Рай с просроченой визой
Гротескная зарисовка одного возвращения, записанная со слов очевидцев, которых никто не спрашивал
Эпизод 1: Горло Будды
Самолёт тряхнуло так, будто он чихнул. Или будто кто-то наверху решил: «А не выплюнуть ли их обратно?» Но не выплюнул. Он приземлился прямо в горле у Будды. По крайней мере, так сказала Лиза, когда они выходили из трапа и тайская жара вцепилась им в лица, как мокрая простыня в стиральной машине.
Виктор Марьянович, вышедший следом, поправил воротник идеально отглаженной рубашки и оглядел аэропорт с видом ревизора, проверяющего, не завышены ли цены на рай. Ирина держалась за его локоть и улыбалась той особенной улыбкой, которая появлялась у неё, когда она чувствовала, что скоро начнётся что-то нелепое и прекрасное. Розовый Пёс, которого Лиза несла в специальной сумке, высунул нос и втянул воздух.
— Пахнет манго, — сказал он. — И жареными тараканами. И чужими надеждами.
— Ты бы помолчал, — шепнула Лиза, но в её голосе была улыбка.
Патайя — город, который придумал человек, уставший от своей нормальной жизни, но не настолько, чтобы умереть. Здесь пальмы растут из асфальта, а асфальт пахнет жареным рисом и чужой свободой. Их микроавтобус нёсся по дороге, где мопеды вились вокруг, как мухи вокруг арбузной корки, и где каждый второй вывеска обещал: «Секс, масаж, виза ран». Ржевский, сидевший у окна, прокомментировал:
— Это как «Сбербанк», только честнее.
Баэль, возникший на заднем сиденье рядом с Виктором Марьяновичем с чашкой ромашкового чая в руках, заметил:
— Здесь, в отличие от банка, вам хотя бы не врут о процентах. Секс обещают — секс дают. Визу продлевают — продлевают. А душа... душу никто не обещал. За неё здесь платят отдельно.
— Вы всегда так философствуете, Мессир? — спросил Пенкин, высунувшись в окно.
— Только когда вижу, что это может спасти жизнь, — ответил Баэль.
В отеле, который Пенкин называл «пастью кита», лифты действительно всегда ехали вниз. Даже когда нажимали наверх. Они заселились в номера, пахнущие сыростью и тем особым запахом, который бывает в местах, где люди снимают бельё не для стирки, а для того, чтобы его тут же надеть на другого человека.
— Смотрите! — крикнула Лиза с балкона. — Море! Оно жёлтое, как моча после вчерашнего!
Катя, которая уже успела купить у лоточника кокос с дыркой, поднесла его к лицу:
— Это голова Колумба. После того как он открыл Таиланд, ему просверлили череп и вставили трубочку. Теперь из него пьют туристы.
— Идиотка, — ласково сказал Пенкин, забирая кокос. — Колумб открыл Америку. А Таиланд открыл я. Вчера. В баре «Анаконда». И теперь я должен ей три тысячи бат.
— Это был не Таиланд, — заметил Ржевский, — это была её грудь. Ты открыл её грудь. И за это нужно платить отдельно.
Виктор Марьянович, выйдя на балкон, окинул взглядом панораму и изрёк:
— Я бы сказал, что здесь пахнет историей, но история здесь пахнет жареным кальмаром. И это, пожалуй, единственная история, которую стоит изучать.
Они вышли на пляж, где волны несли чьи-то трусы с логотипом «Made in Hell», а Ржевский уже успел набрать в ладони солёной воды и выпить.
— Солонее слёз страдания! — провозгласил он. — И дешевле, чем в баре.
Пляж Мугсейль, конечно, был красивее, но и здесь было своё очарование. Небо над заливом, густое и влажное, переливалось оттенками перламутра, и солнце, пробиваясь сквозь дымку, дробилось на тысячи мелких зайчиков, которые плясали на волнах. Пальмы вдоль берега росли так близко друг к другу, что их перистые листья сплетались в сплошной зелёный шатёр, под которым укрывались от зноя продавцы кокосов и массажистки в широкополых шляпах. Море было цвета выцветшего сапфира — не того драгоценного, глубокого, который бывает на открытках, а того, который носят на шее уставшие женщины, чьи бриллианты давно заложены. Вода пахла йодом, рыбой и чем-то ещё — той особенной, терпкой нотой, которая бывает в местах, где море встречается с человеческим потом, и ни то, ни другое не может победить.
Розовый Пёс, которого Лиза посадила на шезлонг, смотрел на залив и философствовал:
— Эта вода помнит всё. И тех, кто утонул, и тех, кто утопил свои деньги в этих отелях, и тех, кто утопил свою совесть в этих коктейлях. Но она не осуждает. Море — единственное место, где можно быть любым. Даже игрушечным псом.
— Розик, — вздохнула Лиза, — ты сегодня слишком умный.
— Я всегда умный, — ответил Пёс. — Просто здесь воздух такой. Он делает умными всех. Даже тех, кто прилетел сюда, чтобы стать глупее.
Морковки — так они называли двух девушек с соседнего шезлонга, потому что те были рыжие, стройные и, казалось, росли прямо из песка, — танцевали ламбаду под музыку, которая доносилась из динамика, примотанного к пальме скотчем. Их танец был похож на ритуал, но они сами не знали, какой именно. Одна из них, та, что помладше, крутила животом так, будто хотела вытряхнуть из себя душу.
— Смотрите, — сказала Лиза, — они беременны от солнца. У них там внутри — маленькие солнца. И они родят их, когда вернутся в Россию, и будут растить в своих однушках, и солнца будут греть им стены, и им не нужны будут батареи.
— У нас и так батареи горячие, — заметил Пенкин. — Их соседи снизу топят. Каждый раз, когда у них секс, у нас на батареях можно яйца жарить.
— Это называется «энергия страсти», — важно сказал Ржевский. — В Китае её используют для обогрева городов. А у нас — для обогрева яиц. И это правильно. Потому что русские — они практичные.
Ирина, устроившаяся на шезлонге рядом с Виктором Марьяновичем, слушала этот разговор и улыбалась.
