вешняк негромко, но так, что каждый звук, казалось, проходил сквозь щели, проникал в самую душу.
За воротами завозились, зашмыгали. Потом лязгнул засов, и створка приоткрылась ровно настолько, чтобы в щель можно было просунуть голову.
Вешняк увидел глаз.
Один глаз, выцветший, с красными прожилками, смотрел на него из темноты. И в этом глазу было столько страха, сколько Вешняк редко видел даже у людей, над которыми заносили топор.
— Ты... — прохрипел голос изнутри. — Тот самый... Лесной... Защитник...
— Открой, — повторил Вешняк.
Засов лязгнул снова. Ворота распахнулись.
Игнат стоял перед ним — и Вешняк едва узнал в этом жалком, сгорбленном старике того самого дружинника, что когда-то зарубил его сестру.
Исхудавший, обросший седой щетиной, в грязной рубахе, болтающейся на тощих плечах. Глаза запали, под ними залегли синие тени. Руки тряслись мелкой дрожью, и он то и дело хватался ими за грудь, за горло, будто пытаясь согреться или защититься от невидимого врага.
— Заходи, — прошамкал Игнат, отступая в глубь двора. — Заходи, раз пришёл. Всё равно... всё равно уже.
Они прошли в дом.
Внутри было темно — все ставни закрыты, ни одной зажжённой лучины. Только в углу, перед небольшой иконой, мерцала лампадка — единственное светлое пятно в этом мраке. Пахло кислым, застоялым, и ещё чем-то — сладковатым, тошнотворным, отчего у Вешняка защипало в носу.
Игнат опустился на лавку, сгорбился, уставился в пол. Молчал.
Вешняк стоял посреди горницы и смотрел на него. Смотрел долго, не мигая. Вспоминал.
Тот день. Лес. Солнце. Марья, смеющаяся, с травой в подоле. Топот копыт. И эта рожа — красная, пьяная, с мечом в руке.
— Ты меня узнал? — спросил он наконец.
Игнат вздрогнул. Поднял глаза. И вдруг — засмеялся. Смех был страшный — хриплый, булькающий, похожий на кашель.
— Узнал, — просипел он. — Как не узнать? Ты... ты на всю жизнь мне в память врезался. Синие глазищи... И камень. Помнишь камень? В висок мне засадил, щенок. Шрам до сих пор.
Он откинул седые космы, показал висок — там, под морщинистой кожей, действительно виднелся старый, белый шрам.
— Я его каждый день трогаю, — продолжал Игнат. — Как проснусь — трогаю. Чтоб помнить, что ты есть. Чтоб не забывать, что когда-нибудь придёшь.
— И дождался, — сказал Вешняк.
— Дождался, — кивнул старик. — Убить пришёл?
Вешняк молчал. Он думал об этом много лет. Представлял, как найдёт этого человека, как посмотрит ему в глаза, как занесёт меч... А теперь стоял и смотрел на жалкую развалину, которая сама еле дышала, и ничего не чувствовал.
Ни злости. Ни ненависти. Только пустоту.
— Зачем ты ко мне пришёл? — спросил Игнат, и в голосе его вдруг прорезалась прежняя, дружинная хрипотца. — Мстить? Так давай, не тяни. Я давно жду.
— Я пришёл не за этим, — сказал Вешняк.
Игнат удивлённо поднял бровь.
— А что тебе надо тогда?
— Где вещи, которые вы взяли у моих людей? У древлян. После той сечи.
Игнат дёрнулся, будто его ударили. Глаза его заметались, забегали по углам.
— Какие вещи? — забормотал он. — Не знаю никаких вещей... Всё раздали... Всё продали...
— Не ври, — перебил Вешняк. — Ты много лет таскал это добро. Амулеты, утварь, то, что с мёртвых снято. Не себе — боярам продавал. Я знаю.
Игнат затрясся. Схватился за голову, закачался на лавке.
— Они... они меня мучают, — зашептал он. — Понимаешь? Каждую ночь. Шепчут. Снятся. Тёплые такие... А как засну — они тут как тут. В глазах стоят. Все те, с кого я это снял. Все...
— Где они? — жёстко спросил Вешняк.
Игнат вскочил, заметался по горнице. Подбежал к углу, где стоял резной сундук, откинул крышку — и отшатнулся, будто оттуда на него дохнуло пламенем.
— Там... — прохрипел он. — Там всё. Забирай. Забирай, ради Христа... Или ради Перуна твоего... Только забери!
Вешняк подошёл к сундуку.
Внутри, на вытертом бархате, лежали они.
Амулеты. Штук пять, не меньше. Древлянские — грубо вырезанные из тёмного дерева, с резьбой, с камешками, с вплетёнными в узоры волосами и когтями. От них исходило тепло — слабое, но ощутимое даже на расстоянии. Они жили. Дышали. Помнили.
Вешняк протянул руку и взял один.
И в тот же миг его накрыло.
Голоса. Много голосов — тихих, жалобных, зовущих. Они не говорили словами — они вплетались в мысли, в чувства, в самую глубину сознания. «Верни... Домой... Где наши... Холодно... Страшно... Верни...»
Он стиснул амулет в кулаке, и голоса стихли, отступили. Но тепло осталось — теперь оно перетекало в него, наполняло чем-то древним, знакомым, почти забытым.
— Они... они живые, — прошептал Игнат за спиной. — Я понял это не сразу. Думал — деревяшки. А они живые. И они меня ненавидят.
Вешняк обернулся.
Старик стоял на коленях. По лицу его текли слёзы, перемешиваясь с грязью капали на грязную давно не стираную рубаху.
— Забери их, — повторил он. — Забери, умоляю. Я всё отдам. Всё, что у меня есть. Деньги, золото, усадьбу — всё. Только пусть они уйдут. Пусть перестанут шептать. Я спать хочу, слышишь? Спать хочу по-человечески!
Вешняк смотрел на него и видел не врага. Не убийцу. Не того, кто зарубил его сестру.
Он видел человека. Сломленного, обезумевшего от страха, загнанного в угол собственной совестью. И в этом человеке не осталось ничего от того дружинника, что когда-то хвастался своей силой.
— Встань, — сказал Вешняк. — Не ползай.
Игнат поднялся, шатаясь.
— Вот эти, откуда у тебя, помнишь? — спросил Вешняк, кивая на амулеты.
— С той сечи... — прохрипел старик. — Когда Игоря убили. Мы тогда... много чего понатаскали. Я и взял. Думал — на продажу. А они... они прикипели. Не отдать, не выбросить. Я их и в воду кидал — всплывают. В огонь — не горят. Назад возвращаются. Ко мне.
— Это души, — тихо сказал Вешняк. — Части тех, кого вы убили. Они не успокоятся, пока не вернутся в землю. К своим.
Игнат всхлипнул.
— Забери, — повторил он в который раз. — Забери их к своим. Закопай. Сожги. Делай что хочешь. Только чтобы они ушли.
Вешняк закрыл сундук. Подхватил его под мышку — тяжёлый, тёплый, дышащий.
— Я заберу, — сказал он. — Но не ради тебя. Ради них.
Он пошёл к двери, но на пороге остановился. Обернулся.
Игнат стоял посреди горницы, глядя ему вслед. В глазах его не было страха — только надежда. И ещё — странное облегчение, будто с души свалился камень.
— Ты... — начал он, запинаясь. — Ты не убьёшь меня?
Вешняк молчал долго. Потом покачал головой.
— Ты уже мёртв. Давно. С той самой ночи, когда ты убил мою сестру. Просто не понял этого.
Он шагнул за порог.
Дверь за ним захлопнулась.
Игнат остался один. Долго стоял, глядя на закрытую дверь. Потом медленно опустился на лавку, уставился в одну точку.
В доме было тихо. Впервые за много лет — тихо.
Ни шёпота. Ни голосов. Ни тёплого, липкого страха, выползающего из углов.
Только лампадка мерцала перед иконой, да где-то за стеной ухнул филин.
Игнат закрыл глаза.
И впервые за долгие годы — уснул. Спокойно. Без снов.
---
Вешняк вышел за ворота усадьбы, прижимая к груди тяжёлый ларец. Власко ждал его там же, прядая ушами и косясь на тёмные окна терема.
— Всё, брат, — сказал Вешняк, приторачивая ношу к седлу. — Едем.
Конь тронулся с места, унося его прочь от этого проклятого места.
А в ларце, придавленном крышкой, амулеты тихо светились в темноте, согревая продрогшего всадника. Они чувствовали — скоро домой. Скоро в землю. Скоро покой.
На улице стоял поздний вечер, но народ ещё не разошёлся по домам. Слух о том, что в город пришёл тот самый лесной защитник, который бьёт чудовищ, разлетелся быстрее огня. Люди ждали. Ждали у ворот, ждали на перекрёстках, ждали у каждого поворота — с надеждой, страхом и немым вопросом в глазах.
Едва Вешняк ступил на мостовую, его окружили.
— Господине! — кинулась к нему баба с растрёпанными волосами, падая в ноги. — Господине, помоги! У меня мужика в лесу задрало, одна осталась с тремя малыми! Защити!
— Вешняк! — закричал мужик с перевязанной рукой, пробиваясь сквозь толпу. — Слышь, людям говорят, ты тварей бьёшь! У нас на околице каждую ночь воет, скотина пропадать стала! Приди, погляди!
— Деток спаси! — заголосила старуха, протягивая к нему скрюченные пальцы. — Внучата мои в лес по ягоды пошли, один вернулся, а другого...
Толпа напирала, каждый тянул руки, каждый хотел рассказать свою боль, свою беду. Вешняк остановился, глядя на них сверху вниз. Глаза его, холодные и синие, скользнули по лицам — усталым, испуганным, измождённым. Он ничего не говорил, только сжимал ларец крепче.
И вдруг из толпы вынырнул мальчишка. Лет десяти, чумазый, в рваной рубахе, с глазами, опухшими от слёз. Он вцепился в рукав Вешняка с такой силой, что костяшки побелели.
— Дядька! — закричал он, захлёбываясь. — Дядька, сестрёнку мою чудище утащило! Третьего дня! Мы в лес ходили за хворостом, она отстала чуть, а оно как выскочит! Я бежал, бежал, а она кричала... Я её звал, а она молчит уже! Дядька, спаси! Ты же можешь! Ты же всех спасаешь!
Вешняк замер.
Мальчишка смотрел на него снизу вверх, и в этом взгляде было столько отчаянной, последней надежды, что у стоящих рядом защипало в глазах. Рукав рубахи Вешняка намок от слёз, но парень не отпускал, будто боялся, что если разожмёт пальцы — спаситель исчезнет, растворится в вечерних сумерках, и сестра его пропадёт навсегда.
— Где? — коротко спросил Вешняк, и голос его прозвучал глухо, но внятно.
— У Чёртового оврага! — выпалил мальчишка. — Там, где старые берёзы, за болотцем! Мы всегда туда ходили, а тут...
Он не договорил — слёзы перехватили горло.
Вешняк кивнул. Один раз. Коротко. Для мальчишки этого было достаточно — в глазах его вспыхнула такая благодарность, что, казалось, темнота вокруг посветлела.
Но договорить они не успели.
Толпа расступилась, пропуская десяток дружинников в кожаных доспехах, с мечами на поясах. Впереди шёл широкоплечий детина с рыжей бородой — тот самый, что ещё днём караулил у ворот. Он оглядел Вешняка, ларчик под мышкой, мальчишку, вцепившегося в рукав, и усмехнулся:
— А вот и наш герой. Князь Владимир желает тебя вить, лесной человек. Немедля.
— Погодите! — мальчишка дёрнулся, загораживая Вешняка собой. — Он обещал! Он сестру мою идти спасать! Её чудище утащило, она там одна, в лесу! Ему надо сейчас!
Дружинник даже не взглянул на парня. Отодвинул его, как щенка, рукой.
— Князь ждать не будет. Пошли.
— Но...
— Пошли, сказано!
Двое подхватили Вешняка под руки — без грубости, но настойчиво. Он не сопротивлялся. Только обернулся к мальчишке, который стоял посреди толпы, сжимая кулаки, и по щекам его текли злые, бессильные слёзы.
Толпа загудела, зашумела, но расступилась, пропуская их. Кто-то всхлипнул, кто-то выругался вслед княжьим слугам, кто-то перекрестился — то ли на новый манер, то ли по-старому, уже и сам не разбирая.
Мальчишка остался стоять, глядя вслед уходящему спасителю. Рядом подошла та самая старуха, что кричала о внуках, положила сухонькую ладонь ему на плечо.
— Ничего, милок, — прошамкала она. — Он обещал — значит, вернётся. Такие слова на ветер не бросают.
А в толпе, в самой гуще, у стены соседнего дома, стояла фигура в тёмном плаще с глубоким капюшоном. Лица не разглядеть — только бледный подбородок. Фигура не двигалась, не шевелилась, только смотрела вслед уводимому Вешняку.
И когда дружинники скрылись за поворотом, фигура медленно, бесшумно отделилась от стены и растворилась в вечерних сумерках, будто её и не было. Только на том месте, где она стояла, на досках мостовой выступил тонкий слой инея, быстро таявший под ногами прохожих.
Никто не заметил. Никто не обернулся.
А Вешняк уже шагал к княжескому терему, сжимая под плащом тёплый ларец с амулетами, и думал о мальчишке с мокрым от слёз лицом и о сестре его, затерянной где-то в Чёртовом овраге. И о том, что времени у него — в обрез. И о том, что князь просто так не отпустит.
Но он обещал. А обещания своих он привык держать.
---
Князь Владимир ждал его в малой гриднице — не в парадных покоях, где принимал послов и бояр, а в тесной, прокуренной комнатке, где пахло кожей, железом и конским потом. Здесь он обычно совещался с ближними дружинниками, здесь же и отдыхал после ратных трудов.
Вешняка ввели, поставили перед князем и вышли, оставив одних. Лицо его было серым, как зола, под глазами залегли тени, и только шрамы на левой щеке горели багровым.
Владимир сидел на простой дубовой скамье, покрытой медвежьей шкурой. Перед ним на столе лежала раскрытая книга — греческое Евангелие с золотым крестом на обложке. Но князь не читал. Он смотрел на вошедшего — тяжёлым, изучающим взглядом, каким смотрят на опасного, но полезного зверя.
— Ну, здравствуй, — сказал он наконец. Голос у князя был низкий, с хрипотцой, привыкший повелевать. — Вешняк, стало быть. Тот самый, про которого мужики в Ключах бают, что он чудовищ бьёт и от нечисти лесной людей спасает. А дружинники мои нашли тебя у ворот боярской усадьбы, без памяти, с этим ларцом в руках.
Он кивнул на ларец, который один из дружинников поставил на лавку у входа. Тёмное дерево, резные узоры — вещь явно не простая.
Вешняк молчал, только перевел тяжелый взгляд на ларец.
— Молчишь? — Владимир усмехнулся. — Это хорошо. Молчаливые люди либо глупы, либо умны. Ты, я погляжу, не из глупых.
Он встал, подошёл ближе. Остановился в двух шагах, глядя в упор.
— У Игната ты был, — сказал он не вопросом, утверждением. — У старого моего дружинника. Стража видела, как ты входил. Что там случилось? Что в ларце этом?
Вешняк провёл рукой по лицу, стирая невидимую грязь, и сказал тихо, с хрипотцой:
— Амулеты там. Древлянские. Те, что его люди понатаскали после сечи при князе Игоре. Игнат сестру мою убил, и многих других, а здесь память о них, в каждой вещи живёт их душа.
Владимир чуть прищурился. Взгляд его стал острее, холоднее.
— Игнат, — произнёс он медленно. — Знаю его. Зверь ещё тот. Скольких положил на веку — не счесть. И наших, и чужих. Но, сейчас, говорят, у него с головой плохо стало. Голоса у него в голове завелись. Неудивительно, убить-то столько! Так ты за этим к нему пришёл? За амулетами?
— За ними, — глухо подтвердил Вешняк. — Они ему покоя не давали. Шептали по ночам, мучили. Спать не мог. Сам мне их отдал. Сказал: забери, ради всего святого, чтобы перестали.
— И ты взял? А он так легко отдал? — усмехнулся князь, но в усмешке не было веселья. — Забрал погань языческую и пошёл себе?
— Забрал, — Вешняк поднял глаза. — Потому что знаю: им место не в боярском ларце, а в земле, у тех, кому принадлежали. Чтобы души умерших успокоились.
Повисла тишина. Слышно было только, как за окном дождь барабанит по слюдяным оконцам да где-то вдали кричит петух.
Владимир смотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. Потом вдруг усмехнулся — криво, невесело.
— А ведь Игнат, эта погань, человек опасный — сказал он неожиданно. Дорогу он многим перешёл. И он жив? И ларец у тебя. Значит, сумел договориться.
— А я ещё знаю, что он сестру твою убил, и не только сестру — прищурился князь.
Вешняк резко поднял взгляд.
— Это правда. Но, вряд ли этот старик сейчас способен кому-то навредить — нехотя произнес Вешняк.
Владимир помолчал, глядя куда-то в сторону.
— То есть, ты специально пришёл к убийце своей сестры, и не убил его?
— Хотел. Очень хотел, но когда увидел его, понял, что не нужно этого делать. Жизнь и так его наказала.
— Знаешь, ты простил убийцу сестры, а это как раз по-христиански — князь усмехнулся в ус.
Взгляд Вешняка стал более острым.
— Это лишь означает, что ваш бог не бесполезен, а решать всё насилием, равно рыть яму, из которой можно не вылезти, когда-то надо учиться уважать жизнь — тихо проговорил мужчина.
Князь подошёл к ларцу, провёл пальцем по резной крышке. Не открыл — только руку подержал сверху, будто прислушиваясь. Потом отдёрнул, будто обжёгся.
— Тёплый, — сказал он тихо. — Живой.
Вешняк кивнул.
— Они все такие. Пока в землю не вернутся, к хозяевам, — покоя не дадут.
Владимир резко обернулся к нему.
— Ты зачем в город пришёл, Вешняк? Не только же за этими... деревяшками? Люди про тебя говорят. Мол, из лесу выходишь, только когда беда большая. А беда нынче — почитай, во всех волостях.
— Садись, — коротко приказал он, кивнув на лавку. — Хватит геройствовать.
Вешняк не заставил себя упрашивать. Опустился на край лавки, упёрся локтями в колени, понурил голову. В гриднице было тепло, от печи тянуло жаром, но его всё равно трясло — мелкой, противной дрожью, которую не унять никаким теплом.
Владимир подошёл к столу, налил из кувшина в деревянную кружку мутного, сильно пахнущего пойла, протянул Вешняку.
Вешняк взял кружку, пригубил. Обжигающая сладость покатилась по горлу, разлилась теплом в груди. Дрожь поутихла, мысли прояснились.
— Тут такое дело, — Владимир сел напротив, положил локти на стол. Глаза его были серьёзны, без тени насмешки. — Люди у нас ведомые, тёмные. Видят слабину — сразу впадают в панику. А ты сейчас, как ни крути, у многих на слуху.
Мужики из Ключей язык за зубами не удержали, по всей округе раззвонили: есть, мол, такой, кто чудовищ бьёт. Надежда у людей появилась, — позу нужно держать. Лицо сохранять. И теперь мне особенно.
Он досадливо махнул рукой.
— Понимаешь, Вешняк, я же под христианство не просто людей тащу, как скот на водопой. Думаешь, мне самому сладко с этими греками якшаться? Они смотрят на нас сверху вниз, как на дикарей нечесаных.
Но выбора-то нет! — Князь снова вскочил, заходил по гриднице, рубя воздух ладонью. — Они же так под своими языческими богами всю жизнь собачиться и воевать будут: у кого бог лучше и сильнее, чей идол выше, чей волхв могущественнее.
Поляне — с древлянами, кривичи — с вятичами, каждый своему Перуну кланяется, да ещё и доказывает, что его Перун соседнего за пояс заткнёт. Мне страну держать надо, единую! Объединять, чтобы разброда в голове не было! Чтобы все понимали: мы — один народ, под одним небом, с одним законом. А закон без единой веры — пустой звук.
Он остановился, тяжело дыша, и в упор посмотрел на Вешняка.
— У них, в Византии, вера — это стержень. Она империю держит уже тысячу лет. А у нас что? Пеньки гнилые по лесам, которым каждый смерд молится, как его дед научил. И пока мы так будем, любая напасть — вроде этих твоих тварей — будет нас поодиночке жрать. Потому что нет у нас общей силы. Нет опоры, кроме… — он запнулся, подбирая слово.
— Кроме страха, — тихо закончил за него Вешняк.
Владимир дёрнулся, будто его ударили.
— Что?
— Опора у вас одна, княже, — Вешняк поднял на него тяжёлый взгляд. — Страх. Страх перед попами, перед адом, перед княжеской дружиной. А бояться люди будут всегда. Вопрос только — кого сильнее: тварей из леса или твоих тиунов с крестами.
Князь хотел возразить, раскрыл рот — и закрыл. Сел обратно на лавку, понурил голову.
— Ты жёсток, Вешняк, — сказал он устало. — И правду режешь так, что кости сквозь кожу видно. Но я и сам это знаю. Знаю, что пока люди в бога не поверят по-настоящему — ничего не выйдет. А как заставишь верить? Как вдохнёшь в них то, чего сам до конца не чувствуешь?
Я вот крестился, церкви ставлю, попов зову, а ночью просыпаюсь и думаю: а есть ли Он там, на небе? Слышит ли меня? Или всё это — пустое, и прав был Белозар, и сила только в земле да в крови?
Он посмотрел на Вешняка с такой горькой, почти детской обидой, что у того внутри что-то перевернулось.
— Ты счастливый, — сказал Владимир. — Ты своего бога знаешь. Он рядом с тобой — в дереве, в камне, в звере. Ты с ним говорить можешь. А я своего искать должен, как слепой котёнок, тыкаясь в книги греческие да в проповеди чужие. И людей за собой вести — а куда? Сам не знаю.
Вешняк молчал долго. Потом поднялся, подошёл к столу, налил себе мёду. Выпил залпом, обжигаясь.
— Знаешь, княже, — сказал он наконец. — А ты не так плох, как кажешься. Для человека, который мечется между небом и землёй. Может, из тебя и выйдет толк. Если сердце своё не потеряешь.
— Легко тебе говорить, — горько усмехнулся Владимир. — Ты сердце своё давно в лесу зарыл. А мне с моим что прикажешь делать?
— Беречь, — просто ответил Вешняк. — Оно у тебя единственное.
Владимир вдруг усмехнулся — кривой, понимающей усмешкой человека, который привык всё в этом мире измерять выгодой.
Так о чем мы там...
— А! Игнат, — сказал он, и в голосе его зазвенели новые нотки. — Ты думаешь, я не знаю, чем он промышляет? Старый пёс, ещё со времён Игоревых походов таскает всё, что плохо лежит. И не себе — боярам продаёт. Древлянские вещицы, амулеты, утварь... Знаю я эти его тёмные дела. Я на это глаза закрывал, а то бояре сразу выть начнут, но сейчас...
Он шагнул ближе, понизив голос:
— Так вот, Вешняк. Я этого Игната ещё потрясу. Так потрясу, что кости затрещат. Сам приду к нему в терем, сам за грудки возьму и велю все древлянские вещи, какие он боярам распродал, назад принести. До единой. Пусть из-под земли достают, пусть с потрохами выкупают, но вернут. Это я тебе обещаю.
Вешняк слушал, и в глазах его, усталых и пустых, мелькнуло что-то похожее на удивление. Он не ждал от князя такой прыти.
— Ты это сделаешь? — спросил он хрипло.
— Сделаю, — жёстко ответил Владимир. — Не ради тебя даже — ради порядка. Нечего поганым добром торговать, когда земля стонет. Да и боярам урок: знали бы, что покупают.
Он помолчал, глядя Вешняку прямо в глаза.
— Но и ты мне теперь должен, лесной человек. Не за страх — за дело. Ты выполни для меня одну просьбу. Княжескую просьбу.
Он подался вперёд, понизив голос до шёпота:
— Вчера тварь попа убила. Не где-нибудь в лесу, а рядом с монастырём, у самого погоста. Отец Никанор, старец благочестивый, в туалет отлучился по нужде, а она там его и поджидала.
И ведь не просто задрала, как скотину, — крестом к стене прибила. Понимаешь? Взяла его, мёртвого уже, и пригвоздила к стене тем самым крестом, который он на груди носил. Руки в стороны, ноги вместе — аккурат как распятие. И голову набок склонила, чтобы сходство полное было.
В глазах князя мелькнуло что-то — не страх, нет, Владимир не из пугливых был, но... тревога. Настоящая, мужская тревога за своё, за кровное.
— Он так и висит до сих пор. Мужики снять пробовали — не могут. Гвозди-то, которыми прибито, не железные, а из чего-то другого, чёрного, и в стене сидят, будто вросли. И запах... — Владимир поморщился. — Ладно, не о том речь.
Главное: теперь почти все попы по домам сидят и трясутся. Служить боятся, из келий носа не кажут. А народ, сам знаешь, без попа сейчас — как стадо без пастуха. Видят страх поповский — паниковать начинают, к старым богам клониться. Мне это сейчас — как нож в сердце. Только-только крещение утвердили, только-только люди к новой вере привыкать начали — и на тебе.
Он встал, прошёлся по гриднице, заложив руки за спину. Остановился у окна, глядя в серую муть за окном.
— Выследи её, Вешняк. И убей. И голову её сюда принеси. Мы её на видное место поставим — у входа в церковь, например, — чтобы все видели: нет на нашей земле твари, которую не одолеть. Чтобы попы успокоились, чтобы народ понял: сила божья сильнее любого лесного проклятия.
Он обернулся, глядя на Вешняка в упор.
— Сможешь?
