Горе луковое

Разнузданные соболя швыряло по палубе, но женщина была в таком отчаянии, что не видела ничего. Или врастала в борт, как ещё одна кариатида,* опасно свесившись вниз. Или металась по всему кораблю до пены на сизых ежевичных губах... От великолепной накидки, об которую я потёрся щекой - мех был ласковей маминых рук, отрывалась верхняя сбруя. Знак не только великого достатка, но и охотничьей удачи: сокровища теснились на шёлковой кручёной нитке, вроде свежей добычи. Умело выделанные шкурки, блестя глазами-самоцветами на востроносых мордочках, даже пугали! Будто живые зверки разбегались от бедствия и гибли во второй раз - вместе с нами.

До нынешних событий я не касался такого меха! Единственный соболий воротник, что мне довелось потрогать, в доме не задержался. Отец пришёл с ним - и с бумагами о крохотном пенсионе, на какой вскоре предстояло существовать всей нашей фамилии. Он страшно мучился, сидел бледен и пьян, что, однако, было не так уж плохо. Припадок гневного бессилия достался не нам, а "скотскому" портовому трактиру... Но теперь выстроенная полукругом семья томилась неизвестностью и не знала, право слово, чего ожидать. Сперва отец, помнится, топтал презентованный конторой воротник, блестя глазами-слезами, и глухо, будто со сдавленной грудью, вопрошал: "На это я обменял свою жизнь? Скажите мне вы, кто-нибудь, на это??!". В заставленной комнатке даже эхо молчало.

Он хмельно кружился, обращаясь к безмолвной матери, к иконам (старинным чёрным, на досках, и "новописанным", золотистым), к трухлявому бюро, плохо починенным стульям и столу, с которого предусмотрительно унесли всё, что можно разбить.. Святые лики, казалось, строго взирали на него, но страдалец долго и тягуче вспоминал, сколь молод, красив и талантлив он был. И как ему чего-то не дали совершить, да ничего не дали сделать!! Всё отняли и обсмеяли из способностей, покрали и достоинство, опутали семейством и долгами... Затем вскочил, будто бы опамятовавшись, зыркнул на меня, на малышей - и кинулся куда-то вон. С воротником в руках... Мать с нянюшкой Дуняшей (ещё и горничной, и кухаркой, и палочкой-выручалочкой нашей бедовой семьи) одновременно страстно перекрестились и зашептали: "Господи, помилуй нас, грешных!". Младшие мои братья и сёстры вдруг заревели в голос все сразу.

Я тихо пошёл за отцом, внутренне каменея и ожидая - вот именно сейчас - чего угодно. Обычно его "фарсы", как грубо отрубала бабушка, смеясь над "нервической невоздержанностью" - болезнью, придуманной, конечно, мамой в защиту мужа, заканчивались иначе.. Ступая осторожно, я отчётливо расслышал неприятный резкий смех откуда-то снизу. А следом раздался звон, дребезжание, какое-то кряхтанье или сипенье.. После же - такой треск, будто разломило дом! И с великим грохотом я, не сходя с места, провалился в наш подвал, прямо на сетки запасаемой луковой шелухи. Сверху, из большой дыры в сгнивших половицах, на меня смотрела Дуняша. Глаза её были черны, а размером - с два пушечных ядра! Дети, взъерошенные, выглядывали из-за её юбки с открытыми ртами, похожие на диких луговых собачек с картинок про Северную Америку.

Отец, то ли белее, то ли чернее стен, но с ярко-багровой шеей, стоял рядом и не знал, что ему делать. Можно ли меня трясти, надо ли подымать, не повредился ли я?! Всё же он долгие годы служил по портовому ведомству и кое-что слыхал о падениях с высоты. Растерянность перешибла в нём всё, даже водку и амбицию. Он тянул руки ко мне и что-то мычал, однако я не собирался ему помогать. Отлёживался молча, слегка закатив глаза, чтобы видеть своих наверху. Прибежала, дрожа пламенем керосинки, насмерть перепуганная мама в рассыпавшейся гладкой причёске и бросилась ко мне. Тогда я встал, набычился и пошёл на отца... Да всё без толку: папаня, скривив лицо, как наши малыши, уже рыдал в маминых объятьях, утираясь соболем. Она гладила его по голове и утешала так, будто баюкала своё самое непослушное - и самое любимое - чадо.

