Меланхолия

И меланхолия может выплеснуться из человека, как лава

А убийцей Георгиса был Нильс Нильсен. После безрезультатной стрельбы у Доминика (которая завершилась пролитым борщом, а могла пролиться кровь Нильсена) Олаф Кнутсон, всерьез озабоченный судьбой приятеля, на скорую руку, пока не будет устроен побег Нильсена в Блатвию, спрятал его у своей кумы, старой и глухой госпожи Галлен.

В квартире глухой и уже слегка слабоумной старушки Нильсен чувствовал себя очень неуютно. Сумрачные комнаты с темно коричневыми лакированными дверями, где все было завешено двойными портьерами и занавесками; в запертой и пустой квартире старухи Галлен было что то зловещее, что то неопределенное и затемненное, что трудно было объяснить обычными словами, что то звучащее над этим тихим и забытым пространством второго этажа как эхо погребального звона. В бое старинных часов в застекленных футлярах слышался отзвук мрачных предчувствий о приходе времени нечеловеческих усилий, о приближении с каждой минутой того момента, когда даже сам Нильс Нильсен обагрит свои руки теплой человеческой кровью.

Вся эта буржуазная квартира на втором этаже по улице Променад, 5а, направо, была устроена и содержалась с единственной целью – продлить на этом свете культ памяти о погибшем единственном сыне Галлен Сигурде, которого солдаты Пороховского застрелили только за то, что он «выполнял свой патриотический долг как блитванский офицер, принявший присягу законному правительству и павший с оружием в руках, защищая власть, основанную на позитивном законе»! Все комнаты были заставлены и увешаны портретами Сигурда, его саблями, рапирами, перчатками и масками для фехтования, снаряжением для охоты и верховой езды, седлами, фотографиями лошадей и всадников, одним словом, рыцарскими мелочами, которые кажутся такими незначительными, но содержат в себе столько жизненного постоянства, что существуют сами по себе, в своей полной предметной нетронутости еще долго долго после смерти уже истлевших владельцев. Седло, например, новенькое седло, все еще пахнет совершенно свежей юфтью, терпким и сыроватым запахом кожи, только что покрытой лаком, а от всадника, который, словно мимолетная тень, два три раза покачался в этом своем новом седле, не осталось и следа; только два три фотоснимка, на которых веером расползаются гнилостные пятна смерти, два три цветка под стеклом дорогого портрета, два три письма, то есть по большей части лоскуты и обрывки бумажек. Или обнаженные кавалерийские сабли, скрещенные рапиры, парадный уланский мундир в шкафу, каждый второй день тщательно очищаемый от пыли госпожой Галлен, как будто Сигурд вот вот позвонит за дверью, возвратясь домой, молодой, улыбающийся, и начнет по мужски крайне суматошно собираться на бал. Начнется нервная беготня по всей квартире, хлопанье дверьми, перекличка с денщиком, на бархатных скатертях будет в беспорядке расставлено огромное количество бутылочек и склянок, флакончиков с лаком и маленьких ножниц, всюду будут разбросаны несессеры, тут же будут лежать бритвы, мыло, сеточки для волос, лаковые сапоги с извлеченными из них деревянными распорками, будут звякать шпоры, денщик будет приносить теплую воду.

Комната, вся квартира на улице Променад, 5а, вся улица, все вокруг, весь Блитванен наполнятся смехом, возгласами, посвистыванием, а когда этот кавардак переместится на лестницу (по которой Сигурд все еще сбегает по ребячьи через три ступеньки и столь стремительно, что грохот его бега гулким эхом разносится до самой парадной, как будто не человек, а снаряд пролетел с невообразимой скоростью), то и тогда здесь, как после спектакля, по прежнему будет витать дух Сигурда. Откупоренные флаконы, блюдечки с мыльной пеной, ремни, разбросанное белье, костюмы, ботинки, сабли, револьверы, бумажники, лужицы воды на полу, на паркете, на коврах, на бархатных скатертях, запах одеколона, свежий аромат лаванды… После этого стихийного вихря в комнатах и во всей квартире оставалось столько сквозняков, запахов, здоровья, радости, что старая Галлен ощущала этот юношеский порыв как свое собственное жизненное вдохновение, влекущее к новым возможностям, иллюзиям, наполненной жизни с поднятыми парусами. Но однажды вечером все это остановилось и с того зловещего вечера неподвижно стоит на одном и том же месте, как часы с лопнувшей пружиной, которые стоят и молчат.

Галлен старший, сравнительно мудрый и дальновидный торговец соленой рыбой, обеспечил своих юридических наследников небольшой, но достаточно солидной шведской рентой, поступавшей из Стокгольма с математической точностью третьего числа каждого месяца в виде почтового перевода на счет блитванского Народного банка, и с каждым годом сумма увеличивалась обратно пропорционально курсу блитванского лея, который ежегодно снижался с невероятно последовательной, математической определенностью.