Вешняк молчал долго. Не потому, что сомневался в своей силе — он знал, что сможет. Он смотрел на князя и видел перед собой не помазанника божьего, не крестителя Руси, а просто человека. Усталого, напуганного, загнанного в угол обстоятельствами. И в этом человеке сейчас теплилась надежда — на него, на лесного бродягу, на язычника.
— Смогу, — наконец произнес Вешняк глухо. — Но сначала скажи мне, княже.
Он шагнул ближе и глаза Вешняка сверкнули загадочным огнем, Владимир невольно отступил на полшага — столько силы и скрытой угрозы было в этом движении.
— Ты просишь меня убивать тварей, которые лезут из леса. Я делал это всегда, когда просили. Но люди в Ключах, те, кого я спасал, — они боятся не только чудищ. Они боятся тебя. Твоих попов. Твоей новой веры, которую им вдалбливают огнем и мечом.
Владимир нахмурился, но промолчал.
— Ты крестил их в Днепре, — продолжал Вешняк. — А они по ночам бегают в лес, к старым идолам. Потому что страшно. Потому что непонятно. Потому что попы грозят адом, а старые боги — они тут, они в каждой березе, в каждом камне, они кормили их дедов и прадедов. Им нужно время, княже. Им нужно, чтобы их не давили.
— Ты мне предлагаешь отменить крещение? — в голосе Владимира зазвенел металл. — Предлагаешь разрешить языческие требища на моей земле?
— Я предлагаю тебе не быть дураком, — отрезал Вешняк, и от этого тона князь опешил. — Твари сейчас лезут из леса не потому, что люди молятся не тем богам. Они лезут, потому что земля кричит от боли. Потому что проклятие Белозара, наложенное на ваших предков, еще не снято. Кровь за кровь, княже. И пока вы льете новую кровь — своей верой, своими запретами, своими крестами, которыми тычете в тех, кто не готов, — земля не успокоится.
Он шагнул еще ближе. Теперь они стояли почти вплотную. Вешняк смотрел на него не моргая.
— Я сделаю это. Я убью тварь. Но я хочу чтобы ты сделал кое-что ещё.
— Что же? — Владимир смотрел ему в глаза, и в этом взгляде уже не было высокомерия — только настороженное любопытство.
— Люди из Ключей. Те, что у Глухого озера. И другие, кто еще помнит старых богов. Пусть молятся кому хотят. Тайно. Не выставляя идолов на всеобщее обозрение, не дразня попов. Но пусть молятся. Пусть ходят в лес к своим капищам. И пусть твои дружинники закрывают на это глаза.
— Ты просишь о веротерпимости? — усмехнулся князь, но усмешка вышла кривой. — В моем государстве, которое я только что крестил?
— Я прошу о жизни, — жестко ответил Вешняк. — Эти люди будут защищать свои дома, когда придет беда. Они будут кормить твою дружину, платить дань, рожать детей. А если ты продолжишь давить их новой верой, как давил Игорь данью, — они озлобятся. И тогда твари из леса получат союзников. Ты этого хочешь?
Владимир молчал долго. В гриднице было слышно только потрескивание свечей да тяжелое дыхание двух мужчин, стоявших друг напротив друга.
— Ты ставишь условия князю, — наконец произнес он. — Ты понимаешь, что за это бывает?
— Понимаю, — Вешняк не отвел взгляда. — Но ты сам сказал: я нужен тебе. Нужен живой и здоровый. А живой и здоровый я буду только тогда, когда буду знать, что те, кого я спасаю, не пойдут на костер за то, что помнят дедовы молитвы.
Владимир вдруг усмехнулся — на этот раз по-настоящему, устало и горько.
— Знаешь, Вешняк, — сказал он тихо, — а ведь я тебе завидую. Ты можешь ставить условия. Ты можешь говорить правду в лицо. А я — князь, я должен лавировать, угождать, договариваться. С
тобой, с попами, с боярами, с Византией, с собственной совестью...
Он махнул рукой, подошел к столу, налил себе меду. Выпил залпом, поморщился.
— Будь по-твоему. Люди из Ключей и прочие... пусть молятся втихую. Но смотри, — он поднял палец, — чтобы попы об этом не прознали. Если дойдет до митрополита, я откажусь от всех слов. Скажу, что это ты самовольничал.
— Я и буду самовольничать, — усмехнулся Вешняк. — Мне не привыкать.
Он развернулся и пошел к двери, но на пороге остановился, обернулся.
— Ты не так плох, княже, — сказал он негромко. Может, из тебя и выйдет толк.
— Постой, Вешняк. На дворе дождь, ночь глухая. Куда ты пойдёшь? Останься, отдохни с дороги. Завтра с утра и отправишься.
Вешняк обернулся, на миг задержав взгляд на князе. В глазах его мелькнула благодарность.
— Дела горят — произнес он и вышел, оставив Владимира одного в прокуренной гриднице.
Князь долго смотрел на закрывшуюся дверь. Потом перевел взгляд на раскрытое Евангелие, на золотой крест на обложке. Взял книгу в руки, повертел, поставил обратно.
Какой же у него взгляд тяжёлый, у этого Вешняка, словно он у меня в самой голове сидит — произнес князь и замахал головой, словно пытаясь вытряхнуть из неё что-то инородное.
— Господи, — прошептал он в пустоту. — Что же ты за мир такой сотворил, где язычники мудрее христиан, а князья вынуждены торговаться с бродягами за право людей на жизнь?
— Господи, помоги. И ты, Перун, если ещё слышишь... не мешай хотя бы.
А за окнами всё так же моросил дождь, и где-то вдали, за городскими стенами, стенал и выл проклятый лес, полный древней, непонятной, чужой силы.
---
Вешняк отъехал от города, когда последние голоса стихли за спиной, а огни растаяли в серой мгле. Власко шёл шагом, чутко выбирая дорогу среди корней и колдобин. Лес дышал ровно, успокаиваясь после дневной суеты, но всадник не замечал ни привычного шелеста листвы, ни далёких криков ночных птиц.
Он ушёл в себя.
Всегда было непросто на Руси. Постоянные междоусобицы, моры, голод — это стало такой же частью земли, как леса и реки. Просто жизнь, такая какая есть. Люди привыкли к страданиям, приспособились выживать среди них, но иногда, очень редко, между туч проглядывало солнце надежды. Сейчас он этого солнца не видел.
Вешняк ехал и думал о тех что в корчме. Мужики из Ключей. Кузьма, что принёс узелок с грибами и серебром. Дед Пахом с его вещими страхами. Они говорили о добре и справедливости, искали защиты, ждали от него чуда. И в их глазах, когда они смотрели на него, действительно теплилась надежда — искренняя, живая, настоящая. Ради этого стоило выходить из леса.
Но он знал и другое.
Те же самые люди, заслышав властный окрик княжьего тиуна или сладкую проповедь греческого попа, пойдут топтать его следы. Они будут кричать, что он «языческий бес», «ворогожей поганый», лишь бы угодить новым хозяевам.
Люди говорили о добродетели, о добре, о справедливости, но делали совсем другое. Боролись за власть, убивали ради богатства, предавали соседей за лишний кусок хлеба. А добро и справедливость всегда были лишь средством успокоения совести и обмана — себя или других.
Вешняк горько усмехнулся в темноту. Люди сами порождали хаос ничуть не хуже бестий из леса. И он понимал, что они сами достойны тех страданий, которые произошли в их жизни. Твари, которых он уничтожал, были олицетворением злой воли, но они подчинялись какому-то порядку — пусть чудовищному, пусть продиктованному проклятием или инстинктом. Это были не более чем хищные звери, просто очень опасные.
Люди же были хуже и вероломнее любых тварей. Они сами нарушали тот порядок, который исповедовали, едва им становилось это выгодно. Попы учили прощать, а сами слали доносы. Князья клялись в верности договору и резали друг друга в первую же ночь. Мужики, только что молившие о защите, могли выдать спасителя за горсть серебра.
Власко всхрапнул, косясь в темноту, но Вешняк лишь положил руку ему на холку, успокаивая. Конь чувствовал его настроение — ту тяжёлую, вязкую тоску, что накатывала всегда после таких мыслей.
Убийство Белозара... Сколько лет прошло, а рана не заживала. Старый волхв просто хотел жить как умел, чтить богов, которым кланялись его деды, растить сына в мире с лесом. Он не хотел жить по чужим правилам, навязанным киевскими князьями. И стал жертвой.
Жертвой борьбы за власть, за дань, за право называться хозяином этой земли. Кто-то всегда кого-то теснил, но страдал от этого всегда простой люд. Белозар, Лиодан, его собственная сестра Марья — все они были лишь пешками в бесконечном цикле насилия, щепками, летящими из-под топора, когда рубят лес.
Вешняк сам когда-то стал такой щепкой. Он видел реку бессмысленного насилия, глаза умирающей сестры, и понимал, насколько он одинок в своей борьбе. Как можно бороться с системой, где сегодняшний враг завтра становится союзником, где правда всегда на стороне сильного, а добро — лишь маска для очередной подлости? Границы добра и зла — размыты. А если они размыты, тогда с чем действительно бороться? Но не бороться он не мог. И если с чудовищами всё было более менее понятно, то с людьми всё было куда сложнее.
Но когда Кузьма смотрел на него с надеждой, когда мальчишка Митюха вцеплялся в рукав, когда Тихон, рыдая, прижимал к себе спасённого сына — в эти моменты ложь и корысть отступали. Оставалось только главное: жизнь, которая нуждалась в защите. Простая, глупая, часто неблагодарная, но живая человеческая жизнь. В неё Вешняк и верил.
И с проклятием Белозара он должен был бороться по той же причине. Лесные твари не ведали, что творят, они были лишь инструментом боли. А люди, которые эту боль породили, давно истлели в могилах или сидели по тёплым теремам, не помня своих грехов. Но земля помнила.
Проклятие висело над ней, отравляя всё вокруг, и если не он, то кто срежет этот гнойник? Кто рискнёт жизнью, чтобы следующие дети — те же Митюха, Любава, Милован — могли без страха ходить в лес по ягоды?
Власко остановился, прядая ушами. Впереди, в просвете между деревьями, начинала сереть поляна — место для ночлега.
Вешняк спешился, развязал перемётные сумы. Руки делали привычное дело: собирали хворост, разжигали огонь, ставили котелок. А мысли всё текли, тягучие, как смола на стволе старой сосны.
Он не верил в скорую победу добра. Совсем. Слишком много видел, чтобы тешить себя сказками. Но он верил в другое: пока есть хоть один человек, готовый выйти в ночь с мечом против тьмы, — мир не рухнет окончательно.
Пока старуха в сгоревшей деревне может утешить чужого мальчишку, а мужик — отдать последний кусок холста незнакомцу, — надежда жива. Она не в княжеских указах и не в поповских проповедях. Она вон там — тлеет уголёчком в золе, под ветром и дождём, но не гаснет.
Костерок весело затрещал, разгоняя ночную хмарь. Вешняк сел на замшелый валун, вытянул гудящие ноги к огню. Рядом, пристроив морду на колено хозяину, улёгся Власко. Тяжёлое конское дыхание согревало, успокаивало.
— Ничего, брат, — тихо сказал Вешняк, глядя в пляшущее пламя. — Поживём ещё. Может, и дождёмся, когда люди поймут: твари — они снаружи, а зверь — внутри каждого. И если его не кормить, он и не вылезет.
Он помолчал, поглаживая коня по тёплой шее.
— А пока не поняли — будем сторожить. Нам не привыкать.
Где-то в глубине леса ухнул филин. Где-то далеко завыла нечисть, но вой этот был далёким, неопасным — твари чуяли границу и не решались пересечь круг света от его костра.
Вешняк закрыл глаза. Завтра будет новый день. Новые люди. Новая беда. А пока — только огонь, верный конь и тишина. И странное, почти забытое чувство, что он на своём месте. Что его путь — вот этот, между миром людей, которых он не до конца понимает, и миром леса, который стал ему домом.
Он уснул сидя, прислонившись спиной к нагретому камню. И впервые за долгие годы ему ничего не снилось. Только ровное, убаюкивающее дыхание ночи.
---
Вечер опустился на Киев быстро, будто кто-то накрыл город тяжёлым тёмным покрывалом. Солнце только скрылось за горизонтом, а из леса уже поползла сырая, липкая мглистость, заставлявшая людей запирать двери на засовы и лишний раз не выглядывать в окна.
В маленькой церкви на окраине, у самого выезда в сторону проклятого бора, догорали свечи. Отец Никанор — молодой ещё поп, недавно поставленный вместо убитого, — заканчивал вечернюю службу. В церкви почти не осталось людей: прихожане разбежались ещё засветло, боясь оставаться близ леса после заката. Только старуха одна маячила в углу, шепча молитвы, да дьячок позёвывал у клироса.
Дверь отворилась без стука.
Вошедшая была в богатой одежде, но без свиты, без служанок, без факелов. Просто вошла, и тьма за её спиной сгустилась так, будто не хотела отпускать.
— Чадо моё, благоверная княжна, — отец Никанор шагнул навстречу, удивлённо вглядываясь в лицо Предславы. — Что вы здесь делаете без свиты? Где ваши люди? Как вы одна в такой час?
Княжна молчала. Шла прямо на него, не сворачивая, не глядя по сторонам. Шаги её были тяжёлы, не по-девичьи. В тусклом свете свечей лицо её казалось бледным, почти прозрачным, и только глаза... Глаза горели жёлтым, звериным огнём.
— Княжна? — попятился поп, чувствуя неладное. — Княжна, остановитесь...
Она схватила его за рясу на груди — и отшвырнула в сторону, как щенка. Отец Никанор ударился спиной о клирос, сбил подсвечники, покатился по полу. Старуха в углу завизжала и кинулась к дверям, дьячок выскочил следом, забыв про всё на свете.
В церкви началась паника. Те немногие, кто всё же оставался — служки, пара запоздалых прихожан, — метались меж колонн, натыкались друг на друга, падали, ползли к выходу. Кто-то кричал: «Оборотень!», кто-то крестился и читал молитвы, но молитвы не помогали — тварь в облике княжны даже не взглянула на них.
Она шла к попу.
Отец Никанор вскочил, прижался спиной к стене, выставив перед собой крест — большой, медный, тяжёлый.
— Изыди! — закричал он, размахивая распятием. — Именем Господа нашего Иисуса Христа, изыди, сатана!
Тварь остановилась. Склонила голову набок, будто прислушиваясь. А потом — засмеялась. Смех был низкий, булькающий, выходящий из горла, которое никак не могло принадлежать молодой девушке.
— Ну что, — произнесла она голосом, в котором не осталось ничего человеческого, — помог тебе твой Христос? Ну, или хотя бы предатель Вешняк? Вы про плату совсем забыли? Надо напомнить! Вы платить кровью будете, пока она у вас не закончится!
Одним прыжком она оказалась рядом, прижала попа к стене могучей рукой, от которой в рясе тут же расползлось мокрое пятно. Лицо твари — прекрасное лицо княжны — исказилось, растянулось в жуткой усмешке, из-под губ показались клыки.
— Открой рот! — приказала она.
Отец Никанор открыл. Не от смелости — от ужаса, который парализовал волю, заставил подчиняться, как кролик подчиняется удаву. Тёплая струя потекла по его ногам, заливая рясу, но он даже не заметил.
Тварь замахнулась крестом — тем самым, медным, который поп пытался использовать против неё. Теперь этот крест должен был пригвоздить его к стене, как и предшественника.
И в этот миг руку твари перехватила чужая рука.
Вешняк стоял за её спиной. Как он вошёл — никто не видел. Просто возник из тени, будто всегда там был, и вцепился мёртвой хваткой в запястье существа. Лицо его было бледным, под глазами залегли тени, но взгляд — холодный, спокойный, без страха.
— Не тронь, — сказал он тихо. — Пусть поп ещё поживёт.
Тварь обернулась. Жёлтые глаза в упор посмотрели в синие.
— А, Вешняк, — прохрипела она. — Явился. И давно ты стал работать на князя? На потомка убийц? Лучше посмотри какая я теперь красивая? Она рванула на себе одежду и обнажила грудь.
— Ну как тебе дочь князя, нравится?
Вешняк оскалился.
Тварь рванулась, высвобождая руку, и обрушила на него удар крестом. Вешняк едва увернулся — метнулся в сторону, уходя от тяжёлой меди. Крест выбил искры из каменного пола.
— Не выйдет у тебя, — усмехнулась тварь, кивая на окно, где в прореху туч выглядывала полная луна.
Вешняк выхватил меч — тот самый, с серебряной сердцевиной, что столько раз выручал его в сечах с нечистью. Ударил наискось, целя в шею.
Лезвие скользнуло по коже, не оставив даже царапины. Тварь расхохоталась — булькающе, страшно.
— Глупый! — взревела она, бросаясь на него. — Это не работает!
Они схватились в центре церкви, среди опрокинутых подсвечников и растоптанных свечей. Тварь молотила его крестом, пыталась достать когтями, кусала — изо рта её, прекрасного рта княжны, торчали уже настоящие клыки, жёлтые, острые, в несколько рядов. Вешняк уворачивался, ставил блоки, бил в ответ, но чувствовал, что существо было неуязвимо для него.
В окна заглядывали люди. Те, кто не успел убежать или прибежал на крики, жались к стенам, крестились, выглядывали из-за углов. Видели, как в церкви, в пляшущем свете свечей, бьются двое — и один из них похож на княжну, но ведёт себя как зверь. Кто-то побежал в терем, звать дружину, кто-то просто стоял и смотрел, разинув рты, не в силах пошевелиться от страха.
Предслава — настоящая Предслава — тоже была там. Она стояла в толпе, вжавшись в стену соседнего дома, и смотрела, как её собственное лицо, её тело, её руки пытаются убить человека. Смотрела и не могла отвести взгляд, чувствуя, как внутри всё обрывается.
— Господи, — шептала она, — спаси его... спаси...
Вешняк отлетел к алтарю, ударился спиной о престол. Тварь нависла над ним, разевая пасть — из прекрасных губ княжны торчали уже не просто клыки, а целые клыкастые челюсти, раздвигающие лицо, превращающие его в нечто чудовищное.
— Сейчас я съем тебя, — прошипела она. — А потом — всех. Одного за другим. Пока ваш бог не услышит.
Она клацнула зубами в дюйме от его лица. Вешняк упёрся рукой в её морду — рука дрожала от напряжения, клыки щёлкали совсем рядом, брызги слюны летели в лицо.
— Тварь! А тварь! Я тут настоящая стою, а ты только претворяешься мной, вон, абразина какая страшная!
Этот крик резанул по ушам острее любого ножа.
Тварь, уже занёсшая лапу для последнего удара, замерла. Голова её, всё ещё хранящая прекрасные черты княжны, дёрнулась на звук. Жёлтые глаза расширились.
В дверях церкви, вцепившись руками в дверной косяк так, что побелели костяшки, стояла ОНА. Настоящая Предслава, с диким, безумным блеском в глазах.
— А ну, отпусти его, мразь! — закричала она, и голос её сорвался на визг. Она шагнула в церковь, прямо под своды, прямо в этот ад. — Слышишь меня?! Руки прочь от него!
Чудовище, сжимающее горло Вешняка, смотрело на неё, и в жёлтых глазах мелькнуло что-то похожее на изумление. Двойник и оригинал встретились взглядами. Этого мгновения хватило.
— Дур-ра... — прохрипел Вешняк, глядя на неё поверх когтистой лапы. — Беги...
— Не смей! — Предслава метнула в тварь тяжёлый подсвечник, валявшийся у ног. Чугун гулко стукнул чудовище в плечо. Та даже не вздрогнула, но внимание её полностью переключилось на дерзкую девчонку.
— Ах ты, мелкая... — прошипела тварь голосом, полным такой злобы, что у Предславы подкосились ноги. — Я тебя первую сожру!
Она отпустила Вешняка. Тот мешком рухнул на каменный пол, хватая ртом воздух. Тварь развернулась к новой жертве, разевая пасть, из которой уже лезли жёлтые клыки. Предслава стояла, глядя смерти в глаза, и не двигалась.
— Вешняк... — выдохнула она одними губами.
И тогда он начал шептать...
Губы его задвигались быстро-быстро, выговаривая слова, которых никто в церкви не понимал. Это был не молитвенный шёпот, не заученные псалмы — это было что-то древнее, идущее из самой глубины, из тех времён, когда лес был храмом, а камни — алтарями.
Тварь дёрнулась. Жёлтые глаза её заметались, забегали, будто искали что-то и не находили. Морда — уже совсем не княжны, а неведомого зверя — заозиралась по сторонам с испугом.
— Что ты там шепчешь! — взвизгнула она, и в голосе её прорезался страх. — Ты... Ты мне в голову хочешь залезть!?
Морок. Древнее заклинание, что пускает в сознание врага чужие образы, заставляет видеть то, чего нет. Вешняк не мог победить её силой — но мог напугать.
На миг тварь замерла, озираясь по сторонам, будто увидела за своей спиной что-то ужасное. Этого мига хватило Вешняку, чтобы перевести дух.
Но тварь быстро опомнилась. Ярость придала ей сил — она отшвырнула морок, как надоевшую муху, и с новым остервенением бросилась на него.
— Убью! — заревела она, вцепляясь ему в горло.
Вешняк перехватил её руки, но когти уже рвали одежду, царапали кожу. Они катались по каменному полу, сшибая подсвечники, заливая всё вокруг кровью — его кровью. Меч валялся в стороне, бесполезный при лунном свете. Крест, которым тварь размахивала, отлетел под лавки.
Изо рта существа выросли новые клыки — длинные, загнутые, как у саблезубого зверя. Оно клацало ими прямо перед лицом Вешняка, пытаясь дотянуться до горла. Он упёрся обеими руками в эту клацающую, брызжущую слюной морду, держал из последних сил.
Руки дрожали. Силы уходили. В глазах темнело.
— Коловрат, — прошептал он одними губами.
И огонь вырвался из его ладони.
Пламя было не обычное — синее, с белыми искрами, жгущее не кожу, а саму суть. Оно ударило в морду твари, охватило голову, заставляя её взвыть — страшно, тоскливо, по-звериному. Существо отшатнулось, забилось, пытаясь сбить пламя, но оно горело, не желая гаснуть.
Вешняк, собрав последние силы, ударил ногой в грудь чудовища, отшвыривая его от себя. Тварь покатилась по полу, воя и корчась.
И в этот миг Вешняк заметил: в окне стало темно. Луна зашла за густые тучи, закрывшие всё небо.
— Сейчас, — прохрипел он, подползая к мечу.
Схватил рукоять. Поднялся, шатаясь. Шагнул к твари, которая всё ещё билась на полу, пытаясь потушить синее пламя.
Меч вошёл в шею легко, будто масло резал.
Голова отделилась от тела, покатилась по каменным плитам, оставляя за собой тёмный след. И на глазах у изумлённой толпы, что жала к окнам, голова эта начала меняться.
Черты княжны сползали, как старая кожа. Волосы блекли, превращаясь в седую паклю. Кожа сморщивалась, темнела, становилась похожей на кору старого дерева. Глаза — жёлтые, звериные — затягивались мутной пеленой. И вот уже на полу лежала не голова прекрасной девушки, а нечто — зубастое, сморщенное, с мертвенно-бледной кожей и жёлтыми, уже не горящими, а просто мёртвыми глазами.
Вешняк выронил меч. Пошатнулся. Устоял.
В церкви повисла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием догорающих свечей да чьим-то истерическим всхлипом за окном.
Он оглянулся. В окна и в распахнутую дверь смотрели люди. Много людей — кто с ужасом, кто с надеждой, кто с непониманием. И в этой толпе он увидел её — настоящую Предславу, белую как мел, сжимающую руками грудь.
Он хотел что-то сказать, но силы кончились. Развернулся и, припадая на левую ногу, пошёл к выходу. Прошёл мимо распростёртого тела твари, мимо дрожащего у стены попа, мимо опрокинутых подсвечников. Поднял с пола голову твари и заковылял.
А за спиной его уже гудела толпа:
— Видели? Видели, как пламя из руки вырывалось? Неужели от старых богов силу черпает? Колдун! Язычник!
— Нечисть! Сама нечисть в княжну превратилась! Что же нам теперь делать, где прятаться?
— Оборотни! Оборотни кругом! И в лесу, и в городе, и даже в тереме княжеском!
— А Вешняк? Он её... он же её убил! Спас нас!
Отец Никанор наконец набрался смелости, поднялся на ноги, держась за стену. Глаза его были безумны, ряса мокрая и грязная. Он взглянул на отрубленную голову, перекрестился дрожащей рукой — и побежал. Просто побежал прочь из церкви, не разбирая дороги, не видя людей, не слыша их криков.
Только Предслава осталась стоять, глядя в ту сторону, куда шёл Вешняк. В глазах её блестели слёзы, и губы шептали что-то беззвучное — может, молитву, может, имя.
А над Киевом снова выглянула луна. Холодная, равнодушная, залившая мёртвым светом церковь, толпу, отрубленную голову и тёмный след, ведущий в ночь, — след человека, который снова заплатил кровью за чужую жизнь.
---
Вешняк вышел из церкви, шатаясь. Ноги подкашивались, перед глазами всё плыло, но он заставил себя сделать ещё десяток шагов, потом ещё. Останавливаться нельзя. Если он сядет сейчас — не встанет. Кровь из ран на груди и руках всё ещё сочилась, заливая одежду, оставляя за ним тёмный, липкий след на камнях мостовой.
Люди шарахались от него, крестились, шептались. Попы презрительно махали крестом. Кто-то падал на колени, кто-то, наоборот, убегал прочь, не в силах вынести вида этого окровавленного человека со страшными шрамами на лице и трофейной головой в руке. Голова твари — уже не княжны, а сморщенного, зубастого чудовища — болталась в холщовом мешке, который Вешняк сжимал мёртвой хваткой.