— Они как дети, — сказала она.
— Дети, которые умеют пить и развратничать, — поправил Виктор Марьянович, но в его голосе была только нежность.
Море смеялось. Оно выбрасывало на берег дохлых медуз, которые лежали на песке, как проспиртованные образцы чьей-то фантазии. Катя потрогала одну ногой:
— Если её высушить и натереть на тёрке, получится тайская соль. Её продают в сувенирных лавках под видом натурального афродизиака.
— Врёшь, — сказал Пенкин.
— Вру, — согласилась Катя. — Но это была бы хорошая история. И её бы купили. Потому что все хотят верить, что любовь можно натереть на тёрке.
Эпизод 2: Будда в солнцезащитных очках
На пляже, где они лежали, размороженные, как масло на сковородке, появился Будда. По крайней мере, так сказал Ржевский, показав на толстого тайца в золотом плавках, который сидел под зонтом и пересчитывал деньги.
— Смотрите, Будда в солнцезащитных очках. Он продаёт грехи. Оптом. Три по цене двух.
— Надо взять, — сказал Пенкин. — У меня там накопилось. С прошлой жизни.
— С какой прошлой? — уточнила Лиза. — С той, где ты был женат, или с той, где ты был трезвым?
— Это одна и та же жизнь, — вздохнул Пенкин. — И она была слишком длинной.
Виктор Марьянович, который не собирался ничего покупать, подошёл к Будде с видом коллекционера, оценивающего редкость.
— А есть у вас грех гордыни? — спросил он. — Или он уже распродан?
— Гордыня — самый ходовой товар, — ответил Будда, поправляя очки. — Но для вас найдётся особый экземпляр. С ручной сборкой. И с гарантией.
— Сколько?
— Ваша виза, — сказал Будда. — Она всё равно просрочена. А просроченная виза — лучшая валюта для таких покупок.
Баэль, стоявший чуть поодаль, кивнул:
— Он прав. Просроченная виза — это документ, который говорит, что вы уже должны этому миру больше, чем он вам. И с этого момента начинается настоящая жизнь.
Будда-продавец, которого на самом деле звали Сомчай, предлагал не только грехи, но и экскурсии, массаж, поддельные документы и право сфотографироваться с настоящим питоном. Питон лежал рядом и смотрел на туристов так, будто прикидывал, в кого из них войдёт больше мяса.
— Почему питон не ест русских? — спросил Ржевский, обращаясь к никому.
— Потому что у русских вместо крови — водка, — сам же ответил он. — Питон выпьет — и за руль ему нельзя.
— Смешно, — сказала Катя, не улыбнувшись. — Но в каждой шутке есть доля правды. И доля водки.
Они купили у Будды по греху: Лиза — чревоугодие (в виде коктейля с тремя видами рома), Пенкин — лень (в виде обещания никуда не ходить до вечера), Катя — гордыню (в виде новой шляпы, которую она надела поверх панамы), а Ржевский — блуд.
— Зачем тебе? — спросила Лиза. — У тебя и так с собой.
— В дороге нужно иметь запас, — важно ответил Ржевский. — А вдруг кончится? В чужой стране без греха — как без паспорта. Не поймут.
Виктор Марьянович, посмотрев на покупки, вздохнул:
— А я возьму смирение. С вас хватит и ваших грехов.
— Смирение, — усмехнулся Будда. — Это самый дорогой товар. Потому что его нельзя купить. Его можно только вырастить. Самим. В себе.
— А у вас есть семена? — спросил Виктор Марьянович.
— Нет, — ответил Будда. — Но есть удобрение. Оно называется «Просроченная виза».
— Беру, — кивнул Виктор Марьянович.
Катя в это время закапывала в песок свой паспорт. Она делала это с таким видом, будто сажала цветок.
— Пусть прорастёт визой в нирвану, — объяснила она. — На следующий сезон. А пока пусть полежит. Ему полезно.
— Паспорту? — уточнил Пенкин.
— Душе, — ответила Катя.
Морковки, которые танцевали рядом, услышали это и переглянулись. Одна из них, та, что постарше, подошла и сказала:
— Секс-туризм — это молитва без слов. Вы приезжаете, платите, уезжаете. И думаете, что помылись. Но мы — не душ. Мы — зеркало. И в нас видно всё. Даже то, что вы не хотите видеть.
— А вы — кто? — спросила Лиза.
— Мы — морковки, — ответила девушка. — Мы растем здесь, чтобы вас кормить. Но нас едят не те, кто голоден. Нас едят те, кто хочет забыть, что они голодны.
Розовый Пёс, которого Лиза оставила на шезлонге, внимательно слушал.
— Я тоже зеркало, — сказал он. — Только маленькое. И розовое. И меня никто не ест. Но я всё равно вижу. Даже то, что вы не видите.
Ржевский, который к этому моменту уже выпил пол-литра морской воды и теперь чувствовал себя пророком, поднял палец:
— Это называется «священная метафора». В Библии такого нет, но у Будды — полно. Будда любил метафоры. И курицу. Особенно курицу.
— Будда был вегетарианцем, — сказал Пенкин.
— Был, — согласился Ржевский. — А потом увидел Таиланд и понял: вегетарианство — это для тех, у кого есть выбор. А у кого нет — те едят курицу и молятся, чтобы она была мягкой.
---
Эпизод 3: Рынок, который пахнет детством
Рынок был таким же старым, как сама идея продавать то, чего у тебя нет. Здесь фрукты лежали на лотках, как младенцы в инкубаторах, и у каждого был свой взгляд. Манго смотрели с укором, папайя — с надеждой, а дуриан — с тем выражением, которое бывает у человека, который знает, что его сейчас будут есть, и не может этому помешать, но хотя бы может вонять.
— Не ешьте нас, — шептали фрукты голосами, которые Лизе показалось. — Мы — ваши нерождённые дети. Мы ждали, когда вы станете взрослыми, но вы так и не стали.
Баэль, проходя мимо лотка с папайей, остановился.
— Этот запах, — сказал он. — Я помню его. Тысячу лет назад он был таким же. Сладким, терпким, обещающим. И он всегда обещает одно и то же: что рай возможен. И всегда обманывает. Но мы всё равно покупаем. Потому что надежда — единственная валюта, которая не обесценивается.
