Медуза

Медуза

Катер шёл против волны, и каждый удар о воду отдавался в позвоночник тупой, ноющей дрожью. Карл Ренке сидел на жёсткой деревянной скамье в крытой корме, упираясь подошвами сапог в мокрый настил, и смотрел на полоску берега, которая давно перестала быть берегом. Серая вода переходила в такое же серое небо без шва, без линии горизонта, и только чернеющие зубцы скал слева по борту напоминали, что суша ещё существует.

Октябрь сорок второго года выдавал себя не холодом, а запахом. Пахло морем, солёной взвесью и чем-то прелым, органическим, что ветер нёс из глубины фьорда. Ренке вдыхал этот запах и думал о Тромсё, откуда катер забрал его четыре часа назад. Маленький военный порт, офицерская столовая с неожиданно приличным кофе, красивые глаза радистки, подававшей ему пакет с документами. Всё это осталось теперь позади. А впереди ждала лаборатория «Нордлихт».

Он достал из нагрудного кармана предписание, хотя и без этого знал его наизусть. Бланк Главного управления имперской безопасности, печать, размашистая подпись группенфюрера. «Гауптштурмфюреру СС Карлу Ренке предписывается провести инспекцию объекта»Нордлихт«с целью оценки научного прогресса проекта»Медуза«и принятия решения о целесообразности дальнейшего финансирования…» И так далее, на трёх страницах канцелярского немецкого, за каждым словом которого стояли чьи-то карьеры, судьбы.

Ренке сложил бумагу и убрал обратно. Портфель из свиной кожи, набитый чистыми бланками для отчётов, лежал у него на коленях. Он положил на него ладони и закрыл глаза.

Лицо у него для тридцати двух лет выглядело старше. Не из-за морщин, так как их почти не заметно, а из-за того неподвижного, стёртого выражения, какое бывает у людей, привыкших долго и тщательно контролировать каждое движение лицевых мышц. Скулы резкие, нос прямой, подбородок с неглубокой ямкой. Светлые волосы зачёсаны назад. Глаза серо-голубые, и свет в них падал всегда одинаково, словно внутри стояла ровная, немигающая лампа. Мундир сидел хорошо, но без того щегольства, каким отличались берлинские штабные. Просто аккуратно подогнанная форма на поджаром, жилистом теле.

Мотор сбавил обороты. Катер входил в узкую горловину боковой протоки. Скалы здесь сходились так тесно, что казалось, будто они сжимают судно с двух сторон, и шум двигателя, отражённый от стен, возвращался утроенным. Рулевой, пожилой унтерфельдфебель с обветренным до багровости лицом, крикнул что-то, но слова потонули в эхе.

Ренке встал, перехватил портфель левой рукой и вышел из-под навеса.

Причал обнаружился не сразу. Он вырастал из скалы как её естественное продолжение, бетонная площадка, вмурованная в камень, с двумя ржавыми кнехтами и полустёршейся жёлтой разметкой. Выше, в теле скалы, чернел прямоугольный проём, похожий на вход в шахту. Над ним, едва различимая на мокром граните, белела трафаретная надпись «Nordlicht. Zutritt verboten».

У проёма стояли двое. Первого Ренке узнал по фотографии из досье. Профессор Генрих Остерман, руководитель проекта. Высокий, чуть сутуловатый, с длинным узким лицом, на котором доминировал массивный лоб, покрытый пигментными пятнами. Остерман носил очки в тонкой стальной оправе. Ему было пятьдесят шесть. До войны он заведовал кафедрой морской биологии в Кильском университете. Три монографии, две из которых переведены на английский. Член НСДАП с тридцать седьмого года, но партийный стаж скорее декоративный, для карьеры. Его настоящей партией и религией всё-таки оставалась наука, а точнее, та её область, где биология соприкасалась с чем-то, не имеющим точного названия.

Вторым оказался молодой человек, которого в досье не упоминали. Невысокий, коренастый, с круглым розовым лицом и маленькими настороженными глазами. На нём висел мешковатый лабораторный халат, из-под которого торчали армейские брюки, заправленные в сапоги. Он переминался с ноги на ногу и непрерывно потирал руки, то ли от холода, то ли от нервозности.

Катер ткнулся бортом в кнехт. Матрос набросил канат. Ренке ступил на причал, и подошвы его сапог скользнули по мокрому бетону. Он удержал равновесие, переставил ногу и выпрямился.

— Хайль Гитлер, — сказал Остерман, вытянув руку.

Ренке ответил тем же жестом, коротко, без энтузиазма.

— Профессор, — кивнул он. — Благодарю за встречу.

— Гауптштурмфюрер Ренке, для нас это честь.

Остерман говорил быстро, чуть задыхаясь, словно слова не успевали за мыслями.

— Позвольте представить моего первого ассистента, доктора Юргена Маттеса. Юрген незаменим в лаборатории.

Маттес торопливо кивнул. Рукопожатие у него оказалось влажным и вялым.

— Герр гауптштурмфюрер, — пробормотал он. — Добро пожаловать.

Ренке посмотрел на обоих, и взгляд его задержался на Остермане чуть дольше, чем требовала вежливость.

— У меня ограниченное время, профессор. Рейхсфюрер ждёт результатов. Я бы хотел приступить немедленно.

— Разумеется, разумеется. Прошу за мной.

Они вошли в шлюзовую камеру. Стальная дверь за ними закрылась с мягким пневматическим вздохом, и тишина навалилась разом, как толща воды. Гул фьорда, ветер, плеск волн — всё отсеклось. Осталось только тихое дыхание вентиляции и далёкий, на грани слышимости, электрический гул.

Коридор уходил вниз под углом в десять или пятнадцать градусов. Стены бетонные, неоштукатуренные, с потёками влаги в стыках плит. Под потолком через равные промежутки горели лампы в проволочных плафонах, и свет их, желтоватый, болезненный, ложился на лица резкими тенями. Пол из рифлёного металла гулко отзывался под каблуками.

— Комплекс построен сапёрным батальоном организации Тодта в начале сорок первого, — рассказывал Остерман на ходу, и голос его то приближался, то отдалялся, словно он всё время забывал, что идёт рядом с гостем. — Три уровня. Верхний, административный и жилой. Средний, основные лаборатории. Нижний, это самое интересное, герр гауптштурмфюрер, нижний уровень имеет прямой доступ к подводной пещере. Естественное образование, мы лишь расширили проход. Именно оттуда мы получаем исходный биологический материал.

— Какова глубина?

— Пещера уходит на сорок с лишним метров ниже уровня моря. Но основные колонии, которые нас интересуют, обнаружены на глубине от двадцати до тридцати метров. Водолазная команда работает ежедневно.

Они прошли через ещё одну герметичную дверь и оказались на среднем уровне. Здесь коридор расширился, и от него отходили боковые ответвления, закрытые тяжёлыми дверями с номерами секторов. Воздух изменился. К стерильной прохладе вентиляции примешался другой запах, сладковатый, густой, похожий на йод и одновременно на что-то живое, тёплое, как запах свежеразрезанной печени. Ренке отметил этот запах, но лицо его не изменилось.

Остерман толкнул двустворчатую дверь с надписью «Sektor C. Hauptlaboratorium», и они вошли.

— Прошу сюда.

Главная лаборатория занимала помещение размером с небольшой заводской цех. Потолок низкий, давящий. Вдоль левой стены тянулись рабочие столы, заваленные стеклянной посудой, подставками с пробирками, тетрадями и мотками проводов. Справа стояли приборы, которые Ренке опознал не все. Центрифуга, микроскоп с бинокулярной насадкой, автоклав, ещё что-то крупное, укрытое брезентом. Но глаз притягивало не оборудование.

Аквариумы. Их выстроили вдоль дальней стены, семь штук, и каждый размером с платяной шкаф. Толстое стекло, стальные рамы, системы трубок для подачи и отвода воды. Внутри, в мутноватой воде с зеленоватым оттенком, двигались существа.

Ренке подошёл ближе. В первом аквариуме на дне лежало нечто, напоминающее крупного равноногого рака, только тело его достигало длины предплечья взрослого мужчины. Хитиновые сегменты панциря отливали тусклым перламутром. Усики, тонкие и длинные, как конский волос, непрерывно ощупывали стекло. Во втором парили медузы. Не те прозрачные зонтики, каких можно встретить у балтийского побережья, а плотные, мясистые, с куполами размером с суповую тарелку и пучками щупалец, уходящих вниз. Тело каждой медузы пульсировало мягким, едва заметным голубоватым свечением, словно внутри неё тлел фитиль.

В третьем аквариуме Ренке не сразу понял, на что смотрит. Бесформенная масса сероватой ткани, покрытая слизью, медленно перекатывалась на дне. Временами из неё выдвигалось что-то, напоминающее конечность или отросток, ощупывало пространство и втягивалось обратно.

— Химера, — пояснил Остерман, заметив его недоумённый взгляд. — Результат спонтанной гибридизации нескольких видов, обнаруженных в пещере. Мы пока не классифицировали её. Она обладает свойствами, которые… впрочем, я забегаю вперёд.

Он подвёл Ренке к центральному лабораторному столу. На нём, в стеклянном контейнере с притёртой крышкой, стоял цилиндрический сосуд из толстого боросиликатного стекла. Внутри находилась некая субстанция.

Ренке наклонился и присмотрелся. Вязкая жидкость, по консистенции напоминающая холодец или густой рыбий клей, заполняла сосуд на две трети. Цвет её менялся в зависимости от угла зрения. То мутно-серый, то голубовато-белёсый, с каким-то внутренним мерцанием, похожим на перламутровый отблеск на чешуе. Субстанция не стояла неподвижно. Она медленно, почти незаметно перетекала внутри сосуда, словно дышала.

— Это и есть основа проекта «Медуза», — снял очки Остерман, протёр их и водрузил обратно. — Регенеративный биоматериал. Мы выделили его из тканей глубоководных организмов, населяющих пещеру. Медузы рода Turritopsis, гигантские изоподы, несколько видов полихет с аномальными регенеративными свойствами. Путём ферментативного гидролиза и последующего центрифугирования мы получили концентрат, содержащий уникальный комплекс пептидов и мукополисахаридов. Они стимулируют клеточное деление с эффективностью, не имеющей аналогов в известной науке.

Он говорил теперь как лектор, как проповедник, и розовые пятна на его лбу потемнели от прилива крови.

— Turritopsis nutricula обладает способностью к трансдифференцировке клеток, — продолжал он. — По сути, она может обращать вспять процесс старения на клеточном уровне. Но дикие образцы слишком малы и нестабильны. Те формы, что мы обнаружили в пещере, значительно крупнее своих открытых родственников. И их регенеративный потенциал превосходит всё описанное в литературе. Мы научились экстрагировать активные компоненты, концентрировать их и создавать препарат, способный запускать регенерацию повреждённых тканей у млекопитающих.

— Покажите, — попросил Ренке.

Остерман кивнул Маттесу. Тот выкатил из-за ширмы заранее приготовленный проекционный аппарат и размотал экран. Замелькали чёрно-белые кадры, снятые на шестнадцатимиллиметровую плёнку.