Весь домашний уклад старой дамы был полностью изолирован от внешней, реальной блитванской действительности, так что доктор Нильсен в этих комнатах первые два три дня чувствовал себя как человек, потерпевший кораблекрушение и выплывший из ужасно беспокойной, убийственной для нервов неизвестности в теплое прибежище с мягкими старинными креслами, под бархатный, интимный свет ламп с матовыми абажурами, где была полная тишина, где даже с улицы Променад не доносилось никаких звуков, потому что там, в аллеях старых платанов, обычно нет прохожих. Можно было курить, бодрствовать, читать, читать, курить, полуночничать и до утра разговаривать с глуховатой старушкой о второстепенных и повседневных мелочах, но ему с каждым днем становилось все неуютнее. Олаф Кнутсон со своими полностью расстроенными нервами, отчаявшийся в несоизмеримо большей степени, чем на первый взгляд могло показаться, с самого начала не сумел лучшим образом сориентироваться в этой довольно запутанной ситуации, а когда арестовали работавшего в ближайшем гараже шофера, пользующегося личным доверием Нильсена, человека, который должен был его перебросить за границу, Кнутсон окончательно растерялся и однажды вечером признался Нильсену, что утрачивает контроль над собой. Нильсену было ясно с самого начала, что нет никакого смысла коротать дни в этой пыльной запертой квартире, но Олаф Кнутсон, искренне встревоженный судьбой Нильсена, настолько преувеличивал значение всякой, даже малейшей, опасности, что его помощь постепенно становилась основной и в некотором роде даже неприятной помехой. Олаф Кнутсон все упрямее откладывал побег Нильсена, потому что не мог понять, «как можно человеку отправляться в ночь, туман и полную неизвестность без единого лея в кармане», не веря Нильсену, что ему не надо больше денег, чем имеющаяся наличность, что тысячи леев ему на первых порах будет вполне достаточно.

– Дружище, тысяча долларов – вот минимальная сумма, необходимая на всякий случай, – повторял Олаф Кнутсон изо дня в день, категорически обещая Нильсену достать эту тысячу долларов, но на следующий день он возвращался еще печальнее, подавленнее, мрачнее темной ночи, без тысячи долларов, без денег, с пустыми руками, твердя, что люди свиньи. Для Нильсена все было уже готово: и паспорт на имя какого то аптекаря из Анкерсгадена, и полицейское удостоверение с новой фотографией Нильсена (без усов, но в очках с темной оправой), но Олаф Кнутсон по прежнему медлил пускать в действие всю сложную цепочку посредников и адресов, пока не будет решен «финансовый вопрос». А этот кнутсоновский «финансовый вопрос» никак не вытанцовывался, и Нильсен нервничал, ведь так можно глупейшим образом потерять голову из за воображаемой тысячи долларов, поэтому у него постепенно созревало решение приступить к действию без санкции Кнутсона. Будь что будет!

В прошлую ночь он не спал ни секунды, всю ночь вплоть до утренних церковных колоколов. В доме по ту сторону аллеи напротив квартиры Галлен этим утром на первом этаже засела полиция. Через открытые окна виднелась гостиная в старонемецком стиле, диван, обитый зеленым бархатом, а над спинкой зеленого дивана натюрморт в круглой деревянной резной раме: персики, черешни, яблоки. Прислуга уже принялась за утреннюю уборку, открыла окна, тяжелые старонемецкие стулья поставила вверх ножками на стол, крестьянская девушка таинственно передвигалась взад вперед по освещенной комнате, дотрагиваясь до картинных рам и наклоняясь к отдельным предметам невидимой домашней утвари, загадочно скрытым за стенами. Во время своих бодрствований, уставившись в балку на потолке своей комнаты, Нильс Нильсен по вспыхнувшему желтому параллелограмму света, бьющему через открытые окна квартиры на противоположной стороне аллеи, знал, что уже минуло шесть часов утра.

«Девушка в старонемецкой гостиной напротив зажгла лампу, начинается день!»

Неизвестно почему, но Нильсену было приятно смотреть на эту пустую, освещенную старонемецкую гостиную. Много лет назад во время службы в хуннско-арагонской армии он влюбился в девушку, жившую на окраине Блитванена в такой же старонемецкой гостиной с натюрмортом в деревянной резной оправе над диваном. Направо в углу, так же как и в этой таинственной комнате, стоял черный рояль, а рядом с диваном – этажерка со словарями в золоченых переплетах. Юношеская любовь Нильсена, его идеал, его Лаура, играла мелодию из хуннской оперетты («Hull; falev;l») (1) на черном рояле в старонемецкой гостиной на первом этаже. Эта глупая опереточная мелодия, этот шлягер об «опавших листьях» примерно в тысяча девятьсот одиннадцатом году завоевал Восточную Европу от Блитвы и Блатвии до Цыгании и Хиндустании, и вот, много лет спустя, эта мелодия возвращается как лирическое воспоминание о девушке, которая вот так же в старонемецкой гостиной вышивала розы на шелке и писала Нильсену глупые письма.

«Звонят у бернардинцев, скоро зажгут свет в старонемецкой комнате на первом этаже напротив!»