Виктор Марьянович взял в руки папайю, повертел её, понюхал.
— Пахнет как... — он запнулся.
— Как что? — спросила Ирина.
— Как лето, в которое я не поехал. Лет, наверное, двадцать назад. Когда мог, но не решился.
— А теперь решились?
— Теперь — да, — сказал он и купил три папайи. — Одну съедим сейчас. Одну оставим на завтра. А третью... третью привезём домой. Чтобы помнить.
Лиза купила дуриан.
— Внутри — сердце моей бабушки, — сказала она, нюхая. — Она умерла, и я привезла её сюда. Теперь она будет жить в этом фрукте и путешествовать.
— Бабушка была бы рада, — сказал Ржевский. — Она всегда хотела увидеть мир. Но у неё была только дача и огород.
— И дуриан, — добавил Пенкин. — Теперь у неё есть дуриан. И это уже мир.
Будда-продавец, который сидел за прилавком в фартуке с надписью «I love Phuket» (хотя они были в Патайе), дал сдачу фантиками от «Сникерсов».
— Это валюта рая, — объяснил он. — В раю нет денег. Только шоколадные обёртки. Ими платят за грехи. И за хорошие поступки тоже. Разницы нет.
— А что можно купить за фантик? — спросила Катя.
— Ничего, — улыбнулся продавец. — Это же рай. Там ничего не нужно покупать. Всё уже есть.
— А если мне нужно что-то, чего нет?
— Значит, это не рай. Это вы. Идите к психологу. Он там, за палаткой с кокосами. Принимает фантиками и жалобами на жизнь.
Розовый Пёс, которого Лиза несла в сумке, высунул голову и сказал:
— Я — тоже валюта. Меня можно обменять на любовь. Или на память. Или просто на то, чтобы меня погладили. Это самые честные деньги. Потому что их нельзя украсть. Их можно только заработать.
Ржевский торговался за ананас. Он делал это с таким азартом, будто от этого зависела судьба всего человечества.
— Дорого! — кричал он. — В Москве за эти деньги можно купить судью! Или хотя бы помощника судьи!
— В Москве за эти деньги можно купить только кофе, — ответил продавец. — И то растворимый. А у меня — ананас. Он вырос под солнцем, которое не грело ваших судей. Он честный. И он стоит ровно столько, сколько вы готовы заплатить за правду.
— А правда дорогая? — спросил Ржевский, уже протягивая деньги.
— Нет, — ответил продавец. — Правда стоит ровно один ананас. Но вы его не съедите. Вы его сфотографируете, выложите в Инстаграм и забудете. А съедите вы вон ту лапшу, которая пахнет вашим детством.
Он показал на лоток с пад тай, где повар, похожий на старого актёра, которого все забыли, жарил лапшу так, будто готовил последнее блюдо в своей жизни.
Морковки, которые шли за ними по пятам, вязали гамак из совести туристов. Они делали это умело, быстро, и в их руках чужие грехи превращались в прочную сеть.
— Зачем вам гамак? — спросила Лиза.
— Чтобы качаться на ветру, — ответила старшая морковка. — И чтобы помнить. Когда качаешься — забываешь. А когда помнишь — не качаешься. Мы выбираем качаться.
Они попробовали манго, и его вкус был похож на поцелуй Иуды — сладкий, предательский, и после него хотелось плакать. Катя заплакала.
— Мои слёзы — клей для обратных билетов, — сказала она. — Без них билеты рассыпаются. И мы остаёмся здесь навсегда.
— А это плохо? — спросил Пенкин.
— Не знаю, — ответила Катя. — Но я хочу выбрать сама. А когда плачешь — выбирать трудно.
Эпизод 4: Кафе «Улыбка Будды»
Они нашли его случайно. За поворотом, там, где рынок кончался и начиналась тихая улочка с деревянными домами на сваях, висела вывеска, на которой было написано мелом от руки: «Caf; Smile». Под вывеской — улыбающийся Будда, нарисованный, судя по всему, тем же мелом, тем же почерком.
Внутри пахло так, как пахнет у бабушки, которая ждала внуков целый год. Деревянные столы, исцарапанные ножами, скамейки, на которых сидели бы ещё твои прадеды, если бы они умели летать, и старый вентилятор под потолком, который вращался так медленно, что казалось, время здесь остановилось специально, чтобы дать людям поесть.
Хозяин, старик с лицом, изрезанным морщинами, как карта старой войны, вышел к ним без меню.
— Что будете? — спросил он.
— Что не долго ждать, — сказал Баэль. — И чай. Много чая.
Принесли тайский омлет — такой воздушный, что, казалось, он вот-вот упорхнёт с тарелки, и только запах зелёного лука и рыбного соуса держал его на месте. Когда Лиза отправила в рот первый кусок, она закрыла глаза.
— Это... это не омлет, — прошептала она. — Это обещание, что всё будет хорошо.
— Обещания едят, — заметил Ржевский, накладывая себе добавку. — Их надо запивать.
— Чем? — спросил Пенкин.
— Верой, — ответил Баэль. — Или хотя бы чаем.
Чай был зелёным, с жасмином, и он пах так, как пахнут письма, которые ты не отправил, но хранишь в шкатулке. Вкус его был сложным — сначала сладость, потом горечь, потом что-то ещё, что нельзя описать словами, потому что для этого нужно было бы выучить язык, на котором говорят только те, кто умеет ждать.
Главным блюдом была лапша. Не та, которую делают для туристов — с креветками и ананасом, чтобы было красиво на фото. А та, которую варят для себя: с курицей, которую вчера зарезали во дворе, с бульоном, который кипел с вечера, с зеленью, которая растёт в горшках на подоконнике. Когда Пенкин попробовал, он замолчал. Это была та самая тишина, которая бывает после долгого разговора, когда слова кончились, а понимание ещё нет.
— Пеня, ты чего? — спросила Катя.
— Я ем своё детство, — сказал он. — Оно было простым. И вкусным. И я его забыл. А теперь вспомнил.