Кролик, зафиксированный на операционном столе. Левый бок выбрит, на коже ровный надрез длиной сантиметров в семь, глубокий, с развёрнутыми краями, видна мускулатура. Рука в резиновой перчатке стеклянной палочкой наносит на рану мазь серо-голубоватого цвета. Камера фиксирует хронометр на стене.

Ренке смотрел.

Через четырнадцать минут, судя по хронометру, края раны начали сближаться. Не так, как заживает порез у человека, с медленным стягиванием грануляционной ткани, а иначе. Быстро, ровно, почти механически. Новая ткань нарастала, покрывая обнажённую мускулатуру гладким розоватым слоем, на котором через минуту появились белые волоски.

Следующий сюжет. Крыса с ампутированной задней правой лапой. Культя обработана препаратом, перевязана. Ускоренная съёмка, в углу кадра бежит счётчик часов. На шестом часе из культи проступило утолщение. На двенадцатом оно оформилось в подобие конечности, с различимыми фалангами. На восемнадцатом крыса осторожно ступала на новую лапу.

Плёнка кончилась, экран мигнул белым.

— Скорость регенерации зависит от концентрации препарата и площади поражения, — подала голос из-за рабочего стола молодая женщина, которую Ренке до этого момента не заметил.

Он повернулся.

Она сидела на высоком табурете перед микроскопом, скрытая оборудованием, и, очевидно, не прекращала работать даже во время демонстрации. Теперь она встала и подошла, вытирая руки куском марли. Лет двадцати пяти, невысокая, худощавая, с каштановыми волосами, стянутыми в тугой узел на затылке. Лицо узкое, с высокими скулами и чуть запавшими щеками. Под глазами тени от недосыпа. Халат на ней висел, как на вешалке, и из нагрудного кармана торчал карандаш.

— Лотта Мильх, — представил её Остерман. — Мой второй ассистент. Биохимик, специалист по гистологии. Фройляйн Мильх ведёт всю документацию по экспериментам.

Она протянула руку. Ренке пожал её. Пальцы у неё оказались жёсткими, с загрубевшими подушечками, с короткими, неровно обрезанными ногтями.

— Герр гауптштурмфюрер, — смотрела она на него прямо, без той суетливости, которая отличала Маттеса. — Если вас интересуют количественные данные, я могу предоставить журналы. Мы ведём учёт по каждому подопытному экземпляру.

Остерман сложил руки за спиной и качнулся на каблуках. На его лице мелькнуло выражение, какое бывает у лектора, которого перебил студент с задней парты.

— Обязательно, — ответил Ренке. — Но сперва я хотел бы услышать о побочных эффектах.

Короткая пауза. Остерман и Маттес переглянулись. Лотта не отвела взгляда от Ренке.

— Побочные эффекты есть, — ответила она ровным голосом. — И они существенны.

— Лотта, — мягко перебил Остерман. — Давайте не будем делать поспешных выводов. Герр гауптштурмфюрер, речь идёт о вторичных адаптационных изменениях, которые являются естественным сопровождением столь радикального биологического процесса. Ничего критичного.

— Я хочу видеть подопытных, — сказал Ренке.

Его голос не изменился. Он не настаивал, не требовал. Он просто констатировал, что хочет видеть, и в этой интонации не оставалось места для возражений.

— Хорошо. Тогда пройдите за мной, вон туда.

Остерман повёл его к виварию.

— Прошу, здесь осторожнее, не ударьтесь.

Виварий располагался в смежном помещении, отделённом от лаборатории тамбуром с двойными дверями. Здесь запах стоял другой, концентрированный, плотный. В нём смешивались животная моча, сырое мясо и тот самый сладковатый йодистый ривкус, только многократно усиленный.

Клетки шли в два ряда. Кролики, крысы, две кошки. Большинство выглядели нормально, если не присматриваться. Но Ренке присмотрелся.

Кролик из фильма, тот самый, с зажившей раной на боку, сидел в углу клетки, повернувшись мордой к стене. Морковь и капустный лист, положенные в кормушку, остались нетронутыми. На месте зажившей раны шерсть росла нормально, но кожа под ней, видная там, где мех чуть расходился, отливала бледным, неестественным блеском. Когда Ренке наклонился к решётке, кролик не повернулся. Он вообще не двигался. Только уши, прижатые к спине, время от времени мелко подрагивали.

Крыса с восстановленной лапой занимала клетку в нижнем ряду. Она двигалась, ходила по кругу, ритмично, безостановочно, как заведённый механизм. Новая лапа функционировала, но выглядела иначе, чем остальные три. Чуть длиннее, чуть тоньше, с суставами, которые сгибались под неправильным углом. Кожа на ней была лишена шерсти и покрыта влажной плёнкой, блестящей в свете ламп.

— Тканевая совместимость не вполне достигнута, — прокомментировал Остерман. — Новая конечность формируется из клеток-предшественников, которые дифференцируются под воздействием препарата, но программа морфогенеза не всегда точно воспроизводит исходную архитектуру.

— Она не ест, — сказала Лотта.

Остерман покосился на неё с коротким раздражением, но промолчал. Женщина стояла чуть позади, скрестив руки на груди, и его недовольство её явно не трогало.

— Уже четвёртые сутки. И температура тела упала на полтора градуса ниже нормы. Она ищет холодные участки клетки, забивается в угол, где проходит вентиляционная труба.

Ренке выпрямился.

— Смертность среди подопытных?

— Семнадцать процентов, — ответила Лотта раньше, чем профессор успел открыть рот. — Из двадцати трёх обработанных животных четыре погибли. У трёх из них наблюдался некроз в зонах, не прилегающих к области нанесения препарата. У одного… — У одного произошла системная реакция, — перебил Остерман с раздражением на болтливую помощницу, которое он уже не скрывал. — Аллергического характера. Анафилаксия. Это нормальный процент потерь для экспериментальной фазы.

Ренке не ответил. Он смотрел на кошку в дальней клетке. Большая серая кошка с длинной шерстью, которая когда-то принадлежала, вероятно, кому-то из персонала. У той на правой передней лапе, чуть выше запястья, виднелось кольцо изменённой кожи, влажной, гладкой, с тем же перламутровым отблеском. Кошка лежала на боку и дышала медленно, очень медленно, с интервалами, которые казались слишком долгими для живого существа. Глаза её не мигали. Зрачки расширены до предела, и в них словно застыла мутная плёнка.

Он отвернулся.

— Мне нужны все журналы. Все протоколы, включая отбракованные. Инвентарные ведомости по расходу реактивов. Схема вентиляции объекта и протоколы аварийной изоляции секторов. К вечеру.

Остерман побледнел, но кивнул.

***

Карл Ренке работал до позднего вечера. Ему выделили тесный кабинет на верхнем уровне, с письменным столом, койкой и настольной лампой, чей абажур давал круг резкого жёлтого света. За кругом начиналась темнота, из которой проступали только углы стен.

Он читал. Страница за страницей, тетрадь за тетрадью. Почерк Остермана, размашистый и уверенный, перемежался аккуратными записями Лотты, мелкими, угловатыми буквами с характерными немецкими лигатурами. Маттес писал редко и коряво, его записи сводились к техническим пометкам о давлении в автоклаве, температуре центрифуги, времени экспозиции образцов.

Научная часть не вызывала сомнений. Остерман не врал и не преувеличивал, по крайней мере в том, что касалось фактов. Препарат действительно обладал регенеративными свойствами, не имеющими аналогов. Экстракт из тканей глубоководных медуз вида, ещё не описанного в зоологической литературе, содержал комплекс низкомолекулярных пептидов, каждый из которых в отдельности стимулировал деление клеток, а в совокупности запускал каскад реакций, приводящих к формированию новой ткани на месте повреждённой. Механизм напоминал эмбриональное развитие, но с одним принципиальным отличием. Новая ткань не всегда воспроизводила исходную. Она была другой.

В журнале Лотты Ренке нашёл запись от четвёртого сентября, подчёркнутую красным карандашом.

«Образец К-14, кролик, самец, 3,2 кг. Обработка RBM концентрации 0,4% на область рваной раны левого бедра. Рана полностью закрыта через 22 минуты. На 5-е сутки кожа в области регенерации утратила пигментацию, стала полупрозрачной. Под кожей видна сосудистая сеть нетипичной конфигурации. На 8-е сутки субъект отказался от корма. Предпочитает темноту. Реакция на свет отсутствует. Реакция на звуковой раздражитель замедлена. На 12-е сутки обнаружены уплотнения в области нанесения. Гистология показала структуры, морфологически напоминающие хитиновые пластинки, интегрированные в дерму. На 15-е сутки субъект обнаружен мёртвым. Вскрытие выявило обширную инфильтрацию внутренних органов неидентифицированным биоматериалом, структурно сходным с мезоглеей медузы».

Ренке перечитал последнее предложение дважды. Потом закрыл тетрадь, откинулся на стуле и несколько минут смотрел в темноту за пределами светового круга. В этот момент в дверь постучали.

— Войдите.

Лотта. Она принесла кружку эрзац-кофе и папку с документами.

— Инвентарные ведомости, которые вы просили, — положила она папку на край стола. — Кофе, к сожалению, настоящий только наполовину. Цикорий с ячменём.

— Благодарю.

Он взял кружку, сделал глоток. Горький, тёплый, почти безвкусный.

Лотта стояла в полукруге лампового света, и тени ложились на её лицо иначе, чем днём, мягче, скрадывая усталость. Прядь волос выбилась из тугого узла и касалась шеи. Ренке заметил это и тут же перевёл взгляд на бумаги.

Женщина не уходила. Она стояла у двери, и на лице её происходила борьба, которую Ренке наблюдал с профессиональным вниманием. Она хотела что-то сказать, но боялась. Она решала.

— Герр гауптштурмфюрер… — Слушаю.

— Профессор Остерман не показал вам нижний уровень.

— Я знаю.

Она чуть вздрогнула, захлопав ресницами. Щёки вспыхнули румянцем.

— Вы знаете?

— Я заметил, что в схеме вентиляции, которую мне предоставили, отсутствует контур, обслуживающий сектор F. Этого сектора нет ни на одном плане, которые я видел. Но на электрическом щите среднего уровня есть автоматический выключатель с маркировкой «F-1, F-2, F-3». Что в секторе F, фройляйн Мильх?

Она сглотнула.

— Там содержатся подопытные, которые не вошли в отчёт.

— Какие подопытные?

— Люди.

Тишина. Ровное гудение вентиляции. Далёкий стук капель, падающих с потолка где-то в коридоре.

— Сядьте, — указал Ренке.

Она послушно села на край койки, сцепив руки на коленях. Пальцы побелели от напряжения.

— А теперь рассказывайте.

Лотта заговорила, и голос её звучал глухо, монотонно, как у человека, который пересказывает чужой сон, стараясь не присвоить его себе.

Эксперименты на людях начались в августе. Профессор Остерман получил разрешение, а может, и не получал, этого она не знала точно. В лабораторию доставили шестерых заключённых из лагеря Грини, норвежских политических. Двух женщин и четверых мужчин. Их разместили в секторе F, на нижнем уровне, в камерах, оборудованных как палаты.

