Земля живая

Гора Чу и её страж

Там, где река Пурсовка падает в объятия Вороны, где воды их, сливаясь, темнеют и становятся таинственными, словно бы припоминают что-то древнее, слишком страшное и сладкое для памяти человеческой, — там прежде возвышалась гора. Не великая ростом, не каменная громада, но такая, что даже ветер, налетая на неё, замирал на миг, терял свою дерзкую силу и уходил прочь обиженным, шелестя по осоке. Называли ту гору странным, коротким словом: Чу. Словно кто-то, испугавшись, шепнул: «Чу…» — и приложил палец к губам. В народе говорят — жил на той горе волшебник. Был он старше самого старого дуба, что корнями уходит в землю на десять саженей, и мудрее, чем все колдуны окрестные вместе взятые. Никто не знал, откуда он пришёл — то ли из мордовских лесов, где ещё языческие боги прячут свои лики в дуплах, то ли из славянских земель, гонимый лихим пленом. Но с той поры, как он обосновался на горе Чу, никто из вражьих людей не мог безнаказанно переступить незримую черту, что пролегла между верховьями Пурсовки и вороньими плёсами.
Бывало, налетит орда — крики, ржание, сабли блестят луной. А волшебник поднимется на вершину, раскинет руки, и повалит вдруг туман — такой густой, что в трёх шагах ничего не видать, только сырость да холод пробирают до костей. И кружит тот туман, заводит коней в болота, сбрасывает всадников в овраги. А поутру рассеется — и нет никого. Только трава примята да где-то в тине кость конская белеет. Сказывают старики — и врагов своих он оберегал от зла, и от всякой нечисти, что из земных глубин выползает по ночам, берег живущих. Была та гора щитом и мечом, и люди внизу, в долинах, жили спокойно, зная, что над ними — страж.
Но времена пришли другие. Люди отвыкли верить, и гора Чу потихоньку стала сглаживаться, будто её ветром слизало. Теперь и не найдёшь того места, где прежде стоял страж. Только в музее Кирсановском, под стеклом, хранится запись древнего сказания, и водят туда школьников, и говорят им учителя спокойными, выученными голосами: «А знаете, дети, была здесь когда-то гора, и жил на ней волшебник…» Дети слушают вежливо, а глаза у них пустые, потому что легенду нельзя спрятать за стекло, как жука на булавке. Но иногда по ночам, когда луна заходит за тучу и ветер воет в трубах, старые люди в Кирсанове крестятся и шепчут: «Чу…» И тогда кажется — стоит ещё гора, стоит, хотя глаз её не видит. И ждёт своего часа.

Вода, помнящая молитву

В Инжавинском краю, в поселке Кипец, есть место, которое и сейчас люди обходят с благоговением и страхом. Называют его «монашеская лощина». Там, на склоне, из-под самой земли бьёт колодец — узкий, всего-то в две сажени глубиной, а вода в нём такая, что и в лютый мороз не замерзает, и в знойную сушь стоит по самый венец, студёная и прозрачная. Но не вода в нём главное, а то, что в воде той — память. Незримая, тонкая, как паутина, но крепкая, как старый канат.
Жил здесь прежде женский монастырь. Тихвино-Богородицкий, сказывают. Игуменьей была Марфа Петровна Апарина, а душой обители — её сестра Пелагея. Тридцать сестёр трудилось в подсобном хозяйстве: пряли, ткали, красили полотна, шили облачения. Земли у них было — шестьсот пятьдесят десятин. Сами пахали, сами сеяли, только в страдную пору нанимали работников на подмогу. И была у них своя святыня — колодец. Говорят, вода в нём от иконы святой, что когда-то явилась в лощине, силу получила. Вода эта была не простая: прозрачная-прозрачная, но если набрать в ладонь и поднести к свету — на поверхности словно бы маслянистая плёнка переливается, будто кто-то невидимый поцеловал воду. И никогда она не портилась, хоть год в кувшине стой, хоть три.
Пришли годы лихие. Монастырь разорили, сестёр разогнали, иконы порубили. Говорят, что главную икону — Богородицу «Всех скорбящих Радость» — успели спасти, увезли в село Карандеевку, там и сейчас она в Михаило-Архангельской церкви. А колодец забросили. Затянуло его тиной, осыпались края, и только вода всё так же стояла, светлая, холодная, ждала. Но память не умирает. В народе ходят рассказы: кто с верой приходит, тот исцеление получает. Вот Николай Безруков из Карай-Пущина — он ведь совсем ногами не владел, на костылях передвигался. А пришёл к колодцу, омыл ноги, прочитал молитву, какую бабка научила, — и пошёл. Сначала шатаясь, потом всё твёрже. А Надежда Дубинина из Инжавино с головной болью пришла — так ломило, что свет белый не мил. Зачерпнула воду, плеснула на макушку — боль ушла сразу, будто рукой сняло. Идёт теперь мимо лощины, крестится.
И самое удивительное — никто не помнит, в честь какого святого тот колодец освящён был. Исчезло имя, стёрлось, как буквы на старой могильной плите. Но воду называют Живоносной, а старожилы, понизив голос, добавляют: «Монашеский. Он и есть монашеский. Монахини, вишь, здесь утопленницы…» Или не утопленницы? Или, может, сами они в воду ушли, когда поругатели пришли, чтобы не дать над собой надругательства? Того никто не знает. Только иногда в полнолуние, говорят, над колодцем тихое пение раздаётся — будто тридцать женских голосов поют, слов древних, не наших.