Он шёл к княжескому терему.
Путь, обычно короткий, сейчас растянулся в вечность. Каждый шаг отдавался болью во всём теле, но Вешняк упрямо переставлял ноги, цепляясь за стены домов, за заборы, за воздух.
У ворот терема его встретила стража. Увидев, кто перед ними, дружинники отшатнулись, но оружие не подняли — слухи о том, что произошло в церкви, уже разлетелись по городу быстрее пожара.
— Князь... — прохрипел Вешняк, останавливаясь. — Мне нужно к князю.
Его пропустили без слов.
Владимир ждал его в той же малой гриднице, где они говорили в прошлый раз. Князь стоял у окна, глядя в ночь, и при звуке шагов резко обернулся. Увидев Вешняка — окровавленного, едва живого, сжимающего в руке холщовый мешок, — он шагнул навстречу.
— Ты жив, — выдохнул князь. В голосе его слышалось не просто удивление — облегчение.
Вешняк остановился посреди гридницы. Ноги подкосились, он рухнул на колени, но мешок не выпустил. Развязал горловину, вытряхнул содержимое на пол.
Голова твари покатилась по дубовым доскам, оставляя тёмный след, и замерла у ног Владимира. Мёртвые, мутные глаза смотрели в потолок, пасть с жёлтыми клыками застыла в предсмертном оскале.
— Твоя часть сделки, княже, — выдохнул Вешняк, поднимая голову. — Голова твари, что попа убила. Можешь вешать её на видное место, как хотел.
Владимир смотрел на голову долго, очень долго. Потом перевёл взгляд на Вешняка. В глазах князя, обычно холодных и расчётливых, сейчас плескалось что-то, похожее на благоговение.
— Ты сделал это, — сказал он тихо. — Один.
— Не совсем один, — усмехнулся Вешняк криво. — Твоя дочь мне помогла. Настоящая. Она... она отвлекла тварь. Без неё бы не справился.
Владимир вздрогнул.
— Предслава? Она была там?
— Была. Жива. Цела. Сейчас у себя, думаю. — Вешняк попытался подняться, но ноги не слушались. — Я выполнил свою часть, княже. Теперь твоя очередь.
Князь кивнул. Медленно, но твёрдо.
— Будь по-твоему. Завтра же пошлю людей к Игнату. И к боярам, что его добро брали. Пусть из-под земли достают, пусть с потрохами выкупают, но вернут. — Он помолчал. — Ты тяжело ранен. Останься. Отдохни. Раны подлечи.
Вешняк хотел отказаться — привычка, въевшаяся в кровь, всегда уходить, не задерживаться, не доверять. Но тело предало его. Перед глазами поплыло, гридница качнулась, и он понял: если сейчас уйдёт — не дойдёт. Свалится где-нибудь у забора, истечёт кровью, и все его труды пойдут прахом.
— Останусь, — выдохнул он. — Ненадолго.
Владимир шагнул к двери, крикнул в сени:
— Эй, кто там! Позовите лекаря! И приготовьте горницу для гостя! Самую лучшую!
Обернулся к Вешняку, протянул руку, помогая подняться.
— Пойдём. Я сам провожу.
Вешняк опёрся на его руку — княжескую, привыкшую держать меч и скипетр, но сейчас просто человеческую, тёплую, живую. Поднялся, шатаясь.
— Спасибо, княже, — сказал он тихо.
Владимир усмехнулся — не криво, не надменно, а по-настоящему.
— Это тебе спасибо, Вешняк. Ты слово сдержал. Я своё тоже сдержу.
Они вышли из гридницы вместе. За окнами уже серело небо, приближался рассвет. Первый рассвет после ночи, полной ужаса и крови. И в этом рассвете было что-то новое — то ли надежда, то ли просто усталое облегчение.
Вешняк шёл, опираясь на князя, и думал о том, что, может быть, не зря он всё это делал. Может быть, когда-нибудь эти люди перестанут быть для него чужими. Может быть, когда-нибудь у него снова будет дом.
Но это — потом. А пока — просто лечь. Просто закрыть глаза. Просто выжить.
---
Она вошла без стука — только половица чуть скрипнула у порога. Вешняк не повернул головы, но рука его, лежавшая поверх одеяла, едва заметно дрогнула. Он знал, что кто-то здесь, ещё до того, как дверь открылась. Чуял. Но сейчас это «чуять» отдавало не холодком опасности, а чем-то совсем иным — теплом, что ли?
— Ты не спишь? — спросил тихий голос, молодой и звонкий, как серебряный колокольчик, только сейчас в нём слышалась непривычная хрипотца — то ли от усталости, то ли от пережитого ужаса.
Он повернулся. В тусклом свете одинокой свечи, что догорала на столе, стояла Предслава. Не та надменная княжна, что выезжала на охоту в сопровождении свиты, и не та любопытная девушка, что могла бы зайти поглазеть на диковинного зверя. Перед ним стояла женщина, которую он всего несколько часов назад прикрывал собой в церкви, которая смотрела в жёлтые глаза твари и не дрогнула.
Она была бледна, под глазами залегли синие тени, одежда — та же, разорванная в битве, только прикрытая сверху чьим-то наспех накинутым плащом. Волосы растрепались, выбились из косы и падали на плечи. Но глаза... глаза смотрели на него совсем иначе, чем тогда, при первой встрече.
— Княжна, — сказал Вешняк. Голос его звучал хрипло, но в этом хрипе не было прежней отстранённости.
— Предслава, — поправила она, делая шаг вперёд. — Можешь просто Предслава. Думаю, после того, что мы пережили вместе, мы имеем право... на меньшее расстояние.
Она усмехнулась собственным словам, но усмешка вышла кривой — сказалась усталость.
— Я слышала про тебя. Все только и говорят, что о каком-то лесном защитнике, который чудовищ бьёт. Думала, ты старый, страшный, с бородой до пояса… — Она снова шагнула ближе, теперь почти вплотную к ложу. — А ты… не очень старый. И, кажется, весьма живучий.
Она опустилась на край постели, не спрашивая разрешения. Просто села, потому что ноги отказывались держать. Вешняк не прогнал. Более того — он чуть подвинулся, освобождая ей место, и это движение, такое простое и человеческое, сказало больше, чем любые слова.
— Разочарована? — спросил он, и в уголках его губ мелькнуло что-то похожее на усмешку.
— Нет, — быстро ответила княжна и повернулась к нему всем корпусом. Вблизи она разглядела его лицо — шрамы, глубокие впадины под скулами, синие глаза, в которых плескалась такая усталость, что у неё самой сердце сжалось. Но теперь в этой усталости она видела не пустоту, а цену, заплаченную за жизни других. — Ты… Ты убил ту тварь в церкви. Ты спас меня. И всех нас.
— Убил, — коротко ответил Вешняк. — Но без тебя бы не справился. Ты отвлекла её. Если бы не ты, я бы не достал её.
Предслава покачала головой.
— Я просто закричала. Любой бы закричал.
— Не любой, — Вешняк посмотрел ей прямо в глаза. — Любой бы убежал. Спрятался. А ты пошла в церковь. К ней. Ко мне. Зная, что можешь умереть.
Она отвела взгляд, смутившись. Пальцы её теребили край плаща.
— Мне всё интересно было спросить… — начала она, но голос дрогнул, и она замолчала, собираясь с мыслями. Потом подняла глаза, и в них был тот самый вопрос, который мучил её всё это время: — Почему ты в лес уходишь? Ведь там же их логово? И зачем ты вообще всех спасаешь?
Вешняк долго молчал. Смотрел куда-то мимо неё, в тёмный угол, где плясали тени от свечи. Потом перевёл взгляд на княжну. В глазах его, обычно пустых и холодных, сейчас плескалась боль — живая, настоящая, которую он так долго прятал.
— Люди просят меня, — сказал он просто. — И делают это от сердца. Не потому что я князь или боярин, не потому что у меня есть власть или деньги. Они приходят ко мне, потому что боятся. Потому что умирают. И в их глазах — не притворство, не расчёт, а настоящая мольба.
Он помолчал, собираясь с мыслями.
— И от этих просьб действительно зависит многое. Надежда. Надежда на то, что до их жизней, просьб, бед, кому-то вообще есть дело. И не выгода, не положение при дворе, не очередной заговор против соседа. А жизнь. Простая человеческая жизнь. И ничего больше.
Предслава смотрела на него, и в глазах её что-то менялось. Она вдруг ясно, до рези в сердце, увидела себя со стороны — всю свою жизнь в тереме, среди бояр и придворных, где каждый взгляд, каждое слово были ложью.
Она вспомнила, как ещё утром к ней подходили боярыни — улыбались, льстили, называли «ласточкой». А стоило отвернуться — шипели за спиной. Вспомнила отца... Владимир любил её, но даже в его любви всегда был привкус политики. Выгодный брак. Союз с сильным соседом. Ещё одна крепость, которую можно взять без боя.
А бояре... Они клялись в верности, целовали крест, и тут же плели интриги, примеряя княжескую шапку на свои головы.
Она жила в этом мире всю жизнь. И только сейчас, глядя на этого странного человека с перекрещённым шрамом на щеке, который только что спас её ценой собственной крови, поняла, как ей всё это осточертело.
— А для тебя… — медленно проговорила она, — для тебя не важно, есть ли у человека деньги? Власть? Кто он перед тобой — боярин или смерд?
Вешняк усмехнулся. Усмешка вышла кривая, но в глазах мелькнуло что-то живое, почти тёплое.
— Мне всё равно, — сказал он просто. — Просит боярин — помогу. Просит смерд — помогу. Для меня они все одинаковы. Люди. Которые боятся. Которые любят. Которые умирают.
Княжна глядела на него не отводя глаз. Потом тихо добавила:
— Это и есть настоящая свобода. Настоящая сила. Не власть над другими, не деньги, не родовитость. А право выбирать — кому помогать. И делать это не за выгоду, а потому что сам так решил.
Она смотрела на него и чувствовала, как рушатся последние стены. Вот оно. Вот то, чего ей так не хватало всю жизнь. Простота. Искренность. Человек, который не лжёт. Который не примеряется, не высчитывает выгоду. Который сегодня стоял между ней и смертью и даже не подумал отступить.
— Ты не представляешь, — выдохнула она, — как это… редко. Как это ценно.
Вешняк с тоской посмотрел на неё. И вдруг на миг, всего на одно мгновение, её лицо наложилось на другое — такое же юное, с такими же доверчивыми глазами. Марья. Сестра.
Он моргнул, прогоняя наваждение. Предслава сидела рядом — живая, настоящая, и смотрела на него с такой смесью боли и надежды, что у него внутри всё перевернулось.
Он протянул руку. Медленно, будто давая ей время отшатнуться. Коснулся её запястья. Пальцы были холодные, но не ледяные — просто прохладные, будто он только что из леса.
— Ты знаешь, кто я? — спросил он тихо. — Ты видела, что я могу делать. Я не такой, как вы. Я сам не знаю до конца, кто я. Я даже не знаю всей силы данной мне от богов, что находится внутри меня.
Предслава не отдёрнула руку. Наоборот — перевернула ладонь и сжала его пальцы.
— Я знаю, кто ты, — сказала она твёрдо. — Ты тот, кто спас меня. Тот, кто не побоялся встать против чудовища, когда все остальные бежали. Тот, кому я могу верить. А остальное… не важно.
Вешняк смотрел на неё, и в глазах его, таких холодных обычно, мелькнуло что-то живое. Что-то, чему он сам уже давно разучился давать имя. Может быть, благодарность. Может быть, удивление. А может быть, и что-то большее.
— Ты даже не знаешь, на что идёшь, — прошептал он.
— Знаю, — ответила она, и в голосе её не было ни тени сомнения. — Я сегодня смотрела смерти в лицо. Рядом с тобой. И знаешь… Я не пожалела ни разу.
Повисла тишина. Слышно было только потрескивание свечи да далёкое уханье филина за окном.
И вдруг Вешняк сделал то, чего она никак не ожидала.
Он чуть заметным, лёгким, почти невесомым движением вложил ей в раскрытую ладонь серебряную монету. Новенькую, княжеской чеканки, с крестом и всадником, что поражает копьём змея.
— Осторожно, края острые, — прошептал он. — Это не простая монета. Я её когда-то в золе Белозарова костра обжигал. Тварь её не приметит.
Предслава вздрогнула, но не от страха — от неожиданности. Металл был холодным, но в её разгорячённой ладони он быстро нагрелся, стал тёплым, почти горячим.
Она подняла глаза на Вешняка — и вдруг поняла: проверка. Он проверяет её. Так, как проверял каждую тварь, каждый морок, каждое чудище, что пряталось под личиной человека.
Ни шипения. Ни дыма. Ни ожога.
Только тепло её собственной крови, разогревающее холодное серебро.
Вешняк смотрел на монету в её руке долгим, тяжёлым взглядом. В глазах его, обычно пустых и холодных, мелькнуло что-то — может быть, облегчение. А может быть, удивление.
— Живая, — сказал он тихо, будто сам себе.
— Живая, — эхом отозвалась она и сжала монету в кулаке так крепко, что край впился в ладонь.
Предслава молчала. Сердце её колотилось где-то в горле. Она смотрела на его профиль, освещённый дрожащим пламенем свечи, на глубокие шрамы, на руки, которые только что держали её ладонь, — и чувствовала, как внутри поднимается что-то тёплое, сильное, доселе незнакомое.
Она поняла вдруг: вот он — человек, которому можно верить. Который не предаст. Который не воткнёт нож в спину, едва ты отвернёшься. Который будет драться до конца — не за выгоду, а за жизнь. За её жизнь.
— Знаешь, — тихо сказала она, — я всю жизнь прожила среди лжецов и лицемеров.
— А ты… Ты первый, кто посмотрел на меня и не начал прикидывать. Ты сказал: «Ступай». Просто «ступай». Как простой бабе. Как равной. — Она невесело усмехнулась. — И знаешь… Мне это по душе. Ты не врёшь. Ты вообще, кажется, не умеешь врать. Говоришь, что думаешь. Без кокетства.
Она протянула руку и осторожно, едва касаясь, провела пальцами по его щеке, минуя шрамы.
— С тобой я тоже настоящая, Вешняк. И это… это стоит дороже всех сокровищ моего отца.
Вешняк закрыл глаза на миг, когда её пальцы коснулись его лица. Когда открыл — в них стояла такая незащищённость, какой она не ожидала увидеть у этого человека.
— Безумная, — выдохнул он.
— Знаю, — улыбнулась она сквозь слёзы.
И, наклонившись, она уткнулась лицом ему в плечо. Вешняк не шевелился. Он просто лежал, чувствуя тепло её тела, и впервые за долгие годы ему не хотелось, чтобы это мгновение кончалось. Его рука — тяжёлая, в шрамах, убивавшая — поднялась и осторожно, почти робко легла ей на спину.
За окном ухал филин. Где-то далеко выли твари, но их вой был далёким, почти не слышным. А здесь, в маленькой горнице, было тихо и тепло. И монета, зажатая в кулаке княжны, всё ещё хранила тепло.
---
Владимир сидел за столом один. В гриднице было тихо — только потрескивали свечи да где-то за стеной всхлипывала прибившаяся к терему собака. Князь не слышал ничего. Перед ним стояла чаша с недопитым мёдом, на столе лежала раскрытая книга — Евангелие, подарок цареградского митрополита, — но взгляд его был устремлён куда-то внутрь себя, в самую тёмную глубину памяти.
Он вспоминал охоту, что случилась когда-то, когда он ещё не был крестителем Руси, а был просто молодым князем, горячим и самонадеянным, решившим показать свою удаль.
Слух прошёл по землям: в Змеиных горах, в глубокой пещере, завелась тварь, каких свет не видывал. Дракон? Змей Горыныч? Старики по-разному называли, но сходились в одном: чудовище пожирает скот, уводит людей, а те, кто пытались с ним сладить, обратно не вернулись.
Владимир тогда только утвердился на киевском столе после братоубийственной распри с Ярополком. Ему нужна была победа. Нужна была слава. Нужно было показать всем — и своим, и чужим, — что новый князь не чета прежним, что он силён и удачлив.
Он собрал лучшую дружину. Пятьдесят отборных воинов, проверенных в сечах, с мечами, копьями, луками.
Был там Радко — молодой, но уже прославленный лучник, который мог с сотни шагов попасть белке в глаз, не повредив шкурки. Весельчак и балагур, он на привалах травил байки так, что даже угрюмые ветераны давились смехом. Радко только недавно женился, и всё хвастался, что после похода покажет жене шкуру чудища — ковёр будет знатный.
Был Путята — старый воин, прошедший с отцом Владимира, Святославом, все походы. Лицо его пересекал глубокий шрам от печенежской сабли, а левая рука плохо сгибалась в локте после старой раны, но Путята всё ещё держал меч крепче многих молодых. В сече он был молчалив и страшен, а в мирной жизни слыл мудрым советчиком, к которому сам князь прислушивался.
Был Ждан — могучий детина, ростом в сажень, с кулаками размером с добрый котел. Силы он был непомерной: мог один остановить разгорячённого коня, ухватив под уздцы, а в бою работал огромным двуручным мечом, который обычный воин едва поднимал. Ждан был простодушен, как дитя, и предан князю до последней капли крови.
И был Святик — его старый дядька, что ещё мальцом носил его на руках. Святик отговаривал: «Не ходи, княже, не дело это — с неведомой силой тягаться. Пошли лазутчиков сперва, разузнай, что к чему». Но Владимир не слушал. Молодость, глупость, жажда подвига — называй как хочешь, а только повёл он дружину к Змеиным горам.
Пещера зияла чёрной дырой в склоне холма. Из неё тянуло сыростью, гнилью и чем-то ещё — сладковатым, тошнотворным, отчего у лошадей начинали косить глаза и прядать уши. Владимир велел зажигать факелы и строиться. Вошли.
Внутри было просторно. Своды терялись в темноте, стены блестели от влаги, с потолка капало. Вонь усилилась — теперь стало понятно, что это запах разложения, запах смерти, въевшийся в каждый камень. И тогда они увидели кости.
Человеческие кости. Грудами, вперемешку с лошадиными, с бараньими, с какими-то ещё, неопознаваемыми. Черепа скалились из темноты пустыми глазницами, рёбра торчали, как частокол. Дружина зароптала, кто-то попятился к выходу, но Владимир приказал идти дальше.
Они прошли вглубь, в самый большой зал. И там, в свете факелов, увидели Её.
Тварь была огромна. Не меньше трёх метров ростом, если не больше. Стояла на задних лапах, чуть сгорбившись, и смотрела на вошедших. Глаза её — два жёлтых, горящих изнутри огня — были полны такой древней, лютой злобы, что у Владимира сердце ушло в пятки. Из головы торчали длинные, закрученные рога — чёрные, с красноватыми прожилками, похожие на бараньи, но втрое больше. Шерсть на теле свалялась в колтуны, из пасти капала слюна, и каждый зуб в этой пасти был длиной в палец.
— Взять её! — закричал Владимир, сам не веря в то, что говорит.
Радко, не дожидаясь второго приказа, вскинул лук. Стрела сорвалась с тетивы с тонким свистом и впилась твари прямо в глаз. Но чудовище даже не вздрогнуло — стрела, вместо того чтобы поразить цель, просто отскочила от жёлтого зрачка, будто от камня. Радко охнул, потянулся за новой стрелой, но тварь уже двинулась.
— Рассыпайся! — крикнул Путята, и дружина бросилась врассыпную, окружая чудище.
Ждан рванул вперёд, вздымая свой тяжёлый меч. Удар пришёлся твари по ноге, выше колена. Лезвие вошло в плоть, и чудовище взревело — низко, утробно, от этого рёва закладывало уши, из глаз текли слёзы, хотелось упасть и закрыть голову руками. Ждан попытался выдернуть меч, но тварь махнула лапой — страшный удар пришёлся богатырю в грудь, ломая рёбра, как сухие ветки. Ждан отлетел к стене, ударился, сполз на пол и затих. Из разбитой груди хлынула кровь, заливая камни.
— Ждан! — закричал Путята и бросился вперёд, рубя тварь по боку. Меч его нашёл щель между рёбрами, вошёл глубоко, и чудовище взревело с новой силой. Оно повернулось к Путяте, и старый воин встретил его взгляд — жёлтый, безжалостный — не дрогнув.
— Князь, уходи! — успел крикнуть он, прежде чем лапа с чудовищными когтями снесла ему полголовы.
Путята рухнул как подкошенный.
Радко метался в стороне, выпуская стрелу за стрелой. Они впивались в шкуру твари, но та не замечала их, как не замечают комаров. Тогда лучник, обезумев от горя, бросил лук и выхватил меч. С диким криком он кинулся на чудовище, целя в горло. Тварь даже не повернулась к нему — просто отмахнулась, и Радко, переломанный, отлетел в груду костей, пополнив их число.
Дружинники гибли один за другим. Те, кто ещё держался, рубились отчаянно, но силы были слишком неравны. Крики умирающих, хруст костей, рёв твари — всё смешалось в один сплошной кошмар.
Владимир бился в первых рядах. Меч его уже нашёл плоть чудовища, и тварь заметила князя. Повернулась к нему всем телом, и в жёлтых глазах её вспыхнуло узнавание: вот он, главный, вот кого надо убить в первую очередь.
И тут Святик бросился наперерез.
Старый дядька, который никогда не отличался особой силой или ловкостью, но всегда — верностью, встал между князем и чудовищем, заслонил его собой. Тварь схватила Святика одной лапой — и сжала.
Хруст был страшный. Все кости — рёбра, позвоночник, таз — ломались одновременно, издавая такой звук, будто мешок с орехами давили жерновами. Святик не закричал. Он только выдохнул воздух — разом, со свистом, — и посмотрел на Владимира.
Этот взгляд князь помнил до сих пор. Во всех подробностях. От него он просыпался в кошмарах. Глаза Святика, вылезающие из орбит от чудовищного давления. Кровь, хлынувшая изо рта — алая, яркая, заливающая бороду, грудь, лапу твари. И в этих глазах — не боль даже, а что-то другое. То ли укоризна: «Я же тебя просил, дурень...» То ли надежда: «Спасайся, пока можешь...» То ли просто прощание.
— Уходи... — прохрипел Святик, выплёвывая кровь. — Уходи...
Тварь швырнула тело в сторону. Святик ударился о стену и сполз на пол бесформенным мешком — все кости в нём были переломаны, и тело не держало форму, расползалось, как тряпичная кукла.
Владимир закричал. Бросился на чудовище, забыв про страх, про всё на свете, — только чтобы достать, чтобы вонзить меч глубже, чтобы убить эту тварь, разорвать её голыми руками, сжечь, уничтожить. Но дружинники схватили его, поволокли к выходу.
— Князь, уходим! — орал кто-то в самое ухо. — Нельзя здесь! Все поляжем!
Они вытащили его из пещеры. Вынесли на руках, потому что ноги не держали. А сзади, из чёрной дыры, доносился рёв — торжествующий, звериный, и хруст костей — это тварь добивала оставшихся.
Из пятидесяти воинов вернулось двенадцать. Половина из тех, что вернулись, были покалечены — кто без руки, кто без глаза, кто с раздробленным плечом. Ждана, Путяту, Радко и десятки других пришлось оставить там, в пещере, на съедение чудовищу. Святика похоронить не удалось — не пошли назад, побоялись. Так и остался он там лежать, в груде костей, рядом с теми, кого должен был защищать.
Владимир сидел за столом, и по лицу его катилась слеза. Он не вытирал её. Князь может плакать только тогда, когда никто не видит, — здесь никого не было, только свечи да раскрытое Евангелие, в котором он так и не научился находить утешение.
Он плакал не только от боли утраты. Он плакал от осознания того, кого именно потерял. Знать, что окружала его сейчас в Киеве, всегда льстила в глаза и искала выгоду, вела свою подковерную игру. Мелкие люди — боялись. Родственники всегда были готовы сунуть нож в спину. И к этому можно было только приспособиться, быть на шаг впереди любой лжи, любых заговоров. Но эти — Ждан, Путята, Радко, Святик — были другими.
Это была его настоящая семья. Люди, с которыми он сражался бок о бок, проливал одну кровь, делил последний кусок хлеба в походе. Они не умели лгать, глядя в глаза. Они прикрывали ему спину, не думая о выгоде. Они видели в нем и человека и друга и брата. И они погибли из-за его самонадеянности. Эти слёзы — единственное, что он мог сейчас дать тем, кто был достоин их больше всех на свете.
Воспоминание накатило снова, как волна. Лицо Святика — не то, искажённое мукой, когда тварь ломала ему рёбра, а другое, прежнее, из детства. Вот Святик учит его, маленького, держать меч. Вот Святик рассказывает сказки на ночь о богатырях и змеях. Вот Святик тайком от отца даёт ему мёда — чуть-чуть, на кончике пальца, и смеётся в усы, когда малец морщится. Вот Святик несёт его на плечах через реку, чтобы не замочить княжеские сапоги.
А рядом с ним, в памяти, вставали и другие лица — Радко, молодой, весёлый, хвастающийся перед походом, что жене шкуру привезёт; Путята, суровый и мудрый, чьи советы не раз спасали дружину; Ждан, простодушный великан, который мог одним ударом свалить быка. Все они лежат сейчас в той проклятой пещере, и кости их перемешались с костями прежних жертв, и никто уже не отличит, где чьи.
— Простите меня... — прошептал Владимир одними губами. — Простите, братья...
А потом — хруст костей. Кровь изо рта Святика. И взгляд, полный... чего? Чего там было больше?
Владимир закрыл глаза. В темноте под веками снова встало это лицо — Святик, раздавленный лапой чудовища, смотрит на него в упор, и в глазах его не боль, не страх, а... надежда. Странная, нелепая надежда, что князь выберется, что спасётся, что будет жить.