Первые три испытания провели по щадящей схеме, по той же, что и на животных. Локальное нанесение разбавленного препарата на искусственно нанесённые раны. Порезы, ожоги, контузионные повреждения. Регенерация шла ещё быстрее, чем у кроликов. Одному мужчине, тридцатилетнему рыбаку из Бергена по имени Хальвдан, рассекли кожу и мышцу на предплечье до кости. Рана затянулась за семь минут. Но побочные эффекты проявились тоже быстрее.

На вторые сутки у Хальвдана кожа в области обработки стала прозрачной. Не просто бледной, а именно прозрачной, как матовое стекло. Сквозь неё были видны мышечные волокна, но и они изменились, из красновато-бурых стали серо-голубыми, с влажным блеском. Он перестал спать. Не жаловался на бессонницу, просто лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок. На вопросы отвечал, но с нарастающей задержкой, как будто слова доходили до него сквозь толщу воды.

На четвёртые сутки он отказался от еды. На пятые попросил выключить свет. На шестые прекратил разговаривать. На седьмые из-под его ногтей начала выделяться прозрачная слизь, которая тонкими нитями тянулась к стенам и прилипала к ним, образуя паутинообразный узор.

— Остерман в восторге, — сказала Лотта, и в её голосе прозвучала ровная, контролируемая ненависть. — Он записывает наблюдения. Он говорит об «эволюционном скачке» и «расширении биологических границ». Он не видит в этих людях людей. Он видит в них материал.

— Что с остальными?

— Двое получили инъекции повышенной концентрации. Подкожно, в область живота. Один из них… Она замолчала и крепко зажмурилась, потом снова открыла глаза.

— Одна из женщин, которую звали Сигрид, через сутки после инъекции начала кричать. Не от боли, а от чего-то другого. Она говорила, что чувствует, как внутри неё что-то двигается. Что-то ползёт по её органам. Она говорила, что оно тёплое и мокрое и что оно её ищет. Потом она перестала кричать. Потом она перестала говорить. Потом у неё начали отслаиваться ногти и выпадать зубы.

Лотта замолчала. Руки на коленях мелко тряслись.

— Достаточно, — поднял руку Ренке.

Лотта посмотрела на него, и в её глазах он прочёл не мольбу, не истерику, а тот холодный, расчётливый, отчаянный взгляд, каким смотрит человек, у которого кончились все варианты, кроме одного.

— Герр гауптштурмфюрер, я понимаю, что вы здесь для оценки проекта. Я понимаю, что я маленький человек. Но этот проект нужно закрыть. Не потому что он аморален. Потому что он опасен. Препарат нестабилен. Остерман не контролирует процесс. Он не понимает, что запускает. Ни он, ни я, никто на этой планете пока не в состоянии предсказать, чем закончится воздействие на человеческий организм. Мы играем с чем-то, чего мы не знаем.

Мужчина молчал. Его лицо оставалось таким же, каким было четыре часа назад, когда он ступил на причал. Неподвижным, ровным, закрытым. Лотта не могла знать, что происходит внутри. Никто не мог.

— Я приму это к сведению, — медленно кивнул он наконец. — Завтра утром я осмотрю сектор F. Лично.

Лотта тоже кивнула, встала и вышла, тихо прикрыв за собой дверь.

Ренке неспешно допил кофе. Поставил кружку на стол. И долго сидел неподвижно, слушая, как капает вода в коридоре.

***

Утро наступило без рассвета. В скале не различить дня и ночи, только часы на стене в коридоре показывали семь, и где-то наверху загрохотал дизельный генератор, набирая обороты для дневной смены.

Ренке вышел к завтраку в офицерскую столовую, крохотное помещение с тремя столами и грифельной доской, на которой кто-то написал мелом сегодняшнее меню. Овсяная каша, хлеб, маргарин, кофе. Он сел за крайний стол и ел медленно, тщательно пережёвывая безвкусную кашу. Ложка стучала о стенки жестяной миски в ровном ритме. За соседним столом сидел один из техников, молчаливый человек с явно обожжёнными кислотой руками, и пил кофе, уставившись в стену. Они не обменялись ни словом.

Остерман появился в восемь. Он выглядел возбуждённым. Лоб блестел от пота, хотя на нижних уровнях стояла устойчивая прохлада.

— Герр гауптштурмфюрер! — подсел он к столу, не спрашивая разрешения. — Я должен показать вам кое-что. Срочно.

— Что именно?

— Результаты ночных замеров. Биоактивность препарата в основном резервуаре возросла на сорок процентов за последние двенадцать часов. Спектрофотометрия показывает смещение пика поглощения в ультрафиолетовую область. Это может означать только одно. Вещество входит в фазу повышенной реактивности. Если мы сейчас проведём инъекцию повышенной концентрации, мы, возможно, увидим полную трансформацию. Полный переход!

— Переход куда? — спросил Ренке.

— В новую форму! — подался вперёд Остерман, и его глаза за стёклами очков казались увеличенными, как у насекомого. — Мы стоим на пороге, герр гауптштурмфюрер. Все промежуточные стадии, потеря пигментации, трансформация соединительной ткани, замещение клеточных мембран, это не деградация. Это метаморфоз. Как у личинки, которая превращается в бабочку. Мы должны дать процессу завершиться!

— Вы предлагаете ввести смертельную дозу препарата живому человеку. Я правильно понимаю?

— Я предлагаю довести эксперимент до логического конца, — выпрямился Остерман.

В его голосе зазвенела высокая, звонкая нота, которую Ренке слышал раньше у людей определённого типа. У фанатиков, у безумцев и у тех, кто перестал различать одних от других.

— Субъект уже не является человеком в традиционном понимании. Он находится в переходном состоянии. Отказать ему в завершении метаморфоза, всё равно что убить куколку, не дав ей раскрыть крылья.

— Нет.

Слово упало коротко и сухо.

— Герр гауптштурмфюрер… — Я сказал нет, профессор. До окончания инспекции никаких новых экспериментов. Это приказ.

Остерман замер. Его рот приоткрылся и закрылся. На шее, над воротником кителя, запульсировала жилка.

— Я подчиняюсь, — произнёс он наконец, и каждый слог давался ему с видимым усилием.

Ренке кивнул и вернулся к каше.

К десяти часам он спустился в лабораторию и потребовал продемонстрировать процедуру приготовления рабочего раствора из концентрата. Маттес, которому поручили демонстрацию, потел и нервничал. Его короткие пальцы в латексных перчатках дрожали, когда он извлекал из холодильного шкафа стеклянную ампулу с концентрированным препаратом.

— Разведение один к двадцати, — бормотал он, набирая раствор в градуированную пипетку. — Физиологический раствор хлорида натрия, девять десятых процента. Перемешивание на магнитной мешалке, три минуты при комнатной температуре… — Какова предельная концентрация, при которой зафиксировано контролируемое воздействие? — спросил Ренке.

— Один к десяти. При более высоких концентрациях начинается спонтанная агрегация пептидов, препарат теряет текучесть и… — И что?

— И ведёт себя непредсказуемо, — громко сглотнул молодой человек. — Профессор Остерман считает, что это не проблема, а свойство. Я не уверен.

— Температурная зависимость?

— При температуре ниже четырёх градусов Цельсия препарат переходит в инертное состояние. Кристаллизуется. При нагреве свыше тридцати семи реактивность резко возрастает. При температуре тела, тридцать шесть и шесть, он наиболее активен.

— Вот почему подопытные ищут холод, — сказала Лотта, появившаяся в лаборатории.

Она стояла у двери, прислонившись плечом к косяку.

— Их организм инстинктивно пытается замедлить процесс.

Остерман, не поворачиваясь, едва слышно цокнул языком, но на этот раз промолчал. А Маттес опустил глаза в пробирку.

Ренке смотрел на ампулу с концентратом. Вязкая жидкость слабо мерцала в стеклянном цилиндре. Казалось, что она реагирует на его взгляд, что мерцание чуть усилилось, стало ритмичнее, когда он наклонился ближе. Но это, разумеется, оптическая иллюзия. Преломление света в боросиликатном стекле при изменении угла наблюдения.

Разумеется.

Он выпрямился.

— Мне нужен доступ в сектор F. С вами, профессор.

Остерман, стоявший поодаль и делавший вид, что изучает записи в журнале, повернулся, не удивившись знанию о закрытом секторе. Только жилка на шее чуть дёрнулась и взгляд метнулся к помощнице. Он помолчал секунду, словно взвешивая, стоит ли изображать неведение, и быстро от этого отказался. Все равно он за завтраком проболтался, когда просил разрешения.

— Разумеется. Маттес, ключи.

Они спустились вчетвером. Остерман впереди, за ним Ренке, потом Лотта, замыкал Маттес, который на каждой третьей ступеньке оглядывался назад, словно ожидая, что за ним кто-то идёт. Лестничный марш вёл круто вниз. Ступени влажные, покрытые тонким слоем чего-то скользкого. Маттес один раз поскользнулся, схватился за перила и тихо выругался. Остерман даже не обернулся.

Лотта на одном из поворотов задела плечом Ренке в тесноте лестничного пролёта. Она коротко извинилась. Он кивнул, почти не глядя, но уловил запах карболки и чего-то цветочного, едва различимого, от её волос.

Нижний уровень. Коридор уже и ниже, чем наверху. Стены не бетонные, а частично скальные, грубо обтёсанные, с проступающими жилами кварца. Пол залит тонким слоем воды, сантиметра три, не больше, и вода эта странно поблёскивала в свете ламп. Не просто отражала свет, а словно содержала в себе собственное свечение, слабое, еле уловимое.

Остерман открыл дверь сектора F с привычной лёгкостью и вошёл в коридор как к себе домой. Он даже выпрямился, расправил плечи, как человек, входящий в любимый кабинет после долгой отлучки.

— Субъект F-1, Хальвдан, — остановился он у первой камеры и открыл глазок. — Четырнадцатые сутки. Прогресс стабилен.

Ренке заглянул.

Хальвдан лежал на койке на спине, вытянувшись во весь рост. Глаза открыты. Руки вдоль тела, ладонями вверх. Кожа на руках, шее и лице утратила цвет и фактуру живой ткани. Она стала гладкой, влажной, полупрозрачной, как кожица у пещерных протеев, слепых саламандр, живущих в подземных озёрах. Сквозь неё проступала сеть сосудов, но сосуды светились, очень тихо, очень слабо, тем же голубоватым мерцанием, что и субстанция в сосуде наверху. Из-под ногтей, как и описывала Лотта, тянулись нити слизи. Они покрыли стену у изголовья и часть потолка тонкой, почти невесомой сетью, похожей на паутину, но влажную и слегка пульсирующую.

Контуры его тела пока сохранялись. Можно было различить плечи, грудную клетку, руки и ноги. Человеческий силуэт, хотя уже изменённый, оплывший, как восковая фигура в нагретой комнате. Он ещё не был тем, во что мог превратиться. Ещё нет.

