Зона Лимбо. Глава 4. Дым
Просёлок вывернул из-за рощи, и рощи не стало, и вместо неё возникло пространство. Плоское, бурое, уходящее к горизонту, — и на этом пространстве, разбросанные с той щедростью, с какой война разбрасывает свои дары, лежали вещи.
Фриц попросил Циммера остановить машину. Они стояли на обочине и смотрели.
Ближе всего — «Кюбельваген», такой же, как их собственный, только вывернутый наизнанку огнём. Кузов — чёрный, скрученный, вздыбленный, как будто железо в последний момент попыталось убежать от жара и застыло в этом порыве, в этой судороге бегства. Чуть дальше — грузовик «Опель-Блиц», опрокинутый набок, и из его кабины торчало рулевое колесо, голое, как скелет часов, из которых вынули механизм. Ещё дальше — танк. Лёгкий Pz.II, машина для парадов и устрашения крестьян. Он стоял посреди поля, и башня его была сорвана и лежала в трёх метрах, повёрнутая к небу жерлом, как опрокинутая чаша, из которой допили до дна.
Но не это было главным. Главным были лошади.
Они лежали повсюду — десятки, может быть, больше, — в тех позах, в которых их застала смерть: на боку, на спине, с вытянутыми ногами, как будто продолжали скакать в каком-то подземном пространстве, куда их утянуло вместе с всадниками. Некоторые были совершенно целыми — светло-гнедые, караковые, серые в яблоках. Их шкуры ещё блестели утренней росой, гривы шевелил ветер, и можно было подумать, что они просто спят, если бы не вздутые животы. Огромные, тугие, как барабаны, — животы, в которых смерть уже начала свою работу, свою собственную бухгалтерию, свой учёт прихода и расхода.
Местные жители — крестьяне, мужчины и женщины в серых домотканых одеждах, — тащили туши к двум кострам, горевшим на дальнем краю поля. Ближе к ним, у леса чернел длинный, свежий шрам братской могилы — туда стаскивали улан. Кто-то воткнул в изножье берёзовый крест, сколоченный из двух жердей, и на поперечине висела фуражка — конфедератка, четырёхугольная, польская, с тусклым орлом. Висела, как висят вещи на вешалке в прихожей, когда хозяин вышел ненадолго.
Фриц посмотрел на конфедератку. Орёл на ней посмотрел на Фрица слепым, штампованным взглядом дешёвого металла.
Фриц подумал: они шли на танки. На конях. С саблями. Они знали, что это бессмысленно. Они знали, что сабля не пробивает броню, что конь не обгоняет снаряд, что кавалерия в тридцать девятом году — это самоубийство, красивая, бесполезная, абсолютно эстетичная смерть.
И они пошли.
В этом было что-то, чего Фриц не понимал и не хотел понимать. Что-то, что не помещалось ни в одну колонку, ни в одну графу его выверенного мира. Это было противоположностью учёта. Противоположностью расчёта. Противоположностью всего, во что он верил. Они пошли на танки, потому что… что? Потому что так надо? Потому что родина? Потому что честь? Слова, от которых Фриц обычно испытывал лёгкую, брезгливую иронию, — потому что в его мире «родина» была графиком поставок, а «честь» была параграфом устава.
Здесь, на этом поле, рядом с мёртвыми лошадьми и берёзовым крестом, эти слова вдруг обрели ту пугающую плотность, которой у них не было никогда. В этой картине разгрома таилась своя безупречная, математическая завершённость: горячая плоть, бросившая вызов холодному штампованному металлу, — и металл, разорвавший эту плоть, но сам подавившийся ею.
Для розжига костров крестьяне использовали солярку из подбитых грузовиков и автомобильные покрышки. Огонь гудел, жадно пожирая органику и резину. В небо поднимался густой, маслянистый дым, и из него на дорогу падали крупные, жирные хлопья сажи.
Одно такое чёрное перо опустилось на рукав чёрного кителя Фрица Ланга.
Он смотрел на это пятно копоти, и внезапно звук трещащих покрышек начал отдаляться. Чёрный цвет в его глазах потерял свою плотность. Маслянистый хлопок сажи вдруг замедлил свой танец и начал светлеть. На глазах Фрица чёрная копоть превратилась в ослепительно белый, невесомый пепел.
Он падал тихо, торжественно, как первый декабрьский снег. Этот пепел больше не пах соляркой. От него исходил тонкий, пугающе знакомый, сладковатый аромат — запах сгоревшего сахара, миндаля и человеческих волос. Белые хлопья оседали на его фуражке, на плечах, на ветровом стекле «Кюбельвагена». Фриц протянул ладонь. Белая снежинка коснулась его кожи и растаяла, не оставив грязного следа, оставив лишь ощущение абсолютной, хирургической чистоты.