— Может, и лучше было бы, — прошептал Владимир в пустоту, — чтобы я вместе со Святиком и со всеми в той пещере издох. Чтобы хоть не чувствовать этого... Хоть позора бы избежал.
Слово «позор» повисло в воздухе, как дым. Да, позор. Князь, великий воин, внук самого Рюрика, бежал с поля боя, бросив своих. Оставил тела старых друзей гнить в пещере. Не отомстил, не вернулся, не убил тварь. Просто жил дальше — женился, крестился, строил церкви, собирал дань, плодил детей. А тварь, говорят, так и живёт в тех горах. Иногда выходит, жрёт скотину, людей ворует. Иногда слышат охотники по ночам её рёв — низкий, утробный, от которого кровь стынет в жилах.
И ничего с ней не сделаешь. Пробовали — не вышло.
Владимир открыл глаза, глотнул мёду прямо из чаши. Обжигающая сладость покатилась по горлу, но не согрела. Внутри всё равно было холодно — там, где жил этот вечный, липкий страх.
Он боялся. Боялся до сих пор, спустя три года. Боялся той твари, её жёлтых глаз, её рогов, её чудовищной силы. Боялся, что однажды она выйдет из своей пещеры и придёт сюда, в Киев, и тогда ни людей , ни город никто не спасёт — ни дружина, ни новые греческие пушки, ни сам Господь Бог, которому он теперь молится.
И ещё он боялся другого — что когда-нибудь ему снова придётся смотреть в глаза умирающим, которые надеются на него, а он ничем не сможет помочь.
Изба Ладимира стояла на отшибе, ближе всех к лесу. Раньше это считалось почётом — первый встречный гость, первый на поклон к тем, кто из чащи выходит. Теперь — первая цель.
В горнице пахло сыростью и горем. Печь не топили третий день — не до того было. Владимир сидел, сжимая кружку с мутным пойлом, но не пил. Перед ним на лавке, поджав ноги, сидел младший сын, Милован. Десять лет. Глаза красные, нос распух — все слёзы выплакал, а легче не стало.
— Тять, — голос мальчишки дрогнул. — А может, она не умерла? Может, спряталась где?
Ладимир молчал. Тяжело молчал, с такой тоской во взгляде, что у Милована сердце сжималось. Он уже знал этот взгляд — так отец смотрел, когда мамка в прошлом годе от лихоманки преставилась.
— Восьмой день пошёл, — наконец выговорил Ладимир. — Где ж ей спрятаться? В лесу этом проклятом... Мы с мужиками всё обшарили, кричали до хрипоты. Только шапку её и нашли, у Чёртового оврага. А в овраге том — следы. Не звериные.
Он провёл ладонью по лицу, будто пытаясь стереть с него увиденное. Не стиралось.
Милован молчал, только ком в горле рос, мешая дышать. Любава была ему не просто сестрой — она его вынянчила, когда мамка слегла. Сказки сказывала, от ночного страха оберегала, кормила с ложки, если он баловал и есть отказывался. А теперь её нет. Утащили чудища лесные, и даже косточек не найти.
— Помнишь, тять, того человека? — спросил вдруг мальчик, и в глазах его мелькнула искорка надежды. — Вешняка? Ну, про которого дядька Кузьма рассказывал? Который Сумеречника зарубил и Тихона с Митюхой спас?
Ладимир поднял голову. Взгляд его был тяжёлым, как жёрнов.
— Помню.
— А может, он спасёт её? — Милован подался вперёд, вцепившись в отцов рукав. — Может, он уже в лесу, ищет её? Он же всех спасает, говорят!
Ладимир долго смотрел на сына. Потом покачал головой — медленно, с той безнадёжностью, которая страшнее любого крика.
— Боюсь, сын, уже поздно надеяться на него. Слышал я, что в Киеве случилось. Он там тварь зарубил, что в облике княжны ходила. Говорят, еле живой остался.
Он помолчал, собираясь с мыслями. Потом положил тяжёлую ладонь на плечо сыну.
— Только на бога осталось уповать, Милован. На Перуна. Он один теперь может защитить, если услышит.
Милован удивлённо вскинул глаза. Отец при новом князе крестился, как и все, в церковь ходил, хоть и без охоты. А тут вдруг — Перун.
— Тять, а как же попы? Они же говорят...
— Попы много чего говорят, — перебил Ладимир жёстко. — А где их бог был, когда Любаву утаскивали? Где он был, когда Сумеречник людей жрал? Молчит их бог. А Перун... Перун — он наш, древлянский. Может, и не оставил ещё.
Он поднялся из-за стола, прошёл к углу, где за ветошью прятался лаз в погреб. Отодвинул тряпку, обернулся к сыну.
— Сходи и ты, сын, в погреб, помолись. Там у меня старый идол схоронен, ещё от деда. Не выдал попам, когда крестили. Чуяло сердце — пригодится. Ступай.
Милован сполз с лавки, подошёл к лазу. В погребе было темно, пахло землёй, квашеной капустой и ещё чем-то древним, смолистым, отчего щипало в носу. Он спустился по скрипучим ступенькам, нащупал в углу заветное место.
Идол стоял в нише, выложенной камнями. Небольшой, по колено высотой, грубо вытесанный из тёмного, почти чёрного дерева. Глаза — два светлых камешка, вставленных в глубокие выемки, — смотрели прямо на мальчика. В сумраке погреба они казались живыми, мерцающими внутренним светом.
Милован опустился на колени прямо на холодную землю. Слёзы снова потекли по щекам, но он не всхлипывал — только губы тряслись.
— Перуне, — зашептал он, как учил отец, — дедушка наш... Ты слышишь меня? Любаву мою... сестру... чудища утащили. Восьмой день пошёл. Тять говорит, поздно уже. А я... я не верю, что поздно. Ты же сильный. Ты громом повелеваешь, молниями. Защити её. Пожалуйста.
Он стукнулся лбом о земляной пол, как кланялся перед старыми идолами в детстве, когда ещё бабка жива была. Встал на колени, снова зашептал:
— Я тебе свечку поставлю... Нет, свечки у нас нет. Я тебе... молочка принесу, как бабка делала. И хлебца. Только сохрани её. Верни домой. Я больше никогда... никогда плохо не буду думать про старых богов. Буду ходить сюда тайком, молиться. Только пусть она живая будет.
Земля под коленями была холодная, сырая. В темноте поблёскивали глаза идола — два светлых камешка, немигающих, вечных. Милован закрыл лицо руками и заплакал — навзрыд, как маленький, забыв про мужскую гордость.
А где-то там, в глубине леса, в самом сердце проклятой чащи, происходило то, о чём он молился.
---
Она очнулась от холода.
Любава лежала в грязи, лицом вниз, и всё тело её было как одно большое ледяное пятно. Пальцы не слушались, ноги не чувствовали земли, даже дышать было трудно — лёгкие сдавило, будто верёвками перетянули.
Она приподняла голову. Вокруг был лес — чёрный, страшный, с деревьями, похожими на скрюченные пальцы мертвецов. Ветки тянулись к ней, шевелились без ветра, и каждый сучок, казалось, хотел дотянуться, вцепиться, утащить глубже.
Она помнила, как убегала. Помнила топот за спиной, тяжёлое дыхание, хруст веток. Помнила, как упала, как чьи-то холодные пальцы схватили её за ногу, потащили... А потом — пустота. Провал.
И вот она здесь. Живая.
Любава попыталась встать, но ноги не слушались. Тогда она поползла — на локтях, подтягивая тело, царапая руки о корни и камни. Вокруг, в темноте, мелькали тени. Кто-то смотрел на неё — много кто, со всех сторон. Глаза горели жёлтым, красным, зелёным. Чудища прятались за деревьями, выползали из-под корней, свешивались с ветвей.
Но они не подходили.
Любава ползла, и чем дальше она ползла, тем яснее понимала: её что-то защищает. Невидимая стена, круг, за который твари не могут ступить. Она оглянулась — и увидела.
Позади неё, прямо на том месте, где она очнулась, стоял идол. Небольшой, грубо вытесанный из дерева, с глазами-камешками, что тускло мерцали в темноте. Кто его там поставил? Когда? Любава не знала. Но точно помнила: когда её тащили, этого идола там не было.
А твари — они кружили вокруг, щёлкали зубами, выли, шипели, но пересечь незримую границу не могли. Злились, бесновались, бросались вперёд и отскакивали, будто натыкаясь на стену.
— Перуне... — прошептала Любава губами, потрескавшимися от холода. — Это ты меня спас?
Идол молчал. Только камешки-глаза чуть ярче блеснули — или показалось.
Девочка подползла ближе к нему, прижалась спиной к деревянному боку. От идола шло тепло — слабое, едва заметное, но такое живое среди этого мёртвого холода. Она сидела в грязи, в крови — своей и чужой, — обхватив колени руками, и ждала.
Ждала, что кто-нибудь придёт.
Твари выли вокруг, но не смели приблизиться. Лес стонал, скрипел, дышал ей в лицо смрадом и сыростью. А она сидела и смотрела на деревянного бога, который не дал ей погибнуть.
— Тятенька, — шептала она в темноту. — Милован... Где вы?
Ответа не было. Только вой чудищ, кружащих в темноте, и холод, пробирающий до костей.
Но она держалась. Потому что рядом был Он. Тот, кого попы велели забыть, но кто не забыл своих.
---
Внутри заныло — глухо, настойчиво, будто кто-то тронул самую глубокую струну, что была натянута между сердцем и той частью сознания, которую Вешняк сам в себе до конца не понимал. Он открыл глаза.
Вокруг была темень. Власко стоял рядом, настороженно прядая ушами, и смотрел в сторону чащи — туда, где лес сгущался в непролазную черноту. Конь чувствовал то же, что и хозяин: зов.
— Там кто-то есть, — сказал Вешняк вслух, поднимаясь. Тело ломило, руки дрожали после вчерашней битвы в церкви, но времени на отдых не оставалось. Он знал этот зов. Так кричала земля, когда её дети попадали в беду. Так молили о помощи старые боги, вложившие свою силу в тотемы, разбросанные по лесу.
Он вскочил на Власко. Конь всхрапнул, но послушно шагнул в чащу.
Ночь в проклятом лесу никогда не бывает тёмной. Для обычного человека — да, хоть глаз выколи. Для Вешняка же лес светился множеством огоньков: жёлтые, красные, зелёные глаза горели в темноте, следя за одиноким всадником. Они не нападали пока — чуяли силу, чуяли ту особую метку, что отличала Вешняка от обычной добычи. Но голод и злоба кипели в них, и он знал: достаточно одной ошибки, одного мига слабости — и они бросятся.
Власко шёл быстро, почти летел над землёй, обходя корни и валежник так, будто видел в темноте лучше любого лесного зверя. Вешняк правил не поводьями — чутьём. Зов вёл его, пульсировал в груди, становился то громче, то тише, указывая путь.
С каждой верстой глаза в темноте загорались чаще. Они уже не просто следили — они двигались следом, смыкали кольцо, подбирались ближе. Вешняк слышал дыхание за спиной, шорох лап по мху, приглушённое рычание.
Первая тварь бросилась, когда они пересекали ручей.
Чёрная, длинная, похожая на огромную ящерицу, но с человеческими руками, она выметнулась из воды, целя в горло коня. Власко взвился на дыбы, уходя от удара, а Вешняк уже рубанул мечом — наотмашь, не глядя. Лезвие вошло в плоть, тварь взвизгнула и рухнула обратно в воду, окрашивая ручей чёрным.
Но это было только начало.
Они вырвались из оврага, и тут лес ожил по-настоящему. Из-за каждого дерева, из каждой ямы, из каждого дупла лезли твари. Кто поменьше, размером с собаку, кто огромный, как медведь, но все с одним — жадными, горящими глазами, полными древней, лютой ненависти ко всему живому.
— Власко, держись! — крикнул Вешняк, и конь рванул вперёд, сминая мелкую нечисть грудью, перепрыгивая через крупную.
Вешняк рубил справа и слева. Меч его пел в ночи, оставляя за собой синий светящийся след — серебро в клинке жгло тварей, заставляло их шарахаться, но голод был сильнее страха. Они лезли снова и снова, кусали коня за ноги, царапали всадника, пытались стащить с седла.
Одну, особо наглую, с длинными паучьими лапами и человечьим лицом, Вешняк срубил прямо в прыжке — голова отлетела в сторону, а тело ещё долго дёргалось на земле, пытаясь доползти до добычи.
Другая, похожая на ком гнилого мха, но с десятком змеиных голов, обвилась вокруг передних ног Власко. Конь заржал, споткнулся, едва не рухнул. Вешняк спрыгнул, полоснул мечом по этому месиву — головы зашипели, впились зубами в клинок, но серебро сделало своё дело: тварь обуглилась, рассыпалась пеплом.
— Пошёл! — Вешняк вскочил в седло, и Власко рванул дальше.
Твари не отставали. Они бежали следом по веткам, по земле, даже под землёй — Вешняк чувствовал, как ходуном ходит почва под копытами, как корни пытаются схватить за ноги, вырвать из седла. Он рубил, рубил, рубил, и руки уже налились свинцовой усталостью, и меч тяжелел с каждым ударом, и дыхание вырывалось из груди со свистом.
— Где тотем? — прохрипел он в темноту, и зов откликнулся — совсем рядом, за следующим оврагом.
Там, в низине, кипело настоящее месиво. Твари кружили вокруг небольшого холмика, на вершине которого стоял идол. Небольшой, грубо вытесанный, с глазами-камешками, что тускло мерцали в темноте. А у подножия идола, прижавшись к нему спиной, сидела девочка.
Живая.
Вешняк даже сквозь усталость почувствовал, как что-то дрогнуло в груди. Живая! Среди этого ада, среди тысяч тварей, что кружили вокруг, не в силах пересечь незримую границу, она сидела и ждала. Ждала его.
— Власко, — сказал он тихо, и конь понял без слов.
Они врезались в толпу тварей, как нож в масло. Вешняк уже не рубил — он косил, молотил, крушил всё, что попадалось под руку. Меч его пел, свистел, выл, и там, где проходил клинок, оставалась чёрная, дымящаяся полоса. Твари визжали, разлетались, но тут же смыкались снова — слишком много их было, слишком голодны они стали за долгие годы проклятия.
Он пробивался к холму, и каждый шаг давался с боем. Одна тряпичная тварь с длинными руками вцепилась в ногу, попыталась стащить с седла — Вешняк рубанул по рукам, отшвырнул обрубок. Другая, с огромной пастью, полной рядов зубов, прыгнула на морду Власко — конь мотнул головой, сбил её, затоптал копытами. Третья, четвёртая, десятая...
Он не считал. Он просто делал то, что должен.
И вдруг круг разорвался.
Власко влетел на холм, и твари разом отшатнулись, зашипели, заметались за незримой стеной. Вешняк спрыгнул с коня, подбежал к девочке.
Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, в которых плескались слёзы, страх и — надежда. Губы её, потрескавшиеся, в кровоподтёках, шевелились беззвучно.
— Ты... ты пришёл, — прошептала она наконец. — А я думала... я думала, что умру здесь.
Вешняк опустился перед ней на колено. Руки его дрожали, но он нашёл в себе силы улыбнуться — криво, одними уголками губ.
— Живая, — сказал он хрипло. — Молодец. Держалась.
Любава всхлипнула, уткнулась лицом ему в плечо. Плечо было мокрым от пота и крови — своей и чужой, — но девочке было всё равно. Она просто прижималась к живому человеку и плакала, выплакивая весь тот ужас, что пережила за эти дни.
— Отвезу домой, — пообещал Вешняк, поднимаясь. — Слышишь? Отвезу.
Власко стоял рядом, тяжело дыша, но готовый к новому броску. За незримой стеной выли и бесновались твари, но теперь их вой звучал иначе — в нём слышалась не только злоба, но и разочарование. Добыча ускользала.
— Садись, — Вешняк подсадил Любаву в седло, вскочил сам. Конь под ними качнулся, принимая двойной груз, но не дрогнул.
— Домой, Власко, — тихо сказал Вешняк.
Конь рванул с места в карьер, и круг тварей разорвался, пропуская их. Теперь они не нападали — только провожали злыми глазами, шипели вслед, но лезть под копыта не решались. Слишком дорогую цену заплатили те, кто пробовал.
Лес вокруг них жил, дышал, кишел нечистью. Но Вешняк гнал коня вперёд, прижимая к себе девочку, и думал только об одном: успел. Он успел.
А в избе Ладимира, за многие вёрсты отсюда, Милован всё ещё сидел на коленях перед старым идолом, шептал молитвы и не знал, что чудо уже случилось. Что сестра его жива. Что её везут домой. Что старые боги, которых попы велели забыть, всё ещё слышат тех, кто помнит.
За спиной Вешняка, там, где остался холм с идолом, вдруг полыхнуло синим светом. Он оглянулся — тотем горел, рассыпая искры в ночное небо, и каждая искра была молитвой, услышанной и исполненной.
— Спасибо, Перуне, — прошептал он одними губами.
Вешняк уже вскочил в седло, когда услышал за спиной тонкий, отчаянный крик. Любава, та самая девочка, которую он вынес из ада, бежала к нему, спотыкаясь о корни.
— Не ходи туда! — закричала она, хватая Власко за стремя. — Там чудище! Самое главное! Оно... оно не такое, как другие! Оно старее! Оно...
— Знаю, — перебил Вешняк, наклоняясь к ней. — Я иду к нему.
— Оно убьёт тебя! — Любава вцепилась в его ногу с такой силой, что побелели костяшки. — Оно смотрело на меня из пещеры! Я видела его глаза! Там не было злобы! Там была пустота! Оно не чувствует боли, не чувствует страха! Ему всё равно!
Вешняк замер. Он вспомнил одни такие глаза — цвета лесной глубины, полные печали. Девочка права. Обычный морок, зрение, боль — всё это может не сработать.
— А чего боится пустота? — спросил он вдруг сам себя.
Любава, закусив губу, смотрела на него снизу вверх. В глазах её блеснуло что-то — то ли воспоминание, то ли озарение.
— Она... она отшатнулась от меня, когда я думала о брате, — прошептала девочка. — Там, в лесу, когда тотем держал круг, а твари выли. Я думала о Миловане, о том, как он ждет, как мамку вспоминает. Я очень сильно думала. И тогда Оно... то большое, что стояло за всеми, — оно ушло. Просто отвернулось и ушло вглубь леса.
Вешняк смотрел на неё и понимал. Пустота боится не боли и не серебра. Пустота боится жизни, любви. Той самой, что теплится в сердце человека, даже когда вокруг ад. Чтобы снять проклятие, нужно напомнить, что такое жизнь и любовь. Даже ценой собственной.
— Спасибо, малая, — хрипло сказал он. — Ты мне глаза открыла.
Он тронул поводья, и Власко рванул с места, оставляя позади плачущую девочку и надежду на простую победу.
И Власко понёс их дальше, сквозь ночь, сквозь лес, сквозь проклятие — к дому, к людям, к жизни.
---
Костер догорал, но жара от углей хватало, чтобы румянить зайца, нанизанного на кривой, зачищенный ножом прут. Вешняк сидел на корточках, не сводя глаз с добычи, но видел не её, а совсем другое — поляну в древлянских лесах, залитую солнцем, и старого волхва.
— Ты смотришь, но не видишь, Вешняк, — голос Белозара был тих, но от него не спрятаться, не укрыться. Он всегда находил тебя, даже если ты стоял за три дерева. — На зайца можно охотиться по-разному. Можно гонять по лесу до седьмого пота, можно силки ставить, можно стрелу пустить. А можно иначе.
Вешняк тогда был мальчишкой, острым на язык и быстрым на руки. Он только начал постигать тайны, которые старый волхв открывал ему нехотя, будто проверяя: достоин ли, выдержит ли?
— Иначе — это как? — спросил он, косясь на жирного зайца, что замер под кустом, прижав уши. Дичина была рядом, но Вешняк знал: одно неловкое движение — и косой даст стрекача, только его и видели.
Белозар не ответил сразу. Он подошёл к мальчишке, встал за спиной, положил тяжёлую ладонь на плечо. От него пахло травами, старой древесиной и той особенной, звериной чистотой, какой пахнет лес после дождя.
— Смотри на него, — велел волхв. — Не как охотник на добычу. Как равный на равного. Забудь про голод, про то, что мясо нужно. Просто смотри. В глаза.
Вешняк смотрел. Заяц сидел под кустом, уши прядали, нос трепетал, чёрные глаза-бусинки блестели. Обычный заяц, каких тысячи.
— А теперь представь, что ты — не ты. Что ты — тень. Лёгкая, невесомая. Что тебя нет. Что ты просто часть леса, как этот куст, как та сосна, как мох под ногами.
Вешняк старался. Он даже зажмурился на миг, пытаясь «стать тенью», но ничего не выходило. Открыл глаза — заяц сидел на месте, но уже нервничал, перебирал лапками, готовый рвануть.
— Не так, — Белозар чуть сжал плечо. — Ты напрягаешься. А морок не любит напряжения. Он любит пустоту. Понимаешь? Твой разум должен быть чист. Как вода в роднике. Если ты зол, если боишься, если сомневаешься — морок либо не сработает, либо примет уродливую форму. А уродливый морок — хуже любой болезни. Он может сломать и тебя, и того, на кого направлен.
— А как же тогда? — не понял Вешняк. — Если не напрягаться, ничего же не выйдет.
— Выйдет. Если ты будешь абсолютно уверен. И при этом — отстранён. Как будто тебе всё равно, получится или нет. Но внутри ты знаешь: получится. Обязательно.
Старый волхв отошёл, сел на замшелый валун, сложил руки на посохе.
— Пробуй.
Вешняк перевёл дух. Посмотрел на зайца. Тот уже совсем изготовился бежать — задние лапы поджаты, спина напряжена. Ещё миг — и уйдёт в кусты.
— Не смотри на его тело, — донёсся тихий голос Белозара. — Смотри в самую глубину глаз. Там, за зрачком, есть точка. Найди её.
Вешняк смотрел. В глазах зайца, чёрных и влажных, отражалось небо, отражались деревья, отражался он сам — маленький, взъерошенный, с насупленными бровями. И вдруг — мелькнуло что-то. Искра. Точка. Глубже, чем просто глазное дно.
— Нашёл, — выдохнул он.
— Теперь держи её. И не думай ни о чём. Только держи. И жди.
Он держал. Старался не дышать, не моргать, не думать о том, что заяц сейчас сорвётся. Просто держал взгляд на той точке, в самой глубине чёрных бусин. Время остановилось. Лес замер. Даже Белозар, казалось, перестал дышать у него за спиной.
Заяц моргнул.
И сорвался.
Мелькнул серым комком в кустах — и нет его. Только ветки качнулись.
— Ай! — Вешняк досадливо хлопнул себя по бедру. — Не вышло!
— Вышло, — спокойно ответил Белозар. — Ты его держал почти полминуты. Для первого раза — хорошо.
— Так он же убежал!
— Потому что ты моргнул. Нельзя моргать, когда держишь морок. Глаза — проводник. Если ты закрываешь глаза, связь рвётся. Попробуй ещё раз.
Вешняк огляделся. Зайца, конечно, след простыл. Но Белозар кивнул куда-то в сторону, и мальчишка увидел другого — этот сидел под ёлкой, вылизывал лапу и даже не подозревал, что за ним наблюдают.
— Давай, — подбодрил волхв. — Только теперь спокойнее. Ты уже знаешь, что можешь. Просто делай.
Вешняк шагнул ближе. Остановился. Нашёл глазами ту самую точку — за зрачком, в самой глубине. Заяц замер, почуяв неладное, но бежать не спешил — взгляд держал, примораживал к месту.
— Держи, — шептал про себя Вешняк. — Держи. Не моргай. Ты спокоен. Ты уверен. Ты — часть леса. Ты — тень. Тебя нет.
Заяц сидел. Уши его прижались, нос перестал трепетать, глаза смотрели прямо на Вешняка, но в них не было страха — только странное, заворожённое спокойствие.
— А теперь позови, — услышал он голос Белозара. — Не словами. Просто представь, что он идёт к тебе. Что между вами нет преграды. Что он хочет подойти.
Вешняк представил.
И заяц пошёл.
Медленно, осторожно, но без страха. Переставляя лапки, он двинулся прямо на мальчишку, не сводя с него заворожённых глаз. Подошёл вплотную, ткнулся носом в сапог, постоял миг и улёгся у ног, свернувшись серым комочком.
Вешняк выдохнул. Моргнул. И заяц встрепенулся, огляделся дикими глазами — и сиганул в кусты со всех ног.
— Получилось! — заорал Вешняк, подпрыгивая на месте. — Получилось, Белозар!
Волхв улыбнулся — одними уголками губ, но в глазах его светилось тепло.
— Получилось, — согласился он. — Запомни это чувство, Вешняк. Чистоту. Уверенность. Лёгкую отстранённость. Это — ключ к мороку. Не сила, не злость, не желание подчинить. Только это.
— А на людях тоже можно? — выпалил мальчишка и тут же прикусил язык.
Белозар посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. В глазах его не было гнева — только предостережение.
— Можно, — сказал он тихо. — Но никогда не делай этого, Вешняк. Никогда. Морок на зверя — это одно. Зверь живёт инстинктом, его разум — как чистая доска, на которой можно писать. Человек — другое. Ломать человеческую волю — значит брать на себя слишком многое. Даже если тебе кажется, что ты прав. Даже если ты спасаешь жизнь. Помни: морок не меняет реальность. Он создаёт помеху в восприятии. А человек, чьё восприятие сломано, может никогда не стать прежним.
Он помолчал, потом добавил тише:
— И ещё. Тот, кто часто накладывает морок на людей, сам постепенно перестаёт быть человеком. Слишком легко становится управлять, слишком сладко чувствовать власть. А потом просыпаешься однажды — и понимаешь, что вокруг тебя не люди, а куклы. И ты сам — уже не ты, а пустота. Власть, чем чаще ты её используешь, тем сильнее она тебя на тебя обрушивается.