— Полная утрата кожного пигмента, — комментировал Остерман деловитым тоном. — Замещение дермальной ткани мезоглеальным аналогом. Обратите внимание на конечности, герр гауптштурмфюрер. Фаланги пальцев удлинились на тридцать, возможно, тридцать пять процентов. Межпальцевые перепонки формируются. Дыхание замедлено до четырёх вдохов в минуту, но кислородного голодания нет. Субъект перешёл на кожный газообмен, как у амфибии.

— Он вообще жив? — спросил Ренке.

— Он существует, — ответил Остерман, и в его голосе прозвучало удовлетворение.

— Это разные вещи, профессор.

— Это зависит от определения жизни.

Они перешли ко второй камере. Здесь Остерман впервые заколебался. Он открыл глазок, посмотрел и быстро закрыл его. Пальцы его, зажавшие заслонку, побелели в суставах.

— Субъект F-3. Двадцатые сутки. К сожалению, инъекция повышенной концентрации привела к дезорганизации.

— Откройте камеру, — приказал Ренке, после того, как также поглядел в глазок.

— Герр гауптштурмфюрер, я не рекомендовал бы… — Откройте.

Маттес, получив неохотный кивок от Остермана, дрожащими руками отодвинул засов. Дверь распахнулась.

Запах ударил первым. Не гниение, нет. Гниение имеет узнаваемый, пусть и отвратительный характер, распад белка, работа бактерий. А это пахло иначе. Сырой плотью, морской глубиной, чем-то живым и одновременно чуждым. Запах тёплой медузы, выброшенной на берег. Запах внутренностей существа.

То, что лежало на полу камеры, не имело формы. Масса площадью примерно в полтора квадратных метра, толщиной сантиметров в десять, студенистая, полупрозрачная, с голубоватым свечением, исходившим откуда-то из глубины. В ней угадывались вкрапления, более плотные структуры, когда-то являвшиеся костями, но теперь размягчённые, изогнутые, как если бы их извлекли из скелета и бросили в тёплый желатин. На поверхности массы медленно появлялись и исчезали пузырьки, каждый с тихим, едва слышным щелчком. В одном месте, ближе к центру, что-то ритмично сокращалось. Сердце? Фрагмент кишечника? Нечто, не имеющее названия в человеческой анатомии?

— Субъект получил пятикратную терапевтическую дозу, — сказал Остерман, и голос его звучал почти извиняющимся. — Морфологический распад оказался слишком быстрым. Скелетная система не выдержала. Но обратите внимание, масса жива. Она реагирует на свет, на вибрацию. Отдельные клеточные структуры сохраняют функциональность. Это не смерть. Это… — Это человек, которого вы превратили в слизь, — произнёс Ренке, сжав губы.

Остерман снял очки и принялся протирать их. Руки его тряслись. Не от страха и не от стыда. От возбуждения.

— Дозировка требует уточнения, — пробормотал он. — Если бы мне дали ещё два месяца и увеличили поставки исходного материала… — Остальные камеры, — перебил Ренке.

Третью камеру слева он осмотрел через глазок. Сигрид. Женщина сидела в углу, подтянув колени к груди, и раскачивалась. Тело изменилось. Плечи оплыли, стали покатыми. Руки от локтей до кистей покрывала прозрачная кожа. Пальцы удлинились, суставы размягчились, и кисти приобрели странную, текучую форму, словно костей в них стало меньше, а хрящей больше. На тыльной стороне ладоней проступили мелкие бугорки, из некоторых сочилась капля прозрачной жидкости. Лицо сохранило человеческие черты, но они словно оплыли, потеряли чёткость. Нос сгладился, губы утончились и побледнели. Глаза остались на месте, но белки их стали молочно-серыми, а зрачки превратились в узкие горизонтальные щели.

Она, видимо, почувствовала, что на неё смотрят. Рот её открылся. Из него вышел звук, шёпот, слабый, раздавленный, похожий на шелест мокрого песка. Ренке разобрал слова сквозь железную дверь.

—… kalt… det er s; kaldt… Норвежский. «Холодно. Так холодно».

Ренке отступил от глазка.

В четвёртой и пятой камерах он обнаружил тела. Одно уже неподвижное, превратившееся в студенистую массу, покрывшую собой всю поверхность пола и частично стены. Другое ещё подающее признаки жизни, но настолько далёкое от человеческого облика, что определить пол или возраст не представлялось возможным. Оно лежало на боку, свернувшись, и из того, что когда-то было спиной, росли тонкие, полупрозрачные нити, тянувшиеся к потолку, как корни растения, перевёрнутого вверх ногами. Нити слабо подрагивали. Тело испускало тихий звук, непрерывный, монотонный, похожий на гудение провода на ветру.

Шестая камера пустовала. На полу остались пятна слизи и борозды, процарапанные ногтями. Борозды шли от койки к двери, параллельными полосами, как будто человек полз, цепляясь за бетон, и скрёб его, пока ногти не сломались. В нескольких бороздах Ренке заметил тёмные, засохшие вкрапления. Кровь и что-то другое, желтоватое, с перламутровым отливом, вместе с клочьями волос.

— Субъект F-6 скончался на девятые сутки, — пояснил Остерман, поймав его взгляд. — Отторжение. Организм не принял препарат. Массивное внутреннее кровотечение. Тело утилизировано.

— Как именно? — спросил Ренке.

Профессор замялся. Протёр очки. Потёр переносицу большим и указательным пальцами.

— Сброшено в пещерное озеро, — ответил он наконец. — Колония утилизирует органику.

— Закройте камеру, — приказал Ренке.

Мужчина постоял ещё секунду, глядя на окровавленные следы. Потом обернулся и встретил взгляд Лотты. Она стояла у стены, прижав кулак к губам. Ничего не нужно было говорить.

Они поднялись обратно. Маттес шёл последним, постоянно вытирая рот тыльной стороной ладони. На ступеньках он снова поскользнулся и на этот раз упал, ударившись коленом. Встал, выругался, пошёл дальше, прихрамывая. Никто не помог ему и не обернулся.

В лаборатории Остерман остановился у аквариума с медузами и стоял так с полминуты, глядя на пульсирующие купола за стеклом. Потом заговорил, не оборачиваясь, тихо, почти для себя.

— Вы думаете, что я чудовище, герр гауптштурмфюрер. Я вижу это по вашему лицу, хотя вы умеете его контролировать лучше большинства людей, которых я встречал. Вы видели камеры и вынесли приговор. Это естественно. Но позвольте вам кое-что сказать. Эти люди, там, внизу, они были приговорены к смерти. Они должны были сгнить в лагере от тифа, от голода, от пули в затылок. Я дал им шанс. Не на жизнь в прежнем понимании, нет. Но на существование. На продолжение. Turritopsis бессмертна. Она обращает старение вспять, она возвращается к стадии полипа и начинает заново. Снова и снова. То, что происходит с моими субъектами, это не гибель. Это начало нового цикла. Они не умирают. Они перестают быть людьми. Но они продолжают быть.

Он обернулся. На его лице не было безумия. Не было злобы. Было нечто, гораздо более пугающее. Искренность.

— Вы не видите разницы между существованием и жизнью, профессор, — сказал Ренке. — Это и делает вас опасным.

Остерман резко выпрямился. Лицо его потемнело, пигментные пятна на лбу налились кровью, превратившись в багровые острова на бледной коже.

— Опасным? — произнёс он это слово так, словно пробовал его на вкус и нашёл оскорбительным. — Вы говорите об опасности мне, человеку, который держит в руках будущее германского солдата? Представьте себе, герр гауптштурмфюрер. Представьте пехотинца, которому осколок снёс половину лица. Через двадцать минут после нанесения препарата он снова в строю. Челюсть восстановлена. Глаз на месте. Он видит, он дышит, он стреляет. Представьте танкиста, обгоревшего в машине до костей. Через час его кожа розовая, как у младенца. Через два он снова садится в танк.

Он шагнул ближе к Ренке, и стёкла его очков, которые он всё ещё держал в руке, блеснули в свете ламп.

— Это не просто регенерация, аэто щит для всего Рейха! Армия, которая не знает потерь от ранений. Солдаты, которые возвращаются из госпиталя не через месяцы, а через часы. Фюрер получит то, о чём мечтал каждый полководец в истории, почти неуязвимую армию. А вы стоите здесь и рассуждаете о разнице между существованием и жизнью, как университетский философ на семинаре.

Он перевёл дыхание. Пальцы, сжимавшие очки, побелели.

— Долголетие, герр гауптштурмфюрер, это не просто продление жизни на пять или десять лет. Turritopsis не стареет. Она обращает процесс вспять. Если мы доведём исследования до конца, мы дадим германскому народу то, что не удавалось ни одной цивилизации за всю историю человечества. Мы остановим биологические часы. Руководство Рейха, лучшие умы нации, лучшие воины, они будут жить столько, сколько потребуется. Не годы, не десятилетия. Вы понимаете, что это означает? Это означает Тысячелетний Рейх в буквальном смысле слова. Не метафора, не лозунг на плакате. Реальность.

Он замолчал. Дыхание его было частым, прерывистым, как после бега. В лаборатории стояла тишина, нарушаемая только тихим бульканьем воды в аквариумных фильтрах и далёким гудением вентиляции.

Лотта стояла в стороне, у рабочего стола, скрестив руки на груди. Выражение её лица не оставляло сомнений в том, что она думает о каждом слове профессора.

Ренке выдержал паузу. Потом произнёс негромко, без выражения, как человек, констатирующий температуру воздуха.

— Ваш кролик не ест девятые сутки, профессор. Ваш рыбак из Бергена покрылся слизью и перестал говорить на седьмой день. А женщина по имени Сигрид чувствует, как что-то ползёт у неё внутри. Это и есть ваш щит для Рейха?

Остерман моргнул, а потом надел очки, которые всё это время держал в руке, и молча прошёл к своему рабочему столу.

***

К полудню Ренке объявил, что хочет осмотреть нижнюю пещеру, место добычи исходного биоматериала.

Спуск занял двадцать минут. Узкий проход, прорубленный в скале, вёл почти вертикально вниз, переходя местами в металлические лестницы с решётчатыми ступенями, мокрыми и скользкими. Воздух менялся с каждым метром. Он становился тяжелее, солонее, насыщеннее тем самым сладковатым, органическим запахом, который наверху чувствовался лишь намёком. С Ренке спустился только Остерман. Маттес отказался, сославшись на ушибленное колено. Лотта осталась в лаборатории.

Пещера открылась внезапно, как зал за дверью. Луч фонаря упёрся в каменный свод, покрытый наростами, похожими на оплывшие сосульки, и соскользнул вниз, к поверхности воды. Подземное озеро, или, точнее, затопленная морской водой полость в скале. Площадь, на глаз, метров пятьдесят на тридцать. Вода чёрная, неподвижная, густая. И в ней, под поверхностью, на глубине, которую невозможно определить в темноте, мерцали огни.

Не отражённый свет фонарей. Собственное свечение. Десятки, может сотни, слабых голубоватых точек, которые медленно перемещались в глубине, как звёзды на ночном небе, если бы небо оказалось жидким и перевёрнутым.

