Декабрьская ностальгия
Воздух сегодня не звенит, как положено звонкому русскому морозцу. Он тяжел, сыр и пахнет не свежестью, а чем-то подвальным, прелым, чем-то, что упорно не хочет умирать, сопротивляясь натиску зимы. Это запах оттепели, той самой, что делает зиму не сильной, а жалкой. Я открываю форточку, и в щель врывается не холод, а какая-то мокрая, липкая тоска. Она обволакивает лицо, лезет в нос, заставляя чихать, и оседает на губах противным привкусом сырой жести. Деревья. Господи, как они жалки сейчас! Вон тот тополь, что растет напротив моего окна, он не кажется могучим исполином, каким был еще в ноябре. Теперь это черный, исчерченный трещинами скелет. Ветви его — не ветви, а какие-то растопыренные, судорожно вцепившиеся в небо пальцы. Мелкие веточки, покрытые изморозью, кажутся седыми, больными. И все это — на фоне неба. Неба, по сути, нет. Есть нечто давящее, низкое, похожее на мокрую вату, подбитую свинцом. Оно висит над крышами домов так низко, что, кажется, если выйти на улицу и поднять руку, можно достать до этой белесой, осклизлой пелены.
Сам город притих, но тишина эта — обманчивая. Это не благоговейное безмолвие церкви, а тишина перед каким-то нехорошим событием, глухая и настороженная. Сквозь двойные рамы я слышу, как за стеной, в соседней квартире, глухо стучат батареи центрального отопления — они стучат нервно, дробно, словно чье-то нетерпеливое сердце. И к этому стуку примешивается непрерывный, тоскливый шепот воды в трубах. Зимой, когда на улице должна быть ледяная тишина, этот вечный бег воды по металлическим жилам кажется особенно неуместным, почти кощунственным. Он напоминает о том, что под слоем этого грязного снега, под этой ледяной коркой, жизнь не замерла, а просто спряталась, налилась тяжестью и ждет.
Выхожу на крыльцо. Первая ступенька — ледяная, скользкая, и перила обмотаны липкой, мокрой ветошью инея. Я спускаюсь медленно, ставя ноги осторожно, чувствуя, как подошва ботинок теряет сцепление с этим коварным миром. Здесь, внизу, снег другой. Он хрустит, но хруст этот — болезненный, влажный, не тот сухой и звонкий хруст, какой радует слух в ясный морозный день. Здесь снег — это каша. Он набивается в галоши, он тает на лице, и от этого лицо становится мокрым, точно я плакал. Фонарь напротив подъезда горит тусклым, больным глазом. Он не освещает, а только обозначает свое присутствие — желтый, слепой кружок в белесом тумане. Вокруг него вьется мошкара мелких, сухих снежинок, которые уже не падают, а кружатся в бесконечном, бессмысленном хороводе. Они бьются о стекло фонаря, оседают на его металлическом ободке, и мне кажется, что фонарь этот сейчас чихнет, стряхнет с себя эту налипшую дрянь и погаснет навсегда.
Идешь по улице — и сквозь подошву чувствуешь, как земля тверда, но ненадежна. Под этим тонким слоем зимы чувствуется прозябшая, черная, до времени скованная почва, которая вот-вот оттает, вспучится и сбросит с себя этот нелепый, неубедительный наряд. Собака на привязи у ворот гастронома не лает, а скулит тонко и жалобно, тычась мордой в мокрый снег. Ей, как и мне, как и этому городу, неуютно в этом декабре, который обманул. Он обещал сказку — снежную, хрустальную, с искрами в воздухе и румянцем на щеках, — а подарил слякоть, сырость и тяжелую, давящую на виски мглу. Это не зима. Это чья-то злая шутка, затянувшаяся на целый месяц. Это болезнь природы, когда все перепуталось: ночь путается с днем, который здесь едва отличим от сумерек, холод — с отвратительной, липкой теплотой, а жизнь — с этим тягостным, беспросветным томлением, когда ждешь чего-то, но не знаешь чего: то ли настоящего, лютого мороза, который сковал бы эту грязь в звонкий камень, то ли первой, робкой капели. А пока стоит декабрь, и на душе у меня так же смутно, сыро и безнадежно, как на этой улице, где тускло плачут фонари и под ногами хлюпает серая, равнодушная каша.
Свидетельство о публикации №226032401348