В то утро освещенный параллелограмм возник на потолке комнаты Нильсена гораздо раньше. Он встал посмотреть, что происходит – так рано – напротив, в старонемецкой гостиной, но, смотри ка, этим утром стулья не стоят на столе, а остались на своих местах, но почему окно открыто, кто это может знать! Ясно, утренний обыск в квартире. Торопливые передвижения взволнованных людей, хлопанье дверями, возбужденное беспокойство в жестах, а на столе в гостиной груда предметов: книги, связки белья, шкатулки с фотографиями… Много сыщиков. Снаружи кордон полиции. Но вот свет опять погас, и все таинственно исчезли. Отряд стражников промаршировал мимо дома Нильсена неторопливым, чуть усталым шагом: раз два, раз два, а туман был столь густ, что этот отряд черных фигур буквально утонул в нем. Блитванский туман поглотил их точно на уровне плеч, так что некоторое время казалось, будто шагают безголовые. Это загадочное утреннее событие не на шутку встревожило Нильсена. Беспокоило также отсутствие Олафа Кнутсона, несмотря на договоренность, что он придет на черный кофе. Олаф Кнут сон не появился даже во второй половине дня. Его нет, а уже начинает смеркаться. Ожидая, что приятель в любую минуту может появиться в дверях, Нильс Нильсен взял в руки Тацита, которого листал уже несколько дней с тех пор, как разместился на диване в гостиной старухи Галлен. Чтобы прийти в себя, чтобы подавить тревогу, он весь остаток дня листал Тацита.

«Дакия, Фракия, Иллирик, Скифия, Сарматия, Монголия, Хунния, Блитвания – вечно одна и та же картина в течение веков: грязные и густые воды, словно пригорелая похлебка, крестьяне в грубых домотканых штанах, босоногие, лохматые, бородатые, неприглядные, голодные, жуткие крестьяне, лачуги из веток, из переплетенных веток, обмазанных глиной, текут воды, течет Истер, течет Блитва, течет Ильменга, течет Блатва, вся эта огромная масса мутной воды течет; в спокойном, тихом водном зеркале не видно течения, и все таки вода течет постоянно, безостановочно, а здесь через эти толпы крестьян проносят сегодня полковника Кристиана Пороховского, как вчера носили божественного Августа на золотых носилках. И что от всего этого останется?»

Колокола в городе.

«У бернардинцев звонят, а Олафа Кнутсона нет. Почему он не приходит?»

Кто-то позвонил в дверь.

«Это не Олаф! У него есть свой ключ. Уж не полиция ли? Старухи Галлен дома нет… Она в церкви. Ей хорошо. Ей есть кому исповедоваться… Отцу Бонавентуре Балтрушайтису. Все еще кто то звонит в дверь! Долго! Настойчиво!»

Нильсен встал, приподнял красную бархатную скатерть, вытащил из ящика стола свой пистолет, положил его на красный бархат и осторожно, неслышно приоткрыл дверь из комнаты, потом аккуратно, на цыпочках, без малейшего шума прокрался в темный коридор, где на входных дверях был глазок в металлической окантовке. Не дыша, подошел он к дверям и заглянул в глазок. Снаружи перед дверями стояла Карина Михельсон. Он не видел ее с того дня, когда узнал от майора Георгиса, что она, столь дорогая ему госпожа, находится на службе бурегардского отделения «П». Еще в начале их знакомства она ему намекнула, скорее между прочим, чем прямо, что оказывает некоторые услуги отделению «П», но, по ее рассказам, это были лишь технические услуги, например, печатание на машинке ради дополнительного заработка, так как ее пенсия была столь жалкой, что на нее она не могла жить. Чтобы реально убедить его в стопроцентной искренности своих симпатий к нему, она время от времени передавала Нильсену копии отдельных документов отделения «П», которые Кметинис как глава блитванских аграриев в блатвийской эмиграции активно использовал в пропагандистской кампании против Пороховского. Нильс Нильсен относился к числу тех наивных людей, которые как мужчины никогда не подозревали своих женщин, но и особого доверия к этой жизнерадостной и улыбчивой даме он все таки не питал. Свое открытое письмо Пороховскому он никогда не считал особо секретной вещью, тем более что черновик, переданный на перепечатку госпоже Михельсон, он подписал, да и вообще письмо было в принципе открытым, следовательно, по своей сути предназначалось для общественности. Но когда майор Георгис швырнул ему на стол его собственную рукопись как свидетельство того, что генеральша Михельсон их агент, Нильс Нильсен не устоял перед этим доказательством и написал госпоже Михельсон несколько слов, а именно очень короткое, вполне закономерное и, конечно, весьма драматическое письмецо, которое должно было стать эпилогом этой непродолжительной любви.

«Майор Георгис вернул мне сегодня мое открытое письмо, которое осталось у Вас, и я думаю, что между нами на эту тему, как, впрочем, и на все другие, любой дальнейший разговор излишен!»

«Письмо, о котором сообщаете, у меня украли, и я клянусь Вам своей жизнью, что не виновата. Прошу Вас позволить мне устно объяснить все» – так ему ответила Михельсон, но встреча их не состоялась.

«Спасибо Вам за письмо. Я рад, что все так случилось, как Вы пишете, но, полагаю, всякое устное объяснение излишне. Я Вам верю, что у Вас это мое письмо украли, но, к сожалению, больше не могу быть уверенным, что так не случится и вторично».