— Колония, — встал рядом Остерман, и его лицо, освещённое снизу отблесками от воды, выглядело неузнаваемым. — Мы до сих пор не установили её границ. Водолазы погружались на тридцать метров, дальше пещера сужается и уходит, по-видимому, в открытое море. Медузы, изоподы, полихеты и несколько видов, которых мы вообще не можем отнести ни к одному известному типу. Это замкнутая экосистема, существующая здесь, возможно, тысячелетия. Изолированная от остального океана. Эволюционировавшая в полной темноте.

— И вы черпаете из неё сырьё.

— Водолазы собирают образцы ежедневно. Ткани медуз, слизь со стенок, фрагменты придонных организмов. Всё это обрабатывается в лаборатории. Выход концентрата невелик, около пяти кубических сантиметров из ста килограммов сырой биомассы. Но качество… Ренке почти не слушал. Он смотрел на воду.

На поверхности, у самого берега, в полосе света от его фонаря, что-то шевельнулось. Медленное, плавное движение, как если бы кто-то протянул руку под водой и убрал её. Круги разошлись по маслянистой глади. И вместе с ними пришёл запах, густой, тёплый, почти осязаемый. Запах живого нутра.

Одна из светящихся точек поднялась из глубины и остановилась прямо под поверхностью. Стало видно, что это не точка, а силуэт, размытый водой, но различимый. Купол медузы, крупный, сантиметров пятьдесят в диаметре, с длинными щупальцами, уходящими вниз. Тело медузы пульсировало, и свечение его менялось в ритме, который Ренке уже слышал ночью через перекрытия. Тот же медленный, ровный ритм. Как сердцебиение.

— Они нас чувствуют, — проговорил он.

— Да, — ответил Остерман, и в его голосе послышалось что-то, напоминающее нежность. – Видимо, так и есть.

Они стояли на каменном уступе над водой, и Остерман рассказывал о первом погружении, о водолазе по фамилии Крюгер, который поднялся на поверхность белый, как мел, и три дня не мог говорить связно. О том, как медузы приближались к водолазам и зависали вокруг, светясь, пульсируя, будто изучая пришельцев. О том, как одна из них коснулась щупальцем голой руки техника, который менял шланг, и техник не убрал руку, а замер и смотрел, как на тыльной стороне ладони разгладились мелкие шрамы и трещины от работы с реактивами.

— Он потом две недели смотрел на свою руку, — проговорил Остерман. — Показывал всем. Гладкая, розовая, как у ребёнка. Он сказал, что впервые за десять лет рука не болит. Потом он попросил разрешения спуститься снова. Я разрешил. Он опустил обе руки в воду и держал их так четыре минуты. Все мозоли сошли. Кожа стала мягкой.

— И что дальше?

— Хм. Ногти начали слоиться на третий день. А на пятый он проснулся и не смог согнуть пальцы. Суставы затвердели. Мы сделали рентген. Хрящевая ткань замещалась чем-то, по плотности похожим на коралл.

— Где он сейчас? — спросил Ренке.

— В Тромсё. В госпитале. Списан по инвалидности. Руки ампутированы по запястья.

Остерман произнёс это так спокойно, что Ренке на мгновение подумал, что ослышался. Потом понял, что не ослышался.

Они поднялись обратно молча.

***

Катастрофа случилась в четыре часа пополудни. К этому моменту Ренке уже составил для себя полную картину. Он знал расположение всех секторов. Знал, где находятся запасы концентрата в криогенном хранилище при температуре минус двадцать. Знал, что аварийная система блокировки секторов работает от механических затворов, не зависящих от электричества. Знал, что главный энергетический щит расположен на среднем уровне, в конце коридора, за незапертой решёткой. Знал, что канистры с этиловым спиртом и ацетоном для промывки оборудования хранятся в чулане рядом с лабораторией, восемь канистр по двадцать литров. Знал, что персонал объекта составляет двадцать три человека, включая охрану, техников и водолазов, и что шестеро из них в данный момент находятся на верхнем уровне.

Он знал всё, что ему требовалось знать. И все эти данные в скором времени должны были улететь наверх. Собственно, именно для этого Ренке сюда и прибыл. Увидеть то, что недоступно, а потом доложить, составить отчёт.

Ренке обнаружил неожиданность, спустившись в лабораторию после обеда. Сама лаборатория была пуста, если не считать Лотты, которая стояла у входа в сектор F с таким выражением лица, с каким стоят у закрытых дверей люди, слышащие за ними что-то, чего не хотят слышать.

— Он внизу, — сказала она. — С Маттесом. Они спустились двадцать минут назад. Остерман нёс шприцы и ампулу. Я пыталась его остановить. Он сказал мне, что если я не отойду от двери, он вызовет охрану и запрёт меня в одной из камер.

— Он так сказал?

— Именно так. Дословно.

Ренке не стал задавать больше вопросов. Он прошёл мимо неё, открыл дверь в сектор F и начал спускаться. Лотта поспешила за ним.

Они нашли Остермана в камере F-1. Дверь была распахнута. Маттес стоял в коридоре, привалившись к стене, и лицо его имело тот характерный серо-зелёный оттенок, какой бывает у людей, близких к обмороку. Он держал в руках пустую ампулу и смотрел на неё, как на гранату с выдернутой чекой.

Профессор стоял над Хальвданом. Один шприц, «Рекорд» на двадцать кубиков, был уже пуст и лежал на полу у ног профессора. Второй он держал в правой руке, и игла его была погружена в бедро Хальвдана. Тело норвежца ещё сохраняло человеческие очертания. Кожа, полупрозрачная и влажная, обтягивала различимые контуры мускулатуры и костей. Лицо, хотя и изменённое, оставалось лицом. Можно разобрать скулы, линию челюсти, впадины глазниц. Игла входила в ткань бедра, и ткань эта, хотя и странная, хотя и не совсем живая в привычном смысле, была ещё достаточно плотной, чтобы удержать иглу. Ещё не каша. Ещё не медуза. Ещё человек, пусть и на самом краю.

— Профессор, — потребовал Ренке. — Положите шприц и выйдите из камеры.

Остерман не двинулся. Большой палец его правой руки лежал на поршне, готовый надавить.

— Одну минуту, герр гауптштурмфюрер. Только одну.

Ренке шагнул к порогу камеры и указал рукой в сторону коридора, туда, где за стальной дверью камеры F-3 на полу лежала бесформенная студенистая масса.

— Вы хотите, чтобы немецкий солдат выглядел так? Полтора квадратных метра желе на бетонном полу, вот ваш неуязвимый воин?

Остерман побледнел, но палец с поршня не убрал.

— F-3 получил пятикратную дозу, — быстро заговорил он. — Грубая ошибка калибровки, я признаю. Но Хальвдан готов. Четырнадцать суток адаптации. Его ткани приняли препарат. Без дальнейших экспериментов мы никогда не узнаем, где проходит граница между распадом и завершённым метаморфозом. Мне нужны данные. Закройте проект сейчас, и всё, чему мы научились, умрёт.

— Положите шприц. Это приказ.

Профессор посмотрел вниз, на тело Хальвдана, и на его лице появилось выражение, в котором смешались упрямство и какая-то болезненная нежность.

— Я вам сейчас всё докажу, — прошептал он. — Вы увидите всё собственными глазами.

Поршень шприца пошёл вниз. Неразбавленный концентрат вошёл в тело Хальвдана. Первые три секунды ничего не происходило.

На четвёртой тело вздрогнуло. Не конвульсия, не рефлекс, а волна, прокатившаяся от бедра к голове и обратно, как рябь по поверхности пруда. Нити слизи, покрывавшие стены и потолок камеры, натянулись до звона. Свечение, прежде слабое и ровное, резко усилилось, стало пульсирующим, ярким, и камера наполнилась голубоватым мерцанием, от которого на стенах заплясали мокрые тени.

Остерман отступил на шаг, прижимая использованный шприц к груди. На его лице играло выражение экстатического ожидания.

Тело на койке начало менять форму. Контуры растворялись, как сахар в горячем чае. Конечности теряли длину, втягивались в корпус, который одновременно расплывался вширь, заливая собой койку, стекая с её краёв на пол. Голова, последнее, что сохраняло хоть какую-то человеческую форму, медленно оплыла, превращаясь в неровный бугор на поверхности расширяющейся массы. Глаза исчезли. Рот исчез. Остались только складки, впадины и гребни на поверхности студенистого тела, которое всё росло, всё наполнялось светом, всё увереннее занимало пространство камеры.

— Вы знаете, — начал профессор. – Ведь из этого может получиться отличное оружие. Только представьте на секунду, как наши войска, изменённые, смогут в морях и океанах иметь превосходство над врагом. Им не нужен кислород. Им не нужны корабли. Они будут вполне самостоятельными, автономными. Это будет новая раса. Подводная раса…

И тогда масса издала звук. Не крик. Не стон. Низкий, вибрирующий гул, идущий, казалось, не от неё, а сквозь неё, из-под пола, из стен, из толщи скалы. Тот самый звук, который Ренке слышал ночью. Пульсация. Сердцебиение пещеры.

Нити слизи, покрывавшие стены камеры, задрожали и начали удлиняться. Они потянулись к двери. К порогу. К коридору.

— Вы видите? — выдохнул Остерман. — Он выходит за пределы индивидуального тела! Он расширяет свою сеть! Это не организм, это колония! Единый, распределённый… Одна из нитей коснулась его ботинка. Мягко, почти ласково, обвила носок и двинулась вверх, к голенищу.

Остерман посмотрел вниз. Его лицо не изменилось. Он всё ещё улыбался. Потом нить рывком затянулась. Ботинок лопнул по шву. Нить прошла через кожу обуви, через носок, через кожу ноги, мгновенно и беззвучно, как раскалённая проволока через масло. Кровь хлынула на бетон, яркая, красная, живая, и на мгновение казалось, что это единственное настоящее в этой камере, единственное, что ещё принадлежит обычному миру. Остерман открыл рот, и улыбка ещё держалась на его губах, когда крик наконец вырвался наружу.

Крик был высокий, срывающийся, совсем не похожий на голос учёного, читавшего лекции в кильских аудиториях. Это был крик животного, пойманного в капкан.

Вторая нить. Третья. Четвёртая. Они летели к нему со стен, с потолка, из массы на полу. Каждая впивалась в плоть и тянула, тянула к центру, к пульсирующей, светящейся субстанции, которая уже залила половину камеры и подбиралась к порогу.

Остерман упал на одно колено. Его халат пропитался кровью и слизью. Очки слетели и хрустнули под ним. Он уже не кричал, а выдавливал из себя короткие, хриплые звуки, похожие на лай. Нити оплели его ногу до бедра, и нога, на глазах Ренке и Лотты и Маттеса, который всё ещё стоял в коридоре и смотрел, не в силах отвернуться, нога начала менять цвет. Из красного в розовое, из розового в белёсое, из белёсого в ту самую полупрозрачность, которую они видели у Хальвдана. Плоть размягчалась. Контуры ботинка расплылись, слились с ногой, и невозможно стало понять, где кончается обувь и начинается тело.