— Я понял, — серьёзно ответил Вешняк. И правда понял — тогда, мальчишкой.
А теперь...
Вешняк моргнул, возвращаясь в настоящее. Заяц на вертеле уже зарумянился, жир капал на угли, шипел, разлетаясь паром. Вокруг — ночной лес, где-то ухает филин, где-то воет нечисть. Хороший, привычный мир.
Он усмехнулся своим мыслям. Морок он с тех пор накладывал много раз. На зверей — когда нужна была еда, а сил гоняться по лесу не было. На тварей — когда нужно было заставить их замереть на миг, чтобы удар вышел точнее. На людей... Нет. Ни разу. Завет Белозара держал крепко, хоть и не понимал уже, зачем. Люди, которые встречались ему на пути, и так боялись его достаточно, чтобы подчиняться без всякого морока.
Он снял зайца с вертела, отломил кусок, жуя, глядя в огонь. Пламя плясало, рисовало лица — старого волхва, сестры Марьи, убитой дружинниками, княжны Предславы с её странным, испуганно-любопытным взглядом. И все они, живые и мёртвые, смотрели на него оттуда, из огня, и молчали.
— Я помню, Белозар, — тихо сказал Вешняк в пустоту. — Всё помню. И про чистоту, и про уверенность. Только вот чистоты во мне давно нет. Одна зола осталась.
Где-то в темноте зашевелилось, завозилось — лес не спал, лес жил своей, чужой жизнью. Вешняк доел зайца, облизал пальцы, подбросил веток в костёр. Власко стоял рядом, жевал траву, изредка косясь на хозяина.
— Завтра пойдём дальше, — сказал Вешняк коню. — Куда-нибудь. Где люди, где беда. Как всегда.
Конь фыркнул, будто соглашаясь.
А в памяти всё всплывал тот давний урок. Чистота. Уверенность. Лёгкая отстранённость. И заяц, идущий прямо в руки, потому что так захотел мальчишка, сумевший на миг стать тенью.
«Никогда не делай этого с людьми», — звучал в голове голос Белозара.
Он лёг на спину, глядя в звёздное небо, и закрыл глаза. Костерок тихо потрескивал, согревая, лес вокруг дышал ровно, принимая его в себя, как принимал всегда. И может быть, в эту ночь ему приснится старый волхв, и поляна, залитая солнцем, и тот самый заяц, который шёл к нему, потому что мальчишка сумел стать тенью.
---
Солнце стояло высоко, пробиваясь сквозь редкие кроны сосен и рассыпая по поляне золотые пятна света. Лес, обычно хмурый и настороженный, сегодня казался почти мирным — птицы перекликались вдалеке, ветер шелестел листвой, и даже тени не спешили сгущаться по углам.
Старый идол Перуна выглядывал из земли криво, грубо отёсанный, грязный как все грехи людские, но Вешняк, глядя на него, видел не корявый обрубок дерева, а силу. Древнюю, молчаливую, терпеливую. Ту, что ждала его здесь всё это время.
Он опустился на колени, положил ладонь на шершавую, замшелую поверхность. В воздухе будто бы загудело — низко, едва слышно, но всем телом. Энергия перетекала от дерева к человеку, и Вешняк чувствовал, как затягиваются раны, как уходит боль из разбитых рёбер, как успокаивается огонь в израненных ладонях.
— Спасибо, отче, — прошептал он одними губами.
Идол молчал. Ему не нужно было слов.
Рядом весело потрескивал костёр, и жирный заячий запах разлетался по округе, щекоча ноздри. Вешняк поднялся, проверил вертела — мясо румянилось, поджаристая корочка лопалась, выпуская сок. Самое время.
Он отошёл к плоскому камню, служившему ему столом, и высыпал из кожаного мешочка горсть серебряных монет. Новеньких, княжеских, с крестами и всадниками. Здесь, в лесу, они были бесполезны для торга — но для другого дела годились отлично.
Тиски, вырезанные из твёрдого дуба, с каменными жерновами внутри, ждали своего часа. Вешняк закладывал монеты по одной, крутил рукоять, и серебро с противным скрежетом превращалось в тончайшую пыль, что переливалась на солнце холодным синеватым блеском.
Он работал сосредоточенно, не отвлекаясь. Монета за монетой, горсть за горстью. Потом аккуратно ссыпал готовый порошок в маленькие кожаные мешочки, перетягивал горловину сыромятными шнурками и заправлял за пояс, поближе к ножнам.
Серебряная пыль — хорошая вещь. В рану твари её засыпать — она горит, дымится, нечисть корчится, пока плоть не выгорит до кости. А можно и в глаза метнуть, если близко подобраться. Только делать это надо умеючи, чтоб самому не очуметь.
Закончив с пылью, Вешняк перешёл к травам. Они лежали на разостланной холстине — пучки, коренья, сухие листья, собранные в правильное время и с правильными словами. В котле, подвешенном над углями, уже булькала вода, готовая принять зелье.
Он брал травы, щупал, нюхал, отбрасывал неподходящие. Зверобой для крепости, дурман-корень для остроты чувств, полынь для защиты, мухоморы сушёные для особых случаев. Всё шло в котёл в нужной последовательности, всё варилось, томилось, настаивалось.
— Это, — бормотал он себе под нос, разливая готовое зелье по глиняным плошкам, — для быстрых ног. Это — чтоб видеть в темноте, как днём. Это — если тварь ядовитая, чтоб самому не окочуриться. А это... — он поднял плошку с мутной, зеленоватой жидкостью, — это если совсем прижмёт. Раны мигом затягивает, но потом три дня без сил лежишь. Так что лишний раз не хлебай.
Плошки отправились в перемётные сумы, притороченные к седлу Власко. Конь пасся неподалёку, изредка косясь на хозяина — знал, что после таких сборов обычно следует долгая дорога.
Оставались дротики. Вешняк вынул из чехла связку тонких метательных копий — с десяток, не больше. Серебряные наконечники, отлитые им самим, сверкали на солнце холодным, синеватым блеском. Он проверил каждое древко, каждое оперение, подтянул крепления. Всё было в порядке.
Внезапно странное чувство кольнуло под ложечкой. Вешняк замер, прислушиваясь к себе. Лес вокруг был тих — слишком тих, если не считать привычного шума ветра. Но что-то изменилось. Что-то было не так.
Он резко обернулся к чаще.
И увидел её.
Княжна выезжала из-за сосен на небольшой, но ладной лошадке, и лицо её, освещённое солнцем, сияло улыбкой. Предслава была одета по-походному — простая холщовая рубаха, тёплый плащ, волосы убраны под шапку. Только глаза выдавали — большие, серые, смотрящие прямо на него, полные той самой отчаянной решимости, что не раз уже заставляла Вешняка внутренне сжиматься.
— Княжна? — выдохнул он, и ноги сами понесли его к ней. — Как вы сюда попали? Что вы здесь делаете? Здесь же опасно!
Она ловко соскочила с коня и шагнула навстречу. Вблизи Вешняк разглядел, что лицо её бледно, под глазами залегли тени — видно, не спала ночь, добираясь сюда. Но улыбка оставалась твёрдой, без тени сомнения.
— Я не могла больше просто отсиживаться в тереме, — сказала она звонко, глядя ему прямо в глаза.
Вешняк хотел возразить, хотел сказать, что это безумие, что ей место за крепкими стенами, а не в проклятом лесу, но Предслава перебила его, шагнув ещё ближе.
— Чует моё сердце: лютовать они скоро начнут. То, что было до сих пор, — только разминка. Если так пойдёт дальше, все сгинем. И я хочу сражаться, а не прятаться!
Он смотрел на неё и чувствовал, как внутри поднимается что-то тёплое, давно забытое. Благодарность? Удивление? Или что-то другое, чему он не знал названия?
— Вы все должны сражаться, — сказал он тихо, и голос его дрогнул. — Не я один, не вы одна. И верить. Все. Все, у кого есть руки и сердце. Потому что пока в сердцах людей живёт сметение и страх — твари будут приходить.
Предслава кивнула, принимая его слова. Помолчала, оглядывая поляну, идола, костёр с зайцами, разложенные травы. Потом спросила, и в голосе её звучало искреннее любопытство:
— Мне всё интересно было спросить... Почему ты в лесу живёшь? Ведь тут же их логово?
Вешняк усмехнулся, повёл рукой вокруг.
— Моё тоже. Лес — мой дом. Единственное место, где меня действительно ждут, где я свой. Здесь я зализываю раны, здесь черпаю силы. Твари не тронут меня даже ночью, если я засыпаю рядом с ним.
Он кивнул на идола.
— Я часто просыпаюсь и вижу их — глазищи горят в чаще, смотрят из-за деревьев. Но не подходят. Днём они прячутся в тенях и пещерах, а ночью рыщут где вздумается. И они знают: я здесь не гость. Я — большее.
— То есть твой бог против них? — Предслава подошла ближе к идолу, разглядывая грубую резьбу. — Если он их отгоняет?
— Получается, что так. Две чужие силы. Им не место рядом.
Княжна перевела взгляд с идола на него. В глазах её мелькнуло что-то — жалость? Сострадание?
— Мне кажется, ты совсем одинок, — тихо сказала она.
Вешняк покачал головой. Шагнул к ней, встал рядом, глядя на старого бога.
— Это только кажется. Отец Перун всегда со мной. И в отличие от людей... всегда со мной.
Повисла тишина. Ветер шелестел листвой, костёр потрескивал, где-то далеко перекликались птицы. Предслава смотрела на него, и в этом взгляде было столько всего — и вопрос, и ответ, и что-то ещё, чему она сама, может быть, не находила названия.
— Отец очень боится, — сказала она наконец. — Не за себя — за людей. Что твари придут в город, поубивают всех, и не нужно будет никакой веры, потому что просто не останется никого, кто бы в неё верил. Он чувствует себя бессильным. А кто с ним знаться будет, если он даже от лесной нечисти свой народ защитить не может?
Вешняк слушал и кивал. Он понимал князя Владимира — может быть, лучше, чем тот сам себя понимал.
— Мы все иногда застреваем между двух огней, — сказал он глухо. — И ничего с этим не поделать. Выбор всё равно сделать придётся. Хотим мы того или нет.
Он перевёл взгляд на Предславу. В серых глазах её плескалось что-то такое, отчего у него самого внутри всё переворачивалось.
— Вот и ты застряла, — сказал он тихо. — Здесь, со мной.
— Лесной бродяга и княжна. Очень равновесная компания.
Она улыбнулась — светло и открыто, без тени кокетства.
— Значит, так тому и быть.
Вешняк смотрел на неё и чувствовал, как в груди разливается странное тепло. Он не знал, что это — благодарность, удивление или что-то большее, чему он давно разучился давать имя. Но знал одно: сейчас, здесь, у старого идола, он не один.
И этого было достаточно.
Власко, закончив с травой, подошёл ближе и ткнулся мордой в плечо хозяина — напомнить, что он тоже здесь, тоже ждёт, тоже готов ко всему. Вешняк потрепал коня по холке свободной рукой.
— Завтра, — сказал он тихо. — Всё завтра. Сегодня — только здесь. Только так.
Предслава кивнула.
Над лесом медленно плыли облака, и где-то там, высоко-высоко, сквозь их серую пелену пробивалось солнце. То самое, что светило всем — и князьям, и смердам, и защитникам, и тем, кто только ищет защиты. Светило, обещая новый день. Новую битву. Новую жизнь.
---
Вечерняя темень неумолимо сгущалась над Киевом, выползая из леса липкими, холодными щупальцами. Фигура в капюшоне прошла по двору боярской усадьбы — и казалось, сам воздух замерзал при её приближении. На этой улице все знали друг друга если не по имени, то в лицо или по походке. Но незнакомца, который шел сейчас вдоль дороги, не знал никто.
Земля под его ногами покрывалась тонким слоем инея. Каждый след, который он оставлял, застывал ледяной коркой, не таящей, а словно выжженной на досках мостовой. Силуэт оглянулся: из глубины капюшона лица не было видно — только два тусклых огонька, горевших где-то в черноте. Он зашёл за угол и растворился в сумерках, будто его и не было. Только иней о нем напоминал.
---
В малой гриднице было душно. Не от жара печи — от напряжения, что висело в воздухе, спирало грудь, заставляло говорить громче, чем следовало. Владимир сидел на резном столе, свесив ногу, и буравил взглядом семерых бояр, что стояли перед ним плотной стеной. За его спиной, у дверей, замерли Добрыня и десяток верных гридней. Руки воеводы лежали на рукоятях мечей.
— Значит, не отдадите? — спросил князь тихо. В этой тишине слышался металл.
Боярин Кучка, грузный, с холёной седой бородой, шагнул вперёд. Он был главным среди тех, кто держал нос по ветру и умел из любой бури выйти с прибытком.
— Княже, ты не горячись, — голос Кучки звучал маслено, но глаза смотрели цепко. — Мы люди крещёные, тебе верные. Иконы вон у каждого в красном углу, попам десятину платим исправно. А ты нас заставляешь всякое старьё древлянское из сундуков вытряхивать? Это ж языческая погань, её по правилам сжечь надо, а ты — вернуть.
— Вернуть, чтобы закопать, — поправил Владимир. — Чтобы души успокоились. Чтобы проклятие снять.
— Проклятие, — хмыкнул другой боярин, Путата, молодой, с быстрыми глазами. — Ты, княже, всю Русь крестил, идолов в Днепр покидал, а теперь сам же нам велишь перед чурбанами языческими спину гнуть? Люди скажут: князь веру переменил? Слабину дал?
— Люди скажут, что я их от смерти спасаю, — отрезал Владимир. — Вы в теремах отсиделись, а у меня народ твари лесные жрут. Оборотень, что попа у церкви прибил, забыли? А голова его на шесте перед городскими воротами — видели?
Бояре переглянулись. Видели, конечно. Голова твари, страшная, зубастая, уже подсохшая на солнце, но всё ещё внушавшая ужас, была красноречивее любых слов.
— Это Вешняк её зарубил, — напомнил Владимир. — Тот самый язычник, которого вы псом бродячим кличете. Он кровью своей заплатил за эту голову. И он же сказал: чтобы проклятие снять, надо вещи убитых к их земле вернуть.
— А сам-то он кто? — подал голос боярин Жирослав, сухой, как вобла. — Древлянин. Его сородичи Белозара породили. Может, он с ними заодно? Может, он нас дурит, чтобы мы ему силу отдали?
— Он отдал больше любого из вас, — жёстко ответил князь. — Он сестру свою потерял от рук вашего же брата-дружинника. Он мог бы уйти в лес и забыть про всех, но он здесь. Он дерётся. А вы прячетесь по углам и трясётесь над горсткой старого хлама.
Кучка упрямо мотнул головой:
— Всё равно, княже. Не по-христиански это. Мы тебя слушались, веру приняли, а теперь ты нас назад, к пням гнилым толкаешь? Нет уж. Пусть этот твой... лесной сам с ними разбирается.
— Не может он сам! — Владимир вскочил, и бояре невольно отшатнулись. — Для ритуала нужны все вещи, до единой! Вы понимаете, что если проклятие не снять, твари так и будут лезть? Что каждая семья, каждый род, где есть такие вещи, будет под ударом? Ваши же внуки в люльках кричать будут, когда их из колыбели тащить начнут!
В гриднице повисла тишина. Путата нервно облизал губы.
— А ты сам, княже... — начал он осторожно. — Ты нас в Днепре крестил, греческим попам велел слушаться. А теперь выходит, что ты от веры отступил? Что Христос не спасёт, а спасут пеньки?
Владимир шагнул к нему, и Путата попятился.
— Христос спасёт душу, — раздельно произнёс князь. — Но тело сейчас спасать надо мне. А для этого нужен человек, который этим тварям — свой. Вешняк — древлянин. Для леса он свой, идолы его оберегают. Он уже доказал, что готов платить по счетам. Он убил тварь, которую никто из вас даже в глаза видеть боялся. Её голова висит у ворот. Если вам этого мало — вы хуже язычников, вы просто трусы.
Кучка хмыкнул:
— Трусы не трусы, а золота на это дело не дадим. Своё нажитое, кровное. Мы эти вещички у Игната за хорошие деньги купили. А ты говоришь — отдай.
— За каждую вещь я заплачу золотом, — Владимир рубанул воздух ладонью. — Из казны. В тройном размере против того, что вы Игнату отдали. Но вещи должны быть здесь. Сегодня же.
Бояре снова зашумели, но в этом шуме уже не было прежней уверенности. Золото — это аргумент. Путата с Кучкой переглянулись. Жирослав пожевал губами.
— А если кто не захочет? — спросил он тихо.
Владимир усмехнулся — одними уголками губ, страшно.
— Виток насилия, бояре, нельзя остановить, если не утихомирить души мёртвых. Это не я придумал, это закон старше всех нас. Если из-за вашей жадности проклятие не снимется и твари снова попрут — я вас собственными руками к этим тварям выкину. И пусть ваш Христос вас тогда спасает.
Он махнул рукой Добрыне.
— Проводи бояр. И составь список, у кого что есть. Сегодня к вечеру все вещи должны быть во дворе.
Бояре вышли, злые, перешёптывающиеся, но спорить больше не решились. Золото и страх — два аргумента, против которых трудно устоять.
Добрыня, вернувшись, хмуро глянул на князя:
— Кучка с Жирославом не отдадут, чует моё сердце. Хитры, как лисы. Скажут, мол, потеряли, сгорело, в Днепр упало...
— Я знаю, — Владимир потёр переносицу. — Поэтому ты к ним отдельно заедешь. Сегодня же. Скажешь, что князь обещал золото, но если они будут артачиться, князь обещал и другое.
— А если и тогда?..
— Тогда я сам приеду. С дружиной. И посмотрим, кто кого переупрямит.
Добрыня кивнул и вышел.
Владимир остался один. Долго сидел неподвижно, глядя в одну точку. Потом перекрестился на икону в углу, но взгляд его был тяжёлым, без обычной веры.
— Прости, Господи, — прошептал он. — Но земля пока сильнее неба. А мне людей спасать надо.
За окнами сгущались сумерки. Где-то в лесу заунывно выли твари.
---
Предслава сидела у окна в своей светёлке, глядя, как закат золотит верхушки деревьев за городской стеной. Мысли её были далеко — там, в лесу, где сейчас, наверное, пробирался сквозь чащу человек со шрамами на лице. Вешняк. Она улыбнулась своим мыслям, и на душе стало тепло.
Дверь распахнулась без стука.
На пороге стоял отец. Лицо его было красным, глаза налиты кровью, в руке он сжимал плётку.
— Батюшка? — Предслава вскочила, испуганная. — Что случилось?
— Что случилось?! — заревел князь, входя в светёлку. — Я тебе покажу, что случилось! Думал, я не знаю? Думал, можно от меня утаить?
Он схватил её за руку, рванул к себе. Предслава вскрикнула — пальцы впились в запястье больно, до синяков.
— Пустите! Больно же!
— Больно ей! — князь захохотал — жутко, неестественно. — А мне не больно, когда я узнаю, что моя дочь, княжна, с каким-то дворовым псом языческим крутит? С этим... лесным бродягой, который идолам молится?!
— Он не пёс! — выкрикнула Предслава, пытаясь вырваться. — Он людей спасает! Он меня спас!
— Спас? — князь рванул её к двери. — Я тебя сейчас в монастырь свезу, на месяц! Будешь там на хлебе и воде сидеть, молиться, чтобы дурь из головы вышла! Заодно вспомнишь, кто ты есть!
— Батюшка, не надо! — Предслава упиралась, но силы были неравны. — Я ни в чём не виновата! Это наветы!
— Молчать!
Он выволок её в сени, где уже суетились слуги, шарахаясь от разгневанного князя. На крыльце стояли оседланные кони.
— Коня княжне! — рявкнул Владимир.
Слуги заметались, но один, старый конюх Еремей, шагнул вперёд, удивлённо глядя на князя:
— Княже, так ведь ты же сам час назад приказал запрягать? Мы всё сделали, как велено.
Владимир на миг замер. Глаза его странно блеснули, лицо дёрнулось.
— Что? — переспросил он, и голос его на минуту изменился — стал глубже, с хрипотцой. — Ах да... Я и забыл. Всё верно. Подавайте.
Он вскинул Предславу в седло, вскочил на своего жеребца, и они вылетели за ворота. Стража только поклонилась.
Еремей проводил их взглядом, перекрестился:
— Чудной что-то князь нынче... Сам приказал, сам же и удивляется...
Он покачал головой и побрёл в конюшню.
А всадники уже скрылись в лесу, и только холодный ветер дунул вслед, да на камнях у ворот выступил тонкий слой инея.
---
Час спустя Владимир влетел в терем, как ураган.
— Где княжна?! — заорал он с порога.
Слуги попадали на колени. Еремей выполз вперёд, трясясь:
— Княже... ты ж сам... сам увёз её... часа два назад...
— Я? — Владимир побелел. — Я никуда не выезжал! Я у себя в гриднице сидел всё это время! С Добрыней! Добрыня!
Воевода, вошедший следом, подтвердил:
— Князь прав. Мы всё это время грамоты разбирали. Никуда он не выходил.
Еремей перекрестился часто-часто:
— Господи Иисусе... А кто ж тогда увёз? Я ж своими глазами видел — князь, как есть князь, в тех же одеждах, на том же коне... И приказ его слышал...
Владимир рухнул на лавку, схватился за голову.
— Это они... — прошептал он. — Твари. Они увели мою дочь. В облике моём.
Он вскочил, заметался по гриднице, потом резко остановился перед Добрыней. Глаза его горели бешеным огнём.
— Собирай дружину. И пошли гонца к Вешняку. Пусть знает. А я... я сейчас к этим боярам поеду.
— К каким, княже?
— К тем, кто вещи не отдал! — рявкнул Владимир. — Если бы они послушали, если бы отдали добро — возможно, этого бы не случилось! Может, проклятие уже сняли бы, и твари не посмели бы к городу сунуться! А теперь...
Он выхватил меч, проверяя лезвие.
— Коня мне. Еду к Кучке. Сам.
---
Терем боярина Кучки сиял огнями — богатый дом, крепкие стены, стража у ворот. Стражники при виде разъярённого князя, влетевшего во двор на взмыленном коне, шарахнулись в стороны.
— Где боярин? — рявкнул Владимир, спрыгивая с седла.
— В... в гриднице... ужинает...
Князь ворвался в гридницу, как ветер. Кучка сидел за столом, перед ним дымилась миска с похлёбкой, рядом стояла чарка мёда. Увидев князя, он поперхнулся, вскочил.
— Княже? Что случилось?
— Где вещи? — Владимир подошёл вплотную, навис над боярином. — Древлянские. Которые ты у Игната купил.
— Я... я ж говорил... — залепетал Кучка, пятясь. — Потерялись они... сгорели, может...
— Врёшь!
Князь схватил боярина за грудки, рванул к себе так, что у того голова мотнулась.
— Мою дочь похитили! Твари в моём облике! Если бы вы послушали, если бы отдали вещи — проклятие могли бы уже снять! А теперь она там, в лесу, у этих чудовищ!
— Княже, побойся бога! — заверещал Кучка. — Я ж не знал! Я ж...
— Где вещи?! — заорал Владимир, тряся его как грушу. — Говори, или я тебя самого к тварям выкину! Пусть они с тобой разбираются!
Кучка обмяк, поняв, что шутки кончились.
— В подполе... — прохрипел он. — В сундуке, под половицами... Всё там...
Владимир отшвырнул его, рявкнул страже:
— Обыскать! Всё принести во двор! Живо!
Стража кинулась исполнять. А князь уже вылетел из терема, вскочил на коня.
— К Жирославу! — крикнул он дружинникам. — За мной!
И они понеслись в ночь, туда, где за стенами угадывался чёрный, молчаливый лес. И где-то там, в его глубине, ждала помощи та, кого он не сумел уберечь.
---
Лесная поляна у старого капища была залита лунным светом. Вешняк стоял на коленях в центре, разложив перед собой амулеты. Их было много — деревянные кругляши, фигурки зверей, обереги с вплетёнными волосами и когтями. Все те, что он забрал у Игната, и те, что удалось вытрясти из бояр. Все они слабо светились в темноте, храня тепло давно ушедших душ.
— Ну, помогите, — шептал он, раскладывая их в нужном порядке. — Услышьте меня. Вы, чьи это души. Вы, кто ждёт покоя. Я верну вас в землю. К вашим. Отпустите проклятие.
Он взял ритуальный нож, полоснул по ладони. Кровь закапала на амулеты, и те засветились ярче. Воздух вокруг загудел, зазвенел тысячью голосов.
Но в этот миг из темноты, со всех сторон, полезли они.
Твари вырывались из-под земли, сползали с деревьев, выползали из кустов. Глаза их горели жёлтым, пасти щёлкали, когти скребли по камням.
— Не дадим! — зашипела одна, длинная, змееподобная, с человеческими руками. — Не пустим! Он наш!
— Вешняк! — взревела другая, огромная, похожая на медведя, но с рогами. — Ты один, а нас — тьма! Ты пытаешься этим хламом разжалобить Белозара? Его уже нет! Есть только мы!
Она бросилась вперёд, сбила Вешняка с ног, прижала к земле. Когтистая лапа надавила на горло, перекрывая дыхание. Из пасти твари капала слюна, прожигая траву.
— Глупый человек, — прошипела тварь, наклоняясь к самому лицу. — Думал, твои деревяшки помогут? Никто тебе не поможет. Ты один.
Вешняк смотрел на неё снизу вверх. Но внезапно его губы растянулись в улыбке.
— Ты ошибаешься, — спокойно произнес он. — Я не один. Помощь уже близко.