После этого Карина Михельсон пыталась увидеть его лично несколько раз в квартире, дважды он обнаруживал ее визитную карточку, а однажды не открыл ей дверь. Когда же она звонила по телефону, он тут же опускал трубку. Тем временем дошло до пальбы у Доминика, он уже вторую неделю живет у старухи Галлен, а сейчас, на тебе вот, таинственная Карина из отделения «П» тут как тут, звонит в дверь! Нервно. Долго. Снова звонит. Вздыхает. Звонит.

«Как она могла узнать, что Нильсен поселился у Галлен? Кнутсон? Исключено! Старуха Галлен? То же самое… Но его обнаружили. Здесь его арестуют! Хорошую виру заработает Карина!»

Стоял Нильсен в темной прихожей с другой стороны двери с глазком для подглядывания, а сердце у него стучало так сильно, что он ощущал биение пульса в глазных яблоках. С выпученными глазами, затаив дыхание, во всем теле ощущая тревожную пульсацию крови, замер он в таком состоянии в темноте и ждал, когда прекратятся звонки. Долго еще звонила Карина Михельсон, освещенная желтоватой лампочкой, тускло мерцавшей на лестнице, а потом повернулась и с глубоким вздохом, уронив голову, спустилась по ступенькам. Растворилась в сумраке. Пропала из поля зрения стеклянного дверного глазка, словно опустилась в могилу. Ступенька за ступенькой. Нильсену полегчало. Он был уверен, что она ищет его ради Пороховского, Георгиса, полиции, провокации, смерти.

Так же осторожно, на цыпочках, Нильсен возвратился в комнату, спрятал пистолет под бархатную скатерть в ящик стола, задвинул его, застелил стол бархатной скатертью и закурил сигарету. Снова взял в руки Тацита.

«Остию и Рим жгут грабители. Бледно-голубые горизонтали вод сливаются с зеленоватым отражением неба, сверкают солнечными лучами в сиянии южного утра. Теплая весенняя погода. Пришли корабли из Греции со смоквами, оливковым маслом, финиками, соленой рыбой, тюками великолепной шерсти из Малой Азии. А на узеньких римских улицах гремит кровавый погром. Опять взбунтовал легионы какой то цезарист из нижних чинов, обещавший голытьбе выдать торговые лавки на разграбление, а своим дружкам, тоже нижним чинам, генеральские шлемы. Центурионы становятся трибунами, трибуны послами, генералы сенаторами с видами на пенсию, а кто то на углу лает вонючей толпе рабов, что раб такой же человек, как и патриций! И что? А то, что теперь такой цезаристский господин, как дикий вепрь, промчится по всей Европе, под солнцем, сквозь тень олив, через виноградники и сады, под ясным небом с бьющими фонтанами, этот центурион взвоет, как сумасшедший, он уже сегодня воет в Блитве, он принуждает мирных людей прятать пистолеты под скатертями, он подкупает блудниц, чтобы они шпионили за своими любовниками, он врывается в квартиры граждан, и ничего не слышно, кроме его марширующих бригад. Карина Михельсон и ей подобные уже в Риме играли свою роль. А блитванцы добрели с верховьев Днепра, с Волги, блитванцы пришли с Ганга со скифскими и татарскими ордами, и ведь как смешиваются эти варвары с Европой! Куда же идет Блитва? И Рим жил в вечной панике. Ядовитые змеи жалили императорских детей в колыбелях, и перед этими змеями трепетал весь дворец. Ядовитые змеи ползали по императорским покоям, а по преданиям сброшенная змеиная кожа была единственной гарантией, что человек не окажется жертвой змеиного укуса. Все придворные в императорском дворце носили перчатки из змеиной кожи, потому что никто никогда не мог знать, где его подстерегает змеиный яд, чтобы ввергнуть его в Аид».

– Специальный выпуск «Блитванен Тигденде»! – доносился писклявый детский голосок из туманной дали, рассеивающейся между аллеями Променада в направлении к Иезуитской церкви.

– Специальный выпуск «Блитванен Тигденде»! «Турулун Газета», «Блитвиас Герольд», специальный выпуск. Покушение на президента Республики! Смерть президента Республики!

Голоса из тумана! Голоса из туманной блитванской темноты! Голоса из ада!

«Какой президент Республики? У Блитвы нет президента! Уж не Пороховский ли это? Быть может, Карина приходила сообщить ему эту новость?»

Наэлектризованный, с похолодевшими от оконной металлической ручки кончиками пальцев, чувствуя, что находится на грани безумия, как больной, задыхающийся от астмы, когда сердце подкатывается к горлу и ощущается во всех суставах, Нильсен открыл окно, чтобы услышать, что происходит на улице, в аллеях парка, на площадях, на Иезуитской площади, откуда из густого тумана доносились леденящие душу крики продавцов газет, оповещавших столицу Блитвании о смерти Романа Раевского!

– Специальный выпуск «Блитванской Газеты». Террорист Олаф Кнутсон совершил самоубийство! Смерть Романа Раевского! Взрыв бомбы в студии Романа Раевского!

