Дела давно минувших дней
ПОВЕСТЬ ПЕРВАЯ
ДЕЛА ДАВНО МИНУВШИХ ДНЕЙ
ПРОЛОГ
Далеко от Москвы на не очень высоком холме стоит трехэтажный дом – Дом Русскоязычной Литературы. Электричества в Доме давно уже нету и его обитатели (кто жив еще) освещают по вечерам свои комнаты кто лампадкой, кто керосинкой, кто свечкой.
Обидно, конечно, в начале третьего тысячелетия изводить дорогой керосин, но обитателям ДРЛ не до жиру. Фасад их жилища потрескался, железная крыша прохудилась, оконные стекла повылетели и по писательским кельям гуляет сквозняк, а зимой наметает и снежную крупку.
Хотя трехэтажный Дом и зовут по привычке «писательским», заправляют в нем работники гардероба. Каждое утро, ровно в десять часов приходят они на службу и, хотя желающих пользоваться гардеробом нету, все равно сидят до шести, перемывая писательские косточки. Так уж, товарищи, вышло, что и здоровье, и нервы, и связи у гардеробщиков оказались покрепче, чем у беллетристов, и обитатели дома (кто жив еще) к голосу лит. гардеробщиков поневоле прислушиваются. И, когда вдруг приходят в писательский дом молодые и просят принять их в толстые и чеховы, принимают лишь тех, чья петелька на пальто пристрочена намертво, а всех остальных-других-прочих – тех, у кого петелька жидкая или ее вовсе нету, – в инженеры человеческих душ не принимают.
Многое могут лит. гардеробщики да – не все!
Нет, читатель, не всё.
Случаются дни, когда приезжает в почти уже рухнувший Дом Русскоязычной Литературы Человек-Праздник Димабыков. Тогда уж и гардеробщикам приходится поработать. Народ валит густо (каждому хочется посмотреть на Человека-Праздника!), сдает свои куртки, и хоть шипят гардеробщики, но зрительские одеяния принимают и нет-нет, да и получают в ладошку вместе с чьей-нибудь шубой пятиалтынный.
А в зрительном зале – у-у! – холодиш-ш-ша. Дует ветер в разбитые окна, надувает снега по щиколотку, но скачет по сцене Человек-Праздник – в черном смокинге, галстуке-бабочке и лаковых туфлях – и становится зрителям в зале чуть-чуть теплей от его бесконечного обаяния.
Но все на свете имеет конец, и уезжает Человек-Праздник Димабыков, и вновь начинаются серые будни: с воем зимнего ветра, снежной пылью и бесконечными пересудами лит. гардеробщиков о некрепко пришитых писательских петельках.
Так живет, а, вернее, медленно умирает писательский Дом в наше скучное время – в году от Рождества Христова две тысячи таком-то. Но было так не всегда. Даже я – не совсем уж седой человек – отчетливо помню иные эпохи: Век Золотой, ушедший вместе с Андроповым, и Век Оловянный, продолжавшийся где-то от смерти Черненко до кончины М. Джексона. В оба этих недавних отрезка времени и Дом на Пригорке смотрел куда веселей, и набранные кириллицей тексты вызывали у граждан не только зевоту.
В это трудно поверить, но так было, читатель, так было! В Писательском Доме горели хрустальные люстры и громко смеялись грудастые девушки, пахло трубочным табаком и только что отпечатанными книгами, и даже самый бездарный из беллетристов, написавший за жизнь лишь два текста: в 1964 году – документальную повесть «Сыны степей донских» и в 1984 – двухтомный роман-эпопею «Верность океану» – гордо звался "художником слова" и был провожаем завистливыми взглядами.
Так было! Так было! Так – было!!!
…И вот об этих безвозвратно минувших эпохах и решил я поведать немногим не позабывшим грамоту читателям.
Итак…
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ВСТУПИТЕЛЬНАЯ
Как известно любому грамотному человеку, Нобелевскую премию по литературе за 1965 год получил Семен Петрович Бабаевский.
Постановление Нобелевского комитета гласило:
«За колоссальную этическую мощь, проявленную при отстаивании преимуществ прогрессивного общественного уклада, а так же…»
Гм... вот мне почему-то кажется, что вы мне не верите. А самые настойчивые из вас уже, небось, взяли Гугль в руки и, пару раз кликнув мышкой, выяснили, что гуманитарную Нобелевку в тысяча девятьсот шестьдесят пятом получил никакой не Бабаевский, а – Шолохов.
Ведь, правда, читатель?
А вот и не правда! Гугль врёт. И, чтоб убедиться в этом, давайте раскроем Большую Книгу Истории и, отлистнув шестьдесят пять страничек назад, перенесемся в…
ГЛАВА ВТОРАЯ
НЕЗАБЫВАЕМЫЙ ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТИЙ
I
4 марта 1953 года, когда тяжелое дыхание товарища Сталина было слышно даже на втором (никогда и никем не посещаемом) этаже Ближней дачи, самый тихий и незаметный член Политбюро – Николай Александрович Булганин (подпольная кличка "Бухгалтер") привел в дом к товарищу Сталину на редкость странного человека – академика Петросяна.
Академик был маленьким (на полголовы ниже Булганина), совершенно седым старичком с огромным лиловым носом и густыми, как войлок, бровями. Образования он имел пару классов, и звание свое получил за то, что умел воскрешать безнадежно больных целебными травами. Именно этим его умением и заинтересовался Булганин.
В момент прихода Бухгалтера Лаврентий Павлович Берия (подпольная кличка – «Большой Мингрел») о чем-то нервно шушукался с двумя другими вождями: Никитой Хрущевым (подпольная кличка – «Мыкита») и Георгием Маленковым («Маланья»). Все трое практически перегораживали вход в спальню товарища Сталина, и стояли к Булганину и Петросяну спиной.
Это-то обстоятельство и оказалось решающим. Если б хоть кто-то из деливших корону вождей заметил бы нашу сладкую парочку, то к товарищу Сталину (подпольная кличка "Хозяин") ее бы, естественно, не пустили, Иосиф Виссарионович умер, зловещий триумвират забрал бы всю власть в стране, а уж кто бы кого бы там бы в конечном бы счете съел – знают один Господь да исторический материализм.
Но в данном конкретном случае козырные карты легли по-иному: делившие власть диадохи стояли к Булганину и Петросяну спиной и были настолько увлечены беседой, что академик с Бухгалтером (оба, к счастью, люди нерослые) прошмыгнули в комнату незамеченными и, обогнув лет двадцать стоявший на даче и никогда не издавший ни звука рояль, оказались возле кожаного дивана, на котором хрипел и бился в агонии вождь мировой революции.
Здесь их Мингрел и Мыкита с Маланьей, конечно, заметили, но предпринять уже ничего не могли – мешало наличие посторонних: сына вождя Василия, дочки Светланы, начальника лечкомиссии профессора Лукомского и суетившихся возле дивана четырех лаборантов, пытавшихся подсоединить почти уже мертвые легкие товарища Сталина к новоизобретённому аппарату ИВЛ.
Петросян растолкал лаборантов и пощупал у Сталина пульс. Потом задумчиво пошевелил огромными, как бакенбарды, бровями.
– Султен-ачка нужен, – еле слышно пробормотал он.
– У вас он с собой? – поинтересовался Булганин.
– Султен-ачка нэ бивает с собой! – вспылил академик. – Султен-ачка нужен толко… как это будет по-русскому? … свэжий! Двадцать, тридцать, сорок, самое-самое большее – пятьдэсят минутов с земли. Надо срочно ехать ко мне в лаборатория.
– Я распоряжусь? – деловито пророкотал из дверного проёма Лаврентий Павлович.
– Нэт! Нэ ты, – возразил академик и вдруг так посмотрел на Лаврентия Павловича, что всесильный Большой Мингрел капитулировал. – Ты! – гномик тыкнул пальцем в Булганина. – Ты садись в свой машина и поезжай ко мне в лаборатория. Знаешь мой адрес? Котельническая набережная, дом четыре. Там найдешь лаборант Самвел, он скажет, что делать. И сразу назад! За двадцать минутов обратно доедешь?
– Доеду! – кивнул головой Бухгалтер.
– Смотры, брат, смотры. Двадцать, тридцать, сорок, самое-самое большее – пятьдэсят минутов с земли. Иначе султен-ачка не поможет. Давай, сынок, ехай. А я пока слабыми травками ЕГО полечу. Чтобы ОН, покуда ты ездишь, не помер.
Слегка побледневший от важности возложенного на него задания Булганин вышел. Петросян прошаркал в соседнюю комнату и начал готовить какой-то распространявший весьма приятные ароматы отвар.
Товарищ же Берия, выждав ради приличия пару мгновений, подозвал своего адъютанта товарища Людвигова.
– Короче, слушай, Борис, – зашептал ему в ухо Лаврентий Павлович, – проинформируй Наума, что автомобиль Бухгалтера должен вернуться назад лишь часов через пять. Если приедет вдруг раньше – песок кушать будешь. Вы ОБА песок кушать будете. И ты, и Наум. Уяснил?
Высокий и стройный товарищ Людвигов невозмутимо кивнул, поправил свою портупею и не спеша удалился.
II
Вообще-то, Наум Эйтингтон давно и по праву слыл в узких чекистских кругах человеком-легендой. Даже его злейшие недруги не отрицали, что он (наряду с Судоплатовым) был одним из лучших профессионалов в неслабой команде Большого Мингрела. Достаточно упомянуть операцию «Утка», принесшую Науму Исааковичу – ни много, ни мало – орден Ленина. Или операцию «Бородино», за которую он был удостоен весьма нетипичной для сексота награды – полководческого ордена Суворова II-ой степени. Так что задержать на пять-шесть часов любое количество автомобилей на полностью подконтрольной ему территории было для Эйтингтона делом плевым.
И все же он с этой задачей не справился. И хотя ЗИМ Бухгалтера опоздал на целых полсуток из-за врезавшейся в него шальной эмки, а курьер-дублер Самвел, самостоятельно везший ещё целых полфунта волшебного зелья, стоя на остановке такси, был атакован какими-то хулиганами и доставлен для выяснения в ближайшее отделение милиции, но возможность посылки еще одного курьера Наум Исаакович не учел.
Недооценил, так сказать, соперника.
Так что третий посыльный – лаборантка Заремба, выехавшая четырьмя часами позже на взятой взаймы "Победе" академика Матевосяна, проскочила мимо людей Наума Исааковича незамеченной и подъехала к Ближней даче через двадцать четыре минуты после своего отправления.