Тварь замерла, прислушиваясь. И в тот же миг лес пронзил свист.
Стрелы. Много стрел. Они летели из темноты, со стороны тропы, и каждая находила свою цель. Серебряные наконечники впивались в тела тварей, и те взвизгивали, загорались синим пламенем, рассыпались прахом.
— Вперёд! — раздался знакомый голос. — Бей их, братцы! За князя! За землю!
Дружинники высыпали на поляну, человек двадцать. Впереди, с мечом в руке, бежал Добрыня. Рядом с ним — молодые парни, ветераны, все с серебряными наконечниками на стрелах и копьях. Те самые, что князь приказал отлить в спешке, как только узнал о похищении дочери.
Твари заметались, пытаясь построиться для обороны, но дружинники уже врубились в их ряды. Серебро жгло нечисть, заставляло корчиться.
Вешняк рванулся, скидывая с себя обмякшее тело твари, которая уже дымилась от попавшей в неё стрелы. Вскочил, огляделся. И среди дружинников, в самой гуще сечи, увидел его.
Старик. Сгорбленный, седой, но держащий меч твёрдой рукой. Игнат.
Он бился яростно, забыв про возраст, забыв про страх. Меч его врубался в тела тварей, серебряная пыль на лезвии жгла их плоть. Он увидел Вешняка, кивнул — коротко, по-мужски, — и снова ринулся в бой.
— Держись, лесной! — крикнул Добрыня, прорубаясь к нему. — Князь велел помочь! Все амулеты собрали! Последних упрямцев сам тряс!
Вешняк кивнул, подхватил меч, и врубился в тварей с другой стороны.
Бой был коротким, но яростным. Твари, застигнутые врасплох, не выдержали натиска. Те, кто не погиб от серебра, разбежались, растворились в лесу, унося с собой вой и боль.
Поляна опустела. Только дымок курился над останками чудовищ, быстро превращавшихся в труху и мох.
Игнат стоял, опираясь на меч. Лицо его было бледным, на боку расплывалось тёмное пятно — одна из тварей всё же достала его когтями, когда он заслонял молодого дружинника.
Вешняк подбежал к нему, подхватил под руку.
Старик опустился на траву, тяжело дыша. Посмотрел на Вешняка — и вдруг улыбнулся. Светло, почти счастливо.
— Помнишь, волчонок, — прохрипел он. — Я тебе тогда сказал: «Запомни меня. Приходи, сочтёмся». Вот и сочлись.
Вешняк рванул рубаху на его груди, пытаясь зажать рану.
— Нет, — Игнат покачал головой. — Всё. Отвоевался.
Он сжал руку Вешняка. Пальцы его были холодны.
— Спасибо тебе... За то, что амулеты забрал... Я хоть спать стал... Спокойно... Глубоко... — Глаза его затуманились, но улыбка не уходила. — Спасибо, волчонок...
— Игнат!
— Сооон... — выдохнул старик и затих.
Вешняк сидел над ним, сжимая безжизненную руку. Думал. Потом поднялся. Подошёл к амулетам, которые так и лежали нетронутыми в центре поляны. Кровь с его ладони всё ещё капала на них, смешиваясь с кровью тварей и людей.
Он обернулся к дружинникам.
— Помогите, — сказал хрипло. — Надо закончить.
Добрыня, с перевязанной рукой, стоял, опираясь на меч. Рядом — два десятка уцелевших воинов, хмурых, израненных, но готовых к бою.
— Собрали всё, — Добрыня кивнул на груду амулетов, разложенных на разостланном плате. — Последнее, что вытрясли из бояр. Кучку и Жирослава пришлось прижать покрепче, но... — он сплюнул кровью. — Всё тут.
Вешняк опустился на колени в центр круга. Руки его дрожали — не от усталости, от того напряжения, что копилось в груди последние часы. Он разложил амулеты в нужном порядке, как учил Белозар много лет назад. Обвёл круг серебряной пылью. Достал ритуальный нож.
— Встаньте вокруг, — приказал он дружинникам. — Держитесь за руки. Не бойтесь. Это не ваша вера нужна — ваша сила. Ваша кровь, пролитая за эту землю.
Дружинники замялись, переглянулись, но Добрыня шагнул вперёд и встал первым, протянув здоровую руку соседу. Остальные, поколебавшись, последовали его примеру.
Вешняк полоснул по ладони. Кровь закапала на амулеты, и те вспыхнули — один за другим, заливая поляну тёплым, золотистым светом. Воздух загудел, зазвенел тысячей голосов — прощающихся, благодарных, свободных.
Амулеты исчезали один за другим. Вспышка — и рассыпаются в прах. Вспышка — и уносит ветром. Голоса становились тише, свет — спокойнее.
Один за другим.
Пока не остался последний.
Тот самый. Амулет Лиодана.
Вешняк сжал его в кулаке, полил кровью — и ничего не произошло.
Свет не вспыхнул. Голоса не зазвучали. Амулет лежал на ладони — тёплый, живой, но чужой. Земля под ним не разверзалась, ветер не уносил прах. Он просто был.
— Не принимает... — прошептал кто-то из дружинников.
Вешняк поднялся. В глазах его, синих, усталых, мелькнуло понимание.
— Белозар жив, — сказал он глухо. — Проклятие не снято до конца, потому что он жив. И он держит её.
Добрыня шагнул к нему:
— Где они?
Амулет в руке Вешняка дрогнул. Тёплая волна прошла по пальцам, и в сознании вспыхнуло — направление. Чёткое, ясное, нестерпимо яркое. Туда. К Змеиным горам. К той самой пещере.
— Я знаю, куда идти.
Он спрятал амулет за пазуху и шагнул в лес.
— Стоять! — Добрыня преградил ему путь. — Ты один не пойдёшь! Мы с тобой!
— Это моё дело, воевода. Личное.
— А нам что прикажешь князю сказать? — выкрикнул молодой дружинник с перевязанной головой. — Что мы вернулись, а дочь его не спасли? Что язычника одного в лес пустили?
— Слышите? — Вешняк замер, подняв руку.
Лес гудел. Не ветер — сама земля дрожала, передавая тревогу от корней к кронам, от камня к камню. Гул нарастал, и в нём слышалась ярость — древняя, слепая, всепоглощающая.
— Проклятие знает, — тихо сказал Вешняк. — Оно знает, что остался один амулет. И оно бросит всё, что у него есть, чтобы не дать нам его уничтожить.
Он схватил Добрыню за плечи, заглянул в глаза:
— Скачи в город. Скажи князю, чтобы передал всем: пусть достают идолов! Ставят у каждого двора! Не просто ставят — верят! Старики, те, кто помнит, — они спасутся. А вы...
Он рванул с пояса мешочек с серебряной пылью, сунул воеводе в руку.
— Рассыпьте по дворам. Вдоль заборов, у ворот, под окнами. Серебро жжёт тварей, не даст им рыскать по улицам. Делайте всё быстро. У вас мало времени.
— А бояре? А попы? — выдохнул кто-то.
Вешняк усмехнулся — страшно, одними уголками губ.
— Бояре и попы... Они не верят. Ни во что, кроме своих животов и мошны. Твари это почуют. Им и достанется больше всех.
Он развернулся и шагнул в чащу. Власко, верный конь, ждал его за деревьями — чёрный, как сама ночь, с глазами, в которых горел тот же огонь, что и у хозяина.
— Вешняк! — крикнул Добрыня вдогонку. — Вернись с ней! Слышишь? Вернись!
Ответа не было. Только треск веток, удаляющийся топот копыт и нарастающий гул леса, который вот-вот должен был выплеснуть на город всю свою накопленную ярость.
---
Они влетели в Киев, когда солнце уже касалось горизонта.
Город гудел, как растревоженный улей. Люди метались по улицам, хватали детей, тащили добро в погреба. Стража пыталась навести порядок, но её было слишком мало, а паника разрасталась быстрее пожара.
Добрыня осадил коня у княжеского терема. На крыльце, поддерживаемый двумя гриднями, стоял Владимир. Лицо его было серым, под глазами залегли тени, бок туго перетянут — рана, полученная в ночном бою, не давала покоя. Но глаза горели.
— Где она? — крикнул князь, едва завидев воеводу.
— Вешняк ушёл за ней, — Добрыня спрыгнул с коня, подбежал. — Княже, надо людей предупредить. Проклятие идёт на город. Волна тварей. Вешняк сказал...
— Что сказал? Говори!
Добрыня выпалил всё. Про идолов, про веру, про серебряную пыль, про то, что времени почти нет.
Владимир слушал, и лицо его мрачнело с каждым словом. Потом он выпрямился, оттолкнул поддерживающих его гридней.
— Скачите по улицам, — приказал он хрипло. — Кричите всем: ставьте идолов! Кого помнят — Перуна, Велеса, домовых! Верьте в них! Хоть щепку, хоть чурбан, но ставьте!
— Княже, а попы? — спросил кто-то. — Они же...
— Попы пусть молятся своим богам, — отрезал Владимир. — Посмотрим, кто поможет.
Он схватил Добрыню за руку:
— Серебро есть? Вешняк дал?
— Есть. Мешок.
— Рассыпать по дворам. Вдоль заборов, у ворот. Живо!
Город закипел. Люди выбегали из домов, хватали кто топор, кто просто полено, и наспех, дрожащими руками, вырезали грубые подобия идолов. Старики, помнившие старых богов, молились — кто шёпотом, кто в голос, не стесняясь слёз. Молодые, крещёные, смотрели на них со страхом и непониманием, но идолов ставили — страх перед грядущим был сильнее страха перед поповским гневом.
Серебряная пыль летела на мостовую, на заборы, на пороги. Сверкала в последних лучах солнца, обещая защиту.
А на окраинах, там, где лес подступал к самым стенам, уже началось.
Первые твари показались на закате.
Они выходили из чащи не таясь, не прячась. Шли плотной стеной, сотни, тысячи — мелкие, размером с собаку, и огромные, выше человеческого роста. Глаза горели жёлтым, красным, зелёным. Пасти щёлкали, когти скрежетали по камням.
Их было слишком много.
Передние ряды врезались в городскую стену — и часть тварей полезла вверх, цепляясь за камни когтями, другие бросились к воротам, третьи полезли под землю, пытаясь подкопаться.
Крик ужаса взметнулся над городом. Люди, не успевшие спрятаться, гибли на улицах — твари рвали их на части, пили кровь, ломали кости.
Но там, где стояли идолы, твари останавливались.
Старуха с растрёпанными седыми волосами стояла на коленях перед грубо вырезанным чурбаном, обнимала его руками и шептала что-то — древнее, забытое, но живое. Три твари кружили вокруг, щёлкали зубами, бросались — и отскакивали, натыкаясь на невидимую стену.
— Работает! — закричал кто-то. — Идолы работают!
Люди, видя это, приободрились. Старики, те, кто ещё помнил старых богов, молились громче, и стена вокруг их домов крепла. Молодые, глядя на них, тоже начинали шептать — кто «Отче наш», кто просто от страха, но серебряная пыль под ногами жгла тварей, не давала подобраться.
А вот боярские терема...
Боярин Кучка, запершись в своём каменном доме, приказал выставить у ворот иконы. Поп, прибившийся к нему, кропил святой водой стены и читал псалмы.
— Не поддадимся язычеству! — кричал Кучка, глядя, как за окнами мечутся тени. — Бог защитит!
Иконы висели на воротах, кресты стояли в каждом окне. Но стены дрожали. Твари не останавливались.
Первая проломила дверь — огромная, рогатая, с пастью, полной жёлтых клыков. За ней хлынули остальные.
— Чур меня! Чур! — заверещал поп, тыча крестом в морду чудовища.
Тварь замерла на миг. Склонила голову набок, глядя на него жёлтыми глазами. А потом — заговорила.
— Ты... — прошипела она голосом, в котором смешались стоны тысяч умерших. — Ты никогда не верил. Ни во что. Кроме своего брюха. Кроме своей мошны.
Когтистая лапа снесла попу голову одним ударом. Тело рухнуло, обливая кровью иконы.
Кучка побежал. Прятался за сундуками, залазил на чердак, молился всем богам, которых знал — и старым, и новым. Но твари находили его везде.
Когда они выволокли его во двор, он кричал так, что у соседей волосы вставали дыбом.
— Мерзость на теле земли! — ревели твари, разрывая его на части. — Ты не верил никогда! Никому! Только себе!
Терем Жирослава пал следующим. Потом — дома других бояр, отказавшихся ставить идолов. Попы, запершиеся в церквях, погибали под грудами своих икон, которые не спасали, не помогали, не защищали.
А простые люди, те, кто верил — пусть в старого бога, путь неумело, но от всей души, — оставались живы. Стены их домов держались. Идолы светились в темноте тёплым, живым светом.
Владимир стоял на стене, глядя на это побоище. Рядом, тяжело дыша, замер Добрыня.
— Княже, надо уходить в детинец, — прохрипел воевода. — Там стены крепче.
— Нет, — Владимир покачал головой. — Я останусь здесь. С ними.
Он указал на старуху, стоящую на коленях перед идолом. На мужика, заслоняющего собой детей. На девку, сыплющую серебряную пыль у ворот.
— Они верят, Добрыня. Может, не в моего бога, но верят. И эта вера их спасает. А я... я с ними. До конца.
Он вытащил меч и шагнул вниз, туда, где кипел бой.
---
Вешняк летел сквозь лес, как ветер.
Власко нёс его, не разбирая дороги, перепрыгивая через овраги, продираясь сквозь чащу, и конь, и всадник были единым целым в этом безумном галопе. Амулет под рубахой жёг грудь, указывая путь — туда, к Змеиным горам, где в каменном чреве пещеры ждала Предслава и ждал Он.
Лес вокруг кишел тварями. Они выли, бросались под копыта, пытались достать всадника, но Вешняк даже не замедлялся. Меч его пел в ночи, снося головы, молнии, вырывающиеся из груди, били в тех, кто подбирался слишком близко. Он не останавливался. Не мог.
Впереди, меж стволов, мелькнул свет.
Вешняк осадил коня.
На поляне, залитой лунным светом, стоял Он.
Юноша. Почти мальчик. С русыми волосами, в простой холщовой рубахе. Прозрачный, зыбкий, но живой.
— Лиодан, — выдохнул Вешняк.
Призрак улыбнулся. Шагнул ближе — и лес вокруг него замер, затаил дыхание.
— Ты идёшь к нему, — сказал Лиодан тихо. Голос его звучал отовсюду и ниоткуда. — Я покажу дорогу.
— Твой отец...
— Мой отец потерял себя, — перебил призрак. — Он думал, что мстит за меня. Но я не хотел этой мести. Я хотел, чтобы он жил.
Он протянул руку, и из неё вытек свет — тёплый, золотистый, ласковый. Он обволок Вешняка, и на миг тот почувствовал... покой. Такой, какого не знал много лет.
— Ты можешь его спасти, — сказал Лиодан. — Не убить — спасти. Вернуть ему то, что он потерял. Себя.
— Как?
— Любовью, — просто ответил призрак. — Только любовь сильнее проклятия. Ты любишь её. И она любит тебя. Это единственное оружие, против которого он бессилен.
Он указал в темноту, где за деревьями угадывалась громада Змеиных гор.
— Иди. Я буду рядом.
И исчез.
Вешняк тронул поводья, и Власко понёс его дальше.
---
Пещера зияла чёрной дырой в склоне горы. Из неё тянуло сыростью, гнилью и той особенной, сладковатой вонью, которую Вешняк узнал бы из тысячи. Запах смерти. Запах проклятия.
Он спешился. Власко всхрапнул, затанцевал на месте, но хозяин потрепал его по холке.
— Жди здесь, брат. Я вернусь.
Конь фыркнул, но остался.
Вешняк шагнул в темноту.
Внутри было просторно. Своды терялись в вышине, стены блестели от влаги, с потолка капало. Вонь усиливалась — теперь к ней примешивался запах крови. Свежей. Человеческой.
— Предслава! — крикнул он в темноту.
Эхо заметалось, забилось о стены, но ответа не было. Только шорох множества лап где-то в глубине.
И тогда они полезли.
Мелкие твари, похожие на огромных пауков, с человеческими лицами и когтистыми лапами, посыпались с потолка. Из стен, из пола, из каждой щели — они лезли, визжали, бросались на него.
Вешняк встретил их мечом.
Серебро жгло плоть, молнии разили, пламя из левой руки сжигало дотла. Он рубил, колол, косил, не останавливаясь, не давая себе передышки. Трупы громоздились вокруг, но на смену павшим приходили новые — их было слишком много.
— Где она?! — заорал он в темноту, и голос его, усиленный эхом, прокатился по пещере, срывая сталактиты.
Из темноты, из самой глубины, донёсся ответ. Рёв. Такой, от которого закладывало уши, кровь стыла в жилах, а камни сыпались с потолка.
И Она вышла.
Огромная тварь. Не меньше трёх метров ростом. Стояла на задних лапах, чуть сгорбившись, и смотрела на него. Глаза — жёлтые, горящие изнутри — были полны древней, лютой злобы. Из головы торчали закрученные рога. Шерсть на теле свалялась в колтуны, из пасти капала слюна, и каждый зуб в этой пасти был длиной в палец.
— Вешняк, — пророкотала она голосом, в котором смешались стоны тысяч умерших. — Пришёл. Как я и думал.
— Где она? — крикнул он, вскидывая меч.
— Там, — тварь махнула лапой куда-то в темноту. — Жива пока. Ждёт своего героя.
— Пусти меня к ней.
— Нет, — тварь шагнула вперёд, и земля под ней дрогнула. — Сначала ты умрёшь. А потом она. Вы все умрёте. Кровь за кровь.
Она бросилась.
Вешняк не увернулся — он прыгнул навстречу.
Бой был коротким, но яростным. Вешняк рубил, колол, косил, и меч его пел, вгрызаясь в плоть чудовища. Молнии вырывались из груди, пламя жгло, дротики впивались в тело. Тварь ревела, била лапами, но он был быстрее, ловчее, сильнее.
Один удар — отрублена лапа. Второй — рассечён бок. Третий — меч входит в шею по самую рукоять.
Тварь замерла. Жёлтые глаза расширились, пасть открылась в беззвучном крике. И рухнула.
Вешняк стоял над ней, тяжело дыша. Кровь заливала лицо, руки дрожали.
Он шагнул было в темноту, к Предславе, — и замер.
Из тела поверженной твари поднимался дым. Чёрный, густой, вонючий. Он клубился, сгущался, принимал форму. И из этого дыма вышла Она.
Вторая. Такая же огромная, такая же страшная, с теми же жёлтыми глазами.
Вешняк рубанул её — меч вошёл в плоть, но тварь даже не вздрогнула. Она ударила в ответ — лапища сшибла его с ног, прижала к земле.
Он попытался подняться, но когтистая рука схватила его за горло и сжала.
Воздух перестал поступать в лёгкие. Вешняк бился, пытался разжать эту хватку, но пальцы твари были как железные клещи. Темнело в глазах. Силы уходили.
— Глупый человек, — прошипела тварь, наклоняясь к самому лицу. — Думал, что сможешь меня убить? Я — это проклятие. Я — это земля, которую вы осквернили. Меня нельзя убить мечом.
Вешняк смотрел на неё, и сквозь тьму, заливающую глаза, видел только одно — жёлтые огни, пляшущие в чёрных провалах.
— Предслава... — прошептал он одними губами.
И потерял сознание.
---
Сырой каменный мешок, уходящий в темноту. Где-то капает вода. Пахнет гнилью, старой кровью и болотными травами. В центре, прикованная кожаными ремнями к каменному выступу, сидит Предслава. Одежда разорвана, на лице — ссадины, но глаза горят не страхом — яростью.
Перед ней стоит мужчина, старый, сгорбленный, в тёмном плаще. Глаза его смотрят на княжну с холодным, изучающим интересом.
Очнулась. Хорошо. Ты понадобишься мне живой и в сознании. Мёртвая плоть для ритуала не годится — должна течь горячая кровь, пока душа ещё трепещет.
— Кто ты? Зачем я здесь?
— Ты меня не помнишь. И отец твой не помнит. А я помню каждого. Каждого, кто топтал эту землю с мечом и крестом.
Старик останавливается напротив, смотрит в упор.
Я — Белозар. Последний волхв древлянский. Тот, кого князь Игорь пришёл грабить, а убил моего сына. Тот, чью голову срубили по приказу твоего деда. Но проклятие не дало мне умереть. Я стал частью этой земли. И теперь земля хочет вернуть себе то, что вы у неё отняли.
— Ты хочешь убить меня? Отомстить? Так режь — чего ждёшь?
— Смерть твоя нужна не здесь. Видишь эту пещеру? Чувствуешь, как давит камень? Это моё убежище, моя крепость. Отсюда я черпаю силу, здесь корни моего проклятия уходят глубоко. Но чтобы накрыть весь Киев, чтобы лес вошёл в город и остался там навсегда — мало одной пещеры. Нужно, чтобы земля в самом сердце вашей новой веры пропиталась кровью. Кровью того рода, что начал эту бойню.
Он наклоняется к её лицу, почти касаясь.
Я принесу тебя в жертву на том месте, где твой отец крестил киевлян. Где рубили наших идолов и бросали в Днепр. Где попы теперь поют свои молитвы над прахом поруганных святынь. Твоя кровь прольётся на ту землю — и она станет моей. Тогда ни кресты, ни молитвы, ни ваши новые боги не помогут. Лес встанет стеной, и ни одна тварь не уйдёт обратно, пока не выгрызет каждого, кто носит крест на шее.
Девушка смотрит на него, и в глазах её плещется ужас, она сжимает кулаки, пряча под разорванным рукавом маленький кожаный мешочек, пришитый с изнанки.
Ты безумец. Люди будут драться. За каждый дом, за каждую пядь. Ты не получишь город, ты получишь только мою смерть.
— Твоя смерть — начало. Потом — твоего отца. Потом — всех, кто встанет на пути. Кровь за кровь. Так было всегда, и так будет. Мой народ вырезали под корень — теперь ваш черёд.
Он отворачивается, делает несколько шагов к выходу, но останавливается.
Отдыхай, княжна. До рассвета мы выйдем. Я хочу, чтобы ты видела город в последний раз — прежде чем он утонет в зелени и крови.
Он уходит в темноту. Слышен удаляющийся шорох шагов, а затем — шевеление множества тел где-то в глубине пещеры. Предслава остаётся одна, вжимаясь спиной в камень. Она закрывает глаза, и губы её беззвучно шевелятся — то ли молитва, то ли имя.
Рука непроизвольно тянется к мешочку под рубахой. Она чувствует сквозь ткань холодок серебряной монеты.
---
Владимир бился в первых рядах.
Дружина, верная ему до конца, рубилась отчаянно. Мечи сверкали в темноте, разрубая плоть тварей, но их было слишком много. Каждый убитый враг уступал место трём новым.
— Князь, отходи! — кричал Добрыня, заслоняя его щитом. — Их слишком много!
— Не могу! — орал Владимир в ответ, рубя направо и налево. — Там моя дочь! Она там, в лесу, у этих тварей!
Огромная тварь, похожая на помесь медведя и человека, но с рогами и горящими глазами, вырвалась из темноты и ударила князя в бок. Когти пропороли кольчугу, мясо, ребра — Владимир вскрикнул, покачнулся, но устоял. Добрыня тут же рубанул тварь по шее, отсекая голову.
— Князь, уходим! — заорал он, подхватывая Владимира под руку. — Ты нужен живым!
Дружинники сомкнулись вокруг, прикрывая отход. Они пробивались к терему, оставляя за собой горы тел — и своих, и чужих. Ворота захлопнулись, засовы задвинулись. Снаружи выли, скреблись, бились в стены твари.
Владимир сидел на полу, прижимая руку к окровавленному боку. Лицо его было белым как мел.
— Предслава... — прошептал он. — Доченька...
Гридница залита кровью и копотью. Добрыня, весь в саже и крови, стоит на коленях рядом, прижимая к боку князя тряпицу. Тряпица уже насквозь мокрая.
За стенами ещё доносятся крики, но они редеют. Где-то плачет женщина. Где-то воет пёс.
— Добрыня... — шепчет Владимир, с трудом разлепляя веки. Глаза его мутны, но в них теплится тот же огонь, что вёл его в бой. — Слышишь?.. Стихает... Отбились...Верили...
— Отбились, княже, — Добрыня сглатывает комок. Голос его хрипит от слёз и усталости. — Идолы удержали. Люди живы. Ты слышишь? Живы!
— Хорошо... — выдыхает Владимир и закрывает глаза.
Дверь распахивается с таким грохотом, что Добрыня вскидывает меч.
На пороге — люди. Человек десять, не меньше. В разодранных рясах, с крестами в руках, с искажёнными яростью лицами. Впереди — отец Никанор, тот самый молодой поп, которого Вешняк спас в церкви. Ряса его в крови, но не его — чужой. Глаза горят безумным, фанатичным огнём.
За ним — дьячки, монахи, несколько бояр, что всю ночь отсиживались в церкви, молясь и не взяв в руки оружия.
— Добрыня, прочь! — гремит Никанор, вздымая тяжёлый серебряный крест на длинной цепи. — Не заслоняй богоотступника!
Добрыня вскакивает, загораживая князя.
— Вы с ума сошли?! Это князь ваш! Он город спас! Он жизни за вас положил!
— Он спас город идолами! — голос Никанора срывается на визг. — Погаными чурбанами, которым кланялись наши отцы во тьме! Он предал Христа! Он разрешил ставить требища по дворам, он слушался этого лесного беса! За это Господь наслал на нас кару! И теперь, чтобы отвести гнев Божий, мы должны принести жертву!
— Какую жертву? — Добрыня не верит своим ушам. — Вы что задумали, безумцы?