Виктор Марьянович, пробуя лапшу, вдруг положил палочки.
— Что? — спросила Ирина.
— Ничего, — ответил он. — Просто я понял, что всё это время искал не правосудие. Я искал эту лапшу. Тепло. Простоту. Место, где можно не наказывать, а просто есть.
— И нашёл?
— Кажется, да, — он снова взял палочки. — И теперь я знаю, что делать с остатком жизни. Есть. И помнить.
Розовый Пёс, которому достался кусочек курицы, жевал с достоинством.
— Вкусно, — сказал он. — Но я — пёс. Мне важно не что есть, а с кем. А с вами — даже курица становится историей.
— Розик, — вздохнула Лиза, — ты сегодня философ.
— Я всегда философ, — ответил Пёс. — Просто здесь еда такая. Она делает умными всех. Даже игрушечных псов.
Баэль, который почти не ел, только пил чай и смотрел на них, сказал:
— Это и есть рай. Не тот, который обещают, а тот, который едят. И он всегда здесь. В этой лапше, в этом чае, в этом омлете, который забыл, что он омлет, и стал чем-то большим. Проблема только в том, что мы приезжаем за рай за тридевять земель, а он — вон он. На тарелке. И он не ждёт, когда мы вернёмся. Он ждёт, когда мы начнём есть.
Они ели долго. Потом пили чай. Потом смотрели, как вентилятор под потолком всё так же медленно гоняет время по кругу. И когда вышли на улицу, солнце уже не пекло, а только грело, как тёплая ладонь, которую положили на плечо.
— Надо бы сюда ещё прийти, — сказал Пенкин.
— Придём, — ответил Ржевский. — Если виза позволит.
— Виза просрочена, — напомнил Баэль. — А значит, мы уже здесь навсегда. В том смысле, который каждый выбирает сам.
Эпизод 5: Храм, где Будда носит пижаму
Храм был таким же, как все храмы, которые они видели на открытках: золотой, пахнущий благовониями и деньгами, которые кто-то оставил в надежде, что боги умеют давать сдачу. Но внутри, за алтарём, сидел Будда. Он был в пижаме «Hello Kitty», с розовыми кошечками, которые улыбались так же, как и он сам.
— Это наш местный, — шепнул экскурсовод, которого они не нанимали, но который шёл за ними уже третий час. — Он любит демонов. Играет с ними в покер по пятницам. Ставит на кон наши души.
— И часто выигрывает? — спросил Ржевский.
— Всегда, — ответил экскурсовод. — Потому что демоны не умеют блефовать. Они всегда говорят правду. А Будда — всегда врёт. Это их главное отличие.
— Почему демоны толстые? — вдруг спросил Ржевский, и все замерли, потому что вопрос был неожиданным даже для него.
— Потому что жрут наши молитвы, — сам же ответил он. — Каждая молитва — это пирожное. Кто много молится — у того демоны толстые. А кто не молится — у тех демоны худые и злые. И они приходят ночью и просят: «Помолись хоть чуть-чуть. Мы есть хотим».
Виктор Марьянович, глядя на Будду в пижаме, вдруг сказал:
— А знаете, я однажды наказал человека за то, что он носил пижаму на работу. Он был инженером, и у него сгорел дом. Ему негде было жить, и он ночевал в офисе. А я подумал, что это неуважение. И уволил его.
— И что с ним стало? — спросила Ирина.
— Не знаю, — ответил Виктор Марьянович. — Наверное, он нашёл другую работу. Или не нашёл. Но я вспомнил его сейчас, глядя на этого Будду. И понял, что наказывал не за неуважение. Я наказывал за то, что он был слабее меня. А я этого не выносил.
— А теперь выносите?
— Теперь — да, — сказал он. — Теперь я понимаю, что слабость — это тоже пижама. И её можно носить. И в ней можно быть святым. Или просто человеком.
Морковки, которые к этому моменту уже потеряли свои шезлонги и теперь бродили по храму в поисках Wi-Fi, встали на колени и начали молиться:
— Дай нам виртуальный секс и реальный интернет. Дай нам лайки и подписчиков. Дай нам уведомление о том, что нас кто-то любит. Дай нам батарею, которая не кончается. Дай нам зарядку, которая не выключается. Дай нам... дай нам...
— Что вы просите? — спросил Будда, открывая один глаз.
— Мы не знаем, — ответили морковки. — Но когда узнаем — мы придём снова.
— Это правильно, — сказал Будда и закрыл глаз.
Розовый Пёс, сидевший у ног Лизы, поднял голову и прошептал:
— Я знаю, что просить. Я прошу, чтобы этот день не кончался. И чтобы завтра был такой же. И чтобы послезавтра. И чтобы все, кто сейчас здесь, были живы. И чтобы я был с ними. Даже если я игрушечный. Потому что игрушки тоже могут молиться. И их молитвы — самые честные. Потому что им нечего терять.
Пенкин зажёг свечу. Фитиль был вшит в маленький глобус, который висел на цепочке, и когда огонь коснулся материков, дым пошёл не вверх, а в стороны, рисуя в воздухе слово «SOS».
— Это я, — сказал Пенкин. — Я — SOS. И я горю. И меня никто не тушит.
— Потому что ты сам себя зажёг, — сказала Катя. — А то, что сам зажёг, тушить некому. Это называется «свобода». Или «глупость». Я забыла разницу.
Баэль подошёл к алтарю, посмотрел на Будду в пижаме и сказал:
— Это правильно — носить пижаму. Потому что настоящий бог не тот, кто в золоте. Настоящий бог тот, кому не стыдно быть смешным. И кто умеет ждать. Ждать, пока люди перестанут просить и начнут есть.
Она подошла к статуе Будды, которая стояла в углу, и поцеловала её в пупок. Губы оставили след от помады, и в этом следе было что-то от тех надписей, которые пишут на заборах: «Здесь был Вася» или «Катя + Рома = любовь». Только здесь было написано: «Здесь был рай».
— Он был? — спросил Ржевский, глядя на след.
— Был, — ответила Катя. — Но кончился. Как всё. Как этот вечер. Как наша виза. Как мы сами.