(Чтобы зря не дразнить любопытство читателей, мы напишем здесь сразу, что за этот прокол и Людвигову, и Эйтингтону пришлось лет десять «кушать песок» сперва в Бутырках, а потом и в Лефортово. И лишь в середине шестидесятых Большой Мингрел их обоих простил и отпустил на свободу. Борис же Александрович с Наумом Исааковичем до конца своих дней соглашались, что были наказаны шефом за дело).
Но вернемся к нашей "Победе". Начальник первого КПП старший майор госбезопасности Дрынов не был человеком Лаврентия Павловича. Он был креатурой министра Игнатьева и бериевцев не выносил на дух. Но именно он позволил Большому Мингрелу сыграть этот матч вничью.
Ровно тридцать минут ушло у Зарембы на то, чтобы упросить Дрынова связаться по телефону с начальником лечкомиссии Лукомским, и еще минут восемь – на то, чтоб донести наполовину выдохшуюся траву до академика Петросяна.
– Когда сорвала? – сурово спросил академик.
Лаборантка сказала, когда.
– Ай, мери кунем! – выругался Петросян по-армянски. – На дэсять, двадцать минутов раньше приехать ко мне не могла? Чем я теперь больного лечить буду? Ну да ладно, – он бросил исполненный жалости взгляд на агонизирующего генералиссимуса, – все равно… попитаюсь. Ведь попиток – не убиток.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
НЕЗАБЫВАЕМЫЙ ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ШЕСТЬДЕСЯТ ПЯТЫЙ
I
Минуло долгих двенадцать лет. За все эти годы на нашей старой планете не произошло ничего по-настоящему интересного. И лишь в самом конце 1965-го наконец-то случилось событие, достойное места в анналах.
Нобелевскую премию по литературе получил Семен Бабаевский.
Постановление Нобелевского комитета гласило:
«За колоссальную этическую мощь, проявленную при отстаивании преимуществ прогрессивного общественного уклада, а так же за создание совершенно нового жанра социальной утопии Нобелевскую премию по литературе присудить Семену П. Бабаевскому, Совьет Юнион».
Все западные интеллектуалы – и Жан Поль Сартр, и Луи Арагон, и Натали Саррот, и Чарльз П. Сноу – восприняли лауреатство Семена как должное. Им заранее было известно, что литературную Нобелевку в шестьдесят пятом должен был получить кто-нибудь из советских. Причем из советских советских. Назывались имена Эренбурга и Паустовского, Пановой и Шолохова, Лавренёва и Симонова. Выпало – Бабаевскому.
Какая, в сущности, разница?
Да никакая!
II
…Всемирно известная чета Арагонов (ПРИМЕЧАНИЕ: АРАГОН ЛУИ - знаменитый французский писатель и член ЦК французской коммунистической партии. ТРИОЛЕ ЭЛЬЗА - жена Арагона и тоже писательница. Родная сестра Лили Брик (музы В. Маяковского) узнала о триумфе Семена Петровича при обстоятельствах, можно сказать, курьезных. Оба они – и Эльза, и сам живой классик стояли в тот день на Центральном парижском почтамте в очереди за продуктовой посылкой.
Посылка пришла из Москвы. Нет, я не оговорился. Именно из Москвы в Париж, а не наоборот.
Дело в том, что родная сестра жены Арагона Лиля, пользуясь своим положением «лучшей и талантливейшей», еще в голодные послевоенные годы заимела привычку регулярно слать продовольственные наборы из Москвы в столицу мира. Арагоны, конечно, немного стеснялись, но пересилить соблазн не могли: ведь присылаемые Лилей лакомства - все эти подкопченные балыки, плитки горького шоколада и тяжелые круглые баночки с крабами воспринимались в голодном послевоенном Париже как осколки каких-то немыслимых великанских пиршеств, протекающих где-то там – в заоблачной номенклатурной Валгалле закрытых распределителей на Кутузовской набережной. И даже в теперешней, сытой, давным-давно позабывшей все войны столице Франции присылаемые Лилей дары придавали меню по-французски прижимистых Арагонов некое приятное разнообразие. Кроме того, каждая присылаемая Лилей посылка как бы молчаливо подтверждала: авторские права в очередной раз продлены, и Лилины гонорары за Володины стихи получаются ею исправно.
Итак, Арагоны стояли в этой не очень и длинной, но упорно не желавшей сокращаться очереди и мало-помалу переполнялись раздражением. Раздражались они на пару, хотя, собственно, в очереди стоял один Луи, а страдавшая сердцем Эльза сидела в углу, в мягком кресле.
– Черти что! – проворчал себе под нос знаменитый автор романа «Коммунисты» и сюрреалистической повести «Влагалище Терезы». – Еще одна мировая война и люди во Франции окончательно разучатся работать!
– Да уж… – кивнула из кресел Эльза.
И оба тут же вспомнили о прекрасной Стране Советов, где они никогда не стояли в очереди.
После чего писательская чета захихикала. Как и все прожившие вместе полжизни супруги, Арагоны давно понимали друг друга без слов и сейчас смеялись над тем, что во Франции они постоянно тоскуют по Советскому Союзу, а, приехав в Совдепию, сразу же начинают стремиться обратно в город на Сене.
Но служивший на почте молодой человек, действительно, то ли не умел, то ли попросту не хотел работать. Вот сейчас он уже целых двадцать восемь минут бился над составлением простейшей квитанции о доплате. Доплата была копеечной – три франка пятнадцать сантимов, и получавший из Швеции крошечную бандероль старикашка просто сгорал от желания расстаться с этой ничтожной суммой, но между содержимым его кошелька и бюджетом Франции одна за другой вставали самые немыслимые преграды: то этот (между прочим, довольно хорошенький) юноша заполнял квиточек неправильно и кассир пригонял старичка назад, то сам старичок подписывался не там, где следовало, то неожиданно выяснялось, что дополнительный сбор для международных посылок составляет шесть франков девяносто семь, а не шесть франков девяносто восемь сантимов за один килограмм, и хотя старичок легко соглашался переплатить в казну лишние полсантима, но неумолимый кассир доплаты не принимал и приказывал старику с почтовиком начинать все по-новой.
Короче, где-нибудь на юге, в Провансе всем троим давно бы уже накостыляли по шее. Но более сдержанные парижане ограничивались глухим ворчанием и красноречивым закатыванием глаз к потолку.
Но вот – слава богу – свершилось!
Три франка пятнадцать сантимов наконец-то перекочевали из стариковского кошелька в казну. Молодой неумеха занялся хорошо сохранившейся дамочкой лет тридцати пяти с чем-то. Дамочка осторожно кокетничала. Шалопай расточал улыбки. Расстаться друг с другом они, похоже, решили нескоро.
Луи Арагон вздохнул и достал из кармана свернутую в тугую трубку газету. (Как и у любого уважающего себя левого интеллектуала, это была крайне правая «Фигаро»). Первая страница была целиком посвящена предстоящему франко-германскому альянсу.
– Дожили! – привычно проворчал Арагон, у которого громокипящая ненависть к бошам занимала те же участки коры больших полушарий, в которых у более незамысловатых людей помещается нелюбовь к богоизбранному народу. – И для чего проливалась французская кровь под Соммой и Верденом?
– Дожили! – по инерции повторил Арагон и механически пробежал глазами очередную страничку. Там говорилось об Отравителе из Бретани. К подобным дутым сенсациям эстет Арагон относился с презрением.
Так-так-так. Большая статья о предстоящем визите американского президента. Очередная брехня об СССР. Подробный обзор причин прошлогоднего поражения Кеннеди. Эксклюзивное интервью Ворошилова. Тоже мне… ма-терь-яль-чик! Что этот ценитель оперной музыки мог вам поведать? Нет бы взять интервью у Хрущева! Или – у Самого! Впрочем… Большой Мингрел, как известно любому и каждому, никаких интервью никому не даётб
И здесь живой классик уперся взглядом в небольшую заметку о присужденных в Стокгольме премиях. Сердце живого классика не забилось скорей. И дыхание – не участилось. Уже лет десять-пятнадцать он читал такие газетные сообщения абсолютно спокойно, заранее зная, что премию дадут не ему.
Его писательская жизнь – закончилась. И тот шальной литературный бог, что некогда вырвал его из голодной толпы юных гениев, а потом возносил все выше, выше и выше, он, этот бог, то ли помер, то ли обессилел, то ли занялся кем-то другим. И хотя живой классик писал с каждым годом все лучше и лучше, это уже никого не интересовало. Кроме разве что кучки верных поклонников. Да, собственно, и поклонников качество его текстов занимало не слишком. Они б прославляли любую чушь, подписанную его именем.
– Так-так-так, – проворчал Арагон, – и кого это шлюха Фортуна поцеловала сегодня в зад? Советского? Хорошо, что советского. Какого советского? Почему не знаю? Слушай-ка, Эльза, а нынешнюю гуманитарную Нобелевку получил какой-то Семен П. БабАевский! Это что за БабАевский? Такой моложавый, красивый и с трубкой? Нет, красивый и с трубкой – это Симонов. Такой высокий и юный? Нет-нет, молодого зовут… Ектушенко. БабАевский? Семен Пэ БабАевский… Слышишь, Эльза, а я его вспомнил! Это такой пучеглазый, с по-рыбьи скошенным подбородком. Странно, он вроде бы никогда не числился в литературных светилах. Беллетрист второго, а, может, и третьего ряда… Впрочем, мне все равно. Хорошо, что советский.
Здесь дамочка с почтовиком наконец-то закончили обмениваться любезностями, и подошла долгожданная очередь Арагона и Эльзы. Их посылка была оформлена сравнительно быстро – минуток за сорок. Вынося из почтового офиса увесистый ящичек, живой классик уже больше не думал ни и о нынешней Нобелевке, ни про её не очень логичного лауреата. Дело в том, что члену ЦК КПФ таки удалось разжиться номером телефона очаровательного почтового недотёпы и теперь, в предвкушении новой интрижки, Луи-Мари Арагон, как всегда, был немного рассеян и, как всегда, чуть фальшивя, насвистывал арию Фигаро из оперы «Севильский цирюльник».
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
В КРЕМЛЕ
I
В великом Советском Союзе самым первым о решении Нобелевского комитета узнал Лаврентий Павлович Берия. Новость настигла Большого Мингрела в Кунцево, где он проверял у товарища Сталина пульс.
(Начиная с 5 марта 1953 года товарищ Сталин находился в глубокой коме, но пульс – очень слабый пульс – у товарища Сталина был. Именно это едва заметное вздрагивание августейших лучевых артерий и поддерживало политическое равновесие во всей необъятной Советской империи – от Берлина до Ханоя).