Он пытался повеситься на швейной мерке (ленте-полторашке) после того, как на нём лопнул студенческий вицмундир. Проба надеть на себя спустя двадцать пять лет форменный сюртучок, каковой нынче был короток в рукавах даже мне, не удалась. Это событие до того подтвердило всю напраслину человеческой жизни, что взрослый мужчина испытал своим весом ржавый крюк для подвешивания просоленной рыбы... Не говоря уж о хлипкой швейной ленте и об очень низком подвальном потолке, который он напросто вырвал.

После всех терзаний отец заснул прямо тут, на полу, в окружении портновских ножниц, бывших бы кстати при действительной надобности в средстве умерщвления, белья и разбросанных штопок. Непосредственно под дырой. В горнице спешно загасили лампу. Дуняша развела ребятишек по кроваткам и спустилась к нам. Я помню, как они с мамой переглянулись - и мама нежно, словно китайскую вазу, приподняла голову отца, а Дуняша вытянула из-под неё воротник. Тогда-то мама и сказала мне: "Погляди, детка, какой мех! Да ты коснись только.. Погладь... Прелесть!". И задорно улыбнулась: "Пусть на твоём веку, душа моя, это будет первый, но не последний соболь! Пускай жизнь твоя струится гладко да течёт мягко". Воротник снесли в грошовую моментальную скупку, которой владел "молодой да ранний" купец.

В наши дни тот купец владеет половиной всей северной пушнины. А ещё этим затонувшим судном, и этой обречённой заморской красавицей в тысячных русских соболях... Но твои богатство, власть и хватка ничего не стоят, если ты мёртв. Купец же был мертвее некуда: плавал, грозно разбухая, под нами.

В час жестокого столкновения с ледяным торосом мы поднимались с ним из "машинерий" (машинного отделения) на нижнюю палубу. Он воровато, со знанием дела, и злобно кричал, что обмана не допустит.. "Дома, негодяи, сочтёмся! Я узнаю, сколько моего угля на сторону ушло! Коммерцию делать вздума..ли?.." Удар прервал его на полуслове, повалил и на крене скатил могучие телеса вниз, в серое море. Удача отвернулась от своего протеже в роковую минуту, настигнув гибелью одним из первых. Снова встретилась мне на пути багровая шея, только апоплексичная, в жирных складках, да приплюснутое к ней изрядно надоевшее лицо. По такому хочется ударить до вмятины... Изумлённое и устрашённое выражение застыло на нём. Но ни во что не верующее.

Бедовая красавица встала на запрокинутом носе, рядом с деревянной кариатидой, расколотой пополам, однако ещё держащейся цельно. Гальюнная фигура была не так велика - в рост женщины, просто тяжела очень. Как хорошая дубовая колода, она была выстругана мастерами из ствола надёжной корабельной породы и представляла собой богиню Исиду. Вернее, это был портрет женщины в образе Исиды - чтимой древними египтянами праматери... И дева сейчас, с усталой безмятежностью пропащей, особенно походила на неё, словно единокровная сестра. От ещё живой шёл тот же хлад, что и от равнодушного изваяния. Запустив руки в волосы, единственная уцелевшая в крушении вынула из них сломанный обруч с алмазной звездой-коронкой и поглядела вверх на богиню, чья корона тоже стесалась. Красавица вдруг заплакала крупными, последними слезами и нацепила обруч Исиде на руку - как браслетку... Тугая пусма её прямых, будто бы проглаженных, прядей легла теперь чуть не до обмётки меховой накидки, роднясь с ней и отливая рыжиной солнца, видать, околевшего в этом краю. Где из клубов тумана лезли лишь тени бог весть когда умершего света...

Судно разбило так непоправимо, что заливало уже и с задранной кормы. До полного затопления оставалось немного. Держась за богиню, женщина ступила на ледовую глыбину и неловко скользнула в отвязавшуюся шлюпку, зажатую в протоке между торосом и кораблём. Однако по мере ухода корабля под воду протока росла.

Красавица слабо приподнялась в шлюпке, всё же пробуя оттолкнуться от остова судна. В ответ на дерзновенную попытку Исида покачала головой и уронила на беглянку лучшую половину себя.

Теперь и я могу присоединиться к экипажу. Прекрасная мёртвая дева, соболя, половина богини - не скажешь, что наша лодочка переплывает Стикс пустой.