Они вышли из храма, и за ними, по золотому полу, поползла тень. У неё был чек, напечатанный на старом кассовом аппарате, и на чеке было написано: «Karma-bank. Спасибо за покупку. Возврату не подлежит».
Эпизод 6: Бар «Утопленник» и коктейли из слёз
Бар «Утопленник» находился на пирсе, который был построен из досок, взятых с корабля, который, по слухам, затонул ровно на этом месте. Владельцы бар не переименовывали, потому что название привлекало туристов. А туристов привлекало всё, что пахло смертью, но было безопасным.
— Коктейль «Слеза русалки»! — объявил бармен, похожий на пирата, который потерял свою лодку, но сохранил серьгу. — Делается из настоящих слёз. И страха акул. Акул мы ловим сами. Страх — закупаем оптом.
— А русалок? — спросила Лиза.
— Русалок не бывает, — грустно сказал бармен. — Есть только женщины, которые плачут. А их слёзы мы собираем вон там, за пирсом. Каждую ночь кто-нибудь плачет. Туристы, морковки, даже демоны иногда. Мы собираем, фильтруем, добавляем сироп. Получается вкусно. И немного солёно. Как жизнь.
Лиза танцевала с морковкой. Та была в смокинге, который ей явно был велик, но это придавало ей вид человека, который собирается на свадьбу, но не знает, чья она.
— Ты пахнешь, как мой первый муж, — сказала Лиза, прижимаясь. — Так же пахло его пальто. И его измены. И его слёзы, когда он уходил.
— Я пахну кокосом, — ответила морковка. — И ещё немного — чужими надеждами. Это и есть запах первого мужа. Потому что первый муж — это всегда надежда. А потом она становится кокосом. И её продают на рынке.
Ржевский орал, перекрикивая музыку, которую ставил Будда-диджей. Тот крутил пластинки в наушниках, на которых были нарисованы слоны, и время от времени поднимал руку, как будто благословлял танцующих.
— Почему тайцы не носят трусы? — орал Ржевский, и никто не слушал, но он всё равно орал. — Потому что жопа — их второй паспорт! А в паспорте не нужны трусы! Паспорт — это документ! И его носят в кармане! А жопу носят...
— Что ты несёшь? — спросила Катя, которая сидела за столом и уже рисовала на салфетке карту сокровищ.
— Я несу правду, — обиженно сказал Ржевский. — Или водку. Я забыл, что было в той бутылке.
Ирина, танцевавшая с Виктором Марьяновичем, вдруг остановилась.
— Ты чего? — спросил он.
— Я вспомнила, — сказала она. — Мой первый муж тоже был как этот бар. Снаружи — романтика, а внутри — слёзы. И он пах кокосом. И его измены. И его слёзы, когда я уходила.
— А ты жалеешь?
— Нет, — ответила Ирина. — Потому что теперь у меня есть ты. И этот бар. И эта музыка. И я поняла: слёзы — это не конец. Это начало. Начало чего-то нового. Как этот коктейль. Солёный. Но его можно пить.
Будда-диджей поставил ремикс на «Интернационал». Басы были такие, что дрожали стаканы, и в каждом стакане, на дне, проступали карты сокровищ, нарисованные рвотными массами вчерашних туристов.
Катя смотрела на свою карту и видела остров, на котором был клад. Клад был подписан: «Твоя молодость». Но подпись была такой бледной, что её можно было прочитать только если знать, что там написано.
Розовый Пёс, сидевший на барной стойке, смотрел на танцующих и думал о том, что это — самое настоящее сокровище. Не золото, не нефть, не виза в рай. А вот эти люди, которые пьют, смеются, плачут, падают, встают, танцуют, как будто завтра не наступит. И он — с ними. И это — всё, что нужно.
Она рванула платье о шипы кактуса, который рос прямо посреди бара в горшке из старого унитаза. Платье порвалось, и Катя осталась в белье, которое было куплено в Duty Free три года назад, когда она летела в Египет с человеком, которого теперь звала «бывшим».
— Это моя свадебная фата, — сказала она, поднимая клочок ткани. — Я не надела её на свадьбу. Я надену её сейчас. Потому что сейчас — моя свадьба. С этой ночью. С этим баром. С этим кактусом.
— Кактус не жених, — заметил Пенкин, который уже допил свой третий коктейль и теперь смотрел на мир сквозь дно стакана.
— Все мужчины — кактусы, — ответила Катя. — Сначала ты их поливаешь, потом они растут, потом они колются. А потом ты их выкидываешь. И на их месте растут новые. И ты снова поливаешь.
Баэль, сидевший в углу, наблюдал за этой сценой и улыбался.
— Знаешь, — сказал он Виктору Марьяновичу, — я видел много баров. В разных городах, в разных эпохах. И всегда в них было одно и то же: люди пили, чтобы забыть. Но здесь, в этом баре, они пьют, чтобы вспомнить. И это меняет всё.
— Что меняет?
— Смысл, — ответил Баэль. — Смысл того, зачем мы здесь.
Они пили, пока на дне стаканов не появились настоящие карты. На них были нарисованы их дома, их работа, их кредиты, их прошлое, которое они оставили в России, и будущее, которое они привезли с собой в чемодане, но так и не распаковали.
— Завтра мы улетаем, — сказала Лиза. — И всё это останется здесь. И эти карты, и эти коктейли, и эти морковки, и этот Будда, и эта жара, и эта свобода, которую мы купили, но так и не надели.
— Свобода не надевается, — сказал Ржевский, допивая чей-то коктейль. — Она выпивается. Или в ней купаются. Или её едят с манго. Но она не надевается. Потому что свобода — это когда тебе нечего надеть.
Эпизод 7: Рассвет, который ничего не обещает
Море вынесло ящик. Это случилось на рассвете, когда солнце ещё не решило, стоит ли ему сегодня вставать, и лежало на горизонте, как большой апельсин, который забыли вчера на пляже. Ящик был деревянный, с надписью: «Хрупкое. Мечты».
— Открывайте! — крикнул Пенкин, который первым заметил находку.