…Сперва Лаврентию Павловичу показалось, что пульса нет. Он испугался, но не слишком. Каждый раз, когда ему приходилось сжимать похудевшую и пожелтевшую руку товарища Сталина, ему какое-то время чудилось, что пульса – нету. Показалась так и сегодня. И только через бесконечно долгие десять секунд невидимый глазу сосуд под толстыми пальцами Лаврентия Павловича вздрогнул и Большой Мингрел облегченно вздохнул: расклад политических сил в Кремле оставался прежним.
За дверью Большого Мингрела, как всегда, поджидали Вячеслав и Никита.
– Ну? – в один голос спросили они.
– Все нормально, – ответил Берия.
– З-значит, Л-лаврентий, п-придется твой план по объединению ГДР и ФРГ ч-чуть-чуть о… о-отложить, – как всегда, заикаясь, произнес товарищ Молотов (более известный во властных кругах под кличкой «Каменная Задница»).
– Ясное дело, – кивнул головою Лаврентий.
«Да и я, наверное, повременю с докладом», – подумал Хрущёв, проверяя в кармане свой давно разлохматившийся доклад к очередному съезду.
– Ну так что? По машинам? – спросил он вслух.
– Давай, – согласился Большой Мингрел.
И здесь Лаврентий Павлович увидел сначала очки, а потом – и всю скособоченную фигурку агента 0028. Агент подбежал очень близко к Большому Мингрелу и плотно прильнул к его уху.
– Товарищ Берия, – классическим конспиративным шепотом прошелестел он, – у вас заболела тетя.
(Этот дурацкий пароль Лаврентий Павлович придумал нарочно, чтобы поиздеваться над коллегами).
– Ах, бедная тетя Агнесса! – огорченно всплеснул руками Лаврентий. – Такая, понимаешь, бодрая старушка и все время, понимаешь, болеет!
– Ты тоже не мальчик, Лаврентий, – произнес заподозривший что-то Хрущев.
– Так и тебе ведь, Никита, под семьдесят, – не остался в долгу Лаврентий.
– Это т-та с-самая т-тетя, с к-которой ты нас поз-знакомил, во время в-вручения городу Т-тбилис-с-си о-ордена Ленина? – спросил простодушный т. Молотов.
– Она самая, – улыбнувшись, кивнул Большой Мингрел, – понимаешь, старушке за девяносто, все время болеет, а помереть, понимаешь, не может. Прямо, как…
Здесь Лаврентий Павлович посмотрел на только что закрытую дверь и осекся.
– Ну, да ладно, – продолжил он, – не смею и дальше вмешивать таких больших людей в свои незначительные семейные хлопоты. Пройдемте, товарищ.
И они вместе с агентом направились к выходу.
II
…Лаврентий Павлович никогда не общался с агентами в служебной машине. Из-за этого, чуть-чуть отъехав, он покинул свой ЗИМ и углубился (якобы по нужде) в соседнюю березовую рощицу. Вслед за ним, потешно подпрыгивая, поспевал раздираемый якобы той же потребностью агент 0028.
– Ну, говори, – приказал Большой Мингрел этому очень похожему на обезьянку в очках человеку.
– Нобелевский комитет, – по привычке в самое ухо прошептал 0028-ой, – около часа назад принял решение: премию по литературе получит Семен Бабаевский.
– Бабаёбский? – задумчиво повторил Лаврентий уже где-то лет десять гулявший по Москве каламбур. – Он ведь наш информатор?
– Нет, штатный агент.
– В чине?
– Майора.
– В данный момент находится где?
– В запое.
– То есть?
– Он страдает жестокой алкогольной зависимостью.
– Это я помню. Но гдэ, – от волнения в речи Лаврентия Павловича на минутку прорезался уже немодный в те годы грузинский акцент, – гдэ, чорт возмы, протекает этот запой?
– Неизвестно.
– То есть?
– Началось все вчера. В ресторане «Арагви». Продолжилось на квартире у валютной проститутки Изабеллы. Там Бабаевский подрался с молодым ленинградским писателем А. Чепуровым, выясняя, кто из них пишет лучше.
– Ну и…? – сдвинул пышные брови Большой Мингрел.
– Победила молодость. И гетера, и звание золотого пера достались приехавшему из Ленинграда гостю.
– Вот ведь с-скотина! – искренне возмутился Берия.
– Наказать? – всполошился агент.
– Нет, не надо, – нехотя буркнул Лаврентий Павлович.
– Итак, – продолжил агент, – победила молодость. Чепуров пинками прогнал Бабаевского на лестничную клетку и запер дверь. Выкинутый на лестницу Бабаевский неожиданно напал на нашего, дежурившего возле двери под видом слесаря-водопроводчика агента, отправил его в глубокий нокаут и скрылся в неизвестном направлении.
– Почему таких хилых агентов держишь?
– Эффект неожиданности. Кроме того Бабаевский – мужчина здоровый.
– Сколько времени он предоставлен самому себе?
– Восемнадцать с половиной часов.
– Мать-перемать! – отрывисто выругался не любивший матерной брани Лаврентий. – А если его уже в каком-нибудь толчке утопили?
– Ну-у, это… вряд ли, – потупил крысиные глазки агент.
– Когда официально объявят о присуждении премии?
– Завтра в десять.
– Чтобы в восемь утра Бабаёбский был у меня в кабинете. Ну а, если не справишься… – Большой Мингрел настороженно зыркнул из-под пенсне, – ежели я Бабаёбского завтра в восемь ноль-ноль не увижу… песок кушать будешь. Ты понял?
ГЛАВА ПЯТАЯ
В РЮМОЧНОЙ
Никто не покарает, не измерит
Вины его. Не вышло ни черта.
И все же он, гуляка и изменник,
Не вам чета. Нет. Он не вам чета.
Б. Ахмадулина
У каждой женщины в душе
Одно лишь имя: «Евтуше…»
Безымянная эпиграмма
I
Евгению Александровичу Евтушенко грешно было жаловаться на неблагосклонность фортуны. Ну да, не Твардовский, не Федин, и даже не Симонов. Но…
Пять изданных поэтических сборника. Двухкомнатная квартира на Кутузовском. Четыре зарубежных поездки.
Чего еще можно желать в тридцать два года?
Но в глубине души Евтушенко желал все же большего. Неуемное воображение то и дело ему рисовало картины какой-то иной, совершенно фантастической жизни. Чего только в этих видениях не было! Еще влажные от типографской краски номера газеты «Правда» с его, Евтушенко, стихами на первой странице. Единоличные вояжи в США, ФРГ и, почему-то, в Чили. Вереница жен и любовниц. Дружеские посиделки с Дос Пассосом и многое, многое другое.
Реальная жизнь Евгения Александровича после этих видений казалась такой чепухой, что становилось стыдно. Вот и сейчас, подписав на Фонтанке два очень важных для него договора, Евтушенко гулял по чужому городу, пребывая в глубоком миноре. До отъезда «Красной стрелы» оставалось еще часов восемь, а заняться поэту было решительно нечем. Нет-нет, у Евгения Александровича, естественно, пол-Ленинграда ходило в добрых знакомых, и в целом десятке самых лучших домов между Пулково и Парголово ему были бы искренне рады, но… заходить ни в один из этих домов не хотелось. И в пункты привычного сбора богемы ноги тоже не шли. Ни в Домжур, ни в Домкин, ни на «Крышу».
Евтушенко заранее знал, что там его ждало: «Старик, да ты – гений!» (вначале) и «Старик, извини, ты – говно!» (в конце), пьяные нежности, пьяное хамство и пьяные же обвинения в стукачестве, бесчисленные стада плоскогрудых окололитературных девиц, величественные – рюмки до пятой – классики, брызжущая энергией литмолодежь, тихо спивающиеся средних лет бедолаги и т. д. и т. п.
Надоело!
Правда, выпить поэту хотелось. Но… одному. Без осточертевшего окружения.
И здесь на глаза Евгению Александровичу вдруг попалась скромная «Рюмочная №8» на углу Садовой и Майорова. Евтушенко, немного подумав, вошел вовнутрь. Этот грязный шалман был именно тем, чего жаждало сердце поэта.
«За тридцать мне, – прошептал Евгений Александрович, облокотившись о треснувший мраморный столик, – мне страшно по ночам. Я простыню коленями горбачу (ой, как плохо, потом переделать!), … я простыню … коленями горбачу (плохо!), лицо топлю в подушке, стыдно плачу, что жизнь растратил я по мелочам».
Рождались стихи. А, может быть, даже поэма.
Правда, стихи получались упадническими, и шансы их напечатания были близки к нулю, но Евтушенко усилием воли выключил внутреннего цензора и снова прислушался к голосу Музы.
«Ах, если б знали критики мои, – торопливо надиктовывала Муза, – чья доброта безвинно под вопросом, как ласковы разносные статьи в сравненьи с моим собственным разносом (не слишком ли остро? а… наплевать!) … в сравненьи с моим собственным разносом (да нет, пожалуй, проскочит) … вам стало б легче, если в поздний час несправедливо мучит совесть вас».
– Молодой человек, – вдруг услышал он ласковый голосок официантки, – вы заказывать что-нибудь будете?
– Да-да, – чуть-чуть вздрогнув, ответил поэт, – конечно же, буду. Сто граммов «Столичной».
– А на закусочку?
– Пару пожарских котлет и бутылку лимонада "Буратино».
– Котлетки с гарниром?
– Без.
– Хо-ро-шо.
Официантка, вильнув основательным задом, исчезла.
Поэт попытался продолжить так резво начавшееся стихотворение, но подавальщица сглазила – более он не сочинил ни строчки.
«Ну, и господь с ним! – махнул рукой Евтушенко. – Все равно ведь никто не напечатает!».
После чего проглотил уже принесенную официанткой водку и закусил половинкой котлеты.
II
«Гм-гм, – подумал он полминуты спустя, – из чего ж они эти котлеты делают? Из гипсокартона?»
Потом выпил стакан «Буратино» и огляделся.
В этот ранний и будничный час в «Рюмочной» было пустынно. Трое кавказцев за дальним столиком, пара студентиков за соседним и одиноко ссутулившийся у окна пожилой работяга.
Студенты говорили о бабах:
– А я говорю, что скребётся, как кошка! Да, именно Нюрка!
– Ты сам ее шпокал?
Первому из студентов – некрасивому долговязому парню в дефицитном китайском плаще, видимо, очень хотелось ответить, что «да», но остатки мужской порядочности все же заставили его промолвить:
– Пока еще нет. Но пацаны ее тёрли. И Мишка, и Сашка, и Коган. Коган ей в башню давал. На картошке.