Фриц моргнул. Белый снег исчез. На рукаве снова чернело маслянистое пятно. Он потёр его пальцем — машинально, как трут опечатку на документе, который должен быть безупречным, — и пятно размазалось, но не исчезло.
— Бремме, — сухо сказал он, отряхивая ткань. — Что на частотах?
Связист, сидевший в машине, поднял голову. Его лицо, осунувшееся после ночи, проведённой за прослушиванием пустоты, чуть оживилось.
— Есть кое-что, герр унтерштурмфюрер. На нашей штабной волне. Обрывки, но наши. Немецкая речь. Формат — вермахт. Они где-то рядом. Километров двадцать-тридцать к западу. Может, ближе.
— Нам надо на трассу, герр унтерштурмфюрер, — сказал Циммер из-за руля. — Бензина — две канистры. Это километров сто. А до Штеттина — как до Луны.
Фриц в последний раз посмотрел на поле. На дым, на костры, на конфедератку.
— Едем. Найдём наших.
Они нашли их через час.
Колонна стояла на обочине шоссе. Точнее — не стояла, а лежала, как лежит раненое животное, которое ещё не умерло, но уже перестало сопротивляться. Крестьянские, реквизированные повозки с нарисованными мелом белыми крестами на бортах. В них были запряжены лошади, настолько измученные, что они не поднимали голов. На телегах сидели солдаты, и эти солдаты были — другими.
Фриц видел отступающих вчера: те были толпой, стадом, массой, утратившей форму. Эти — форму сохранили. Не в смысле порядка и строя, а в том смысле, в каком сохраняет форму обломок, отколовшийся от статуи: он больше не статуя, но по линии скола видно, частью чего он был.
Обер-лейтенант — фамилии Фриц не запомнил, или запомнил, но потом потерял, — сидел на подножке санитарного «Опеля». Он курил и смотрел на небо с тем выражением, с каким смотрят на потолок в приёмной зубного врача: без надежды, без страха, с тупым ожиданием боли.
— Русские, — глухо сказал он, когда Фриц представился. — Под Замостьем. Рота быстрых танков и пехота. Мы потеряли всю технику. Все бронемашины. — Он усмехнулся, и усмешка была трещиной в сухой глине. — Зато бензина — хоть залейся. Мёртвым танкам горючее не нужно.
Он кивнул в сторону грузовика с брезентовым верхом. Фриц увидел канистры. Ровные, зелёные, штабелированные. Канистры, которые должны были кормить железные гусеницы, а теперь кормили только пустоту.
— Берите сколько нужно, — сказал обер-лейтенант. — Лошадей бензином не заправишь.
Циммер уже тащил канистры к «Кюбельвагену» — быстро, жадно, с тем голодным проворством, с каким водители обращаются с топливом, когда оно превращается в драгоценность.
— Куда вы? — спросил Фриц.
— На запад. Домой, — офицер затянулся. — А вы?
— На север. На Штеттин.
Обер-лейтенант посмотрел на него — долго, внимательно, как смотрят на человека, который произнёс нечто непоправимо глупое.
— На север нельзя, Ланг. Красная армия в Восточной Пруссии. Танковые клинья. Десант под Данцигом. Растенбург — вы слышали?
— Слышали.
— Тогда вы знаете. Вся Пруссия — котёл. Через Варшаву не проехать. Вы покойник, если поедете на север. Там теперь только русские и Балтийское море.
Он докурил. Бросил окурок. Растоптал — тщательно, как будто это был последний окурок на земле и его нужно было уничтожить до последней нитки табака.
— И ещё, унтерштурмфюрер, — он понизил голос, хотя вокруг не было никого, кроме раненых, спящих на соломе. — Вашу форму — снимите. На дорогах поляки. Они вчера расстреляли патруль фельджандармерии под Тарнувом. Всех. И повесили — вниз головой. На фонарных столбах. Если увидят руны, — он кивнул на петлицы Фрица, — не будут спрашивать документы. Просто вздёрнут.
Фриц кивнул. Ничего не сказал.
Канистры были погружены. Циммер завёл мотор. «Кюбельваген» тронулся и поехал по шоссе на запад, мимо колонны, мимо повозок, мимо лошадей с опущенными головами. Фриц смотрел на раненых, на их побуревшие бинты, на руки, свисающие с бортов телег. И каждая рука покачивалась в такт движению, и покачивание было мерным, ритмичным, как маятник. Скрип-скрип. Вход-выход.