Волки и дубы

А вот ещё одно предание, и оно накрепко вписано в самый герб Инжавинский, так что никуда от него не деться — ни в века, ни в забвение. Давно это было. Сказывают, в здешних лесах волков водилось — не счесть. Серые, голодные, с глазами, горящими по ночам, как угли. Люди боялись даже к реке за водой ходить. А посреди степи стояла голая, Лысая гора. Ни деревца на ней, ни кустика — одна земля да камень. И что за напасть — хоть сажай, хоть не сажай, ничего на той горе не родилось.
Но вот однажды, в студёную зимнюю ночь, когда луна висела над землёй, словно мёртвый глаз, и звёзды дрожали от холода, пришла на Лысую гору стая. Много их было — десятки, может, сотни. Они кружили, выли на луну, и вой их смешивался с ветром так, что не понять было, где звериный голос, а где — природа стонет. А под утро, когда небо стало светлеть, улеглись они прямо на вершине, сбившись в огромный клубок серых тел, и уснули. И случилось чудо. Там, где лежали волки, наутро пробились из земли три маленьких росточка. Недели не прошло — встали три дуба. А через год уже стояли могучие, раскидистые, с густой кроной. И больше гора Лысой не называлась — дубовая роща на ней разрослась на целую десятину.
Что это было — благословение ли звериное, милость ли земли, принявшей стаю на ночлег, — неведомо. Только с той поры волков в округе стало меньше, и люди с ними мирно жить научились. А когда в Инжавине герб утверждали, поместили на него и волков, и дуб. И теперь всякий, кто на тот герб взглянет, вспоминает древнюю легенду: два серебряных волка на зелёном холме, и между ними золотой дуб. Сила и защита, смирение и дикость вместе. Я однажды спросил у одного старика из Инжавина: «А правда ли всё это было?» Он долго молчал, перебирая сухими пальцами бахрому домотканого пояса, потом взглянул из-под седых бровей и сказал:
— Волки-то врут, может, и не лежали. А дубы стоят. Поди проверь — роща-то и сейчас там. Зелёная. Значит, правда.

Имя на земле

Всякая земля должна иметь имя. И всякое имя — свою тайну. Город Кирсанов, что раскинулся по берегам Вороны, тоже имя получил не от ветра и не от случайного слова, а от человека. Было это в 1702 году, когда на пустынный берег пришёл крестьянин из села Устье — Хрисанф Зубакин. Хрисанф — имя длинное, книжное, неудобное для простого языка. А в народе его звали попросту: Кирсан.
Поселился Кирсан на реке, поставил избу, потом другую. Потянулись к нему люди — кто от бедности, кто от помещичьего гнёта, кто просто ища места, где вольным воздухом дышать. Так выросло селение, потом слобода, а там и город. И назвали его — Кирсанов.
Вот и вся легенда, если смотреть на неё с высоты грамоты и архивных справок. Но если прислушаться к тому, что говорят меж собой старухи на лавочках, когда вечерняя прохлада спускается на улицы, то рассказ обрастает плотью и кровью. Будто бы Кирсан тот был не простой мужик, а с особым даром. Сказывают, землю он чуял — где пашня родит, где родник скрыт, где дом ставить, чтобы жилось легко. И ходил он по берегу с посохом, и там, где посох воткнёт, — там и закладывали избу. И никто из первых поселенцев не жаловался на судьбу — ни голод, ни мор, ни лихой человек их не брали. А когда Кирсан умер, схоронили его на высоком мысу, где Ворона делает крутой поворот. И могила его, говорят, была простой, без креста даже, потому что сам он велел: «Не надо надо мной знаков, я сам вам знак». И до сих пор, кто верит, тот чувствует: стоит ступить в старом городе на невидимую черту, и вдруг становится спокойно, будто чья-то тёплая ладонь легла на плечо.
Но время не щадит имён. Уже и место того захоронения забылось. Улицы выросли, асфальтом залили, и только в краеведческом музее, в пожелтевшей папке, хранится запись: «1702 г. – поселение Хрисанфа Зубакина». Школьники, приходя на экскурсию, смотрят равнодушно. И только однажды, говорят, мальчик лет десяти, услышав эту историю, вдруг спросил:
— А если бы его не Кирсаном звали, а, скажем, Иваном, город бы Ивановым был?
Экскурсовод растерялась, а мальчик добавил:
— Значит, повезло нам, что он именно Кирсан.
И в этом детском слове, может быть, больше понимания легенды, чем во всех учёных трудах. Ибо имя не случайно, и не человек выбирает имя, а имя — человека. Так и город Кирсанов носит в себе имя первопроходца, и пока стоит город, жив и тот, кто дал ему начало, пусть даже прах его давно смешался с землёй.