– А может быть хватить трындеть, а, Серега?! – закипая от злости, крикнул его собеседник – невысокий и плотный очкарик в заношенной куртке с оторванным хлястиком
– Валера, я отвечаю! Это только ты у нас такой недоделанный: сюси-пуси, а вам нравится Паустовский? А Коган, он... он сопли жевать не будет. Он сразу за жопу и – в койку. Он знаешь какой? Он весь пятый этаж перетёр, этот Коган!
«Лет шестьдесят назад, – подумал про себя Евтушенко, – подобный спор мог вполне завершиться дуэлью. А сейчас даже драки не будет. Придурковатый Валерик все так же будет зачитывать Нюрку советскими классиками, а злоязячный Серега все так же будет ходить вокруг них кругами и захлёбываться слюной. Причем стерва-Нюрка не даст ни тому, ни другому».
Сгрудившиеся за дальним столом сыны Кавказа говорили, естественно, о деньгах. И были, естественно, на все сто процентов правы: будут денежки – будут и девушки.
– Знаешь, Резо, я твой мама валял, – произнес высоченный кавказец в шикарной дубленке, – ты почем брал гвоздики у Фрунзика?
Резо – тщедушный восточный мужчина в бабьей вязаной кофте с заштопанными локтями – спрятал взгляд и испуганно прошептал:
– По восемьдесят.
– Давай не хлюзди, – ответил здоровый. – По пидисят ты брал. По пидисят. А мне почему продавал по рублю?
– Кемаль, я мамой клянусь, что у Фрунзика брал по восемьдесят! Фрунзик знаешь, какой жадный!
– Не хлюзди! – уверенно повторил здоровый. – Сто кусков мне вернешь?
– Брат, откуда?! – взмолился тщедушный. – Откуда такие гигантские деньги? Ну, скажите ему, Вахтанг Автандилович.
Вахтанг Автандилович – гладко выбритый пожилой человек в добротном пальто с седым каракулевым воротом не спеша облупил яичко, не спеша обмакнул его в солонку, не спеша проглотил треть стакана «Столичной», после чего целиком забросил в рот облепленный солью синевато-белый шарик, тщательно прожевал и промолвил:
– Вот ты, Резо, лаз. Я – грузин. Глубокоуважаемый мною Кемаль – аварец. Отсутствующий здесь Фрунзик – горский еврей. Мешает нам это? Нет, не мешает. Мы говорим на разных языках, но делаем одно важное дело. У тебя есть семья, у меня есть семья, у Фрунзика есть семья. У меня есть любовница, у тебя есть любовница и у Фрунзика есть любовница. Я уважаю твой кусок хлеба, ты уважаешь мой кусок хлеба. Я продаю три гвоздики по рубель восемьдесят, и ты продаешь их по столько же. Цены мы не сбиваем, потому что денег в этом грёбаном городе хватит и мне, и тебе. Правда, Резо?
– Правда-правда! – горячо закивал тщедушный.
– Конечно, у всех нас бывают, – облупив очередное яичко, продолжил Вахтанг, – свои напряги и свои обломы. Например, у Резо, – величественный Вахтанг Автандилович опять проглотил облупленное яйцо целиком, как удав кролика, – месяца два назад вся гвоздика завяла, и он продал ее на сорок копеек дешевле. Мы ему что-то сказали? Нет, не сказали. Товар завял, мог пропасть – это с каждым может случиться. Но – чтоб твою мать! – ровно месяц назад у Резо вся гвоздика снова завяла, и он снова продал ее на сорок копеек дешевле. Мы ему что-то сказали? Нет, не сказали. Все в жизни бывает, не везёт человеку. Но если – чтоб твою мать! ты слышишь, Резо? – если твоя гвоздика снова завянет, и ты снова захочешь продать ее дешевле, мы прогоним тебя с нашего рынка. Ты понял?
– Да, Вахтанг Автандилович, – смущенно глядя в заплеванный пол, ответил маленький.
– А по поводу того шахера-махера, который ты провернул с уважаемым всеми Кемалем, мы, Резо, давай сделаем так: ты прямо сейчас вернешь Кемалю сто рваных, накроешь нам стол и мы обо всем забудем. А Кемаль теперь будет брать свой товар напрямую у Фрунзика. Ты согласен?
– Согласен, – кивнул Резо.
– Ну, – величественный Вахтанг Автандилович встал и на пару неспешных шагов удалился от столика. – Где ты проставляться будешь? В «Метрополе»? В «Восточном»? Или, может быть, в «Балтике»?
– В «Балтике», – чуть не плача выбрал Резо.
– Ну в «Балтике», так в «Балтике», – легко согласился Вахтанг.
Дети гор удалились.
III
«Вот ведь выжиги!» – с доброй завистью подумал Евтушенко. – Гребут деньги лопатами! А, может, – продолжил напряженно размышлять он, – может, бросить все к черту, задружиться с Вахтангом и тоже начать спекулировать гвоздиками?
А что – это мысль!
Никогда больше не видеть ни томных окололитературных девиц, ни величественных (рюмки до пятой) классиков, ни энергичную литмолодежь, ни спивающихся сорокалетних неудачников, никогда больше не слышать ни: «Старик, ты говно!», ни: «Старик, да ты гений!», никогда больше не льстить ни Михалкову, ни Маркову, не дарить идиоту Сафронову безвкусные гэдээровские сувениры, а просто честно плясать свои восемь часов на морозе, втюхивая бедным влюбленным гвоздики, а потом забегать погреться в такую вот рюмочную, ну, а по праздникам – лихо гулять с ****ями в «Восточном».
А что – это мысль! Не слабо?
Евгений Александрович расстегнул пальто и потрогал чуть-чуть выпиравший сквозь тонкую ткань пиджака твердый край писательского удостоверения.
А что, не слабо изорвать и спустить в унитаз этот членский билет «Массолита»?
Хватит силенок?! А, Женька?!!!
«За тридцать мне, – прошептал Евтушенко, – мне страшно по ночам…»
– Девушка! – долю мгновенья спустя крикнул он на всю рюмочную. – Еще двести граммов «Столичной»!
IV
Ссутулившийся у окна работяга, услыхав этот отчаянный вопль, поднял голову, посмотрел на Евтушенко и снова запрятал лицо в воротник.
Евгений Александрович всего этого не заметил. Вынув блокнот, он спешно записывал вдруг посыпавшиеся, словно горох из прорехи, стихи:
За тридцать мне. Мне страшно по ночам.
Я простыню коленями горбачу,
лицо топлю в подушке, стыдно плачу,
что жизнь растратил я по мелочам,
а утром снова так же её трачу.
Когда б вы знали, критики мои,
чья доброта безвинно под вопросом,
как ласковы разносные статьи
в сравненьи с моим собственным разносом,
вам стало б легче, если в поздний час
несправедливо мучит совесть вас.
Перебирая все мои стихи,
я вижу: безрассудно разбазарясь,
понамарал я столько чепухи,
а не сожжёшь: по свету разбежалась…
Евгений Александрович был так увлечен работой, что даже не сразу увидел принесенную официанткой водку и, игнорируя переливавшийся под светом лампы гранёный стакан, продолжал покрывать страницы блокнота каракулями.
V
Если бы Евтушенко все-таки поднял глаза и пересекся взглядами с затихарившимся у окна гегемоном, вся его жизнь пошла б по-иному.
Но история не знает сослагательного наклонения.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
БЫЛО ДЕЛО В «ЕВРОПЕЙСКОЙ»
I
На прямых и широких, как Невский проспект, столах теснились икра, камчатские крабы и нежная стерлядь кольчиками. Между ними надменно высились изумрудные бутылки «Абрау» и кирпичный армянский коньяк с пятью звездочками. На свободные места с превеликим трудом протискивались крошечные тарелочки с тонко нарезанной колбасой и воспалённо-красной семгой. Но и это еще не все! На кухне звонко скворчали в специальных кастрюльках сорок семь перепелок по-пошехонски и беззвучно томились шесть поросят a la Russe с гречневой кашей. Все это сказочное великолепие было посвящено долгожданной Сталинской премии первой степени, после долгих и сложных интриг присужденной очередному роману старейшей советской писательницы Георгии Константиновны Ивановой-Тянь-Шанской.
Сама виновница торжества, одетая подчеркнуто скромно, в стиле ранних двадцатых: бесформенное полотняное платье, стоптанные старые туфли, медная брошка с прозеленью и морщинистое лицо безо всякой косметики – энергично вышагивала по ресторанному залу и нервно потирала руки. Вслед за нею с трудом поспевал Соломон Рафаилович Брак – тоже писатель и муж писательницы.
Злые языки поговаривали, что Георгия Константиновна, бывшая двадцатью пятью годами старше супруга, находилась у него под башмаком. Но лично мы этим сплетням не верим. И, например, в описываемое нами мгновение Георгия Константиновна, поймав виноватый взгляд мужа, надменно спросила:
– Соня, ты был на кухне?
– Нет еще, – безмятежно ответил Соломон Рафаилович (по-домашнему Соня).
– Сонечка, да что же это такое? Или ты хочешь, чтоб они сожгли всё горячее? Надеюсь, ты помнишь, чего мне эти свинята стоили?
Соломон Рафаилович виновато кивнул и опрометью помчался на кухню – осуществлять хозяйский надзор за свинятами.
II
Официально банкет начинался в шесть. Самые-самые ранние гости появились, как водится, только в начале восьмого.
Первым пришел театральный критик Владимир Зеленский. Вслед за ним – популярный прозаик Д. Розенфельд. Потом подтянулись доктор наук Некукуев (с женой) и жена поэта Ефимова (без супруга). Начиная же с половины восьмого приглашенный народ повалил уже густо: пришли рецензенты Клаас и Червинский, романист Иванзон, зам. издательства Габис, драматург-ленинист Природин, фельетонист Улыбин, и многие, многие другие. Из имен, быть может, известных читателю, на этом литературном пиршестве присутствовали: Юрий Павлович Герман, Геннадий Самойлович Гор и глубоко уважаемый мною Вадим Сергеевич Шефнер, попавший в эту сатирическую повесть по ошибке.
Главной темой застолья, разумеется, стал сенсационный успех Семена Петровича. А поскольку большинство из собравшихся принадлежало к так называемому "либеральному сектору" гуманитарной элиты, то эта горячая новость обсуждалась с оттенком легкого недоумения: конечно же, хорошо, что советский, но почему, черт возьми, этот советский не Твардовский, не Симонов или… (следовал красноречивый взгляд на хозяйку).
Один доктор наук Некукуев, бывший местным инфантом терриблем, решительно встал на защиту Семена.