Совершенно один в квартире старухи Галлен (которая все еще не вернулась из церкви), Нильс Нильсен не знал, что делать.

«Олаф Кнутсон убил Романа Раевского? Сегодня? Вечером? Сегодня после полудня? Почему он не пришел, как договорились, когда Нильсену сегодня надо отправляться в путь? Что хотела Михельсон? Что это за сумасшедший дом? Одно, впрочем, бесспорно – ему надо покинуть эту квартиру немедленно! Независимо от всех других рискованных обстоятельств! Немедленно!»

В один миг он оказался у выхода из квартиры Галлен, и уже захлопнув дверь (снабженную патентованным французским замком), вспомнил, что в ящике стола в гостиной забыл свой револьвер, а на столе черновик открытого письма народам Блитвы и Блатвии. «Все равно! С револьвером или без револьвера! А на черновик наплевать! Народы Блитвы и Блатвии будут иметь возможность познакомиться с его мыслями и без этого черновика, если он унесет отсюда ноги!» Он купил у какой то бабы «Блитванскую Газету» и прочитал несколько строчек из того, что ему необходимо было знать. Он был страшно встревожен, пока не знал фактического положения дел, но сейчас, в этот момент, при бледном освещении газового фонаря Нильс Нильсен окончательно взял себя в руки. Хотя это могло показаться противоречивым, он, все еще продолжая дрожать, почувствовал, как к нему приходит удивительное, разумное, поистине высшего порядка успокоение. Сейчас была необходима вся сила воли, потому что любое, даже самое незначительное упущение могло стать смертельным. Сразу же, как по заранее намеченному плану, ни минуты не колеблясь, он взял на втором углу у аллеи такси и приказал везти его в Вилинск.

Вилинск, дачный поселок в трех километрах от центра города, был излюбленным местом блитванской буржуазной элиты. Там на идиллических холмах над блитванскими болотами было несколько первоклассных ресторанов в садах, и там Нильс Нильсен рассчитывал отсидеться какое то время. «Это первое. Второе, по возможности, установить связь по некоторым надежным адресам в городе. Может быть, позвонить Михельсон?» Больше всего его тревожило то, что он не знал, что с тем шофером из гаража «Динамо». Только Олаф Кнутсон был с ним связан. Олаф Кнутсон убил Раевского, Михельсон приходила к Галлен, все это, словно намагниченные частицы, складывалось в загадочную проблему.

– Остановитесь, пожалуйста, перед виллой господина доктора и министра Гданьского!

Такси остановилось перед виллой министра Гданьского. Он расплатился и пошел к вилле. Открыл ворота железной ограды и скрылся в парке. Он знал, что Гданьский зимой здесь не живет, но что там находятся слуги, потому что ворота в парк не были заперты. В случае чего спросит о чем нибудь слуг. Но этого не потребовалось, потому что там не оказалось ни одной живой души. Когда он вернулся, такси уже уехало. На улице ни одного человека. Туман. Издалека доносится лай собаки. Он метнулся налево, зная по опыту, что, поднимаясь в этом направлении к ресторану, сбережет двадцать минут времени.

Было без десяти минут десять вечера. «Анкерсгаденский экспресс отправляется в пять минут после полуночи. В вагон он войдет без билета, а перед кондуктором разыграет сцену, как будто только что потерял билет». Он вошел в ресторан, в котором сидела парочка влюбленных. Играло радио. Трансляция из Берлина. «Ариадна на Наксосе» Рихарда Штрауса. Ему было приятно, что он не один и что играет радио. Заказал ужин, при этом совершенно спокойно сыграл свою роль. С превеликим отвращением играл он роль человека, который ест придирчиво, без аппетита. С жареным мясом, сыром и черным кофе он мучился вплоть до без пяти одиннадцати. Потом расплатился и быстрым шагом пошел в город. «Три с половиной километра означает тридцать пять минут, плюс десять от этой корчмы до Вилинска, плюс семь минут до вокзала, таким образом, в непосредственной близости от вокзала он будет около двенадцати ночи, а в двенадцать скорый анкерсгаденский уже подадут на перрон, следовательно, он может пройти через зал ожидания прямо в вагон». Силуэт Михельсон, спускавшейся по лестнице, никак не стирался в памяти. «Может, он ошибся, не открыв ей!» С каждым шагом приближаясь к Блитванену, он слышал, как воет город вдали. За Бернардинским монастырем на мутном небе ясно вырисовывался огромный веер пожара. Через блитванские мосты от Валдемарасова Поля двигались необозримые черные толпы народа.

«Это горит “Блитванен Тигденде”! На этом огне господин из Бурегарда варит свой potage blathouanien (2)! Хорошо варит господин из Бурегарда!»

