В лесу...

Я вышел на крыльцо, и первое, что поразило меня, — это воздух. Он был не просто холоден, но наполнен той особенной, хрустальной чистотой, какая бывает только теперь, в конце октября. Он не пахнет прелой листвой, как в сентябре, нет. В нем чувствуется легкая, бодрящая остринка, предвестник первых утренников, и кажется, что если провести по нему ребром ладони, он зазвенит, как натянутая струна. День стоял пасмурный, но это не была та тяжелая, давящая хмурь ноября. Это была прозрачная грусть. Небо над головой представляло собой единый, высокий и белесый свод, сквозь который местами угадывалось молочное сияние невидимого солнца. Казалось, что само небесное тело, отяжелев за лето, теперь плывет где-то там, в вышине, укутанное в легкие перины облаков, и лениво сочится сквозь них рассеянным, ровным светом без теней и бликов.
Я направился к опушке. Тропинка, еще вчера бывшая влажной и черной, сегодня взялась твердой коркой. Под подошвой сапога она хрустела не звонко, а глухо, с сухим шелестом, словно я ступал по толченому мелу. Трава на обочинах потеряла свою сочную зелень, побурела и полегла, и на ней, еще не инее, а в какой-то серебристой, колкой седине, лежала первая, робкая изморозь. Лес встретил меня тишиной. Но это была не пугающая тишина безмолвия, а торжественная тишина ожидания. Деревья стояли в своем последнем, самом задумчивом уборе. Березы почти облетели, и их белые стволы с черными разводами казались теперь особенно заметными, какими-то трогательно-оголенными, похожими на восковые свечи. На их тонких, гибких ветвях там и сям еще держались единичные листья — не золотые, а уже темные, палевые, сожженные первыми холодами. Они трепетали на самой малой дрожи ветра, и их шепот был похож на шепот старушек в церкви — тихий, смиренный и немного печальный.
А вот клены горели. Они горели не ярким пожаром сентября, а ровным, спокойным огнем догорающего костра. Листья их, свернувшиеся в трубочки и затвердевшие, обрели глубину: багряный, лиловый, почти черный там, где скапливалась влага. Если подойти поближе, можно было различить тончайшую сеть прожилок, натянутых на просвет, словно искусный мастер выводил на шелке причудливый узор.
Я сошел с тропы и ступил в глубину. Под ногами расстилался ковер. Он был сыроват и пружинил. Слой прошлогодней хвои перемешался с нынешним листом, дыша прелью и грибной затхлостью, тем особенным, терпким духом, который вбираешь полной грудью и который щекочет ноздри. В одном месте, между корней старой ели, я заметил запоздалый рыжик. Он был мал, тверд, как камешек, и словно восковой на ощупь, — последний привет уходящего лета. Особенно хороши были ели. Среди голой, просвечивающей насквозь лиственной чащи их густая, темная зелень казалась сгустком летней ночи. Лапы их отяжелели от влаги, поникли, и на кончиках игл висели чистые, холодные капли — каждая, как маленькая линза, собирающая мутный свет неба. Пахло здесь хвоей и чем-то сладковато-гнилостным — это где-то в овраге прятался последний, перестоявший опенок.
Неожиданно в этой сонной тишине раздался резкий, сухой треск. Я вздрогнул. С высокой осины, не выдержав тяжести налипшей за ночь влаги, сорвался сук. Он падал медленно, задевая другие ветви, и этот звук — треск, шорох и глухой удар о сырую землю — прокатился по лесу, разбудив короткое эхо. И снова все стихло. Только где-то высоко-высоко, в поблекшем небе, пролетела ворона, одинокая и хлопотливая, и крик ее, резкий и каркающий, прозвучал в этой прозрачной тишине так явственно, будто она крикнула мне прямо в ухо. Я остановился на пригорке. Отсюда лес был виден как на ладони: кружево крон, просеки, уходящие в бесконечность, и сизая дымка над дальними кустами. Вся эта красота, полная меланхолии и покоя, была пронизана одним ощущением — конца. Не конца жизни, но конца круга, конца пути. Чувствовалось, как природа глубоко и сосредоточенно затихает перед долгим сном, сбрасывая с себя шелуху летней суеты, обнажая суть: простые линии стволов, крепость корней и безмолвие.
Становилось холоднее. Влажный воздух, казалось, начал густеть, превращаясь в туман. Я повернул назад. У самого края леса, на пеньке, я увидел то, что заставило меня улыбнуться: в расселине старой коры, словно брошка в бархате, застрял один-единственный кленовый лист. Он был не тронут тленом, весь залитый ровным, чистым багрянцем, с каплей дождя в середине. Он был похож на последнюю, скупую слезу уходящей красоты. Я снял его осторожно, чтобы не раздавить, и, уже выходя из леса в поле, где ветер гулял свободнее и холод ощущался острее, я обернулся. Лес стоял темной, задумчивой стеной. И в этом его спокойном, величавом умирании было столько достоинства и столько тайны, что на сердце стало не грустно, а светло, как бывает только в эти короткие, хрустальные дни, когда октябрь бережно передает ключи от года в руки грядущей зимы.


Рецензии