Рассвет в Патайе был совсем не таким, как в Салале. Здесь он не был огненным и торжественным — он был мутным, как чья-то тяжёлая память. Солнце просачивалось сквозь дымку, окрашивая небо в цвет старой бронзы, и в этом свете море казалось не водой, а расплавленным металлом, который застывает, но не может остыть. Пальмы на берегу стояли неподвижно, их листья поникли, как будто они устали от жары и от жизни. Волны накатывали лениво, без той ярости, которая была в Вади Дарбат, — они просто были. Как всё, что здесь, в этом городе, было просто. Без пафоса, без обещаний. Просто море. Просто утро. Просто ящик, который принесло течением.
Они открыли. Внутри лежали фотографии. Фотографии их детей, которых они не зачали. Дети были красивые, с глазами как у них, с улыбками, которые они себе придумали. На одной фотографии мальчик держал рыбу, на другой — девочка строила замок из песка. На третьей — младенец спал в коляске, которую толкала женщина, похожая на Лизу, но моложе.
— Это мы, — сказала Лиза, и её голос дрогнул. — Мы, но не мы. Мы, которые могли бы быть. Но не стали.
— А почему не стали? — спросил Ржевский, который в эту минуту был серьёзнее, чем когда-либо.
— Потому что не захотели, — ответил Пенкин. — Или захотели, но не так. Или так, но не тогда. Или тогда, но не с теми. Вариантов много. А детей — только те, что на фото. И они уже не родятся. Потому что ящик — это последнее, что мы о них узнаем.
Виктор Марьянович взял одну фотографию, посмотрел на неё и спрятал в карман.
— Этот мальчик, — сказал он, — похож на меня. В детстве. Я тоже держал рыбу. И тоже думал, что она — всё моё богатство.
— А теперь? — спросила Ирина.
— А теперь я знаю, что богатство — это не рыба. И не деньги. И даже не дети, которых нет. Богатство — это когда ты можешь смотреть на рассвет и не бояться, что он кончится.
Морковки, которые вышли на пляж проводить их, махали платочками. Платочки были белые, и на них были вышиты имена: «Лиза», «Катя», «Пенкин», «Ржевский», «Виктор», «Ирина». Они махали и кричали:
— Привезите нам снег! И чеки из «Ашана»! И чтоб мороз был! И чтоб батареи грели! И чтоб мама позвонила! И чтоб зарплату дали! И чтоб...
— Что они кричат? — спросила Катя, которая уже начала плакать, и её слёзы падали на песок, и песок от этого становился твёрже, как бетон.
— Они кричат, чтобы мы не забывали, — сказал Пенкин. — Чтобы помнили, что есть место, где мы были счастливы. Даже если это счастье было на прокат. Даже если оно пахло дошиком и чужой свободой.
Пенкин строил плот. Из пустых бутылок, из досок, которые вынесло море, из своих старых футболок, которые он не хотел везти обратно. Плот был кривой, ненадёжный, но на нём можно было плыть. Он оттолкнул его от берега, и плот поплыл, покачиваясь на волнах, увозя в море их фотографии, их письма, их чеки из «Ашана» и их надежду, которую они не смогли упаковать в чемодан.
— Плывите в Россию! — крикнул Пенкин вслед плоту. — Там вас ждут! Там холодно! Там можно пить чай и смотреть на снег! Там можно быть несчастными по-настоящему! А здесь — всё понарошку!
Катя бросила в воду кольцо. Оно было куплено на рынке за триста бат, и на нём было написано «Love» кривыми буквами. Кольцо упало в воду, и его проглотила рыба с татуировкой «Peace». Рыба была золотая, как у рыбака, и она уплыла, унося на своей чешуе отпечаток чужой любви.
— Теперь она будет плавать, — сказала Катя. — И когда кто-нибудь её поймает, он увидит, что любовь существует. И что она стоит триста бат. И что её можно проглотить. И что от этого не умирают.
Розовый Пёс стоял на песке, и волны лизали его лапы. Он не боялся — он уже привык, что море не может его сломать. Он смотрел на плот, на рыб, на уходящих морковок, на людей, которые плакали и смеялись, и думал о том, что это, наверное, и есть счастье. Не когда ты что-то имеешь, а когда ты это помнишь.
Ржевский не шутил. Он смотрел на море и думал о том, что он скажет, когда они вернутся. Что он скажет своим, что он скажет чужим, что он скажет тем, кто не был здесь и никогда не поймёт.
— Почему медведь не купается? — вдруг спросил он, и это был самый тихий вопрос, который он задал за весь отпуск.
— Почему? — спросил Пенкин.
— Потому что мокрый медведь пахнет перестройкой, — ответил Ржевский. — А перестройку уже никто не помнит. Но все боятся.
Они смеялись. Их смех летел над водой, и морковки на берегу подхватывали его, и Будда в солнцезащитных очках поднимал голову, и даже бармен в баре «Утопленник» выходил на порог, чтобы послушать, как смеются русские, которые улетают.
Их тени оставались на берегу. Они лежали на песке, длинные и чёрные, как будто их обладатели уже ушли, а тени остались ждать. И они будут ждать до следующего сезона, когда прилетят новые туристы, и новые тени лягут рядом, и старые тени скажут им: «Мы были здесь. Мы были счастливы. Мы улетели. А вы — оставайтесь».
Эпизод 8: Отель перед отлётом
В отеле их ждала горничная. Она была похожа на мать Терезу — такая же худая, такая же морщинистая, такая же святая. Но вместо чёток в руках у неё был пульт от телевизора.
— Я подменю ваши сны, — сказала она, когда они зашли в номер. — Это бесплатно. Входит в стоимость проживания.
— А какие сны у нас были? — спросила Лиза.
— Плохие, — ответила горничная. — Вы видели, как вас бросают. Как вы теряете деньги. Как вы стареете. Как вы умираете. Это стандартный набор. Я заменю на рекламу крема от целлюлита. Она короче и приятнее. И после неё хочется жить.
— А если я хочу умереть? — спросил Пенкин.
— Тогда смотрите нашу рекламу. После неё вы захотите жить, чтобы купить крем. Или чтобы не покупать. Это ваш выбор. Мы не навязываем.
Виктор Марьянович, который уже собрал чемоданы, сидел на кровати и смотрел в окно.
