Фактор Веры
В ночь с 25 на 26 июня 1985 года от Рождества Христова, в 2:30 — не то ночи, не то утра, — вчерашний студент Политеха Тихон Киселёв перестал бояться смерти.
Причём, как выяснилось, довольно радикальным способом.
А ведь как боялся! Лет с пяти, наверное, когда под звуки «Похоронного марша» Шопена, доносившиеся из соседнего двора, ему неожиданно пришла в голову мысль о том, что все люди смертны, и он, Тихон, увы, не исключение. Мысль была настолько не к месту, что он сначала даже подумал, что она не его.
Это откровение прошибло Тихона, как молния, пригвоздив к скамейке, на которой он просидел, не шевелясь и почти не дыша, до тех пор, пока гроб с покойником не погрузили в кузов ЗИЛа и не укатили на кладбище.
Только тогда Тихон позволил себе пошевелиться. Но не расслабиться — на такую роскошь у него с тех пор не было бюджета.
Страх, обосновавшийся где-то в районе пищевода, пищеварению Тихона особо не мешал, но и забыть о себе не давал. Он жил там на правах съёмщика, но вёл себя как хозяин. Как мина замедленного действия, он тикал у него внутри, отсчитывая оставшееся до смерти время. И то обстоятельство, что заглянуть внутрь было невозможно, а стало быть, невозможно с точностью узнать, когда «рванёт», сводило на нет все планы Тихона на будущее.
Однако в Политех он таки поступил и, отучившись положенные пять лет, благополучно защитил диплом, которым не успел воспользоваться по назначению, потому как «рвануло». Причём, как водится, в самый неподходящий момент — сразу после.
Защиту отмечали всей общагой у Тихона в комнате. Начали в полдень и к полуночи ещё не разошлись. Нажарили картошки — две сковороды, открыли банку маринованных огурцов, у кого-то отыскались даже шпроты и специально припасённая для этого случая бутылка «Ркацители». После кто-то куда-то сбегал и притащил полную грелку самогона, что окончательно перевело мероприятие из разряда культурных в разряд убедительных. Накурили так, что узор на старых занавесках размылся и исчез, как воспоминания о трезвом образе жизни.
Тихон сидел захмелевший, усталый и какой-то пришибленный после нескольких бессонных ночей — и от счастья, и от неопределённости, и от общего количества происходящего.
И тут — вот так сюрприз! — Татьяна Кулебякина, однокурсница-отличница в сногсшибательных новых «варёнках» и беленькой кофточке с пуговками на груди, ущипнула его за локоть и выдернула из толпы — осторожно, как выдёргивают лотерейный билетик в надежде на то, что он-то и окажется счастливым. Тихон, как честный человек, не сопротивлялся.
Она поманила обалдевшего Киселёва в длинный унылый коридор, увлекла в свою комнату и повернула ключ в замочной скважине, оставив по ту сторону двери и музыку, и шум, и смех, и запах жареной на какой-то олифе картошки — всё.
Включая здравый смысл.
И не то чтобы она ему нравилась, эта Кулебякина, — честно говоря, видя её ежедневно, он даже и думать не думал ни о каком интиме. Но это, как говорится, в постные студенческие будни.
Теперь же было другое — великий праздник разговения. И тот факт, что неприступная, как ему казалось все пять лет знакомства с нею, Татьяна сама его выбрала, — событие само по себе более масштабное, чем защита какого-то сраного диплома. Потому что диплом — это теория, а тут началась практика.
И этот таинственный щелчок в замке, игривость в её глазах — всё разом накатило на Тихона асфальтовым катком и расплющило на Танькиной казённой койке.
Сопротивление было кратким и вялым.
И что там Кулебякина с ним потом вытворяла — язык не поворачивается описать. Да и не факт, что Тихон всё запомнил.
А потом она устала, подвалилась к нему под бок, совершенно обессилевшая и потная, и тут же мирно заснула — как стахановка, выполнившая план пятилетки.
А Тихон, точно такой же потный и обессилевший, встал, надел свои трусы из красного кумача с белыми лампасами и устроился на подоконнике с ногами — покурить и осмыслить произошедшее.
Осмысление шло плохо, но с дымом. Город спал, но общага всё ещё гудела. Из окна его комнаты — пятого слева — доносились голоса: кто-то пытался перекричать поющего Гребенщикова, кто-то ему неумело подпевал, а кто-то уже не понимал, что происходит, но активно участвовал. И если бы не эти звуки, предрассветная тишина показалась бы Тихону всепоглощающей. А так — просто тревожной.