Остерман поднял руку, свободную от нитей, и протянул её к двери. Пальцы его тряслись. Рот открылся, и из него вышло слово, одно-единственное слово, совсем тихое.

— Hilfe.

Помощь.

Ренке действовал.

Он шагнул к двери и навалился на неё плечом. Нити слизи, протянувшиеся через порог, натянулись. Одна из них хлестнула его по запястью, обжигая через рукав мундира. Боль была резкой, похожей на прикосновение раскалённого металла. Он не остановился. Дверь пошла. Нити лопнули с мокрым треском, разбрызгивая прозрачную жидкость. Засов встал на место.

Из-за двери донёсся последний звук Остермана. Не крик, не слово. Влажное, глубокое бульканье, как будто кто-то захлёбывался в жидкости, которая поднималась снизу, изнутри, заполняя горло, лёгкие, рот. Потом бульканье смолкло. Остался только гул. Низкий, ровный, нарастающий.

Маттес сидел на полу коридора, обхватив голову руками. Пустая ампула валялась рядом, и он раскачивался, как Сигрид за стеной, в том же монотонном, безостановочном ритме. Из его рта вырывались обрывки слов, бессвязных, повторяющихся.

— Он сам, он сам вошёл, я говорил, я говорил ему, не надо… Лотта стояла на лестнице, ведущей наверх. Лицо её, и без того бледное, стало совсем белым. Руки повисли вдоль тела. Но глаза оставались сухими, сосредоточенными, как у человека, который уже отплакал всё заранее.

— Наверх, — приказал Ренке. — Оба. Немедленно.

Он наклонился к Маттесу, взял его за грудки и рывком поставил на ноги. Молодой человек пошатнулся, но устоял. Глаза его, красные, мокрые, бегали по сторонам.

— Он жив? — спросил Маттес. — Профессор, он ещё… — Идите, — подтолкнул Ренке.

Они поднялись. Маттес шёл впереди, цепляясь за перила обеими руками. Лотта за ним. Ренке замыкал.

На полпути он остановился и прислушался. Снизу, из-за стальной двери сектора F, сквозь толщу камня, шёл звук. Не бульканье, не гул, а что-то новое, тихое, скрежещущее, как будто масса внутри камеры искала выход и пробовала стены на прочность. Щупала петли двери. Текла по трещинам в бетоне.

Он повернулся и пошёл наверх, утерев краем рукава выступивший на лбу холодный пот. Перед глазами всё ещё стояла та ужасная картина с профессором. Всё казалось каким-то безумием, ночным кошмаром.

На площадке между уровнями Маттес остановился, тяжело дыша. Он упёрся руками в колени и стоял так несколько секунд, глядя в пол. Потом выпрямился, обернулся к Ренке, и лицо его, серо-зелёное, мокрое от пота, исказилось выражением, в котором мешались ужас и какая-то жалкая, детская надежда.

— Может быть, дверь удержит, — предположил он. — Может быть, она не выберется. Сталь ведь. Сталь толщиной в два сантиметра. Она не растворит сталь, правда? Она же органическая, она не может… — Маттес, — перебил Ренке. — Идите.

Тот сглотнул, кивнул и полез дальше. Перила под его ладонями скрипели.

Они вышли на средний уровень. Ренке закрыл за собой дверь на лестницу и задвинул засов. Потом прислушался. Несколько секунд стояла тишина, нарушаемая только дыханием трёх человек и далёким гудением вентиляции. Потом снизу донёсся звук. Мягкий, влажный, похожий на то, как медленно отдирают пластырь от кожи. И снова тишина.

— Идём дальше. Не задерживаемся.

Они пошли по коридору среднего уровня к лаборатории. Маттес шёл первым, почти бежал. Ренке заметил, что молодой человек то и дело оглядывается на вентиляционные решётки, тёмные прямоугольники на стенах через каждые десять метров. Из одной из них, третьей по счёту, на бетон натекла тонкая полоска чего-то влажного, поблёскивающего в жёлтом свете ламп. Просто конденсат. Или не просто.

Старший помощник увидел эту полоску и остановился так резко, что Лотта едва не налетела на него.

— Это конденсат, — пробормотал он. — Это конденсат, правда? Здесь сырость, влага собирается на металле, стекает вниз. Это нормально. Это всегда так было.

Никто ему не ответил.

Они дошли до двери лаборатории. Ренке открыл её, пропустил Лотту и Маттеса внутрь. Потом вошёл сам, закрыл дверь и повернул защёлку.

Лаборатория выглядела так, как они её оставили. Аквариумы светились вдоль дальней стены. Медузы пульсировали в своём ленивом ритме. Химера в третьем аквариуме прижалась к стеклу и замерла, расплющив свою бесформенную тушу так, что стали видны внутренние структуры, какие-то тёмные узлы и нити, просвечивающие сквозь студенистое тело.

Маттес прошёл к рабочему столу и сел, положив ладони на столешницу. Руки его тряслись, и он сильнее прижал их к дереву, пытаясь унять дрожь. И тогда они услышали.

Сначала тонкий, еле различимый звук, похожий на то, как ногтем ведут по мокрому стеклу. Он шёл откуда-то из-за двери, из коридора. Потом звук размножился, стал множественным, словно по ту сторону двери десяток пальцев одновременно скребли по металлу и бетону. Потом к скрежету добавилось влажное шлёпанье, мерное, ритмичное, как шаги босых ног по мокрому полу.

Молодой человек медленно поднял голову и посмотрел на дверь.

— Что это?

Из-под двери, из щели между нижним краем и порогом, шириной не больше четырёх миллиметров, выползала слизь. Серо-голубая, с тем самым перламутровым мерцанием. Она текла по бетону тонким языком, расширяясь веером, как пролитая вода. Но вода течёт по законам гравитации, заполняя низины и углубления. Эта субстанция двигалась иначе. Она ползла целенаправленно. Язык слизи дополз до ножки ближайшего стола, обтёк её и двинулся дальше, к центру помещения. И по мере того как масса прибывала, из неё начали подниматься отростки.

Первый вырос прямо из края слизистого языка, поднявшись вертикально сантиметров на двадцать, тонкий, как карандаш, сужающийся к концу. Он покачивался из стороны в сторону, как слепой червь, ощупывающий воздух. Потом вытянулся ещё на десять сантиметров и изогнулся в сторону Маттеса, словно почуял его.

Второй отросток. Третий. Они поднимались из расширяющейся лужи, как стебли из болота, каждый толщиной в палец, влажный, полупрозрачный, с голубоватым свечением, проступающим изнутри. Они вытягивались, утолщались, разветвлялись на концах, превращаясь в подобие щупалец с плоскими, присоскообразными окончаниями.

— Боже мой, — прошептал Маттес.

Молодой человек не двигался. Он сидел за столом, вцепившись в столешницу, и с ужасом смотрел, как из-под двери прибывает масса, как щупальца множатся и растут. Четыре. Пять. Семь.

Слизь текла быстрее. Щель под дверью была узкой, но субстанция продавливалась сквозь неё, как паста из тюбика, уплощаясь до толщины бумажного листа и тут же восстанавливая объём по другую сторону. Одновременно в левом верхнем углу двери, там, где дверное полотно неплотно прилегало к раме, появилась ещё одна точка проникновения. Тонкая нить слизи просочилась сквозь зазор, повисла в воздухе, качнулась и начала утолщаться, наливаясь массой, которая поступала снаружи. Из нити выросло щупальце, длинное, плоское, похожее на ленту, и поплыло по воздуху к потолку, цепляясь за бетон присосками.

Маттес встал. Стул за ним опрокинулся с грохотом. Он попятился к дальней стене, к аквариумам, не отрывая взгляда от двери. Щупальца тянулись к нему. Не все, а только три из них. Те, что были ближе. Они вытягивались, удлиняясь на глазах, и кончики их подрагивали, как кончики пальцев незрячего, читающего по Брайлю.

— Не двигайтесь! — крикнул Ренке. — Маттес, стойте на месте!

Но Маттес не слышал. Или слышал, но не мог подчинить себе тело, которое уже действовало само, на чистом, неуправляемом ужасе. Он бросился вправо, к боковому проходу между столами, и его рукав задел одно из щупалец.

Контакт длился долю секунды. Щупальце обвило его запястье мгновенно, как захлопнувшийся капкан, мягко, плотно, с влажным чмокающим звуком. Старший помощник закричал и дёрнул руку. Щупальце не отпустило. Оно сжалось, и сквозь рукав халата проступило мокрое бурое пятно. Под тканью, на коже, субстанция уже впитывалась, проникая через поры, через микротрещины, через всё, что отделяло живую плоть от неживой.

Второе щупальце метнулось к его шее. Третье обвило щиколотку. Маттес упал на колени, крича, рыча, мотая головой. Он пытался сорвать с запястья слизистый жгут свободной рукой, но пальцы его проходили сквозь щупальце, как сквозь густой кисель, и тут же увязали. Субстанция текла по его руке вверх, к локтю, к плечу, обволакивая, просачиваясь под ткань, прилипая к плоти. Там, где она касалась тела, кожа мгновенно бледнела, теряя цвет, становясь восковой, полупрозрачной.

Ренке шагнул к нему и остановился. Расстояние между ним и Маттесом составляло не больше трёх метров, но пространство между ними было перечёркнуто пятью, нет, уже семью щупальцами, которые росли из расширяющейся массы на полу. Прикоснуться к Маттесу означало коснуться субстанции. Он видел, что произошло с Остерманом. Он видел, что происходит сейчас. Он знал, что ничего нельзя сделать голыми руками. А оружия у него не имелось при себе. Да и многоли толку было бы от него?

Лотта стояла за его спиной. Она не кричала. Она прижала обе ладони к лицу и смотрела с ужасом сквозь растопыренные пальцы, как смотрят дети на то, от чего невозможно отвести глаз, хотя каждая клетка мозга приказывает отвернуться. Её тело окаменело, ноги приросли к полу, и только мелкая дрожь, проходившая по плечам, выдавала, что она ещё жива, ещё здесь, ещё не провалилась в спасительное беспамятство.

Маттес уже не кричал. Он издавал короткие, хлюпающие звуки, как захлёбывающийся. Щупальца оплели его до пояса. Лицо его, единственное, что оставалось свободным, было обращено к Ренке, и в глазах молодого человека, широко распахнутых, налитых красным от лопнувших капилляров, стояло выражение, которое Ренке видел прежде только один раз в жизни, у раненого разведчика в Финляндии, когда тот понял, что помощь не придёт.

— Помогите, — выдавил молодой человек.

Голос его был сдавленным, мокрым, словно горло уже заполнялось чем-то изнутри.

— Ради бога, помогите.

Ренке схватил Лотту за плечи. Она не шевельнулась. Он развернул её к себе, и её глаза, расширенные, незрячие, смотрели сквозь него на то, что происходило за его спиной. Он взял её лицо в ладони, жёстко, больно.

— Лотта. Смотрите на меня. На меня.

Она моргнула. Зрачки сфокусировались.

— Бежим, — приказал он.