По бульвару Ярла Кнутсона, Выборного Князя Блитвании, двигалась огромная колонна демонстрантов. Они возвращались с Валдемарасова Поля, где перед памятником Барду Блитванской Свободы сожгли блатвийский флаг. Шла бесконечная масса возбужденных людей с флагами, факелами, транспарантами, барабанами и трубами, а во главе колонны в сопровождении своего оркестра двигался в новых синих униформах эскадрон ЛОРРР на белых, тщательно вычищенных скребницами лошадях. Оркестры били в барабаны и литавры, факелы густо дымили, и эта смесь блитванского тумана и водки, эта искусно направляемая носорожья глупость тупой толпы, эта лживая смесь дорожно транспортного порядка, блитванизма, балалайки, трехцветного романтического ажиотажа, этот массовый трюк, намеренный обман, замутнение истины, эта кровавая яичница ненависти и безграмотной, близорукой злобы, эта вспененная волна слепых личных страстей и хорошо замаскированных интересов – все это катилось перед Нильсом Нильсеном подобно адскому потоку, опасному и прожорливому. Стоя в тени аллеи, он видел, как мимо него течет серная лава, готовая поглотить его в любую секунду. Но на грани смерти он чувствовал себя хорошо, Нильсен плыл в этот момент на всех парах, чтобы найти самого себя!

За спиной Нильсена на газонах бульвара Кнутсона стоял целый ряд мраморных бюстов блитванских исторических деятелей, преимущественно иноземцев, имперских благовоспитанных любимцев, каждый из которых имел более сорока тысяч блитванских крепостных, а сейчас стоит в свободной столице Республики Блитвы как свидетельство старой славы и величия блитванского. Эти мраморные бюсты блитванских великих мужей, которые умирали в разврате, от сердечно сосудистых заболеваний, которые убивали друг друга в блуде и пьянстве, которых заточали в бедламах и монастырях, эти курляндские лошадники, единственной мечтой которых было присутствие на каком нибудь военном параде в имперском арагонско хуннском Санкт Кристианберге, эти аристократические господа веками секли свое блитванское крепостное мясо, отрезали крепостным половые органы, уши и языки, привязывали этих несчастных к хвостам лошадей, отстреливали дичь и насиловали блитванских девушек, – это о них сегодня в блитванском университете пишут диссертации и читают лекции, поскольку из одного письма Дидро следует, что он рассматривал Блитву как культурную среду. «Блитва была на высоте европейской цивилизации еще во времена Дидро» – так теперь пишут в университетских трудах; а сегодня, в эпоху полковника Пороховского, это блитванское крепостное мясо восторженно вопит под своими мраморными кумирами какому то упырю и сжигает ради него блатвийские флаги!

– Долой блатвийских палачей! Долой! Долой Блатвию! Дa здравствует наше историческое княжество Блитва! Да здравствует диктатор Блитвы Пороховский! Вечная память Роману Раевскому! Долой убийц! Смерть убийцам! Долой конституцию! Да здравствует президент Республики Кристиан Пороховский! Да здравствует!

«Человек в основном беспомощен перед хаосом жизни! Но хаос, в сущности, смешон и достоин презрения с определенной точки зрения. Ей не обязательно быть высокой, но если она хотя бы на три миллиметра выше хаоса, то он действительно смешон! Хаос необходимо преодолеть. Хаосу необходимо противостоять, даже ценой собственной жизни! Что представляют собой эти людоеды со своими флагами и духовыми оркестрами? Это смесь грязи, глупости, вони и копоти от факелов, это распоясавшиеся, пьяные, раздраженные бабищи, вопящие в состоянии белой горячки, и каждая вторая из них – сущая Карина Михельсон! Олафа Кнутсона убили, выбросили в окно, и сейчас они воют над его трупом, как людоеды, и жгут блатвийские флаги. Хорошо сказал Маркс, что стыд народа – это обращенный вовнутрь гнев. А если бы народ действительно испытал чувство стыда, то он стал бы подобен льву, который, напрягаясь, готовится к прыжку. Но эти господа, эти демократические массы ЛОРРР не знают чувства стыда перед своим собственным блитванским позором, потому то им не до львиных прыжков! Это псы! Это блитвофилы! Кто не с ними, кто не блитвофил по их меркам и шаблонам, тот пусть смирится с тем, что его выбросят в окно!»

«Гей, блитване, ще не вме-ерла слава на-аших де-е-е-е-дов!» – запела толпа блитванцев, а Нильс Нильсен снял шляпу и стоял с непокрытой головой до конца песни.

– Да здравствует диктатор Блитвы полковник Пороховский! Да здравствует! Смерть убийцам! Долой Блатвию! До-ло-ой!

На углу улицы Скрипника он сел в такси и приказал везти его на вокзал. Автомобиль помчался по плохо освещенной улице. Он бросил взгляд на квартиру Карины Михельсон, Скрипника, 27, второй этаж. Все окна были освещены. «У Карины Михельсон гости! У нее все освещено! Что же она хотела?» Поездка заняла у него больше девяти минут. Уже наступила полночь. Спустя три минуты он вошел в старое здание вокзала, где кассы в тесном помещении напоминали таблицы тотализаторов на ипподромах в больших городах. Множество стеклянных квадратов с цифрами. Красные числа. Черные числа. Надписи. Окошечки. Лица в окошечках.

Людей было немного, но все таки царило оживление. Тарахтящая тележка с курами в ящиках, коробки для женских шляпок, чемоданы, монах доминиканец, несколько кавалерийских офицеров.