Он сидел на подоконнике, как античный бог на Олимпе, и милостиво взирал на мир сквозь сизый дым «Родопи». В голове приятно шумело. Глаза слипались сами собой. Тихон задремал, не заметил, как рука с сигаретой опустилась ему на колено. Ожог мгновенно вернул его в реальность — как обычно, без предупреждения.
Тихон инстинктивно дёрнулся назад, но центр тяжести был уже за окном.
И обсуждению это не подлежало.
Куст отцветшей сирени самоотверженно самортизировал, но принять в свои объятия не пожелал, и влажная июньская земля встретила Тихона жёстким мужским рукопожатием — без лишних сантиментов.
Хрустнуло что-то важное. Скорее всего — не только внутри.
Потом опустилась тьма. В ней отчётливо и истерично загорланили все птицы города, будто только и ждали, когда Тихон, как глупый желторотик, вывалится из гнезда. И, похоже, дождались.
Он не ощутил ни боли, ни даже дискомфорта — ничего похожего. Только лёгкое недоумение: етишкина матрёшка, что это было? Лишь когда из полной, но такой комфортной темноты стал вырисовываться силуэт, в нелепой позе распростёртый на земле под окнами общаги, Тихона охватила паника.
Первое, что он узнал, были эти самые трусы. Он видел их сотни раз: аккуратно сложенными, небрежно смятыми, спущенными и натянутыми до пупка — но вот так, как сейчас, — никогда.
Они были надеты на его же, Тихона, задницу, но видел он этот «натюрморт» как-то обобщённо — вместе с общагой, газоном и кустом сирени, — словно смотрел на всё это откуда-то сбоку и сверху, не имея никакой особой связи с этим несчастным телом с чреслами, прикрытыми застиранным кумачом.
И так же, как когда-то давно, в детстве, под звуки «Похоронного марша» Шопена, пронзила его мысль о смерти — а точнее, о собственном его бессмертии.
И вдруг вспомнилось Тихону Киселёву, что всё это с ним уже было: такой же сон на подоконнике, такое же вываливание из окна и удар оземь — в другой жизни, в другом месте, в городе Троада.
Его тогда звали не Тихоном, но очень похоже — Евтихосом. Тишей, как и сейчас. И заснул он во время проповеди какого-то проходимца Павла по кличке Апостол. О чём тот вещал, Тиша так и не понял: задремал от усталости и скуки.
И разве его вина была в том, что речи заезжего гастролёра оказались такими усыпляюще нудными? Можно было, конечно, встать и уйти, но народу в доме собралось неисчислимое множество, а проповедник стращал всех карами небесными, потрясая то кулаком, то сумой, которую следовало наполнить во избежание этих самых кар.
Тихону представилось, что вот сейчас явится за ним проводник в мир иной и поведёт его на суд Божий, где состоится разбор полётов сразу из обоих окон.
— Ну что же ты, Тиша, так опозорился, — скажут ему судьи. — Стоило ли ждать две тысячи лет до очередного воплощения, чтобы снова вывалиться из окна — теперь уже не второго, а третьего этажа?
И правда, стоило ли? Тихону заранее стало неловко. Да будь и на этот раз хоть какая-то, хоть самая нудная проповедь — а то ведь нет, Кулебякина, чёрт бы её побрал!
Он усилием воли попытался вернуться обратно в своё тело — и, надо сказать, это ему каким-то образом удалось. Он открыл глаза и увидел склонившихся над ним медбратьев в белой униформе.
Его пронзила страшная боль, от которой он тут же потерял сознание.
И вскоре Тихон снова парил — теперь уже под потолком больничного смотрового бокса, с интересом разглядывая своё тело. Зрелище было так себе.
— Так, кто тут у нас? — вошёл заспанный дежурный врач, потирая глаза.
— Выпускник Политеха, — мрачно ответила медсестра, срезая ножницами те самые красные трусы. — Нашли под окнами общежития.
— Видать, защита прошла успешно, — хмыкнул врач, ощупывая рёбра Тихона. — Гляди, какой орёл. Жить будет?
— Рентген покажет. Но летел красиво, судя по тому, что сирень на три метра вокруг выкошена. Почти художественная инсталляция.
В операционной пахло озоном, спиртом и тем специфическим холодным металлом, который Тихон всегда ассоциировал с кабинетом зубного. Он висел прямо над бестеневой лампой, похожей на огромный подсолнух с зеркальными лепестками. Сверху его собственное тело выглядело непривычно длинным, бледным и бесконечно чужим — как манекен, забытый в витрине универмага.
А сам Тихон завис где-то под потолком, и, странное дело, слух его обострился до предела. Он слышал не только звон скальпелей о лоток, но и какой-то странный, лихорадочный шёпот, доносившийся прямо из головы ассистентки Веры.