Она не ответила, но ноги её подчинились, когда он потянул её за руку. Они бросились к запасному выходу в дальнем конце лаборатории, узкой двери, ведущей в технический коридор. Ренке толкнул дверь плечом. За ней был тёмный, узкий проход, пахнущий сыростью и машинным маслом. За их спинами щупальца разворачивались.

Мужчина обернулся на бегу. Масса на полу лаборатории выросла вчетверо. Она текла от двери широким языком, занимая уже треть помещения, обтекая ножки столов, опрокидывая стулья. Из неё поднимались щупальца. Не семь и не десять. Больше. Гораздо больше. Они росли, как побеги бамбука в ускоренной съёмке, вытягиваясь к потолку, расползаясь по стенам, цепляясь за трубы и кабели. Одно из щупалец добралось до аквариума с медузами, обвило его стальную раму и сжало. Стекло лопнуло с оглушительным хлопком, а вода хлынула на пол, и медузы, те самые пульсирующие купола с длинными щупальцами, шлёпнулись в разлившуюся массу. Она приняла их мгновенно, впитала, и свечение на мгновение стало ярче, словно масса получила подпитку.

Маттеса уже не было видно. На том месте, где он стоял, поднимался бугор, покрытый складками и впадинами, ещё отдалённо напоминающий человеческую фигуру, но уже оплывший, потерявший очертания. Из бугра торчала рука, одна, правая, с растопыренными пальцами, побелевшими, как алебастр. Пальцы сжались в кулак, разжались, сжались снова и замерли.

Ренке захлопнул дверь технического коридора. Здесь не было засова. Лишь только ручка. Он схватил стоявший у стены обрезок стальной трубы и заклинил его между ручкой и стеной. Не остановит, но задержит.

Они бежали по техническому коридору к аварийной лестнице. Лотта следовала молча. Её обувь стучала по решётчатому настилу, дыхание вырывалось короткими рваными толчками. Ренке держал её за руку и не отпускал.

Позади, из-за заклиненной двери, раздался тупой удар. Потом ещё один. Потом протяжный скрежет, похожий на звук ногтей по школьной доске, только громче, ниже, с вибрацией, которая отдавалась в стенах коридора.

На лестнице они столкнулись с двумя техниками, бежавшими сверху. Один из них, пожилой мужчина в промасленном комбинезоне, крикнул что-то, но Ренке не разобрал слов. Он махнул рукой вверх, к выходу.

— Эвакуация! Все наверх! Бегом!

Они выбежали на поверхность через главный вход, через ту самую шлюзовую камеру с пневматической дверью. Октябрьский воздух ударил в лицо, сырой, солёный, ледяной. Ренке втянул его в лёгкие и на секунду остановился, удерживая Лотту, которая пошатнулась на мокром бетоне причала. Перед ними лежал фьорд, серый, неподвижный, безразличный. Катер покачивался у кнехта.

За спиной, из вентиляционных шахт, пробитых в скале, начало подниматься что-то. Сначала показалось, что это дым, тонкая серая струйка, вьющаяся из квадратного отверстия в граните. Но дым не ведёт себя так. Дым не разделяется на отдельные жгуты. Дым не ощупывает край шахты плоскими, присоскообразными окончаниями. Из вентиляционных шахт лезли щупальца.

Они выползали медленно, осторожно, как пальцы из-под одеяла, выдвигаясь на десять, двадцать, пятьдесят сантиметров, покачиваясь на ветру, который, казалось, не мог решить, пугают они его или нет. Первое щупальце вытянулось на метр, качнулось, развернулось веером на конце и легло на поверхность скалы. Присоски впились в гранит.

За первым потянулось второе. Третье. Пятое. Десятое.

Из трёх вентиляционных шахт одновременно ползли десятки слизистых жгутов, серо-голубых, мерцающих, влажно поблёскивающих в сером свете пасмурного дня. Они расползались по скале, как корни дерева, цепляясь за трещины и выступы. Одно из щупалец добралось до металлического навеса над входом, обвило стойку и потянуло. Стойка согнулась с тихим скрипом. Лист жести сорвался с креплений и с грохотом полетел вниз, ударившись о причал. Как такое могло быть, чтобы слизь обладала такой силой, Ренке не знал.

Двое техников, выбежавших следом, замерли на причале, задрав головы. Пожилой в комбинезоне медленно попятился к катеру. Второй, молодой, белобрысый, стоял с открытым ртом, и его кадык ходил вверх-вниз, как поршень.

Из главного входа выскочили ещё трое. Последним бежал охранник с карабином, на ходу щёлкая затвором. Он увидел щупальца на скале, поднял оружие и выстрелил. Пуля прошла сквозь ближайший жгут, не причинив видимого вреда. В месте попадания субстанция разошлась, как тесто под пальцем, и тут же сомкнулась. Охранник выстрелил ещё раз, ещё, и каждая пуля проходила насквозь, как через воду.

Одно из щупалец метнулось к нему сверху. Оно упало с карниза, как верёвка, обвив шею и правое плечо. Охранник выронил карабин. Он схватился за щупальце обеими руками, пытаясь сорвать его, и его пальцы увязли в слизи по первую фалангу. Он закричал, высоким, срывающимся голосом, и крик его отразился от скал фьорда и вернулся эхом, утроенным, искажённым.

Второе щупальце хлестнуло белобрысого техника по ногам. Он рухнул на бетон причала. Субстанция потекла по его комбинезону, впитываясь в ткань, проступая на коже рук и шеи мокрыми, блестящими пятнами. Он бил ладонями по этим пятнам, размазывая слизь, и каждый удар только увеличивал площадь контакта.

— На катер! — заорал Ренке.

Голос его, впервые за всё время, поднялся до крика, и крик этот разрезал воздух, как свисток. — Все на катер! Сейчас!

Лотта уже была на борту. Пожилой техник перевалился через борт следом. Рулевой рванул канат с кнехта. Мотор взревел.

Ренке секунду стоял на причале. Он смотрел на охранника, обвитого щупальцем, на техника, катающегося по бетону. Смотрел на сами щупальца, расползающиеся по скале, десятки, целая сеть, пульсирующая, растущая, живая. Они ползли к причалу. Передние жгуты уже достигли кромки бетонной площадки, нависли над водой, покачиваясь.

Потом мужчина повернулся и прыгнул на катер, чудом не сломав себе ноги. Катер рванулся от причала. Винт вспенил чёрную воду. Расстояние между бортом и кнехтом выросло до метра, до двух, до пяти.

С причала, с кромки бетона, одно из щупалец метнулось вслед. Оно пролетело над водой, вытянувшись на полтора метра, и кончик его, плоский, раскрывшийся присоской, шлёпнулся в воду в полуметре от кормы. Плеснуло. Щупальце ушло под воду и растворилось.

Катер набирал скорость, подпрыгивая на волнах. Ледяной ветер бил в лицо, но сейчас он скорее помогал, отрезвляя от ужаса

Ренке стоял на корме, тяжело дыша. Рукав мундира на левой руке был разорван от запястья до локтя, и в прорехе виднелась кожа, покрасневшая, с тонкой полоской химического ожога. Он осмотрел руку, согнул пальцы, разогнул. Слизи на коже не было. Контакт был слишком коротким.

Лотта сидела на мокрой скамье, обхватив колени руками. Она не плакала. Лицо её было неподвижным, серым, словно вылепленным из мокрой глины. Только губы шевелились, беззвучно, как у человека, повторяющего одно и то же слово.

Мужчина сел рядом с ней. Катер шёл по фьорду, удаляясь от скалы, и рёв мотора делал разговор почти невозможным, но он наклонился к её уху.

— Лотта. Слушайте меня. Мы должны уничтожить лабораторию. Сейчас, пока субстанция не добралась до пещерного озера через нижний уровень. Если она соединится с колонией внизу, с тем, что живёт на глубине, мы не остановим её ничем.

Она повернула к нему лицо. Зрачки её были расширены, но взгляд сфокусировался, и в нём появилось что-то осмысленное. Она закрыла глаза на секунду. Открыла.

— Что вы предлагаете?

— Огонь, — сказал Ренке. — Криогенное хранилище на среднем уровне, запасы концентрата при минус двадцати. Спирт и ацетон в чулане рядом с лабораторией, восемь канистр. Если катер подойдёт к причалу на минимальное расстояние, я смогу вернуться внутрь, поджечь хранилище и выбраться до того, как температура в коридорах станет критической.

Лотта уставилась на него, будто он только что сказал самые глупые слова в мире.

— Вернуться туда? Вы видели, что творится снаружи. Щупальца на скале, на причале. Как вы собираетесь пройти?

— Через запасной тоннель. Западная стена, вход с каменного уступа над водой. Щупальца ползут от вентиляционных шахт, они на восточной и северной стороне. Западный вход может быть ещё свободен. Если нет, я увижу это и вернусь на катер.

— А если субстанция уже внутри? Если она заполнила средний уровень?

— Мне нужен только чулан с канистрами и электрический щит. Оба в двадцати метрах от запасного выхода. Быстро войти, замкнуть провода, разлить спирт и выбежать. Три минуты.

Лотта покачала головой. Медленно, из стороны в сторону.

— Я знаю расположение вентиляционных клапанов, — проговорила она. — Если вы хотите, чтобы огонь распространился равномерно, нужно создать тягу. Открыть заслонки на среднем уровне, чтобы воздух шёл из верхних шахт вниз, к пещере. Без тяги огонь задохнётся в бетонных коробках. Без меня вы не справитесь.

— Нет. Вы останетесь на катере.

— Клапаны ручные, герр гауптштурмфюрер. Четыре штуки, в разных концах коридора. Вы не найдёте их, даже если я нарисую вам схему. Они утоплены в стены, замаскированы под пожарные щитки. Я видела, как их устанавливал инженер Тодта. Я единственная, кто знает, где они и как они открываются. Каждый требует трёх полных оборотов штурвала против часовой стрелки, причём третий идёт туго, нужно знать, как поддеть стопор.

Ренке смотрел на неё. Три секунды. Пять.

— Хорошо, — кивнул он.

Потом мужчина обернулся и приказал повернуть обратно. На него все присутствующие поглядели с ужасом, поэтому пришлось быстро объяснять.

***

Катер подошёл к скале с западной стороны. Рулевой, унтерфельдфебель, вцепился в штурвал и непрерывно бормотал что-то себе под нос, то ли молитву, то ли ругательства. Уступ над водой был узким, метр шириной, с мокрыми камнями, покрытыми бурыми водорослями. Вход в запасной тоннель чернел в скале, тёмный прямоугольник, похожий на раскрытый рот.

Ренке спрыгнул на уступ первым. Камни скользнули под ногами, но мужчина удержался, ухватившись за выступ гранита. Лотта прыгнула следом. Он поймал её за локоть.

Тоннель был пуст. Ни слизи, ни мерцания, ни звука, кроме далёкого гула пожара, который ещё не начался. Нет, не пожара. Вентиляции. Она всё ещё работала, гнала воздух по артериям объекта. Они вошли.