— Кровь за кровь! — выкрикивает кто-то из толпы. — Язычники требовали крови — мы дадим им князя! Он крестил нас, он же и ответит!
Владимир на лавке открывает глаза. Смотрит на толпу — и вдруг усмехается. Усмешка выходит кривая, кровавая.
— Глупцы... — шепчет он. — Вы... вы ничего не поняли... Не для них я идолов ставил... Для вас... Чтобы вы жили...
— Замолчи, отступник! — рявкает Никанор. — Ты осквернил душу свою язычеством! Ты повелел молиться бесам! Смерть твоя смоет этот позор!
Он делает шаг вперёд. Добрыня взмахивает мечом, но из толпы вылетает тяжёлый подсвечник, бьёт его в висок. Воевода падает, меч со звоном катится по полу.
— Добрыня! — кричит Владимир, пытаясь подняться, но силы оставляют его.
Попы и фанатики наваливаются на раненого князя. Никанор заносит крест — не как символ веры, а как орудие казни.
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! — вопит он, обрушивая тяжёлое серебро на голову Владимира.
Первый удар глухой, страшный. Кровь брызгает на иконы, на стены, на рясы убийц. Владимир ещё жив, он смотрит на них — и в глазах его не боль, а жалость.
— Не за то... — выдыхает он, захлёбываясь кровью. — Не за то я крестил вас... Чтобы вы... убивали...
Второй удар. Третий.
Тело князя обмякает.
В гриднице повисает тишина. Слышно только тяжёлое дыхание убийц да сдавленный стон Добрыни, который пытается подняться, но не может.
Никанор выпрямляется, весь залитый кровью. В руке его — окровавленный крест. Глаза безумны, но в них уже проступает ужас от содеянного.
— Мы... мы принесли жертву... — бормочет он, оглядываясь на остальных. — Господь... Господь простит нас...
— Да что вы наделали, ироды?! — вдруг раздаётся крик от дверей.
Все оборачиваются.
На пороге стоят выжившие горожане. Те самые, чьи дома защитили идолы, поставленные по приказу князя. Они смотрят на окровавленное тело, на попа с крестом в руке — и в глазах их закипает такая ярость, перед которой меркнут все ночные ужасы.
— Вы... вы князя убили?! — ревёт мужик впереди, тот самый Ладимир, чью дочь спас Вешняк. — Он нас спасал, а вы?!
Толпа с криками бросается на убийц. Никанор пытается выставить крест, но его сшибают с ног, топчут, рвут рясу. Крики, хруст костей, предсмертные хрипы заполняют гридницу.
Добрыня, истекая кровью, подползает к телу князя. Берёт его за руку. Рука уже холодная.
— Прости, княже... — шепчет воевода. — Не уберёг...
За окнами встаёт солнце. Первые лучи золотят верхушки деревьев, проникают в гридницу, освещая страшную картину: груды тел, и среди них — князь, лежащий навзничь, с открытыми глазами, в которых застыла печаль.
---
Вешняк очнулся от холода и вони.
Голова гудела так, будто по ней прошлись тысячью молотов. Он попытался пошевелиться — и понял, что связан по рукам и ногам. Кожаные ремни впивались в запястья, обдирая кожу до крови.
Вокруг был камень. Огромная пещера, уходящая куда-то ввысь, в темноту. Где-то капала вода, где-то выло — то ли ветер, то ли твари. Пахло сыростью, гнилью и той особенной, сладковатой вонью, которая бывает только в логовах древних чудовищ.
Впереди стояла фигура в капюшоне.
Вешняк дёрнулся всем телом, но ремни держали крепко. Фигура обернулась.
И Вешняк забыл, как дышать.
— Белозар... — выдохнул он.
Перед ним стоял старый волхв. Живой. С теми же глазами, с тем же лицом, изрезанным морщинами, как кора старого дуба. Только теперь в этих глазах горело что-то новое — то, чего раньше не было. Безумие? Боль? Мудрость, доведённая до предела?
Вешняк узнал плащ. Тот самый, который мелькал в городе, который видели мужики из Ключей, который оставлял за собой иней на досках. Всё это время Белозар был рядом. Слушал. Смотрел. Ждал.
— Значит, ты жив? — спросил Вешняк, и голос его сорвался.
— Если можно так сказать, — ответил Белозар. Голос его звучал глухо, будто из-под земли.
— Но как? Я же видел... твою голову... меч...
— Проклятие меня питает, — Белозар шагнул ближе, и свет единственного факела упал на его лицо. Оно было бледным, почти прозрачным, но живым. — Я стал его частью, Вешняк. Частью этой земли, этого леса, этой боли. Вместе с моими многочисленными лесными слугами. Проклятие не даёт мне умереть. Оно держит меня здесь — между миром живых и миром мёртвых.
— Значит, я видел тебя в городе, — медленно проговорил Вешняк. — Ощущал чьё-то странное присутствие. Думал, что схожу с ума.
— Я всё ещё надеюсь, что ты встанешь на мою сторону, — произнёс Белозар, и лёгкая, почти человеческая улыбка тронула его губы.
— Многие пытались убить меня, но проклятие не даёт мне умереть. Это слишком сложная мысль для тех, кто привык решать все проблемы мечом.
Он помолчал, глядя куда-то в сторону.
— Проклятие — это не просто пакость, Вешняк. Это наказание. Это дань кровью этим людям за то, что сделали с моим народом. За то, что предали веру в угоду политическим интересам. Вера — это не грязная рубаха, которую можно менять когда вздумается. Этим ты предаёшь богов. Вера — она навсегда.
Вешняк молчал, пытаясь осмыслить услышанное.
— Предки этих людей убили моего сына, — продолжал Белозар, и голос его дрогнул. — Они убивали мой народ. Вспомни, что делала княгиня Ольга с нами. Сколько тысяч она убила только из мести за Игоря, который был просто жадным лжецом, который сам же нарушал собственные договоры. Там тоже были дети. Там тоже были невинные.
Он шагнул ближе, навис над связанным Вешняком.
— Вспомни свою сестру, Вешняк. Она так же умерла от их рук. Это же и твои люди — те, кого ты защищаешь. А они — это предки тех, кто убивал мой народ, кто плясал на его костях, кто забрал у нас то, что им никогда не принадлежало. Чем ты думаешь можно смыть этот мерзкий позор, который они сотворили с моим народом? С нашим народом?!
Белозар почти кричал. В глазах его полыхал тот самый жёлтый огонь, который Вешняк видел у чудовища на площади.
— Только кровью! Кровью можно смыть позор! Кровью — искупить предательство!
Вешняк долго смотрел на него. Слова застревали в горле, мысли путались. Он не был готов к этому разговору. Он даже не думал, что есть кто-то, кто сможет задать эти вопросы — так прямо, и так невыносимо больно.
Наконец он заговорил. Голос его был хриплым, но твёрдым:
— Как бы это ни было, нужно закончить виток насилия, Белозар. Ради людей, которые живы и хотят жить. Надо идти вперёд. А желание бередить старые раны... оно ничего не даст. Только много крови и всё.
— А у меня ничего не осталось, кроме мести и ран, которые они мне нанесли! — выкрикнул Белозар. — Для нового бога я — иноверец. Дикарь. Без дома, без народа. Они всего лишили меня, Вешняк! Всего! Моя жизнь — это месть. Впрочем...
Он вдруг успокоился, улыбнулся — горько, страшно.
— Впрочем, я не особенно отличаюсь от тебя. Ты для них такой же. Это сейчас они нуждаются в тебе, используют тебя как боевого пса. А дашь слабину — и они выплюнут тебя как паршивого. Ты слишком страшный для них, слишком непонятный, слишком дикий. Им ты не станешь своим никогда.
— Это не правда. Я тоже так думал раньше, но у меня есть люди, с которыми у нас один общий путь — Вешняк заозирался по сторонам. И пока это есть, и у тебя есть надежда.
Белозар с гневом взглянул на него.
— Что ты сделал с княжной? Зачем ты её похитил? — спросил он, меняя тему.
— Кровь Рюриковичей дарует мне большую силу — Белозар махнул рукой куда-то в темноту пещеры.
Что-то изменилось в воздухе. Вешняк почувствовал это — холод, идущий откуда-то изнутри, и жар, поднимающийся из самой глубины души.
— Хочешь, чтобы я дал тебе купаться в крови невинных? — тихо спросил он. — Белозар, ты стал чудовищем. И ты даже не понимаешь этого.
— Нет, я просто хочу, чтобы они искупили свои злодеяния перед моим народом. — Голос волхва зазвенел сталью. — Но да, я и безмерно презираю этих людишек, которые так легко предают свою веру, предков и быстро забывают их же пролитую кровь.
Всё это время Вешняк что-то шептал. Губы его двигались почти незаметно, выговаривая слова на древнем языке, которого Белозар не мог слышать.
— Давай заканчивать... — тихо сказал Вешняк.
— Я думал, ты поймешь. Думал, твоя боль за сестру сделает тебя моим сыном. Но ты выбрал их. — Белозар кивнул, глядя на него с высоты своего роста.
— Но ты потерял много крови, Вешняк. Не думаю, что это будет честно.
Вешняк усмехнулся — криво, одними уголками губ. В этом жесте не было веселья, только горькая ирония человека, который давно забыл, что такое честный бой.
— Честно? — переспросил он, и голос его сорвался на хрип. — Ты меня учил, что в драке со смертью честности не бывает. Бывает только жизнь или смерть.
Белозар долго смотрел на него. В его глазах что-то менялось — холодная ярость уступала место чему-то иному. То ли уважению, то ли давней, отеческой гордости, которую он, казалось, давно похоронил в себе.
— Верно, — сказал он наконец. — Учил. И, вижу, ты усвоил урок.
Он шагнул ближе. Огромная, уже почти не человеческая рука потянулась к поясу, где висел ритуальный нож — кривой, с рукоятью из чёрного дерева, испещрённой рунами.
— Но я тоже кое-чему тебя учил, — продолжал Белозар, вынимая нож. — Сила не берётся из ниоткуда. За всё надо платить. Ты отдал много крови. Пора получить плату.
И прежде чем Вешняк успел что-то сказать или даже осознать происходящее, Белозар полоснул ножом по собственному запястью.
Кровь хлынула тёмной, густой струёй — не алая, человеческая, а почти чёрная, с зеленоватым отливом, пахнущая землёй, болотными травами и той древней, дремучей силой, что текла в жилах старого волхва.
Он поднёс руку к голове Вешняка.
Тёплая, тяжёлая жидкость полилась на спутанные волосы, затекла в глаза, в рот, в ноздри. Вешняк дёрнулся, пытаясь отвернуться, но ремни держали крепко. Кровь заливала лицо, стекала по шее, пропитывала одежду.
— Пей, — приказал Белозар, и голос его звучал глухо, будто из-под земли. — Пей, ученик. Это сила твоего народа. Сила земли, которую ты защищал. Сила, которая течёт во мне много лет.
Кровь проникала в рот, и Вешняк невольно глотал. Горькая, солёная, с привкусом металла и гнили — она обжигала горло, разливалась по груди жаром, от которого, казалось, закипала кровь в жилах.
И вдруг он почувствовал. Как пришёл сон. Крепкий сон.
— Спи, волчонок, — прошептал Белозар, глядя на обмякшее тело ученика. — Ты ещё понадобишься. Там, где я задумал закончить эту историю.
Он щёлкнул пальцами. Из темноты выступили тени — безликие, бесшумные слуги, сотканные из мрака и корней.
— Отнесите их в город. На площадь, где они убили моих богов.
Тени склонились, подхватили бессознательные тела и растворились во тьме пещеры вместе с ними.
Белозар поднял посох, ударил им о камень.
— Скоро, — сказал он в пустоту. — Скоро земля заговорит.
---
Вешняк очнулся от холода, впившегося в кости. Голова гудела, руки и ноги были связаны — не кожаными ремнями, а чем-то иным, живым. Тонкие, но прочные корни оплетали запястья и лодыжки, пульсировали, будто дышали, и от каждого прикосновения по телу разбегалась противная, щекотящая слабость.
Рядом, в двух шагах, на груде старой соломы лежала Предслава. Лицо её было бледным, на щеке запеклась кровь, но грудь вздымалась ровно — жива.
Вокруг — ночь. Но не лесная, привычная, а городская. Вешняк узнал это место. Площадь перед Десятинной церковью. Там, где князь Владимир сбрасывал в Днепр старых идолов и загонял киевлян в воду для крещения. Здесь, на этом самом месте, греческие попы служили первые молебны, здесь рубили языческие капища и ставили кресты.
А теперь здесь стоял он.
Белозар.
Старый волхв не прятался больше в тени капюшона. Он стоял в центре площади, расправив плечи, и смотрел на церковь. В одной руке он сжимал посох из чёрного дерева, увенчанный резной головой волка. В другой — ритуальный нож, кривой, с рукоятью, инкрустированной речным жемчугом.
Он изменился. Просто стоял, и от него веяло такой древней, дремучей силой, что воздух вокруг плавился и тек, как смола. Глаза его горели ровным, холодным пламенем.
— Очнулся, ученик, — произнёс Белозар, не оборачиваясь. Голос его звучал глухо, но разносился над площадью, будто сама земля говорила. — Хорошо. Ты должен видеть это.
Вешняк дёрнулся, пытаясь разорвать корни, но они только сжались сильнее.
— Не трать силы, — Белозар наконец обернулся. — Это не простые путы. Это сама земля держит вас. Та самая земля, которую топтал твой князь, когда гнал людей в воду. Та самая, которую осквернили крестами и молитвами на чужом языке.
Он шагнул ближе. Остановился над ними, глядя сверху вниз.
— Ты спрашивал себя, зачем я похитил княжну? Думал, для выкупа? Для мести? — Он усмехнулся, и в этой усмешке не было веселья. — Глупый волчонок. Месть — это мало. Месть сжирает того, кто мстит. Я понял это давно.
Он присел на корточки, заглянул в глаза Вешняку.
— Я хочу не мести. Я хочу справедливости. Но справедливость в этом мире измеряется только одним — кровью.
Он выпрямился, раскинул руки, будто обнимая всю площадь.
— Здесь, на этом месте, они убили моих богов. Не идолов — богов! Перуна, Велеса, Макошь — тех, кто кормил этот народ тысячу лет! Они сбросили их в реку, как мусор, и поставили своего чужого бога на костях наших святынь. И земля это помнит. Земля кричит от этой боли до сих пор.
Он подошёл к церкви, провёл ладонью по каменной кладке. Из-под пальцев посыпалась пыль, и на миг Вешняку показалось, что стена дрогнула, пошла трещинами.
— Но чтобы крик земли стал слышен, нужна жертва. Не простая, не рядовая. Нужна кровь тех, кто начал эту бойню. Кровь Рюриковичей.
Он указал ножом на Предславу.
— Она — дочь князя, крестителя, внучка того, кто гноил мой народ в могилах. Её кровь, пролитая здесь, на этом проклятом месте, станет ключом. Она откроет врата. И тогда лес, настоящий лес, древний лес, войдёт в город. Не твари, не чудища — сам лес. Живой, дышащий, помнящий. Он покроет ваши церкви мхом, он прорастёт корнями сквозь ваши алтари, он задушит вашу веру так же, как вы душили мою.
Он повернулся к Вешняку, и в глазах его плеснулось что-то похожее на жалость.
— А ты, ученик, будешь свидетелем. Ты, кого я учил, кого любил почти как сына, ты увидишь, что на самом деле стоит ваша новая вера. Ты увидишь, как люди, которые тебя презирают, которые используют тебя как боевого пса, будут умирать. И может быть, тогда ты поймёшь: я прав.
Предслава зашевелилась, открыла глаза. Увидела Вешняка, Белозара, площадь, церковь — и всё поняла без слов.
— Не смей, — прошептала она, глядя на волхва. — Не смей трогать его.
— О, не бойся за него, девочка, — усмехнулся Белозар. — Он мне нужен живым. Чтобы помнил. Чтобы знал. Чтобы нёс эту память дальше, если выживет. А вот ты...
Он подошёл к ней, взял за подбородок, заставил поднять голову.
— Ты будешь кричать. Ты будешь молиться своим богам. И они не ответят. Потому что здесь, на этой земле, их нет. Есть только я и моя правда.
Он отпустил её, выпрямился, отошёл к центру площади, где на камнях уже был выложен странный круг из веток, камней и чьих-то костей.
— Восход, — сказал он, глядя на небо, где только начинал бледнеть край горизонта. — Скоро. Когда первые лучи коснутся креста на той церкви, я пролью кровь. И тогда начнётся то, что вы заслужили.
Он замолчал, погрузившись в древнюю, страшную молитву. Губы его шевелились беззвучно, но воздух вокруг вибрировал, и в этой вибрации чудились голоса — тысячи голосов, умерших, забытых, проклятых.
Вешняк рванулся в путах, но корни только сжались крепче, впиваясь в тело тысячами мелких игл.
— Бесполезно, — прошептала Предслава, глядя на него. — Он слишком силён здесь.
— Я не сдамся, — выдохнул Вешняк, глядя ей в глаза. — Слышишь? Я не сдамся.
Она улыбнулась — слабо, сквозь слёзы, но в этой улыбке была такая сила, что у Вешняка на миг перехватило дыхание.
— Я знаю, — сказала она. — Я потому и пошла за тобой.
На востоке разгоралась заря.
Тело горело. Кровь Белозара, выпитая в пещере, кипела в жилах, требуя выхода, рвалась наружу, раздирая его изнутри. Кости ломило, мышцы сводило судорогой, и в голове, сквозь боль и тьму, пробивался чей-то голос.
Давний. Тихий. Усталый.
«Запомни это чувство, Вешняк. Чистоту. Уверенность. Лёгкую отстранённость. Это — ключ к мороку. Не сила, не злость, не желание подчинить. Только это».
Лесная поляна. Солнце, пробивающееся сквозь листву. Старый волхв с глазами цвета лесной глубины, стоящий у него за спиной.
«А если не выйдет? — спросил тогда мальчишка, глядя на зайца, который вот-вот должен был сорваться с места. — Если я не смогу стать тенью?»
«Сможешь, — ответил Белозар. — Ты сильнее, чем думаешь. Но помни: превращение — не игрушка. Не баловство для слабых. Только от большой нужды, Вешняк. Только когда иного выхода нет. Потому что каждый раз, меняя облик, ты оставляешь часть себя в звере. И однажды можешь не вернуться».
Вешняк закричал.
Не от боли — от того, что понял. Учитель знал. Знал, что это может случиться. Знал, чему на самом деле учил его все эти годы. Не просто охоте. Не просто мороку. А умению становиться тем, кем нужно, когда иного выхода нет.
— Помоги мне! — прохрипел он, обращаясь не к Предславе — к тому, чья кровь жгла его изнутри. — Помоги стать тем, кем надо!
И Белозар, там, в своей чудовищной плоти, вдруг замер. Глаза его — жёлтые, звериные — дрогнули. Он узнал этот крик. Узнал эту просьбу.
— Давай, ученик, — пророкотал он, и в голосе его, сквозь звериный рык, пробилось что-то человеческое. — Вспомни урок. Чистота. Уверенность. Ты не один. Я здесь.
Тело Вешняка выгнулось дугой.
Первыми изменились глаза. Хрусталик сузился, превратился в вертикальную щель, зрачок расширился, поглощая радужку, и загорелся тем самым синим огнём, который Белозар видел только раз в жизни — когда учил этого мальчишку на поляне.
Челюсть поползла вперёд, удлиняясь, превращаясь в волчью пасть. Клыки, белые, острые, обнажились, раздвигая губы. Кожа на лице натянулась до предела, лопнула в нескольких местах, но крови не было — только новая, серая шерсть, пробивающаяся сквозь старую кожу.
Предслава отшатнулась, зажимая рот руками, чтобы не закричать.
— Возьми его, пока не поздно! — рявкнул Вешняк голосом, в котором уже клокотал звериный рык. Рука его — ещё человеческая, но уже покрывающаяся шерстью, с удлиняющимися когтями — рванула с шеи кожаный шнурок. Амулет Лиодана, тёплый, пульсирующий, мелькнул в воздухе и полетел прямо в руки княжны. — Я больше не могу его сдерживать!
Предслава поймала амулет рефлекторно, прижала к груди. В глазах её, широко распахнутых от ужаса, плескалось непонимание, но пальцы уже сжимали деревянный кругляш так крепко, что побелели костяшки.
Тело затрещало. Кости ломались и срастались заново, меняя форму, подчиняясь новой воле. Одежда, и без того изодранная, лопнула окончательно, осыпалась клочьями. Мышцы вздулись, переплелись жгутами, покрываясь всё той же серой, густой шерстью.
Руки удлинились, пальцы согнулись, превращаясь в лапы с чёрными, загнутыми когтями. Позвоночник выгнулся, перестраиваясь для бега на четырёх конечностях.
И над всем этим — глаза. Синие. Человеческие. Полные той самой боли, которую Белозар когда-то видел в мальчишке, потерявшем сестру.
Вешняк поднялся на четырёх лапах, встряхнулся, будто выходя из воды. Посмотрел на свои руки — на лапы — и замер.
— Получилось, — прошептал он человеческими губами на звериной морде. — Учитель, получилось.
Белозар смотрел на него — и впервые за долгие годы в глазах его мелькнуло что-то похожее на гордость.
— Получилось, волчонок, — пророкотал он. — А теперь покажи, чему я тебя научил.
Чудовище ринулось вперёд. Вешняк прыгнул навстречу.
И площадь взорвалась рёвом, хрустом костей и лязгом клыков.
Площадь превратилась в ад.
Два чудовища крушили всё на своём пути, и камни мостовой летели щепками, и вывороченные плиты вставали дыбом, и воздух звенел от рёва, от которого лопались слюдяные оконца в ближайших домах.
Белозар был огромен — выше любой избы, с рогами, закрученными в бараньи кольца, с пастью, полной жёлтых клыков в три ряда. Шерсть на нём стояла дыбом, и в каждом волоске текла та древняя, дремучая сила. Он двигался тяжело, но неудержимо, как идёт лавина, как ползёт ледник, сметающий всё на пути.
Вешняк был быстрее.
Он мелькал тенью, уворачиваясь от чудовищных лап, вгрызался в плоть врага, рвал когтями, бил молниями, вырывавшимися прямо из груди. Кровь Белозара, которую он выпил в пещере, жгла его изнутри, требуя выхода, и Вешняк отдавал её сполна — каждым ударом, каждым прыжком, каждым диким, нечеловеческим воплем.
— Ты силён, ученик! — ревел Белозар, обрушивая лапу на то место, где только что стоял Вешняк. Каменные плиты брызнули осколками. — Но силы мало! Нужна вера! А во что веришь ты?!
Он достал его.
Страшный удар пришёлся в бок — когти пропороли шкуру, мясо, добрались до рёбер. Вешняк отлетел к стене церкви, ударился, сполз по камням, оставляя кровавый след.
— Встань, волчонок! — Белозар надвигался на него, сотрясая землю каждым шагом. — Встань и прими смерть, как подобает воину! Не ползи, как червь!
Вешняк поднялся.
Кровь заливала морду, капала с клыков, смешивалась с грязью и каменной крошкой. Он сделал шаг навстречу — и Белозар ударил снова. Лапища сшибла его с ног, прижала к земле, вдавила в камни.
— Слаб, — прорычал Белозар, наклоняясь к нему. Жёлтые глаза горели в двух шагах. — Слаб, как и все они. Думал, ты особенный? Думал, моя кровь даст тебе какую-то особенную силу? Нет, ученик. Сила — во мне. А ты — лишь жалкая тень того, кем мог бы стать.
Он занёс лапу для последнего удара.
И в этот миг Вешняк посмотрел на него.
Не как зверь на зверя. Как человек.
В глазах его, синих, залитых кровью, не было страха. Не было ярости. Была только усталость — и странная, щемящая нежность.
— Лиодан, — прошептал он одними губами.
И Белозар замер.
Это имя ударило его сильнее любого меча. Сильнее молнии, сильнее проклятия, сильнее всего, что он пережил за всё это время.
Лиодан.
Сын.
Тот, кого убили на его глазах. Тот, чья кровь обагрила мох в священной роще. Тот, ради кого он проклял эту землю и сам стал проклятием.
— Что... что ты сказал? — прохрипел Белозар, и голос его дрогнул, ломаясь, теряя звериные ноты.
Лапа, занесённая для удара, дрогнула и замерла в воздухе.
И в это же мгновение что-то произошло за спиной Белозара.
Предслава, которую он забыл в пылу битвы, сделала шаг вперёд. Оборванная, исцарапанная, но с удивительно спокойным лицом. В руке она сжимала маленький кожаный мешочек, пришитый с изнанки к рубахе, — тот самый, в котором она хранила серебряную монету, подаренную Вешняком.
Но сейчас она разрывала шов дрожащими пальцами.
— Белозар! — крикнула она звонко, перекрывая шум битвы. — Посмотри на меня!
Старый волхв обернулся. Его жёлтые глаза, ещё полные звериной ярости, сузились, разглядывая эту странную, перепачканную в крови девчонку, посмевшую кричать на него.
— Что ты можешь мне дать, девочка? — прорычал он. — Свою жалкую жизнь? Она и так моя.
— Не жизнь, — ответила Предслава, делая ещё шаг. — Вот это.
Она выбросила вперёд руку и разжала кулак.
На её ладони лежал амулет.
Небольшой, грубо вырезанный из тёмного, почти чёрного дерева. Кружок с неровными краями, на котором проступали едва заметные руны — те самые, что Вешняк когда-то учился читать в лесной чаще. От амулета исходило слабое, тёплое свечение, совсем не похожее на холодный свет проклятой магии.
Белозар застыл.
Всё его огромное, чудовищное тело вдруг перестало дрожать от ярости. Рёв замер в груди. Глаза — жёлтые, звериные — расширились, и в них, впервые за долгие годы, мелькнуло что-то человеческое.