— Знаешь, — сказал он Ирине, — я думал, что рай — это когда всё правильно. А теперь я понял, что рай — это когда всё неправильно, но ты смеёшься.
— Как вчера в баре?
— Да, — он улыбнулся. — Как вчера в баре. Когда я танцевал с тобой, и у меня болела нога, и я знал, что завтра мы улетаем, и что эта боль останется со мной надолго. Но я был счастлив. Потому что боль была настоящая. А настоящее — это и есть рай.
Лиза кричала в коридоре, стуча в дверь, которая была открыта, но она не замечала:
— Где моя невинность? Я её здесь оставила! В том номере, на том полотенце, на той простыне! Я её чувствую! Она пахнет как... как...
— Как ничего, — сказала горничная, проходя мимо. — Невинность не пахнет. Это миф. Пахнет только желание быть невинным. А это другое.
В холле Будда продавал ответы. Он сидел за столиком, на котором стоял ноутбук, и принимал криптовалюту.
— Вопросы есть? — спросил он, когда Ржевский подошёл.
— Зачем мы здесь? — спросил Ржевский, и в его голосе было что-то от того самого вопроса, который он не задавал себе тридцать лет.
— Чтобы я мог купить новую яхту, — улыбнулся Будда. — Вы прилетаете, тратите, улетаете. Я покупаю яхту. Вы покупаете воспоминания. Все довольны. Это бизнес. Даже у богов есть бизнес.
— А смысл? — спросил Ржевский.
— Смысла нет, — ответил Будда. — Есть яхта. И есть вы. И это всё. Остальное — ваши вопросы. За них я тоже беру деньги.
Баэль, стоявший рядом, добавил:
— А ещё есть ответы. Но они не продаются. Их можно только принять. Как этот рассвет. Как этот чемодан. Как эту просроченную визу.
В дверь постучали. Морковки. Они были уже не в купальниках, а в халатах, и в руках у них были пластиковые контейнеры.
— Сдайте ваши органы для супа, — сказала старшая морковка. — Мы варим суп из туристов. Он помогает не стареть. Или стареть, но медленно. Мы не уверены.
Розовый Пёс, который всю ночь не спал, наблюдал за этой сценой из шкафа, куда его спрятала Лиза.
— Не бойся, — прошептал он сам себе. — Это просто суп. И они просто морковки. И ты — просто пёс. Но ты — их пёс. И они тебя не съедят. Потому что ты — их память. А память не варят.
Они спрятались в шкафу. Там было тесно, темно, и пахло пылью и чужими вещами. На полке стояла банка. На банке было написано: «Последний вздох Ленина». Банка была пустая, но крышка была закрыта, и внутри, казалось, что-то шуршало.
— Это не Ленин, — сказал Пенкин. — Это наша жизнь. Мы её законсервировали. И теперь она стоит здесь, ждёт, когда её откроют.
— Не откроют, — сказала Катя. — Кому она нужна? Наша жизнь? Она просрочена. Как наша виза.
Эпизод 9: Аэропорт, который пахнет началом
Аэропорт Суварнабхуми гудел, как огромный улей, в который слетелись пчёлы со всего света, чтобы улететь обратно в свои ульи. Здесь было всё — и запах жареного риса из фуд-корта, и запах кофе из дорогих кофеен, и запах пота, страха и надежды, который бывает только в местах, где люди ждут своего часа. Огромные экраны над стойками регистрации мигали зелёными и красными огнями, отсчитывая время до вылета, и в этих огнях было что-то от тех самых светофоров, которые всю жизнь говорят тебе: «Стой» или «Иди», а ты всё равно выбираешь сам.
Они стояли в очереди на регистрацию. Чемоданы были полны — не сувенирами, не шмотками, а чем-то другим, что нельзя взвесить и нельзя оплатить. Лиза держала Розового Пса, и он смотрел на табло, где горело: «Москва. Вылет в 02:30».
— Мы улетаем, — сказал он. — Это наш самолёт.
— Ты боишься? — спросила Лиза.
— Я ничего не боюсь, — ответил Пёс. — Я игрушечный. Но я буду скучать. По этому запаху. По этим людям. По этим морковкам. По этому морю, которое не умеет врать.
Виктор Марьянович стоял у стойки и предъявлял паспорта.
— У вас просрочена виза, — сказала девушка в форме, глядя на экран.
— Знаю, — ответил он. — Но у меня есть обратный билет. И есть я. И есть она. — он показал на Ирину. — И есть друзья. Этого достаточно?
— Для аэропорта — да, — улыбнулась девушка. — Для жизни — не знаю. Это вы сами решайте.
Таможенник, молодой и серьёзный, смотрел на них так, будто видел не в первый раз, и будто каждый раз они возвращались с тем же самым: с пустыми карманами и полными чемоданами воспоминаний.
— Стихи есть? — спросил он, заглядывая в рентгеновскую ленту, на которой просвечивали их сумки, их сердца, их мысли.
— Есть, — сказал Пенкин. — Но они запрещённые. Мы их везём для себя.
— Запрещённые стихи нужно сдать, — сказал таможенник. — Или заплатить.
— Сколько? — спросил Пенкин.
— Смех, — ответил таможенник. — Одна шутка. Хорошая. Чтобы я потом рассказал друзьям.
Пенкин заплатил. Он рассказал анекдот про Будду, который пришёл в бар, и бармен спросил: «Почему ты такой толстый?» А Будда ответил: «Потому что я ем чужие мечты». Таможенник засмеялся и пропустил их.
— Это валюта будущего, — сказал Пенкин, когда они прошли. — Смех. Он не обесценивается. И его нельзя подделать.
Ржевский, который всё это время молчал, вдруг спросил:
— А зачем мы летим обратно?
— Чтобы было куда вернуться, — ответил Баэль, появившийся из-за колонны с чашкой ромашкового чая. — Рай — это не место, куда ты прилетаешь. Рай — это то, откуда ты улетаешь. И куда потом хочешь вернуться.
— А если не вернёшься?
— Тогда это был просто отпуск. А отпуск — это не рай. Это передышка.