Внутри было темно. Ренке включил фонарь, который взял из аварийного ящика на катере. Луч упёрся в бетонные стены, покрытые потёками влаги. Пол сухой. Воздух спёртый, тяжёлый, с привкусом дыма и того сладковатого йодистого запаха, который теперь навсегда будет ассоциироваться у него с этим местом.

Они работали молча и быстро. Лотта ушла открывать вентиляционные клапаны. Перед тем как скрыться за поворотом коридора, она обернулась.

— Четыре клапана. Мне нужно семь минут. Не уходите без меня.

— Семь минут, — повторил Ренке. — Ни секундой больше. — И будьте осторожны.

Она кивнула и исчезла в темноте. Он слышал, как её шаги удаляются, быстрые, чёткие, без колебаний. Потом стихли.

Сам же Ренке перетаскивал канистры. Чулан оказался там, где он запомнил, в двадцати шагах от запасного выхода. Дверь не заперта. Внутри стояли канистры, восемь штук, четыре со спиртом, четыре с ацетоном, выстроенные вдоль стены в ровный ряд, как солдаты на поверке. Он выволок четыре из них, по две в каждую руку, расставил вдоль коридора через равные промежутки. Каждая канистра весила около двадцати килограммов, и он чувствовал, как ноет обожжённое запястье при каждом рывке.

Мужчина откупорил канистры. Спирт потёк по бетонному полу, заполняя трещины и неровности, добираясь до двери хранилища. Запах ударил в ноздри, резкий, знакомый, почти домашний на фоне того сладковатого тошнотворного присутствия, которым был пропитан весь нижний уровень.

Он открыл криогенное хранилище. Холод ударил в лицо. Четыре стеклянных контейнера с концентратом стояли на полках, каждый в гнезде. Он вытащил один, поставил на пол рядом с откупоренной канистрой ацетона. Остальные, помедлив, бросил там же.

Из глубины коридора, со стороны лаборатории, донёсся звук. Влажное, шуршащее скольжение, словно кто-то тащил по полу мокрый мешок. Ренке замер, вслушиваясь. Звук повторился, ближе. Он направил луч фонаря в ту сторону.

В конце коридора, где луч превращался в размытое пятно, что-то двигалось. Низкое, плоское. Оно ползло по полу, прижимаясь к левой стене, и поверхность его мерцала знакомым голубоватым светом. Из переднего края поднимались два отростка, тонких, подвижных, ощупывающих воздух впереди себя. Субстанция нашла его. Почувствовала каким-то образом.

Ренке не побежал. Он подошёл к электрическому щиту, расположенному на стене между ним и надвигающейся массой. Снял крышку. Посмотрел на ряды предохранителей и клемм. Достал из кармана складной нож. Зачистил два провода и скрутил их накоротко. Предохранитель на двадцать ампер выбило мгновенно. Из клемм посыпались искры.

— Ну давай, Лотта, поторопись.

Первая искра упала в лужу у его ног. Спирт вспыхнул с низким, хлопающим звуком, и голубоватое пламя побежало по бетону, как живое существо, выпущенное из клетки. Оно неслось по лужам, перескакивало через неровности пола, добиралось до канистр. Ацетон занялся следом, ярче, горячее, с чёрным дымом, который мгновенно заполнил верхнюю треть коридора. Огонь добрался до первой канистры. Она вспыхнула, и пламя поднялось до потолка, и краска на бетоне зашипела, вздулась пузырями, начала чернеть.

Ренке увидел, как огненная волна побежала по коридору в сторону ползущей массы. Субстанция остановилась. Её отростки дёрнулись, втянулись обратно в тело, как пальцы, коснувшиеся горячей плиты. Масса попятилась, но спирт тёк быстрее. Пламя настигло передний край, и субстанция зашипела, задымилась, свернулась, как яичный белок на раскалённой сковороде. Свечение в ней из голубого стало жёлтым, потом бурым, потом погасло. Запах стал невыносимым, горелый белок, палёная плоть, химический едкий угар.

Жар навалился стеной. Ренке отступил к запасному выходу. Волосы на руках затрещали, обожжённое запястье вспыхнуло болью. Он щурился от дыма, который ел глаза и драл горло.

Из бокового коридора, кашляя, пригибаясь, выбежала Лотта.

— Четыре клапана, — прохрипела она. — Все открыты. Тяга пошла. Я слышала, как загудело в шахтах.

Ренке схватил её за локоть.

— Уходим. Сейчас.

Они бежали по тоннелю к выходу, держась за руки. За спиной ревело пламя, и горячий воздух толкал их в спины, как рука великана. Стены тоннеля были горячими на ощупь, бетон, нагретый изнутри, дышал жаром. Где-то в глубине объекта что-то лопнуло с резким хлопком, потом ещё раз, и звук этот был похож на отдалённые выстрелы.

Они выскочили из тоннеля на каменный уступ. Свет ударил в глаза, серый, пасмурный, но после темноты коридора казавшийся ослепительным. Катер стоял в паре метрах от уступа, рулевой удерживал его на месте, борясь с течением. Ренке промчался по берегу и прыгнул первым, затем поймал Лотту. Они перевалились через борт и упали на мокрые доски палубы. На мгновение оба оказались рядом, лицом к лицу, и пальцы Лотты сжали его запястье, коротко и крепко, прежде чем разжаться.

— Отходите! — крикнул Ренке, поднимаясь. — Полный ход!

Катер рванулся от скалы. Позади, из вентиляционных шахт, валил дым, чёрный, маслянистый, густой. Из запасного тоннеля, из которого они только что выбежали, вырвался столб горячего воздуха, смешанного с искрами. И ещё кое-что. Из тоннеля, вслед за огнём, метнулось щупальце, длинное, обугленное на конце, всё ещё дымящееся. Оно упало на камни уступа, судорожно дёрнулось и замерло. Свечение в нём погасло. Конец почернел и скрючился, как обгоревшая ветка. А потом стал таять, испаряемый пламенем.

Люди на борту молчали. Смотрели назад, на скалу. Их было мало, слишком мало, и каждый из них знал, что кого-то не хватает, но никто не произносил имён вслух.

Из вентиляционных шахт по-прежнему валил дым, чёрный, маслянистый, тяжёлый. Он стелился по воде, как туман. Изредка в его клубах мелькали отблески пламени, оранжевые с багровым. Но ни голубого свечения, ни мерцания, ни пульсации. Скала горела.

Один из водолазов, крепкий молодой парень, считал людей по головам, загибая пальцы. Он считал дважды, сбился, начал заново. Потом опустил руки и посмотрел на Ренке.

— Семь, — сказал он. — С вами и фройляйн Мильх. Из двадцати трёх.

Ренке кивнул. Остальные остались в скале. Остерман, Маттес, Шефер, охранник Бёме, техник Функе, ещё двое, схваченных щупальцами на причале. Остались навсегда. И другие, которые находились на разных уровнях и которые не смогли выбраться.

Лотта сидела на скамье, уронив голову на руки. Плечи её не вздрагивали, она не плакала, но всё её тело, маленькое, худое, в грязном халате, выражало такую степень опустошения, что смотреть на неё было физически тяжело. Ренке неловко положил ладонь ей на плечо. Она не подняла головы.

Через несколько секунд её рука поднялась и легла поверх его ладони. Они просидели так с минуту, молча, пока катер мерно бил по волнам.

Один из техников, пожилой мужчина в промасленном комбинезоне, тот самый, что первым перевалился через борт на причале, сидел на корточках у борта и блевал в воду. Между спазмами он бормотал имя, одно и то же, снова и снова. «Функе. Функе. Карл Функе.» Техник с обожжёнными кислотой руками, молчаливый, мёртвый на лестничной площадке, был его напарником и лучшим другом.

Лотта придвинулась к Ренке. Лицо было покрыто копотью, и сквозь копоть проступала бледность, нехорошая, зеленоватая.

— Маттес просил нас о помощи, — вдруг произнесла она.

Ренке молчал.

— Он был трус, — продолжила Лотта.

Голос её звучал ровно, без злости, без горечи, как медицинское заключение.

— Всё время трясся, потел, оглядывался. Боялся Остермана, боялся субстанции, боялся вас.

Она помолчала.

— В Тромсё будет комиссия. Расследование. Вопросы.

— Да, — ответил он.

— Что вы скажете?

— Правду. Профессор Остерман проводил несанкционированный эксперимент. Произошла утечка биоматериала. Возник пожар. Лаборатория уничтожена. Виновные мертвы. Проект «Медуза» закрыт.

— Это не вся правда.

Лотта подняла голову и посмотрела на удаляющуюся скалу. Дым над ней стал совсем жидким, последние клочья растворялись в низких облаках. Ничего не горело. Ничего не светилось. Только серый гранит, серая вода и серое небо.

— Герр гауптштурмфюрер, — произнесла она тихо.

Он обернулся.

— Да?

— Кто вы на самом деле, герр гауптштурмфюрер?

— Я уже отвечал. Инспектор Главного управления.

— Инспекторы не знают, где находится чулан с канистрами, до того как войдут в коридор. И где электрический щит. И как открываются вентиляционные клапаны.

Ренке смотрел на неё. Ветер с фьорда шевелил ей волосы, выбившиеся из узла, покрытые пеплом и сажей.

— Я тот, кто сжёг лабораторию, — ответил он. — Этого вполне достаточно.

Уголок его губ едва заметно дрогнул, и на мгновение женщина увидела в его лице что-то другое. Не инспектора и не офицера, а просто очень уставшего человека.

Лотта долго молчала. Потом кивнула, медленно, один раз, и отвернулась к воде.

Катер шёл к Тромсё. Ветер крепчал. На западе, за скалами, за облаками, за линией горизонта, которой не было видно, садилось солнце, невидимое, непроверяемое, принимаемое на веру. Как многое в этой войне. Как почти всё.

Они вышли из горловины фьорда на открытую воду. Скала уменьшилась, стала тёмным зубцом на фоне серого неба. Дым слился с облаками. Через десять минут ничто на поверхности моря не указывало на то, что в этих скалах когда-либо находилось что-то, кроме камня.

Ренке застегнул пуговицу мундира и провёл ладонью по волосам. Как бы случайно, он коснулся внутреннего кармана, проверяя, всё ли на месте, где находились копии исследований профессора, секретные данные, которые пойдут руководству. Лицо его снова приобрело то стёртое, бесстрастное выражение, с которым он тем утром ступил на мокрый причал. Гауптштурмфюрер СС Карл Ренке, инспектор Главного управления имперской безопасности, возвращался с задания.

А человек по имени Кирилл Андреевич Решетов, капитан Главного разведывательного управления Генерального штаба Красной Армии, позывной «Грач», продолжал свою войну. Невидимую, беззвучную, не отмеченную ни на одной карте.

Катер шёл к Тромсё. Ветер стих. Море разгладилось. И только далеко позади, в чёрной глубине затопленной пещеры, куда не добрался огонь и куда не достанет ни одна бомба, продолжали мерцать слабые голубоватые огни. Они пульсировали в своём древнем, нечеловеческом ритме, терпеливо и безразлично ко всему, что происходило наверху. Они ждали.


Рецензии