Они отъехали от колонны километра на два. Шоссе было пустым. Небо — пустым.
И тогда появился звук.
Сначала далёкий, на пределе слышимости. Гул, похожий на гул пчелиного роя, на гул высоковольтных проводов, на гул крови в ушах, когда сердце бьётся слишком быстро. Гул нарастал. Приближался. Он заполнил всё небо, от горизонта до горизонта. Фриц обернулся и увидел их.
Самолёты.
Они шли низко, тройками. Тупоносые, двухмоторные, с красными звёздами на крыльях. Шли ровно, уверенно, с той механической неотвратимостью, с какой движется конвейер, не знающий сомнений. И шли они не к «Кюбельвагену», не к пустому шоссе — они заходили на ту самую колонну повозок с крестами, которую Фриц только что оставил.
— Тормози! — рявкнул Циммер. — С дороги!
Он выкрутил руль с хрустом, и «Кюбельваген» слетел с асфальта, пропахал канаву, перескочил через насыпь и влетел в лесополосу. Ветки хлестнули по ветровому стеклу. Мотор заглох.
Наступила тишина. А потом — не тишина.
Потом был грохот. Тяжёлый, утробный, который чувствуешь не ушами, а диафрагмой, животом, тем местом, где живёт страх. Грохот бомб, рвущих землю, рвущих повозки, рвущих лошадей — тех самых лошадей, которые только что стояли на обочине с опущенными головами. Фриц, прижавшийся к земле, лицом в траву, лицом в чернозём, слышал всё: глухие удары, крики и ржание. Ржание лошадей, которое было не ржанием, а воплем, и вопль этот был человеческим, хотя исходил не от людей.
Снова наступила тишина. Звенящая.
Фриц поднял голову. Бремме лежал рядом, обняв рацию, как ребёнок обнимает подушку во время грозы. Циммер сидел в машине, вцепившись в баранку побелевшими пальцами.
Там, позади, где пятнадцать минут назад стояла колонна, поднимался дым. Чёрный. С чёрными хлопьями. Тот же дым, что и на поле с кавалерией, но теперь к нему примешивался другой запах — запах, от которого Фриц отвернулся. Тот самый бензин, который обер-лейтенант предлагал забрать, стал его погребальным костром.
Фриц не стал смотреть. В нём не было жалости. Было лишь холодное, отстранённое понимание: машина, частью которой он был, уничтожается машиной более совершенной.
— Это «Катюшки», — сказал Бремме. Голос его был ровным, мёртвым, голосом человека, который говорит только для того, чтобы не закричать.
— Что? — Циммер не отрывал взгляда от дыма.
— «Катюшки». Так их называли наши лётчики в Испании. Фронтовой бомбардировщик СБ. Туполев. Они быстрее наших истребителей. От них не уйти. Русское женское имя.
— Женское имя, — повторил Циммер, и в голосе его была та пустота, в которой слова перестают что-либо значить.
Фриц Ланг молчал.
Он смотрел на чёрный, сальный дым, поднимающийся над шоссе. И в голове его снова возник другой дым. Белый, ровный, методичный. Два дыма, чёрный и белый, смешивались, и граница между ними истончалась. Пепел нуждался в очаге. Ему нужно было место, где Фриц мог бы стать тем, кем был предназначен стать.
Он молчал долго. Минуту. Две. Потом он поправил воротник кителя.
— Заводите машину, Циммер.
— Куда едем, герр Ланг?
— В Верхнюю Силезию. Мимо Кракова.
Его пальцы перестали дрожать.
— На Освенцим, — добавил Фриц. — Там есть старые австрийские казармы. Железнодорожный узел. Туда они не дойдут. Там есть наши.
Он произнёс это название так, как произносят имя единственного святого, который ещё способен услышать молитву.
«Кюбельваген» выбрался из лесополосы, выехал на шоссе и повернул на запад. Позади — дым. Впереди — дорога. И дорога вела в Освенцим.
***
Pz. II (Panzerkampfwagen II / Панцер II) — немецкий лёгкий танк, разработанный фирмой MAN в 1930-х годах и участвовавший во Второй мировой войне с её начала до самого конца. D 1939 годe Pz. II был самым многочисленным танком Германии.
«Катюшка» (СБ / АНТ-40) — советский двухмоторный многоместный фронтовой (средний) бомбардировщик. Выпускался в 1935–1941 годах и активно применялся в I-й половине Второй мировой войны.
Свидетельство о публикации №226032401197