– Бабаевский, конечно же, неуч, – с фирменной прямотой заявил он, – хамло и бурбон, но – не бездарь. Писать он умеет.
– Ага, – иронически хмыкнул Д. Розенфельд, многолетний оппонент Некукуева, – талант, безусловно, присутствует. На уровне многотиражки «Голос Ставрополья». Но на уровне Нобелевки…
Прозаик недоуменно пожал плечами.
Прямо скажем, не Д. Розенфельду следовало бы рассуждать о талантах. Ибо более чем скромные размеры литературной одаренности самого прозаика были всем присутствующим великолепно известны. И, случись это дело поближе к полуночи, Некукуев бы знал, что ответить, но…
Но сейчас время для выкладывания всей правды-матки ещё не настало, и не отличавшийся особой находчивостью Некукуев смущенно выдавил долгое «э-э-э» и замолк. Образовавшуюся речевую лакуну тактично заполнила жена поэта Ефимова.
– Ди-и-има, – протяжно сказала она и одарила прозаика многозначительным взглядом, – какой же ты все-таки ску-учный. Все о делах, о делах… А я, между прочим, сегодня в новом пла-атье, а ты и не заметил…
Розенфельд, бывший отчаянным бабником, причем бабником точно таким же, как и беллетристом, – т. е. старательным, но неумелым, услышав этот прозрачный намек, подкрутил правый ус, подсел вплотную к Ефимихе и больше уже о Семене Петровиче не вспоминал.
А Некукуев вздохнул и занялся семгой.
III
Самое же интересное происходило на дальнем конце стола – там, где «Абрау» с «Полтавской» произрастали погуще, а коньяк и икорка пореже, а кое-где и вовсе присутствовали селедка под шубой на пару с простолюдинкой «Московской», – короче, там, в этих дальних и мало изученных неудобьях пила, говорила и ела одна ничем не примечательная с виду барышня – начинающая поэтесса Наталья Трегубова.
Юное дарование смешил и развлекал литературный критик Червинский – невысокий и плотный мужчина с чуть тронутой сединою бородкой.
Соломон Рафаилович (муж хозяйки) наблюдал за флиртующей парочкой с неудовольствием. Сам он в качестве принца-консорта восседал на аристократической половине застолья, но даже оттуда сперва попытался испепелить Трегубову до бела раскаленным взором, а после не выдержал, перебежал на дальний конец стола и крикнул ей в самое ухо: «Сволочь!».
Как вы и сами уже, наверно, догадываетесь, юное дарование приходилось Браку любовницей, и неглупый Соломон Рафаилович вел себя в этот вечер точно так же, как ведут себя все т. н. "зрелые" мужчины, имевшие несчастье (или всё-таки счастье?) по уши втюриться в молоденькую, – т. е. по-идиотски.
Впрочем, сама Наталья Петровна никакого внимания на эскапады своего великовозрастного приятеля не обратила и, пригубляя «Абрау», продолжала посверкивать зубками в ответ на каждую шутку Червинского.
Соломон Рафаилович выбежал вон. Минуты две или три он простоял там в полном одиночестве. А потом по ковру зашуршали шаги.
Увы, но это была не Наталья!
На лестницу вышла Георгия Константиновна.
– Сонечка, хватит придуриваться, – громко сказала она, с неподдельным сочувствием глядя на мужа.
– Жорочка, я за себя не ручаюсь! – тоненьким голосом закричал Соломон. – Я сейчас просто-напросто вырву у этой заплывшей жиром свиньи её бороденку!
Георгия Константиновна (естественно, все о преступной страсти супруга знавшая и даже отчасти бывшая его конфиденткой) печально вздохнув, поинтересовалась:
– Соня, тебе ОЧЕНЬ больно?
– Да, – всхлипнул муж, – и еще я очень боюсь испоганить твой праздник.
– Ах, ты мой бедный влюбленный шлимазл! – глядя куда-то вдаль, прошептала Георгия, а потом смахнула слезу и продолжила. – Хорошо, я тебе помогу. Но, Соня, запомни, что это будет в ПОСЛЕДНИЙ раз. Больше я вас мирить не буду.
Далее Георгия Константиновна продемонстрировала блестящий образчик т. н. «челночной дипломатии»: прогнав Соломона, она сперва о чем-то долго шепталась с вызванной на лестницу поэтессой, потом, спровадив Наталью, вернула Соломона Рафаиловича и минуты две или три пошушукалась с ним, а потом, наконец, удалилась сама, дав возможность обоим влюбленным побеседовать с глазу на глаз.
Последствием этих маневров стал глубокий и прочный мир. Соломон Рафаилович, позабыв о статусе принца-консорта, перебрался в Натальины неудобья и стал с аппетитом кушать селедку под шубой, Георгия Константиновна завела интеллектуальную беседу с почти равным ей по литературному рангу Юрием Германом, а внезапно осиротевший Червинский попытался слегка поухлестывать за женою поэта Ефимова, но, получивши афронт, равнодушно махнул рукою и принялся заливать горе водкой.
Короче, банкет удался: доктор наук Некукуев и критик Зеленский отчаянно спорили о поэтике Маяковского, жена поэта Ефимова, подсев к драматургу Природину, почти совсем согласилась поехать смотреть его знаменитую коллекцию византийских перстней, романист Иванзон плясал "барыню", фельетонист "Ленинградской правды" Улыбин декламировал на весь зал Гумилева, заслуженный алкоголик Габис мирно спал, уткнувшись лицом в салат.
И вот – посреди всей этой идиллии – вдруг случился скандал.
Да какой!
Но обо всем по порядку.
IV
Ровно в половине двенадцатого дверь в ресторанную залу вдруг распахнулась, и в огромном дверном проеме возник практически не замечавший повиснувшего на нем старичка-швейцара Евтушенко.
Поэт выглядел странно: каракулевый воротник его драпового пальто был наполовину оторван, левый рукав густо выпачкан в чем-то белом, шарф, шапка и галстук – утеряны, напрочь лишенная пуговиц розовая сорочка была распахнута настежь, демонстрируя всему свету его молодое поджарое тело.
На щеке кровоточили несколько свежих царапин.
Окончательно отшвырнув едва доходившего ему до плеча привратника, Евгений Александрович сделал пару шагов вперед и оглушительно крикнул:
– Что, гады, пьете? А Семёна Петровича Бабаевского только что утопили в Фонтанке!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
НА УГЛУ САДОВОЙ И МАЙОРОВА
I
Елена Сергеевна Булгакова, как всем известно, давала читать потаенную рукопись мужа отнюдь не каждому. Наверное, лишнее уточнять, что обаятельнейший Евгений Александрович попал в число этих избранных одним из первых.
О чем не раз потом пожалел. Ведь не читай он романа, описываемых нами нелепых событий наверняка б не случилось.
А случилось-то, собственно, вот что. Как вы наверное, помните, мы оставили Евгения Александровича в «Рюмочной №8», где он спешно записывал в свой блокнотик стихи. Спустя же час с лишних никаких стихов он уже не писал. К этому времени Евгений Александрович успел потерять шарф и шапку, но пальто еще не порвал и царапин на щеку не заработал.
Евтушенко был пьян. Пьян окончательно и бесповоротно. При этом он принял на грудь всего грамм четыреста, что при его богатырском здоровье и дозой-то не было, но – развезло.
Бывает.
Одинокий загул Евтушенко давно уже стал банкетом. Со всех четырех сторон над ним нависали какие-то мутные хари, гулявшие-евшие-пившие за его, Евтушенковский счет, а почему он был должен досуг этих харь оплачивать, поэт, если честно, не помнил, но почему-то все равно подчинялся этому стихийно возникшему в «Рюмочной №8» обычаю.
Из уважения к щедрому гостю восседавший на подоконнике инвалид особенно энергично растягивал меха гармошки и, через раз попадая в ноты, орал:
Я был ба-таль-о-онный разведчик,
А ён – пи-исаришка штабной.
Я был за Расею от-вет-чик,
А ён спал с моею женой.
– Нашу! – выкрикнула из-за спины поэта какая-то очередная протокольная морда.
Инвалид послушно прервал балладу и заголосил:
Всю Европу за три пе-ре-ку-ра
Из конца в конец пройдем мы хмуро.
О-океан нам тоже не препона,
Па-та-муш-та с Волги мы и с Дона.
Соседние столики грянули:
Шагом, братцы, шагом,
По долинам, речкам и оврагам.
Чтоб с сердцами, полными отваги,
Нам дойти до города Чикаги.
– Молодой человек, – вдруг раздался откуда-то сбоку негромкий, но очень отчетливый голос, принадлежавший неожиданно интеллигентному старичку в грибоедовских круглых очёчках, – а вам приходилось бывать в Германии?
– Да, – ответил Евгений чистую правду, потому что одна из его турпоездок была именно в ГДР.
– Ну и как вам? – поинтересовался старик.
– Н-ничего, – пожал плечами Евгений Александрович, – ничего так, уютненько, чистенько.
Господа из разных этих штатов,
Не дают забыть, что мы солдаты,
Но мы тоже, братцы, не зеваем
И рога им всем пообломаем.
– А я, – своим на редкость отчетливым голосом продолжил совсем как-то не сочетавшийся с этим грязным кабаком старикашка, – в Германии тоже бывал. В сорок пятом. Ну, о подвигах нашего славного воинства в том далеком году вы, я надеюсь, наслышаны? А, Евгений Александрович?
– Откуда вы меня знаете? – удивился Евтушенко.
– Ну, кто ж вас не знает! Вы – надежда всей русской поэзии-с.
– А-а… – польщено кивнул Евгений.
Шагом, братцы, шагом,
По долинам, речкам и оврагам.
Чтоб с сердцами, полными отваги,
Нам дойти до города Чикаги.
– И была у нас там, – продолжил старик, – одна девочка-немочка. Звали Эммой. Было ей лет пятнадцать. Вся такая нежная, тоненькая, как… олененок. Вы мультфильмы Диснея смотрели? Помните там такого Бэмби? Так вот очень похожа. Очень. Судьба таких девочек в побежденной Германии вам, я надеюсь… известна, но именно эта девчонка при всей своей внешней надмирности была, как ни странно, наделена определенной житейской сметкой и приняла единственно правильное решение: закрутила любовь с одним из наших офицеров. Выбранным ею счастливцем оказался капитан Николаев – безусый двадцатилетний мальчишка, которому, говоря по совести, и лейтенантские-то погоны носить было рано, но война есть война. Там чины растут быстро.
Мы прошли такие, братцы, ады,
Что теперь нам ничего не надо.
Крошка табака да спирту трошки
Да немного сала и картошки.