Он посмотрел на огромный циферблат вокзальных часов. Ноль часов, три минуты. «Еще есть две минуты, – подумал Нильсен, – лучше купить билет как обыкновенный пассажир, меньше бросается в глаза!»

– Пожалуйста, первый класс до Анкерсгадена!

– Прошу! Извольте!

Человек за стеклом на него даже не посмотрел. Удар штемпеля, звяканье монет на стеклянной подставке кассы, за Нильсеном еще несколько человек со свертками из газет, все совершенно нормально.

– Анкерсгаденский скорый уже прибыл?

– Нет, сударь! Анкерсгаденский скорый опаздывает на сорок три минуты. Следующий! Прошу!

Bытесненный из очереди, Нильс Нильсен остановился на секунду, а потом быстрым шагом с опущенной головой вышел на площадь перед вокзалом. Ветер раскачивал большие уличные фонари, и все тени предметов и экипажей качались, словно пьяные. Как светоч во мгле возвышался в центре площади среди грязи и лошадиной мочи бронзовый Флеминг Сандерсен. Он стоял с постоянно поднятой неподвижной рукой, точно вызывал извозчика. «Еще сорок четыре минуты. Одно вне всякого сомнения, тут перед вокзалом, на пустой площади ему нельзя оставаться». Он продолжал машинально идти к аллее на Вокзальной авеню, а сразу же на углу авеню и площади Флеминг Сандерсена в подобии маленького садика находилось кафе «Киоск».

Из кафе доносились звуки гармошки, матросы выпивали под эти звуки, а пьяный гармонист, в матросской шапочке на голове, подыгрывал себе и пел озорные матросские куплеты.

Пароход в порту причалил,
Моряка жена встречает,
А моряк, тюлень матерый,
Говорит: «Ты что так скоро?»
Эх, зачем, да почему, да почто и да кому?

Сквозь толчею дымного и многоголосого кафе, между официантами, разносившими морякам ракию в бутылках, подававшими этой пьяной компании пиво с ромом, сквозь гомон маленького, забитого до отказа помещения, где за мраморной кассой, украшенной серебряной посудой и чайниками (между двумя серебряными сахарницами, в которых возвышались пирамиды из кусочков сахара и где в стеклянных вазах вместо лилий торчали бумажные розы), сидела старая красноволосая баба, Нильс Нильсен пробился до стеклянной телефонной кабины и прикрыл за собой дверь. Решил все таки позвонить Михельсон. Спросить, что она хотела ему сказать? Вдруг что нибудь важное!

– Пожалуйста, 32–31.

– 32–31, – повторил голос телефонистки, и секундой позже было слышно, что телефон подключился. На другом конце провода аппарат звонил довольно долго.

«Никто не отвечает! Что за черт, три минуты назад вся ее квартира была освещена!»

– Алло, – откликнулся в трубке хриплый бас.

– Алло, это квартира госпожи Михельсон?

– Да, кого желаете, прошу вас?

– Пожалуйста, госпожу генеральшу!

– Генеральша мертва.

– Как?

– Генеральша повесилась. Мы как раз отправляем ее в морг.

– А кто вы?

– Похоронная фирма «Мизерере».

Пароход в порту причалил,
Морячок идет в печали.
Ну ка, нюня, дай мне руку,
Вместе мы разгоним скуку!
Эх, зачем, да почему, да почто и да кому?

– Браво, брависсимо, бис, бис, бис – вопит кафе, пиликает гармошка, поют матросы, щелкают бильярдные шары на зеленом сукне, полыхает подожженный пунш в серебряных чашах, и эти колеблющиеся голубоватые язычки пламени в плошках с ромом на подносах в руках официантов напоминают кладбищенские огни, а Нильсен проходит по кафе в толчее пьяных и крикливых людей, совершенно не зная, что же с ним может произойти в следующее мгновение. «Анкерсгаденский скорый опаздывает на сорок три минуты».

«Сяду ка в боковую комнату», – подумал он и, обойдя игроков в бильярд, которые в этот момент натирали свои кии светло голубыми мелками, раздвинул занавеску, отгораживающую эту комнату от остального помещения кафе и делающую ее чем то вроде отдельного кабинета. В этой выкрашенной в светло-зеленый цвет комнате с альпийскими пейзажами в золотых рамах на стене и с круглыми мраморными столиками никого не было. Комната имела два выхода. Один в коридор, где из туалета доносился гвалт пьяных матросов, а другой через стеклянные двери на улицу. Комната была освещена темно синим светом лампы, завешенной тонкой синей бумагой. Она, видимо, осталась от недавней праздничной вечеринки, не сняты еще гирлянды и разноцветный серпантин, украшающие потолок подобно своеобразному балдахину. Справа на круглом мраморном столике стояла бутылка рома «Ямайка», в пепельнице дымилась сигара – и по рюмкам возле бутылки, горящей сигаре, нетронутому черному кофе в чашечках на две персоны можно было заключить, что за столом сидит, по всей вероятности, пара влюбленных, которая на минуту вышла куда то. Нильсен сел за другой столик, слева от красной занавески на дверях. Никто из прислуги долго не появлялся, а тот идиот в кафе за занавеской блеял уже тридцать третий раз под свою визгливую гармошку:

Пароход в порту причалил,
Мы бутылочку почали,
Что стоишь ты как болванчик,
Наливай еще стаканчик!
Эх, зачем, да почему, да почто и да кому?