Ирина, стоявшая у окна, смотрела на взлётную полосу.
— Смотрите, — сказала она. — Самолёты взлетают. Как птицы.
— Птицы не взлетают, — возразил Виктор Марьянович. — Они просто живут. А мы — взлетаем. И падаем. И снова взлетаем. Потому что мы — люди. И мы умеем надеяться.
Катя, которая к этому моменту уже успела съесть ещё один кокос, облизывала пальцы.
— Знаете, — сказала она, — я поняла одну вещь. Когда мы улетаем, мы берём с собой только то, что можем унести. А всё остальное остаётся здесь. И ждёт. Или не ждёт. Но мы всё равно возвращаемся. Потому что мы — туристы. А туристы всегда возвращаются. Хотя бы в памяти.
Эпизод 10: Посадка, которая стала началом
Они сели в кресла. Самолёт был полон — туристы, бизнесмены, морковки, которые летели в Россию продавать свои истории, Будда, который летел покупать новые яхты, и они сами, уставшие, счастливые, готовые к долгому полёту. Лиза устроилась у окна, и Розовый Пёс сидел у неё на коленях, пристёгнутый ремешком.
— Смотри, — сказал он, когда самолёт начал выруливать на взлётную полосу. — Мы улетаем. А они остаются.
— Кто — они?
— Море, — сказал Пёс. — И пальмы. И Будда. И морковки. И наша виза, которая осталась там, в паспортном контроле. Она теперь будет жить своей жизнью. Без нас.
— А мы?
— А мы будем жить своей. С ней. В памяти.
Самолёт разогнался, оторвался от земли, и Бангкок остался внизу, в светящейся паутине огней. Потом огни кончились, и началась темнота — та самая, которая бывает только над океаном, когда ни звёзд, ни облаков, ни конца, ни края.
— Знаете, — сказал вдруг Баэль, который сидел в соседнем ряду, — я хочу прочитать вам стихи. Не те, которые вы ждёте. А те, которые пришли сегодня, когда мы смотрели на рассвет.
— Читайте, — сказала Лиза.
Он заговорил на среднеанглийском, и голос его был тихим, но слышным, как будто он говорил не в салоне самолёта, а прямо в их сердца:
"When leaves fall down in Petersbourg's wet streets,
And you remember palms and salty breeze,
Know that the visa in your soul remains —
It cannot be stamped out by winter's keys.
The papaya taste still lingers on your tongue,
The laughter of the beach, the endless sun,
And all those who were strangers once, are now
The ones you cannot leave, not even one.
So fly back home, but carry in your chest
This piece of paradise that you possessed.
For it will grow, and when you need it most,
It will remind you: you have passed the test.
The test of living without knowing why,
Of loving without asking for return,
Of taking off, and then returning home,
And in your heart the foreign fires burn.
So sleep now, travellers, and dream of sand,
Of Buddhas in pyjamas, of the sea,
Of morrow that will come, and yesterday
That stays with you, and will forever be."
Он замолчал. В салоне было тихо. Только двигатели гудели, унося их всё дальше от Таиланда, от рая, от моря, от этой просроченной свободы.
— Переведите, — попросила Катя. — Я не всё поняла.
Виктор Марьянович, закрыв глаза, начал переводить, и в его голосе звучала та особенная интонация, которая появлялась у него, когда он говорил о самом важном:
"Когда в промозглых улицах твоих
Заплачет небо снегом и дождём,
Ты вспомнишь этот берег и прибой,
И тех, кто был тебе почти родным.
Просроченная виза в сердце есть —
Её нельзя поставить на учёт,
Она — не документ, она — как честь,
Которую никто не отберёт.
Лети домой, но прячь в своей груди
Кусочек рая, что тебе дал Бог,
Он будет греть, и ты его найди,
Когда завянет внутренний ожог.
Экзамен сдан: ты жил, не зная как,
Любил, не требуя награды,
Умел взлетать, умел и падать,
И в этом был твой главный знак.
Так спи, путешественник, и спи легко,
И снятся пусть тебе песок и тьма,
И Будда в пижаме, что далеко,
И наша жизнь, что больше, чем тюрьма".
Почти конец
Самолёт летел в ночи. Огни давно погасли, и только где-то внизу, в чёрной воде, отражались звёзды. Розовый Пёс сидел на коленях у Лизы и смотрел в иллюминатор. За стеклом было ничего. Только тьма. И в этой тьме он видел то, что никто не мог увидеть: их тени, которые остались на пляже, их голоса, которые остались в баре, их смех, который остался в воздухе. И он знал, что всё это не пропало. Что оно ждёт. Как ждёт просроченная виза, как ждёт несъеденная папайя, как ждут те, кто уехал, и те, кто остался.
— Знаешь, — прошептал он Лизе, которая уже спала, — я думаю, что рай — это не место. Рай — это когда ты можешь вернуться. Даже если не возвращаешься. Потому что в тебе живёт тот самый запах. Запах моря. Запах манго. Запах свободы. И он никогда не выветрится. Потому что он — это мы. И мы — это он.
Он замолчал. За окном уже светало. Где-то там, впереди, была Москва. Холодная, снежная, родная. И он знал, что когда они приземлятся, всё начнётся сначала. Работа, дожди, пробки, счета. Но в сердце каждого из них останется этот Таиланд. Эта виза, которую никто не продлил, но которая не кончилась. Потому что настоящая виза не кончается. Она просто становится частью тебя. Как этот полёт. Как эта ночь. Как этот пёс, который смотрит в окно и мечтает.
И он мечтал. О том, что когда-нибудь они вернутся. Не обязательно в Таиланд. Не обязательно в Оман. Просто — туда, где можно быть собой. Где можно смеяться над прошлым. Где можно не бояться будущего. Где можно просто сидеть на песке и смотреть, как море выбрасывает ящик с их именами. И знать, что это — не конец. Это — продолжение. Которое будет всегда. Пока они помнят. Пока они летят. Пока они есть.
Самолёт летел в ночи, а он смотрел в окно и мечтал. Потому что даже игрушечные псы умеют мечтать. Особенно если они очень любят.
Конец
Свидетельство о публикации №226032300661