Справедливости ради отмечу, что этот самый двадцатилетний капитан вышел и ростом, и кругозором, и статью, имел три ордена Красного знамени, часами шпарил Симонова с Есениным, короче – смерть девкам. И закрутилась у них там такая любовь, что стало нам страшно. Ведь вы, дорогой мой Евгений Александрович, естественно, знаете этот старинный красноармейский обычай: е...ть – е…и, а влюбляться не смей.
Шагом, братцы, шагом,
По долинам, речкам и оврагам.
Чтоб с сердцами, полными отваги,
Нам дойти до города Чикаги.
А наша влюбленная парочка нарушала этот негласный закон и явно, и нагло. И начал на них нехорошо так поглядывать особист Краснопевцев. Настолько нехорошо, что товарищ полковник – командир нашей части и отец наш родной – капитана-мальчишку вызвал и намекнул ему матерно: так, мол, и так, чтоб тебя в перегрёб, тебе что – сучек фашистских мало? Драть что ли некого? А-атставить Эмму! Но Николаев уперся. Тогда отец наш родной поступил по заветам царя Соломона: двадцатилетнего капитана Николаева, как лучшего из лучших, велел отослать в Москву, в Академию генерального штаба.
А Эммочка, стало быть, осталась в одиночестве.
Мы еще напишем из Парижа,
А пока что города пожиже,
Разные берлины и варшавы
Тоже нам добавят ратной славы.
Многие из господ офицеров, – продолжил старик, – глядя на это николаевское наследство, плотоядно облизывались, но конкретных действий не предпринимали, т. к. товарищ полковник (отец наш родной) тоже вдруг начал бросать на Эмму не по-стариковски томные взгляды. Поначалу мы в это не верили, поскольку товарищ полковник был, во-первых, мужчиной на возрасте (почти мой ровесник, во время Первой германской вполне мог вошей в окопах кормить под моим началом), а, во-вторых, отличался неслыханно крепкой по меркам последней войны моралью: окромя законной супруги в Москве была у него ППЖ Светлана Михайловна и более – никого.
Клянусь честью!
(Я сам за Вторую германскую полков пять поменял, но больше такого образцового семьянина не встретил).
Шагом, братцы, шагом,
По долинам, речкам и оврагам.
Чтоб с сердцами, полными отваги,
Нам дойти до города Чикаги.
Но, видать, бес в ребро. Короче, вызвал к себе товарищ полковник Эмму, вызвал раз, вызвал два, вызвал три да все, видно, без толку.
Дальнейшее я излагаю со слов Светланы Михайловны, поделившейся сокровенным со своей лучшей подругой, ну а та, уж как водится, раззвонила о нем всему свету.
Короче, позвал товарищ полковник Эмму в последний, четвертый раз. Налил шнапс – та не пьет. Налил дважды трофейный французский коньяк – с тем же, увы, результатом. Товарищ полковник разгневался и шаркающей кавалеристской походкой…
– Ранним утром четырнадцатого нисана, – зачем-то вставил поэт.
– Вы тоже изволили знать Михал Афанасьевича? – удивленно приподнял брови старикашка.
– Н-нет, – помотал хмельной головою поэт, – я в силу возраста знаком только… с Еленой… и-ык… Сергевной.
При слове «Елена Сергеевна» его собеседник поморщился:
– Я эту последнюю Мишину пассию, если честно, не жалую. Она нас с Мишелем рассорила. Причем, очень подло и насмерть. Но к делу, к делу, mon cher! Короче, товарищ полковник очень сильно расстроился, после чего шаркающей кавалеристской походкой подошел к личному сейфу и вынул оттуда свою главную драгоценность – запечатанную бутылку «Вдовы Клико» (такое вино перед Первой германской стоило сорок империалов за дюжину, ну а нынче его и за все алмазы Голконды не купишь).
Достал товарищ полковник бутылку, лично открыл, лично налил и заорал:
– Пей, сука!
II
…Евгений Александрович понимал, что под безобидной личиной болтливого пьяницы скрывается матерый антисоветчик, от чьих провокационных речей следует со всею решительностью отмежеваться. Но сделать это поэт почему-то не мог: старик все порол и порол свою ахинею, а бедный Евгений Александрович все сжимал и сжимал в кулаке раскалившийся докрасна стакан с русской водкой и был не в силах произнести ни слова.
– Надеюсь, вы понимаете, – донеслось до поэта, – что военспеца, бравшего Крым с Бела Куном, нелегко удивить жестокостью…
(«Ё.. твою мать! – схватился за голову Евтушенко. – Он публично хвастается связями с разоблаченным врагом народа!»)
Евтушенко напрягся, попытался сделать хоть что-то, но единственное, что у него получилось, – это поднять, наконец-то, злосчастный стакан и выпить горячую, словно свежезаваренный кофе, водку единым духом и безо всякой закуски.
– И вы хотя б понимаете, КТО виновен в этой ужасной трагедии?! – патетически вздернув вверх свою правую руку, спросил старикашка.
– Кто? – остатками голоса прохрипел Евтушенко.
– Вы-с, Евгений Александрович! Вы-с и виновны-с! Именно вы своими фальшивенькими и бодренькими стишонками и всемерно способствуете торжеству всероссийского скотства! Вы, да еще вот этот то-ва-рищ, – старик брезгливо ткнул пальцем во все так же сидевшего у окна гегемона. – А ну, обернись! – приказал он рабочему.
Гегемон обернулся. Его выпученные глаза и по-рыбьи скошенный подбородок показались Евгению странно знакомыми.
– Вот он-то и в этом во всем виноват-с! – возопил старикашка. – Что, брат, попался? Поздно оправдываться? Рыцарь горестной натуры, Бабаевский, милый пыщ, нобелевский, драть тебя в душу, лауреат! Семен Бабаевский, в чьих картонных романчиках, – в тенорке старичка вдруг прорезался грубый кавказский акцент, – нэт ни слова о патрыатызме, но всо дышит патрыатызмом. Бейте его, Евгений Александрович!!!
Старичок, воздев вверх кулачки, тигром набросился на лже-работягу. Тот резво отпрыгнул и, скача по столам, ловко понесся по направлению к выходу.
Евтушенко, зачем-то зажав в кулаке солонку, что есть духу помчался за ними.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ПАРАНОЙЯ, КАК И БЫЛО СКАЗАНО
Лже-работяга выскочил на Садовую, ловко лавируя между машинами, пересек проезжую часть, единым прыжком перемахнул через высоченную ограду Юсупова сквера и скрылся среди голых деревьев. Евтушенко в горячке погони тоже, кряхтя, попытался залезть на это почти трехметровое ограждение, но близ самой вершины сорвался и больно свалился обратно на землю.
– Зря вы так-то! – отчитал его старикашка. – Бегите лучше дворами, – старичок указал на открывавшуюся за Музеем железнодорожного транспорта желтую арку ЛИИЖТа. – Проходными к Фонтанке. Мы там его встретим.
Евтушенко последовал его совету, нырнул под арку, и неестественно быстро – секунд буквально за пять – оказался на углу Фонтанки и проспекта имени Сталина.
Там, на запорошенной снегом набережной, уже громко сопели и переминались с ноги на ногу вцепившиеся друг другу в грудки Бабаевский и старикашка. Евгений тут же пришёл на помощь приятелю и дела автора «Золотой звёзды» вроде как пошли совсем худо, но потом Бабаевский сумел отпихнуть их обоих, спрыгнул на тоненький лед Фонтанки и рысью помчался к противоположному берегу.
Старичок-провокатор тоже сбежал на вылизанную ветром наледь и начал резво преследовать Семена Петровича.
Как ни пьян был Евгений Александрович, но последовать их примеру он все-таки не решился. Вцепившись двумя руками в решетку набережной, поэт пристально наблюдал за погоней. Шустрый не по годам старикашка почти что настиг Семена Петровича, крепко схватил его за драповый хлястик – хлястик хрустнул и остался в его кулаке. Старик снова чуток понаддал и сумел ухватить нобилианта за ворот. Бабаевский попытался вырваться и здесь… здесь наконец-то случилось то, что не могло не случиться.
Новорожденный осенний лед под ногами дерущихся треснул, и старикашка на пару с Семёном Петровичем моментально скрылись в водной пучине.
Потонули оба как-то мгновенно. Словно два топора. Поначалу Евтушенко казалось, что в дымящейся проруби продолжают плавать чья-то каракулевая шапка-пирожок и красный членский билет Союза писателей, но потом, приглядевшись, он понял, что даже и это ему почудилось, и от минуту назад дышавших и живших людей не осталось совсем ничего.
…Сперва Евгений хотел позвать на помощь маячившего неподалеку милиционера, но потом неожиданно сообразил, что их обоих – и старичка, и Семена Петровича,– он сможет легко отыскать на улице Перевозной, дом 2, квартира 68 – после чего, не теряя ни единой секунды, поэт галопом помчался к Матисову острову. По пути Евгений Александрович взломал фанерный киоск «Союзпечати», сорвал и пришпилил на грудь висевший в киоске бумажный портрет Иосифа Виссарионовича Сталина, затеплил хранившуюся под прилавком на случай перебоев с электроэнергией свечку и в квартиру № 68 прибыл во всеоружии.
Вопреки неотступно маячившему перед внутренним взором поэта гениальному тексту, ни наглой голой соседки, ни страшной шапки-ушанки, ни жуткой облупленной ванны в квартире №68 не оказалось. Была там (поэт оказался на кухне) лишь тоже достаточно страшная – вся в черных пятнах сбитой эмали – раковина, да залитая позавчерашней едой плита, да сидевший за круглым столом здоровенный детина, увлеченно водивший коротким носом по толстому библиотечному учебнику.
Детина поднял наголо бритую голову и хрипло спросил:
– Х...ли надо?
Евтушенко конфузливо извинился и выскочил на лестничную клетку. План дальнейших действий был ему абсолютно ясен.
Он должен был срочно прибыть в банкетный зал гостиницы «Европейская» и выжечь калёным железом всех собравшихся там окололитературных трутней.
После чего мир будет спасён и снова вернётся в царство нормальности.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
В СУМАСШЕДШЕМ ДОМЕ
I
…Прошло несколько дней. На правах трижды лауреата Сталинской премии Евгений Александрович занимал комфортабельный полулюкс с прекрасным видом на Пряжку. Соседями Евтушенко по больничной палате были: бывший инструктор Октябрьского райкома партии Званцев и старый большевик Сигизмунд Лопатинский.