Вдруг в дверях, ведущих в коридор к отхожему месту, появился Георгис. Широким пьяным движением захлопнул он за собой дверь, откуда воняло нужником, и в этот момент опухшая, оплывшая образина эта показалась Нильсену одноглазым чудовищем. Георгис до крови растер платком место ожога под левым глазом. Находясь в меланхолическом пьяном состоянии, не переставая рыгать, угнетенный мрачным сознанием, что из за своей глупости столько напортачил сегодня, майор действительно походил на пьяного циклопа, который, окривев, как дикий кабан носится между писсуарами и матросской берлогой, хрюкает, ругается и мычит, как бешеный носорог. Нильсен сразу же вскочил, чтобы спрятаться за красной занавеской, но было уже поздно. Великолепным нюхом выдрессированной ищейки Георгис распознал свою жертву.

– Куда, куда, господин доктор? – Георгис шагнул к Нильсену с необычайно радостными интонациями в голосе, одновременно потянувшись правой рукой к заднему карману за револьвером.

На размышления времени больше не было. В одно мгновение, как по хорошо продуманному плану, Нильсен ударил Георгиса по голове той самой бутылкой рома «Ямайка» с такой силой, что почувствовал, как зеленое бутылочное стекло вдавилось в кровавую смесь, без всякого сопротивления расползшуюся от этого зверского удара, и все рухнуло под стол, как будто кто-то швырнул стеклянную банку, полную кровавого джема, с таким диким бешенством, что вся эта масса пьяного мяса мертвым грузом шлепнулась к стене возле плевательницы. В ту же секунду Нильс Нильсен приметил, что шум за перегородкой в кафе на мгновение приутих, и он проскользнул в стеклянную дверь, оставив за собой возбужденный гвалт пьяных людей и грохот стульев. В два прыжка он выскочил из садика перед кафе, а потом по мостовой пошел спокойным шагом, засунув руки в карманы. Когда он проходил мимо памятника Флеминг Сандерсену, то услышал, как люди кричат из-за угла Вокзальной авеню: «Полиция, полиция!» Возгласы в тумане. Цокот копыт запряженной в фиакр клячи по граниту мостовой. Звук автомобильного гудка.

– Что, что случилось? – кричал человек, бегущий навстречу Нильсену по направлению к Вокзальной авеню.

– Подрались матросы в «Киоске», – последовал из тумана ответ одного прохожего.

– Проклятые матросы! Не проходит и дня, чтобы там не пролилась кровь! Я бы запретил этой банде так напиваться…

Ноль часов семнадцать минут было на циферблате вокзальных часов. «Значит, еще тридцать одна минута до прибытия анкерсгаденского скорого, плюс минимум пять минут стоянки, всего тридцать шесть минут…»

Спокойно, хладнокровно, невозмутимо вошел Нильс Нильсен в вестибюль блитваненского вокзала и направился в зал ожидания первого класса. Сам удивился, как спокойна была его рука, когда он протянул дежурному у дверей билет для контроля. Под мягкой замшей он ощущал, как каждый его палец в перчатке, изолированный от других в своем замшевом мешочке, сознает, сколь важно быть спокойным и не дрожать, потому что теперь то вот и начинается опасная игра. Ставка – голова, Блитва. В зале ожидания было пять шесть пассажиров. Две три дамы из Курляндии. Ни одного знакомого лица. Нильсен сел в мягкое кресло и не двигался до прибытия анкерсгаденского скорого. Теперь он был Харальд Якобсен, аптекарь из Анкерсгадена, улица полковника Пороховского, дом три. Только почему то он никак не мог вспомнить – когда и где он выбросил горлышко от бутылки с ромом «Ямайка», которое он держал в руках? «Когда бросил это стекло, где? Еще в кафе или на улице?» А по станционным путям перед залом ожидания маневрировал старый паровоз, и казалось, что он прохаживается взад вперед перед стеклянными дверями и усмехается язвительно: хо-хо, хо-хо, хо-хо, хо-хо…

«Над кем издевается эта старая машина?» – подумал Нильсен, наблюдая за секундной стрелкой на огромном циферблате, нервно скачущей по замкнутому кругу. Десять, двадцать, тридцать, шестьдесят, десять, двадцать, тридцать…

Без каких либо неожиданностей Нильсен прибыл в Анкерсгаден около трех часов семи минут утра, а несколькими минутами позже он в свободной курляндской портовой зоне сел на «М;ve», шведско курляндский пароход, стоявший у причала в ожидании анкерсгаденского скорого, согласно расписанию перевозок на выборгенской линии. Нильсен был на свободе.

1. «Опавшие листья» (венг.). В нашей реальности существует песня «Опавшие листья» («Les Feuilles mortes», фр.), мелодия Жозефа Косма (французского композитора венгерского происхождения) на стихи Жака Превера. Ее впервые напел Ив Монтан в 1946 году в фильме Марселя Карне «Врата ночи».
2. Блатвийская похлебка (фр.).


Рецензии