— Откуда... — прохрипел он, и голос его сорвался. — Откуда у тебя это?
Предслава смотрела на него в упор, не отводя взгляда.
— Это нашли в тереме Игната, — сказала она тихо. — Того самого дружинника, который убил твоего сына. Он забрал это у Лиодана как трофей. Думал, что это просто деревяшка. Не понимал, что держит в руках.
Белозар покачнулся.
Амулет.
Тот самый, который он вырезал для Лиодана много лет назад, когда сын был ещё маленьким и боялся темноты. Белозар тогда нашёл в лесу упавшее дерево, в которое ударила молния. Древесина его хранила тепло небесного огня. Он вырезал этот кружок, нанёс руны защиты и мира и вложил в ладошку сыну со словами: «Когда станет страшно, сожми его в кулаке. Вспомни, что я рядом. И страх уйдёт».
Лиодан носил его не снимая. Даже когда вырос, даже когда перестал бояться темноты — носил, потому что это была частица отца, его любовь, его защита.
А потом пришли они.
— Как он посмел... — прошептал Белозар, и голос его ломался, как лёд по весне. — Как он посмел прикоснуться к нему своими грязными руками?!
— Он мёртв, — твёрдо сказала Предслава. — Вешняк убил его.
Вешняк перевел на неё взгляд сквозь застилавшую глаза кровь.
Она шагнула ближе. Совсем близко. Теперь она стояла прямо перед чудовищем, глядя снизу вверх в его жёлтые глаза.
— Возьми, — сказала она, протягивая амулет. — Это твоё. Это его. Это единственное, что осталось от твоего сына, кроме твоей боли.
Рука Белозара — огромная, когтистая, чудовищная — потянулась к маленькой ладони княжны.
Когти коснулись амулета.
И в тот же миг по его телу пробежала дрожь.
— Лиодан... — выдохнул он.
Амулет дрогнул в его ладони. И вдруг — засветился ярче. Тёплым, золотистым светом, от которого на площади стало светлее, чем от восходящего солнца.
Из света возникла фигура.
Прозрачная, зыбкая, но узнаваемая. Юноша с глазами цвета лесной глубины, с русыми волосами, в простой холщовой рубахе. Он стоял, улыбаясь, и смотрел на отца.
— Здравствуй, — сказал он тихо. Голос его звучал отовсюду и ниоткуда. — Я так долго ждал, когда ты сможешь меня увидеть.
Белозар рухнул на колени.
Чудовищная туша его оседала, уменьшалась, сжималась. Когти втягивались, шерсть опадала, рога таяли, как лёд на солнце. Перед сыном стоял просто старик — сгорбленный, обессиленный, с мокрым от слёз лицом.
— Прости... — прошептал Белозар, протягивая руки к призраку. — Прости меня, сынок... Я не уберёг... Я не смог...
— Ты любил меня, — ответил призрак. — Этого достаточно.
Он шагнул ближе, наклонился и коснулся прозрачной рукой щеки отца.
— Ты слишком долго носил во мне боль, — продолжал Лиодан. — Она съела тебя, превратила в то, чем ты стал. Но я не хотел этого. Никогда не хотел. Я хотел, чтобы ты жил. Жил, а не мстил.
Белозар всхлипнул — по-стариковски, жалобно, разрывая сердце.
— Я не знал... Я думал... Думал, что кровью можно смыть...
— Кровью смывают только кровь, — тихо сказал Лиодан. — А боль смывают только памятью и прощением. Ты не виноват, отец. Ты просто очень любил меня. И это самое главное.
Призрак протянул руку, и из неё вытек свет — тёплый, золотистый, ласковый. Он обволок Белозара, проник в него, согревая изнутри то, что столько лет было сковано льдом ненависти и боли.
— Я всё это время был рядом, — донёсся уже затихающий голос Лиодана. — В каждом твоём вздохе, в каждом твоём шаге, в каждом твоём ударе сердца. Я ждал, когда ты вспомнишь. Когда сможешь меня увидеть. И ты вспомнил.
Белозар поднял глаза на сына. В них больше не было безумия — только бесконечная, светлая печаль.
— Куда мы теперь? — спросил он тихо.
Лиодан улыбнулся и указал куда-то за спину отца, туда, где за площадью начинался лес. В утреннем свете деревья казались не чёрными и страшными, а зелёными, живыми, полными той самой силы, что текла в жилах Белозара.
— Домой, — сказал Лиодан. — К тем, кто ждал. К дедам и прадедам. К лесу. К земле. К богам нашим.
Он протянул руку отцу.
— Пойдём. Там нет больше боли. Там только покой и вечная охота в небесных рощах. Там Макошь прядёт нити наших судеб, и Перун встречает воинов у золотого дуба. Там наш дом.
Белозар посмотрел на его руку, потом перевёл взгляд на Вешняка. В глазах старого волхва, таких уставших, мелькнуло что-то тёплое.
— Прощай, ученик, — сказал он. — Ты был лучшим, чему я научил этот мир.
— Прощай, учитель, — хрипло ответил Вешняк.
Белозар взял сына за руку.
И они пошли.
Вдвоём, рука об руку — старик и юноша, отец и сын. Они шли сквозь площадь, сквозь камень, сквозь стены, сквозь сам воздух — туда, где зеленел лес, где пели птицы, где не было ни проклятий, ни боли, ни смерти.
За ними, растворяясь в утреннем небе, тянулся свет — не холодный, не чужой, а тот самый, древний, что зажигают в сердцах людей любовь и память.
Они вошли в лес и исчезли среди деревьев.
На миг, всего на одно мгновение, над кронами вспыхнула радуга — яркая, нестерпимо красивая, сотканная из солнечных лучей и утренней росы. А потом и она погасла, растворилась в синеве неба.
Площадь опустела.
Вешняк стоял на коленях, сжимая в руке амулет, оставшийся от учителя. Тот больше не светился — только хранил тепло, которого не могли дать ни проклятия, ни боги, ни люди.
Рядом, поддерживая его за плечи, стояла Предслава. Она плакала — тихо, беззвучно, и слёзы её падали на окровавленные камни.
Рассвет вставал над Киевом.
Первый настоящий рассвет за многие годы. Солнце поднималось из-за горизонта, золотя верхушки деревьев, и лучи его проникали даже сюда, на эту проклятую площадь, разгоняя тьму, которая давно копилась здесь.
Где-то в лесу, далеко-далеко, запела птица.
Где-то вдалеке, в городе, затихали крики. Твари, оставшиеся без вожака, теряли силу, рассыпались, уползали обратно в лес. Люди выходили из укрытий и смотрели на небо, не веря своему счастью.
Вешняк поднялся.
Он стоял посреди площади — израненный, окровавленный, едва живой.
Предслава подошла к нему, взяла за руку. Пальцы её, холодные, переплелись с его пальцами.
— Пойдём, — сказала она тихо. — Пойдём домой.
Он кивнул.
И они пошли — двое, спотыкающиеся, еле переставляющие ноги, но идущие вперёд. Туда, где вставало солнце. Туда, где их ждали.
А позади, на площади, ещё долго кружились в утреннем свете чёрные хлопья праха, и ветер уносил их прочь, в лес, к старым могилам, к забытым капищам, к той земле, что наконец-то обрела покой.
---
Они шли медленно. Каждый шаг давался с трудом — Вешняк опирался на Предславу, но и сама княжна едва держалась на ногах. Кровь запеклась на лице, одежда превратилась в лохмотья, но в глазах обоих горел тот тихий, упрямый свет, который зажегся там, на площади, когда прах Белозара развеялся по ветру.
Город встречал их тишиной.
Не мёртвой тишиной кладбища, а той особенной, усталой тишиной, что наступает после великой битвы, когда отгремели крики и стих лязг мечей, и только ветер шелестит в разбитых окнах да где-то далеко плачет ребёнок.
Улицы были пусты. Трупы тварей лежали грудами, расползаясь на глазах, превращаясь в труху, в мох, в гнилые ветки — лес забирал своё, не оставляя следов своего вторжения. Трупы людей... их тоже хватало. У порогов, у заборов, прямо на мостовой — те, кто не успел спрятаться, не успел поставить идола, не успел поверить.
Предслава отводила глаза. Вешняк смотрел прямо. Он видел это сотни раз.
На углу, у покосившегося плетня, сидела старуха и тихонько выла, прижимая к груди окровавленный свёрток — тельце внука, не добежавшего до спасительной избы с идолом. Рядом топтался мужик с занесённым топором, глядя на них безумными глазами. Узнал княжну — и топор медленно опустился.
— Жива... — прохрипел он. — Княжна жива...
Слово пошло гулять по улицам, обгоняя их, разносясь шепотом, перерастая в ропот, а потом и в крики:
— Предслава! Предслава вернулась!
— А с ней тот... лесной! Вешняк!
— Живы! Оба живы!
Люди выползали из щелей, как тараканы после погрома. Оборванные, перепуганные, сжимающие в руках кто топор, кто крест, кто просто палку. Они смотрели на двоих, идущих по главной улице, и в глазах их, сквозь боль и ужас, проступало что-то новое. Надежда? Благодарность? Неверие?
— Это он тварей побил! — закричал вдруг чей-то мальчишеский голос. — Я видел! Он с самой главной дрался, а княжна ему помогала!
— Идолы! Идолы наши спасли! — подхватил другой. — А Вешняк ихнему вожаку голову оторвал!
Толпа густела. Люди шли за ними, не решаясь приблизиться, но и не желая отпускать. Словно эти двое, израненные, едва живые, были единственным, что осталось у них от этой ночи — от страха, от боли, от чуда спасения.
Впереди, на площади перед княжеским теремом, их ждали.
Добрыня стоял, опираясь на меч, как на посох. Лицо его было серым, в разводах копоти и запёкшейся крови, левая рука висела плетью — видно, выбита в сече. Рядом с ним — горстка дружинников, те, кто уцелел. Человек двадцать, не больше. И толпа горожан — те, чьи дома устояли, те, кто выжил.
Воевода смотрел, как они подходят. Предслава — бледная, шатающаяся, но с высоко поднятой головой. Вешняк — страшный, ещё не до конца вернувший человеческий облик, с горящими синими глазами на окровавленной морде. Рука княжны лежала на его плече, и этот жест — собственнический, защитный — говорил больше любых слов.
Они остановились в двух шагах.
Толпа замерла.
Добрыня смотрел на них долго. Очень долго. Потом перевёл взгляд куда-то в сторону, на церковь, на площадь, где ещё витал в воздухе прах Белозара. И вдруг — рухнул на колени.
Меч со звоном покатился по камням. Воевода, старый воин, прошедший с князем огонь и воду, стоял на коленях, и плечи его тряслись.
— Прости... — выдохнул он, и голос его сорвался. — Прости, княжна... Не уберег... Не смог...
Предслава шагнула к нему, забыв про усталость. Опустилась рядом, обняла за плечи.
— Добрыня... Что случилось? Где отец?
Воевода поднял на неё глаза. В них стояли слёзы — настоящие, мужские, которых никто никогда не видел у этого железного человека.
— Убили... — прохрипел он. — Попы... и бояре... Ночью, когда вы бились... Ворвались в гридницу... Князь раненый лежал, я прикрывал... А они... с крестами... с иконами... — Он задохнулся, сглотнул комок. — Голову проломили... Своими руками...
Предслава покачнулась. Побелела так, что даже кровь на щеке стала казаться ярче.
— Как? — выдохнула она. — За что?
— За идолов, — горько усмехнулся Добрыня. — За то, что разрешил ставить по дворам. Сказали, что это он навлёк гнев Божий, что из-за него кара... А сами... сами в церкви отсиживались, пока люди гибли.
Толпа за спиной загудела. Кто-то всхлипнул, кто-то выругался матом.
— Где они? — спросил вдруг Вешняк, и голос его, ещё срывающийся на звериный рык, заставил всех вздрогнуть. — Где эти... убийцы?
Добрыня махнул рукой куда-то в сторону, к церкви.
— Там. Народ их... сам судил. Не дали уйти. Никому.
Предслава закрыла лицо руками. Плечи её вздрагивали, но она не плакала — нет, княжны не плачут прилюдно. Только дышала глубоко, с надрывом, будто захлёбываясь воздухом.
Вешняк стоял рядом, не зная, что делать. Всё, чему учил его Белозар, всё, чему научила жизнь, — это убивать и выживать. Утешать... этому его не учили.
Он протянул руку и осторожно, едва касаясь, положил тяжёлую ладонь на её плечо. Предслава дёрнулась, подняла голову. Посмотрела на него — и вдруг улыбнулась. Сквозь слёзы, сквозь боль, сквозь всё.
— Ты здесь, — сказала она тихо. — Ты живой. Значит, всё будет хорошо.
Добрыня поднялся, опираясь на подоспевшего дружинника. Посмотрел на них двоих — на израненного окровавленного мужчину и на княжну в лохмотьях, стоящих рядом, прижавшихся друг к другу. И в глазах его, ещё мокрых от слёз, мелькнуло что-то тёплое.
— Что теперь будет? — спросил он хрипло. — Князя нет. Власть... кто примет?
Толпа замерла, ожидая ответа.
Предслава выпрямилась. Слёзы высохли на её щеках, оставив только грязные разводы. Она посмотрела на людей — на тех, кто выжил, кто стоял сейчас перед ней, израненный, перепуганный, но живой.
— Мы, — сказала она звонко. — Все вместе. Будем хоронить мёртвых. Будем отстраивать дома. Будем жить.
Она перевела взгляд на Вешняка.
— И он останется с нами. Если захочет.
Вешняк молчал долго. Смотрел на людей, на пожарища, на церковь, где ещё витал призрачный свет ушедшего Белозара. Потом перевёл взгляд на неё.
— Захочу, — сказал он просто.
И впервые за долгие годы губы его тронула настоящая улыбка — не кривая усмешка, не горькая гримаса, а светлая, почти мальчишеская улыбка.
Толпа взорвалась криками. Кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то просто орал от радости, выплёскивая всё, что накопилось за эту страшную ночь.
Добрыня шагнул вперёд, протянул руку Вешняку.
— Спасибо тебе, — сказал он глухо. — За неё. За всех нас. За то, что не ушёл.
Вешняк пожал его руку — осторожно, чтобы не раздавить покалеченную кисть воеводы.
— Я ещё вернусь в лес, — сказал он. — Это мой дом. Но теперь... теперь я знаю, что у меня есть и другой.
Он посмотрел на Предславу. Она кивнула, понимая без слов.
Солнце поднималось всё выше. Лучи его золотили верхушки уцелевших теремов, играли в разбитых окнах, согревали израненную землю. Где-то вдалеке, за городскими стенами, медленно, неохотно отступала ночь. Лес затихал, успокаивался, принимая обратно своих мёртвых и прощая живых.
Люди расходились по домам — откапывать из подвалов припасы, перевязывать раны, оплакивать погибших. Но многие ещё стояли, глядя вслед двоим, что медленно поднимались по ступеням княжеского терема.
Добрыня, кряхтя, взвалил на плечо меч и побрёл следом. Надо было решать, что дальше. Хоронить князя. Созывать вече. Выбирать нового правителя. Жить дальше.
Но это будет потом. А пока — просто утро. Первое мирное утро за долгие годы.
Ветер шелестел в кронах, донося из леса запах мокрой листвы и свободы. Где-то далеко-далеко, на самой границе слышимости, прозвенел колокол — уцелевшая церковь звала к заутрене, но в этом звоне уже не было прежнего страха. Только надежда.
Вешняк остановился на верхней ступени, обернулся. Посмотрел на город — на дымящиеся развалины, на копошащихся людей, на реку, сверкающую в лучах солнца.
— Спасибо, учитель, — прошептал он одними губами. — За всё.
Ветер донёс ответ — тихий шелест листвы, похожий на вздох.
Потом Предслава взяла его за руку, и они вошли в терем. Дверь за ними закрылась.
---
Вешняк ехал шагом, давая Власко отдых после всего, что случилось. Конь ступал ровно, только уши прядали, ловя звуки просыпающегося леса. Вчерашнее не отпускало. Лицо Предславы, когда они прощались на рассвете. Её твёрдое: «Я дождусь. Сколько надо — дождусь». И его собственное молчание в ответ.
И вдруг внутри заныло. Глухо, настойчиво, будто кто-то изнутри забил в колокол. Вешняк натянул поводья, прислушиваясь к себе. Этому чутью он научился доверять — оно редко обманывало.
Ветер донёс запах дыма. Горело дерево, и горело недавно — смолистый, едкий дух ещё не выветрился. А следом, сквозь треск огня, пробился крик. Старческий, надрывный, полный такой боли, что у Вешняка внутри всё перевернулось.
— Доченька! Не ходи домой! Доченька-а-а!
Власко всхрапнул, затанцевал на месте, но хозяин уже спешился, отдал поводья. Конь понимающе фыркнул и остался стоять, кося умным глазом в сторону, откуда доносились звуки.
Из-за поворота открылась поляна. Дом догорал — пламя уже вырывалось из окон, лизало почерневшие брёвна, с треском пожирало крышу. В этом зареве вся сцена казалась особенно жуткой — будто само пекло разверзлось, чтобы осветить человеческое зверство.
У крыльца трое вооружённых мужиков волокли к лесу молодую девушку. Она вырывалась, царапалась, но силы были неравны. Один тащил её за волосы, двое других подталкивали сзади, довольно улюлюкая. Рядом с ними на земле валялся разорванный узелок — травы, собранные в лесу, рассыпались по мху жёлтыми и зелёными пятнами.
Увидев выходящего из-за деревьев Вешняка, они замерли. Заерзали, переглянулись. Но страх быстро сменился наглой уверенностью — этот человек убивал чудовищ, все знали. А они кто? Они люди. При деле. При боярском наказе.
— Своей дорогой, бродяга, — рявкнул тот, что тащил девушку, отпуская её и выпрямляясь во весь рост. Рука его легла на топор за поясом. — Здесь чудищ нет. Нечего тебе тут делать.
— Иди-иди, — подхватил второй, скалясь в ухмылке. — Мы по наказу боярскому. Вся власть от бога, слышал такое?
Девушка, оставленная на миг без присмотра, рванула было к дому, но третий мужик перехватил её, заломил руки.
— Пусти! — закричала она, вырываясь. — Там отец! Там...
— Молчи, дура! — он зажал ей рот ладонью.
Вешняк проехал ещё несколько шагов. Остановился. Поднял глаза к небу — серому, затянутому дымом, сквозь который не пробивалось солнце. Потом слез с коня.
Медленно, не глядя на них, подошёл к тому месту, где из земли торчала кривая, заострённая палка — видно, от плетня обломилась. Выдернул. Взвесил в руке.
— Вся власть от бога? — переспросил он тихо. Голос его звучал ровно, но в этой ровности чувствовалось такое, от чего у мужиков мороз пошёл по коже. — Прям вся?
Он шагнул к ним.
— Ты... ты чего? — попятился первый, вытаскивая топор. — Не подходи! Мы при деле! Боярин велел! У них тут истукан поганый, с золотом! Мы только забрать хотели, а старик...
— А старик заперся в погребе, — перебил его Вешняк, и голос его стал тише, страшнее. — И молился своему богу. И приговаривал: доченька, не ходи домой. Знал, что вы с ней сделаете...
Он перевёл взгляд на девушку. Та смотрела на него широко раскрытыми глазами, в которых плескался ужас и такая отчаянная надежда, что у него внутри всё сжалось.
— Не смотри, — сказал он ей тихо.
И шагнул вперёд.
Что было дальше, девушка не запомнила. Она только слышала свист рассекаемого воздуха, хруст, булькающие хрипы и тяжёлые удары тел оземь. А когда открыла глаза — всё было кончено.
Трое мужиков лежали на земле в разных позах, и кровь растекалась от них тёмными пятнами, впитываясь в мох. Первый — с куском палки, торчащей из глаза, застыл с открытым ртом, будто хотел закричать и не успел. Второй — с пробитой грудью, ещё дёргался в предсмертной судороге. Третий — с окровавленным виском, замер, уткнувшись лицом в траву.
Вешняк стоял над ними. Палка выпала из разжатых пальцев.
Девушка рванула к дому. Из распахнутой двери валил дым, но она, не помня себя, кинулась внутрь. Вешняк — за ней.
В погребе, в самом углу, забившись между кадками, сидел старик. Мёртвый. Задохнувшийся в дыму, но в руках его, прижатых к груди, всё ещё был зажат идол. Небольшой, грубо вытесанный, но с золотыми прожилками в древесине — видно, правду сказали мужики про золото.
Вешняк опустился рядом, осторожно разжал окоченевшие пальцы. Взял идола. Тот был тёплым — не от огня, от той особенной, древней силы, что текла в нём.
Девушка упала рядом с телом отца, зарыдала, прижимаясь к его груди. Идол, который Вешняк положил рядом, слабо светился в полумраке, будто прощаясь.
---
Утром следующего дня три головы висели на ветви старого дуба, что рос у самой дороги. Жуткие гримасы застыли на мёртвых ликах, стекленели глаза, в которых уже не было ни наглости, ни похоти — только пустота. Ветер раскачивал их, стучал зубами друг о друга, и этот стук разносился над лесом, предупреждая: здесь прошёл тот, кто не прощает.
Вешняк сидел на корточках у маленького костерка, глядя в огонь. Девушка, закутанная в чей-то старый армяк, найденный в уцелевшем сарае, стояла рядом, прижимая к груди идола. Тот больше не светился — только хранил тепло.
— Боярин... — прошептала она наконец. — Тот, что послал их. Скажи мне имя.
Вешняк поднял голову. Посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом. Потом перевёл глаза на головы казнённых. Потом — на догоревшие головешки дома, где остался лежать её отец.
Вешняк смотрел на качающиеся на ветру головы и видел в них не наказание, не справедливость — только очередное звено в бесконечной цепи насилия, которую люди называют жизнью. Эти трое получили то, что заслужили. Но завтра появятся другие — с теми же глазами, той же жадностью, той же слепотой. И так будет всегда. Потому что этот мир не хочет меняться. Потому что страх и кровь — единственное, что он понимает.
— Не надо тебе этого знать, — сказал он хрипло. — Просто живи. Лес прокормит. А если что — люди в Ключах помнят меня. Скажешь, что от Вешняка. Примут.
Она хотела что-то добавить, но он уже встал, свистнул Власко. Конь выступил из-за деревьев, подошёл, ткнулся мордой в плечо хозяина.
Вешняк вскочил в седло.
— Как тебя звать? — спросила она вдогонку.
Он обернулся. В глазах его, синих, усталых, мелькнуло что-то — может быть, удивление, что она ещё не знает.
— Вешняк, — ответил он просто.
И тронул поводья.
Власко пошёл шагом, унося его прочь от этой поляны, от трёх голов на дубу, от девушки, которая осталась одна на всём белом свете. Лес принимал его, смыкался за спиной, прятал от людских глаз.
Он ехал и думал о том, что всё это уже было. Тысячи раз. И ещё тысячи раз повторится.
И даже если когда-нибудь весь мир сгинет в гигантском пожаре, захлебнётся в потопе, якобы для того чтобы очиститься, и потом возродится вновь — всё повторится до мельчайшей детали. Ничего нового в нём не появится. Войны будут длиться бесконечно, насилием будут управляться народы, а власть будет передаваться от отца к сыну вместе с похотью и жадностью.
И даже если Вешняк в тысячный раз убьёт подонка, насиловавшего одинокую женщину, подонка, вырезавшего семью ради мешка зерна — они воскреснут вновь. В других телах, в других землях, с теми же глазами. И они будут сражаться вечно. Потому что это не просто люди. Это стихии. Две разные силы, что вечно противостоят друг другу — свет и тьма, жизнь и смерть, порядок и хаос. Они не могут победить друг друга. Они могут только вечно длить эту битву, в которой каждый убитый воскресает снова, чтобы занять своё место в бесконечном круговороте.
Вешняк остановил коня на миг, прислушался к себе. Где-то в глубине души, в самом тёмном её углу, теплилась мысль: а что, если однажды что-то изменится?
Он взглянул на свои руки, на запекшуюся кровь на плаще.
Глупости. Как ветер будет дуть, как солнце будет светить на небесах, так и люди будут алкать, любить и ненавидеть. Мир не меняется. Меняются только лица, имена, названия богов, которым молятся. А суть остаётся той же — страх и насилие.
Вешняк знал, что он сам был частью того, что он так ненавидел. Он сам поставил себя и палачом, и судьёй, и боролся с насилием совсем не с помощью добрых слов, когда считал нужным, — доставал меч, рубил головы, внушал страх, кого-то миловал. Не слушал никого и когда хотел, вёл себя по-хозяйски. И ему казалось, что это правильно.
И всё же он ехал дальше. И надеялся. Потому что пока есть хоть одна девчонка, прижимающая к груди идола, пока есть хоть один старик, умирающий с верой в глазах, пока есть хоть один ребёнок, который сможет вырасти и стать лучше — у этой бесконечной битвы есть смысл.
Даже если этот смысл видит только он один.
Даже если сам он давно уже стал частью этого хаоса.
Даже если люди, которых он спасал, никогда не поймут и не примут его до конца.
Власко нёс его сквозь лес, и ветер свистел в ушах, и где-то далеко-далеко, на самой границе слышимости, пела птица — пела о том, что жизнь продолжается. Что после любой ночи наступает рассвет. Что даже у самого страшного пути есть цель.
И пусть этот рассвет никогда не станет вечным. Пусть за ним последует новая ночь, новые твари, новые ублюдки выйдут на свои посты. Он всё равно будет встречать каждый новый день — с мечом в руке, с верным конём под седлом и с холодной пустотой в глазах, за которой прячется та самая искра, что делает человека человеком.
Он поехал дальше.
Свидетельство о публикации №226032201121