Оба расстались с рассудком недавно: Артемий Петрович (так величали Званцева) ровно месяц назад, проверяя работу партийной организации театра оперы и балеты имени Кирова, как был – в пиджаке и с портфелем – неожиданно вышел на сцену и исполнил арию Кончака из оперы «Князь Игорь», а Сигизмунд Палладьевич, зайдя на прошлой неделе в распределитель обкома на Михайловской улице, представился секретарем ЦК Фролом Козловым и потребовал черной икры вместо полагавшихся ему по чину сосисок.
Во всем остальном соседи поэта были людьми компанейским и невредными: Артемий Петрович, готовясь к гастролям в Болгарии, периодически распевался и чистил горло, а Сигизмунд Палладьевич, отлично осведомленный о повадках своего alter ego, с утра и до вечера накручивал папильотки и чистил ногти маникюрной пилкой.
(Вы здесь, наверное, спросите: откуда могла появиться пилка у сумасшедшего? А я вам на это отвечу, что рядовым умалишенным подобные вещи, естественно, не положены, а вот обитателям полулюкса доступно еще и не такое).
...Итак, минут через двадцать, уставший наводить марафет Лопатинский распахнул настежь свою прикроватную тумбочку, порылся в принесенной дочерью передаче, вынул баночку крабов, вскрыл ее круглым консервным ножом и начал закусывать с нечастым даже среди абсолютно здоровых людей аппетитом.
– Артемий Петрович! Евгений Александрович! – громко выкрикнул он, опустошив баночку до половины. – Милости просим. Присоединяйтесь!
Евгений Александрович, как человек еще не обвыкшийся, отрицательно помотал головой, а вот Артемий Петрович, моментально прервав вокализы, достал личную вилку, взял в руки початую баночку и буквально за пару минут полностью избавил ее от содержимого.
– Как вам понравились крабы? – с интересом спросил Лопатинский.
– Хорошая пища, – прочавкал Званцев. – И не только вкусная и питательная, но и крайне полезная для голосовых связок. Такие дефицитные продукты придают особую нежность и бархатистость моему нижнему "до". Вот извольте-ка убедиться:
Всё пле-э-энником себя ты здесь считаешь?
Запел инструктор.
Но разве ты жи-ы-ы-вешь как пле-э-энник,
А не го-о-ость мой?
– Да разве же это крабы! – торопливо прервал его старый большевик. – Разве это, Артемий Петрович, крабы? Вот, когда меня сразу же после Шестнадцатой партконференции в порядке усиления периферийных кадров перекинули на Камчатку, так вот там этих самых крабов было, как – я извиняюсь – говна за баней. Припоминаю такой смешной случай. Сидим мы как-то с товарищем Банниковым, будущим, я извиняюсь, врагом народа, в тамошней ресторации и отдыхаем после пленума крайкома. Кто же мог знать, что товарищ Банников через каких-то полгода будет завербован чайканшистской разведкой? Никто не мог знать. И вот я, проявляя, согласен, известную политическую близорукость, заказываю на двоих графинчик чистого спирта и два бифштекса с картошкой.
Фразу "два бифштекса с картошкой" старый большевик произнес с таким смаком, что у обоих его час назад пообедавших слушателей потекли голодные слюнки.
– И вдруг, – продолжил Лопатинский, – из-за соседнего столика встает и приближается к нам какая-то, я извиняюсь, вполне уголовная рожа – небритая, усатая, патлатая и с волосами до плеч, как у попа или хиппи, хотя, конечно, никаких таких хиппи при товарище Сталине не было да и попов мы с товарищем Банниковым извели на Камчатке почти что под корень. Подымается эта, короче, протокольная морда, подходит к нашему столику и спрашивает: "Мужики, а мне можно вашу картошечку схавать?". Мы (нам ведь жизнь и здоровье дороже!) ему отвечаем: "Пожалуйста, кушайте". Ну, а этот полупоп-полухиппи садится за столик и нашими же вилками обе порции убирает вчистую. После чего начинает извиняться: "Простите, братишки, страсть как по картофану соскучился. Хотите, я вам закажу по две порции?". Ну, мы-то с товарищем Банниковым хотим одного: чтоб это пугало огородное оказалось от нас на расстоянии нескольких километров, – и, соответственно, отвечаем: "Да, нет, ерунда, ничего нам не нужно". А он ни в какую! "Не хотите картошечки, я вам кое-что повкусней подарю!". И вот, представляете, – в центровом ресторане! – достает здоровенный холщовый мешок, вынимает оттуда огроменного краба, и отламывает от него две гигантские клешни, величиной с мою руку... да нет, даже и не с мою, а с руку товарища Евтушенко! ...и, отломив, говорит: "Вы их прямо сырыми покушайте, а потом отправляйтесь к молодкам. Осечки не будет!". "А вы, – мы из вежливости его спрашиваем, – с нами крабов покушать не хотите?" "А я их, – он нам отвечает, – не могу даже видеть. Три месяца в море одними этими крабообразными питался". Вот такая история.
– Ну, и как, – с интересом спросил его Званцев, – осечки действительно не было?
– Не могу вам сказать с абсолютной уверенностью, – помотал головой Лопатинский, – дело в том, что товарищ Банников был в этих вопросах товарищем очень скрытным, а что касается меня лично, то супруга моя, актриса Малого театра Анастасия Самохина ехать со мной на Камчатку отказалась категорически, а внебрачных контактов я – как коммунист – избегал. К тому же и женщин у них на Камчатке было, я извиняюсь, значительно меньше, чем крабов. Так что следующая моя интимная близость имела место лишь через два с половиной года, и, хотя никаких нареканий от моей новой супруги в первую брачную ночь не последовало, какова была в этом роль той гигантской клешни, я с уверенностью сказать не решаюсь.
Как это часто бывает в сугубо мужских компаниях, игривая тема, подкинутая Лопатинским, сразу же разохотила и Званцева, и Евтушенко, причем Артемий Петрович, как человек, явно едущий «с ярмарки», загорелся куда как сильнее поэта и совсем уже было собрался поведать о сокровенном, как вдруг дверь в полулюкс распахнулась и в палату вошли два знакомых собравшимся санитара, а вслед за ними – главврач А. Кащеев.
II
Главврач напряженно пошарил взглядом по комнате и прошептал:
– Вроде, сносно.
– Может быть, занавески повесить? У завхоза имеются. А, Андрей Николаевич? – подобострастно предложил санитар Петров, имевший среди сумасшедших репутацию редкостной сволочи.
– Не, не положено, – грубо буркнул Кащеев.
– А, может быть, скатерть на стол?
– Вот скатерку бы не мешало бы, – кивнул головою Кащеев, – хотя...
– Андрей Николаич, идут! – послышался из коридора звонкий голос медсестры Эльвиры, главной местной секс-бомбы и ППЖ врача А. Кащеева.
III
Кащеев тут же замолк и вытянулся по стойке «смирно». Спустя пару секунд в палату ввалилась целая делегация, из-за чего в просторном – по местным понятиям – полулюксе сразу же стало тесно и шумно. Во главе вошедших стоял красивый и статный мужчина с идеальным пробором, не узнать которого было бы трудно, даже если б его облаченная в больничную пижаму копия и не восседала бы на одной из коек.
Это был Козлов Фрол Романович.
За спиною секретаря ЦК поблескивал очёчками, надеюсь, еще не забытый читателями агент 0028.
– Этот? – тихо спросил он Козлова и тыкнул пальчиком в Евтушенко.
– Этот, – ответил ему секретарь ЦК настолько почтительным тоном, что все присутствующие с удивлением поняли, что он полагает агента, как минимум, ровней.
– Показания сверены? - поинтересовался агент.
– Да-да, – закивал Фрол Романович. – даже найдено тело. Вернее, два тела. Одно из них принадлежит Бабае… – секретарь поймал взгляд агента и тут же исправился, – одно из них принадлежит ОБЪЕКТУ. Второе – пока не опознано.
– Понятно, – кивнул агент. – Нам с вами, похоже, придется действовать по запасному варианту. Как ты думаешь, ЭТОТ… потянет?
– А куда он, блин, денется с подводной лодки? – хохотнул Фрол Романович.
– А что сказала наука?
– Наука полностью "за".
– САМ его уже видел?
Фрол Романович вопросительно поглядел на одного из членов своей свиты.
– Фрол Романович! – бодро отрапортовал референт. – Страдающий вялотекущей шизофренией больной Евтушенко вчера (после дачи сильной дозы снотворного) был лично осмотрен академиком Петросяном. Академик признал кандидатуру товарища Евтушенко оптимальной. Нестыковки по росту и возрасту, как заверил нас академик, являются легко устранимыми.
– Ну так что? – Козлов перевел вопросительный взгляд на агента.
– Ты здесь власть, – пожал плечами 0028-ой. – Ты и решай.
– Хорошо-хорошо! – Козлов громко откашлялся, одернул прекрасно пошитый пиджак, зачем-то пригладил и без того безупречно лежавшую шевелюру и после томительно долгой паузы промолвил. – Дорогие... товарищи! Есть мнение, что... что страдающего вялотекущей шизофренией больного Евтушенко следует... перевести в трехкомнатный люкс на втором этаже, приставив к нему усиленную охрану. Товарищ Кащеев, у вас есть возражения?
Главврач, продолжая есть глазами начальство, выпятил грудь и заорал:
– Бу… сдено, тащ.. сетарь… центрального тета... тической партии сетского союза!!!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ПРОГУЛКА ПО ЗЛАЧНЫМ МЕСТАМ Г. ПАРИЖА
I
11 декабря 1965 года немногочисленные прохожие, отважившиеся – несмотря на мороз – выйти из дому, могли повстречать на улице Маркаде весьма и весьма пожилого мужчину в отменно пошитом пальто, но – без шляпы. Мужчина шел, засунув руки в карманы, и что-то гневно шептал себе под нос.
Если б среди прохожих вдруг отыскался любитель изящной словесности, то даже и он бы навряд ли признал бы в этом городском сумасшедшем красу и гордость всей Франции – Луи-Мари Арагона.
…Луи-Мари резко притормозил, отворил массивную дверь и по трем гранитным ступенькам спустился в не очень большое и весьма не дешевое (судя по изысканной простоте убранства) кафе. Подбежавшему официанту Арагон повелел принести «Фигаро» и двести граммов «Метаксы».
(Эта дрянная эллинская граппа привлекала живого классика тем, что – единственная из всех крепких напитков – не ложилась могильной плитою на грудь и не повышала давление. При разумных, естественно, дозах. Если же доза была неразумной, то Арагон даже после "Метаксы" просыпался на следующий день полутрупом и каждый раз сомневался, суждено ли ему дожить до вечера. Правда, вечером вновь напивался. Так продолжалось вторую неделю).