«Господи, ну давай же, красавчик, дыши...» — билось в её мыслях. — «Такой симпатичный, на Олега Янковского похож. Мы бы в „Аврору“ на последний сеанс сходили, мороженое в вазочках... два шарика… Нет, три…»
Тихон растрогался. Ему захотелось пообещать ей и «Аврору», и букетик цветов, и даже свою первую зарплату, но тут ментальная волна Веры резко сменила тональность:
«Зачем я надела эти синтетические, с кружевом? Врезались так — хоть акт вскрытия проводи. Вязальным крючком их оттуда не вытащишь. Хоть бы Семён Палыч на секунду отвернулся, я бы краем халата... Нет, нельзя, стерильность. Семь лет расстрела через матрас. Скорее бы всё кончилось — да в дамскую комнату. Я бы их сняла там, к чёртовой матери, и торжественно похоронила.»
Пожилой хирург в мятом халате поверх домашних трико устало опустил дефибриллятор.
— Всё, Верочка. Кончай мучить труп. Пиши: «Время смерти — 3:15». Остановка сердца, множественные травмы, несовместимые с оптимизмом. Ну, ты сама знаешь.
Он потянулся за сигаретой, забыв, что в операционной нельзя курить, но тут же поморщился — не столько от запрета, сколько от жизни в целом.
Тихону стало не по себе. Он понял, что его судьба сейчас конкурирует с женским бельём. И, судя по накалу борьбы, проигрывает.
Если Вера не выдержит, сдастся, позволит врачу накрыть его простынёй и побежит спасать свой тыл, то Божьего суда ему не избежать. В ад его, конечно, не определят, но репутация пострадает.
«Ничего, — скажут, давясь от смеха, — Тихон-Евтихос, в следующем воплощении вывалишься из окна уже четвёртого этажа. И так далее. С прогрессией. Пока крылья не отрастут.»
Тихон видел, как мучается Вера. Её лицо под маской исказилось, она то и дело переминалась с ноги на ногу, а в мыслях пульсировало: «Смерть или туалет... Господи, пускай он уже определится! Я больше не могу!»
Тихон понял: на кону его жизнь. И, что особенно обидно, не в его руках.
— «Верочка, держись! Я сейчас!» — мысленно крикнул Тихон, впервые в жизни чувствуя, что кому-то действительно нужен.
Он спикировал сверху, целясь полупрозрачными пальцами в район её поясницы. План был прост, как всё великое: деликатно подцепить край зловредной синтетики и вернуть её на историческую родину.
Тихон зажмурился от неловкости момента, протянул руку... но ладонь прошла сквозь Веру. Ни ткани, ни тепла, ни шанса. Вера была голограммой. К сожалению, очень страдающей голограммой.
«Да что ж такое! Сопромат учил зря!» — в отчаянии подумал Тихон, впервые осознав, что сопротивление материалов не распространяется на загробный мир.
Он попытался ещё раз — и провалился прямо в её сознание. И в этот момент понял: хуже смерти может быть только чужой дискомфорт, прожитый изнутри.
— Так, — сказал хирург со вздохом. — Уходим.
— Семён Палыч, подождите! — Вера схватила его за локоть. — Ему же двадцать три всего! Он только вчера диплом защитил...
— Верочка, у него «мотор» встал пять минут назад. Чудеса бывают только в сказках и отчётах.
— Пожалуйста! Один раз. Последний. Я Вас умоляю!
— Ну ладно, — вздохнул хирург, снова беря в руки электроды. — Давай ещё разряд. На триста пятьдесят. Отошли!
Тихон почувствовал, как его «духовную сущность» резко, словно пылесосом, втянуло обратно в холодную, избитую сиренью оболочку.
Он не просто вернулся — его буквально вернули по гарантии. Он ощутил всё сразу: боль, вкус перегара и триумф — чистый, как первый поцелуй.
Он открыл глаза. Вера стояла в десяти сантиметрах, тяжело дыша.
— Живой… — прошептала она.
А в её мыслях: «Слава богу! Теперь — в туалет! Срочно! Немедленно! Это уже не просьба — это ультиматум!»
Через день Тихон лежал в пропахшей камфорой палате: рёбра замотаны, конечности упакованы, но душа — на свободе.
Вера вошла на утренний обход. Без маски она оказалась моложе, симпатичнее, с веснушками на носу.
И Тихону вдруг захотелось всего и сразу: букет, кино, предложение, совместную старость, трёх детей и, возможно, дачу.
А главное — «мина» в пищеводе больше не тикала и строить планы на будущее не мешала. Она исчезла так же внезапно, как когда-то появилась. Возможно, потому что теперь он обрёл Веру.
Свидетельство о публикации №226032501526