Я хотел посмотреть на своё тело, но не нашёл его в тумане и среди остальных. Зато путь мой наконец-то струится гладко, течёт мягко. Другие, такие же, как я, приветствуют меня с мачт своих забытых каравелл... Но я не останавливаюсь. Вряд ли моя дорога коротка: мне нужно повидать маму - она здесь недавно, а отец давно. Значит, она ищет его и может быть где угодно. Важно показать ей дивные шкурки с вставленными самоцветами, которые я подобрал, пусть полюбуется! И ещё надо сказать, что я помогал семье, сколько разрешили. Всё то время, что дали мне. И, вот богиня - она подтвердит, не гнушался способами. Крал у вора, лгал прохиндею, обставлял шулера в его же партии.

Потому что в тот год, когда я упал в подвал, мы продали всю шелуху... Поразительно, что об этом знал лишь отец, обычно ни слухом ни духом не ведавший в домашнем хозяйстве. Он сам и привёл смуглую женщину в накидке-покрывале, великолепную, как статуя. И велел, масляно улыбаясь даме, нам с Дуняшей вынести сетки к повозке.

Мы вынесли шелестящий груз к тарантайке на рессорах, если и нанятой, то точно не в порту и не в городке - возница сидел чужаком, в бурнусе и куфейке, не спускаясь к нам. Кожистый с зеленями верх невиданного шарабана был туго натянут, закрыт на все заклёпки и выгнулся шаром, вроде переспелого арбуза, бродящего сахаром. Величественная дама указала на открытый деревянный сундук сзади шара, багажный и громоздкий, но совершенно пустой. Из сундука дышало не сыростью, лежалыми вещами и плесневело-кислым, а корицей, парными травами и ванильно-томным амбре после долгой готовки пасхальных куличей. В нём стояли прохлада и сумрак, будто в храме, ожидающем паствы. Я сыпал и сыпал туда шелуху, добавляя стойкого солнечного аромата от сладкого южного, резковатого чернозёмного, супового в насечку, сочного в запечку... Зачарованный, отвлёкся на знакомое отцово скрежетание зубами, последовавшее за Дуняшиным вопросом:
- Куда ж вам столько шелухи?
Гостья-покупательница ответила без приязни, но и без свирепости, изъясняясь лапидарно:
- Статуи красить. Парк живых статуй держу. Луком цветным лучше всего - натуральный краситель, не опасный.

Она захлопнула крышку сундука, изрезанную чудными надписями на разных алфавитах. Мы с Дуняшей уставились на них, разобрав только на латинице - IZIDA. "Изыди", - сказала вдруг Дуняша, аж пошедшая пятнами от сильного волнения. - "Ох-ох, Господи всеблагой, изыди отсюда!"
И тарантайка без прощаний унеслась по задкам нашей улицы. Слишком скоро, на мой взгляд.

Отец вскинулся на Дуняшу, которой терпеть не мог.
- Что за вопросы ты себе позволяешь?! О-о, если б не Елизаветины прихоти, прачкой бы при тюрьме так и осталась..
Дуняша надулась:
- Нешто лука вокруг мало, чтоб ездить шкурки да очистки покупать? Вы попусту попрекаете, хозяин. Странная она. С порчей, может, катается. Глазом вон нам парнишку спортит..
- Это ты странная! Какая порча, ну какая порча?? Дама из благородных, со своим интересом. Деньги вперёд отдала. Да-а, о чём я, здесь же и не видали таких.

- Индюк хохлатый, - бормотала после Дуняша, складывая в подвале пустые сетки. - Ишь, расцвёл от чернявой-то.. Сам-то много видал! Да кто ж в дом, к семье таких тёмных приводит! Если б не голубушка Елизавет Петровна, получил бы ты от меня расчёт, отоварить бы тебя сковородой-то блинной, чтоб думал меньше да глаза на чужих женщин не пялил.. Ой, чего это я, - спохватилась Дуняша, вспомнив обо мне, стоящем всё время тут же, при ней.
По здравом размышлении маме, навещавшей бабушку в тот день, решили о продаже шелухи не рассказывать.

Умолчали мы тогда и ещё об одном. Как поднялись в комнату, где висел млечный туман. Ничего в нём не было видно, сплошь остовы предметов, но особенно глубоко спрятаны были иконы.

Так и маячит передо мной Дуняша с лампадкой, разгоняющая ненасытный туман. Она тоже тут... Уверен, при маме. И я жду жёлтого тёплого огонька, с которым после встречи отправлюсь дальше один. Отпущу лодку по известной ей карте и двинусь по своей неизвестной. Неправедной. Но даже и вплавь к косому кресту своей мачты, коли придётся.


* Гальюнная фигура на носу корабля (кариатида в греч. традиции, ростра - в римской).


Рецензии