С ежедневной своей газетой пунктуальный Луи в этот вечер не справился: пролистнув очередную статейку о намечаемом франко-германском альянсе, он поелозил невидящим взором по очередному отчету о суде над Бретонским Отравителем, потом пропустил, не заметив, крошечную заметку о похоронах Е. А. Евтушенко, а, когда наконец-то добрался до самого интересного – богато иллюстрированного разворота о врученных вчера в Стокгольмской ратуше премиях, силы его оставили и полукилограммовый волюм «Фигаро» бесшумно свалился на пол.
Живой классик так и не увидел ни седовласого шведского монарха, равнодушно ручкающегося с пучеглазым господином во фраке, ни повторное фото этого же господина на фоне торжествующей советской делегации, ни парную фотографию пучеглазого с широкоплечим красавцем в двубортном костюме (любой из наших читателей без труда бы узнал в красавце Фрола Козлова), ни многого, многого другого.
Луи-Мари Арагону было не до того.
Живой классик плакал.
Причиной его рыданий явился тот самый юный почтовый служащий (по имени Огюст де Марэ), с которым мы уже мельком знакомили наших читателей в третьей, если я не ошибаюсь, главке. Этот юный повеса женился. Еще две недели назад он клялся Луи, что не испытывает к своей невесте ни малейшей симпатии и не прогоняет ее только из-за родителей, а потом вдруг отвел эту сучку в мэрию и перестал снимать трубку.
Мерзкий лгунишка!
Луи-Мари поднял заплаканные глаза и огляделся. Рядом сидело двое студентов-белоподкладочников, а чуть-чуть поодаль – четверо алжирских «черноногих» шумно обсуждали свои темные делишки.
Сто чертей им всем в глотку!
Вместо давешнего официанта «Метаксу» на столик к Луи почему-то принесла черноволосая красотка-барменша. Видеть эту смазливую стерву Арагону было невмоготу. Осторожно – так, чтоб ни в коем случае не задеть ее пальцами – писатель принял из рук барменши бокал, отпил добрый глоток «Метаксы» и еще разок осмотрелся.
Сто чертей им всем в глотку!
Один из студентов в профиль удивительно походил на Огюста. Да и у второго – не столько в чертах лица, сколько в жестах, осанке и в мимике проступало нечто огюстоподобное.
Сто чертей им всем в глотку!
Даже у одного из «черноногих» его переломленный легкой горбинкой нос был точно таким же, как у неверного Арагоновского любовника.
Сто чертей им всем в гло… О, Боже! Боже! Боже! Буквально за каждым столиком в этом грязном притоне сидели сплошные огюсты!!!
Живой классик завыл и готов был разбить гениальную голову об облицованные желтым кафелем стены, но…
Положение спас официант.
– У господина проблемы? – звучным, как у актера "Комеди Франсез", голосом поинтересовался он.
– Идите к черту! – грубо ответил Луи.
– Еще раз прошу извинить за вторжение, – не унимался лакей, – но, может быть господину не стоит нести свое горе в одиночку? Может быть, было б разумней разделить его с какой-нибудь… прекрасной женщиной?
(«А почему бы и нет? – вдруг подумал Луи. – Приемчик, конечно, донельзя затертый, но ведь счастье, если верить Шатобриану, можно найти лишь на проторенных дорогах»).
– Да-да, может быть, может быть, – произнес он вслух, – но… понимаете…
Повисла неловкая пауза.
– Месье может не продолжать, – кивнул официант, – я всё уже понял.
II
…Минут сорок спустя за столом у национальной гордости уже сидел размалеванный мальчик в расстегнутой на безволосой груди ярко-красной рубахе. Мальчик ничем (кроме крошечной родинки над левым соском) не походил на Огюста, но именно этим несходством Луи Арагону понравился. Когда официант шепнул ему на ухо цену, прижимистый классик едва не свалился в обморок, но, пару раз чертыхнувшись, таки отслюнил восемь сотен.
…В ужасном отеле без лифта и душа Луи-Мари пришлось заплатить за номер еще двадцать франков новыми, а утром он обнаружил, что юноша-проститутка исчез, прихватив его бумажник и запонки, но – при всей своей, повторяю, скаредности – о потерянном Арагон не жалел.
Ибо шельма Огюст ему больше не снился.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
КОТЕЛЬНИЧЕСКАЯ НАБЕРЕЖНАЯ, ДОМ ЧЕТЫРЕ
А в это время в далекой Москве на Котельнической набережной случилось, читатели, вот что. Разъяренный академик Петросян срочно вызвал свою лаборантку Зарембу и гневно спросил ее по-армянски:
– Ты калган в какой теплице рвала?
– В четвертой, Ашотик-джан, – глубоко приседая, ответила ему Заремба.
– Мери кунем! – заорал академик и впился узловатыми пальцами в частично сохранившиеся на затылке кудри. – Трижды мери кунем! Ты что, дура, наделала? В той теплице калган недоспелый! Его в третьей срывать было нужно.
– Простите, Ашотик-джан, – покраснела Заремба, – больше не повторится. Честное слово.
– А с этим-то… с ЭТИМ-ТО что теперь будет?! – чуть не плача, спросил академик.
– А с ним, – не особо робея, пожала плечами Заремба, – всё-всё превосходно. Вы вчера телевизор смотрели?
Академик отрицательно помотал головой.
– Ну вот, а я всё-всё видела. С ним всё-всё превосходно: такой маленький, пучеглазенький, с рыбьим таким подбородком – не отличишь. На того, молодого, совсем не похож. Родной мамой клянусь! Не похож совершенно.
– Э-э! – махнул рукой академик и от переполнявшего его огорчения перешел на трудный русский язык. – Возможен ретрансформация! В лубая момента! Ты поняль?
– Ну, что вы, что вы, Ашот Арамович, – на отличном русском ответила ему лаборантка. – Бог не выдаст, свинёнок не съест. Всё будет великолэпно!
После чего лаборантка Заремба, лениво качая роскошными бедрами, неспешно направилась к выходу. А маленький, словно гном, академик, бормоча под нос забористые армянские ругательства, продолжил свою беготню по кабинету.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
СТАРОМОЖАЙСКОЕ ШОССЕ, ДОМ ОДИН, СТРОЕНИЕ НОМЕР ПЯТЬ. НАШЕ ВРЕМЯ
I
10 декабря 2… года президент Российской федерации Владимир Владимирович Путин находился на Ближней даче, где занимался государственной важности делом: проверял у т. Сталина пульс.
(Уже шестьдесят с лишним лет т. Сталин находился в глубокой коме, но пульс – очень слабый пульс – у т. Сталина был. Именно это едва заметное вздрагивание августейших лучевых артерий и поддерживало политическое равновесие во всей, слегка пообтершейся по краям, но все еще очень обширной Кремлевской Империи – от Кронштадта и до Владивостока).
…Сперва Владимиру Владимировичу показалось, что пульса нету. Он испугался, но не слишком. Каждый раз, когда ему приходилось сжимать эту исхудавшую и пожелтевшую руку, ему какое-то время казалось, что пульс – отсутствует. Показалась так и сегодня. И только через бесконечно долгих восемь мгновений невидимый глазу сосуд под пальцами Владимира Владимировича вздрогнул, и президент облегченно вздохнул: расклад политических сил в Кремле оставался прежним.
За дверью Путина, как всегда, поджидали Шойгу с Медведевым.
…«Так-так-так, – подумал Владимир Владимирович, подходя к белой двери, отделявшей его от соратников, – что там осталось в нас на сегодня?».
Сперва он подумал, что оставшийся день абсолютно свободен, по потом вдруг припомнил, что еще одно – сугубо протокольное – мероприятие до сих пор не закрыто. В восемнадцать ноль-ноль предстояло вручать ордена старикам: Родниной, Третьяку, Колпаковой, Боярскому, Фрейндлих и этой… слегка подзажившейся национальной гордости – Семену Петровичу Бабаевскому.
Неизбежная встреча с нобилиантом оптимизма Владимиру Владимировичу не прибавила. Смущала не столько его (нобелевского лауреата) вопиющая ветхость (дай бог любому из нас не хуже выглядеть в сто четыре-то года!), сколько плотно окутывавшая Семена Петровича атмосфера зловещих несоответствий.
Несуразность первая: его Персональное Дело оказалась пустым. В толстой потрепанной папке с крупной надписью «С. Бабаевский» Президент не нашел ни листочка.
Несуразность вторая: с человеком с годами, конечно же, может случиться все что угодно. Можно чудовищно располнеть, можно высохнуть, словно вобла, можно согнуться в четыре погибели. Но… ПОДРАСТИ на одиннадцать сантиметров?
Несуразность третья: черты лица нобелевского лауреата давно уже не соответствовали знакомому с детства портрету из школьных учебников. Скошенный подбородок вытянулся, пучеглазость исчезла, на носу появилась какая-то странная раздвоинка.
Несуразность четвертая: Бабаевский вообще-то считался прозаиком, а не поэтом. «Кавалер Золотой звезды», «Приволье» и этот… как там его? …гениальный «Свет над землей». Все эти тексты Владимир Владимирович проходил еще в школе, и именно за них везуну Семену и вручили когда-то в Стокгольме премию. «За колоссальную этическую мощь, проявленную при отстаивании преимуществ прогрессивного общественного уклада… и т. д., и т п.»
Однако в начале семидесятых Бабаевский вдруг начал писать стихи и напечатал подряд двенадцать (!) стихотворных сборников.
Короче, мутный какой-то старик-долгожитель. Хотя в золотые тридцатые (и позолоченные сороковые) годы всемогущие Органы любили брать пареньков с безупречной анкетой и назначать их в советские классики.
Наверно, и этот Семен из таких.
Но ПОЧЕМУ его Папка пустует?
Почему, черт возьми?!
Ну, да бог с ним. Не до семенов петровичей. Своих дел по горло.
II
Путин взялся за ручку двери, потянул ее вниз и вдруг отчетливо услыхал:
– Гамарджоба, Вова!
Сердце национального лидера свалилось в пятки.
Хотя нет, не так.
На самой грани инфаркта его сердечная мышца побывала только однажды, лет десять назад, когда эта фраза почудилась президенту России впервые. Сегодня же эти два страшных слова помстились ему то ли в пятый, то ли даже в шестой уже раз. Так что Владимир Владимирович испугался, но не смертельно.
Президент обернулся.
Да нет, все нормально. Товарищ Сталин был в коме. Его неширокая грудь в белом маршальском кителе чуть заметно вздымалась.
III
Путин тихо вздохнул и пошёл на рандеву с Колпаковой и Бабаевским.
Свидетельство о публикации №226032401154