Нечистые и ходячие

Но не только светлыми стражами и святыми колодцами полна эта земля. Есть в ней и тёмное, тягучее, как дёготь, и холодное, как вода в омуте. Говорят, в лесах вокруг Кирсанова, там, где старые дороги зарастают ольхой и где осины стоят, ободранные ветрами, — там и сейчас нечисто. Ведьмы там живут. Не те, что в сказках на помеле летают, а свои, здешние. Бабы как бабы, с виду и не отличишь. А приглядишься — глаза у них чёрные, бездонные, и смотрят так, что словно в омут ныряешь. Могут обернуться сорокой — стрекочут на заборе, а присмотришься — в глазах человечья тоска. Могут и зайцем, и волчицей, а то и вовсе — туманом. Рассказывали мне в Кирсанове быль: жил в одном селе мужик, охотник. Подстрелил он как-то лисицу, а та, падая, обернулась бабой и прошептала: «Не стреляй больше, не то и сам стреляным будешь». Не послушался охотник, а через месяц нашли его в лесу с простреленной ногой, и никак та рана не заживала, пока не пришёл к нему старый колдун, не заговорил. А колдун тот, говорят, сам из тех же мест был, знал слово.
И колдунов здесь хоронили по-особому. Кто в землю уходил, не передав силу, тот потом вставал — ходил по ночам, стучал в окна, звал живых. Поэтому, как умирал знахарь или ведьма, клали их лицом вниз, а в могилу вгоняли осиновый кол — чтобы пригвоздить, чтобы не поднялся. Осина ведь дерево проклятое, на нём Иуда удавился, оно и держит нечисть. До сих пор на старых кладбищах можно встретить могилы, поросшие осинником, — там, говорят, не простые покойники лежат.
Бывало, в долгие зимние вечера собирались мужики в избе, пряли при свете лучины, и кто-нибудь начинал рассказывать. Голос становился глуше, тени на стене — больше, и чудилось, что за окном кто-то стоит, дышит в стекло, оставляя ледяные узоры. Рассказывали о «ходячих мертвецах», о том, как один мужик повстречал на дороге своего покойного соседа, и тот попросил его снять с могилы тяжёлый камень, потому что душа не может успокоиться. И мужик снял — и больше тот мертвец не появлялся. В этих рассказах — вся мудрость народная: и страх перед неведомым, и уважение к силе, и строгий завет — живым не тревожить мёртвых, а мёртвым — живых. И хотя теперь редко кто в ведьм верит, а на старых кладбищах по вечерам молодёжь всё равно обходит стороной. Мало ли…

Эпилог. Голоса

Вот и всё. Это лишь малая толика того, что хранит земля Кирсановская и Инжавинская. Если бы можно было собрать все эти голоса — сказания старух, шёпот колодезной воды, вой ветра на Лысой горе, скрип осиновых колов на забытых погостах, — если бы записать их все, то получилась бы огромная книга, толще любого псалтыря. Но они не даются записи. Они живут только в устном слове, в дыхании того, кто передаёт их дальше, в страхе и трепете того, кто слушает. Иногда мне кажется, что сама земля говорит этими голосами. Она помнит и волшебника с горы Чу, и монахинь у Живоносного колодца, и волков, превративших пустошь в дубраву. Она помнит каждого, кто на ней жил, молился, боялся, надеялся. И пока жива память, жива и земля.
Но приходят новые времена. Старики уходят, унося с собой в могилу последнее слово. Дети слушают легенды в пересказе равнодушных учителей, в стенах музеев, где всё разложено по полочкам и снабжено этикетками. И кажется, что ещё немного — и голоса замолкнут навсегда. Однако по ночам, когда ветер с Вороны доносит до окраин непонятный шум, когда луна заливает улицы мёртвым светом, а в душе вдруг просыпается древний, ничем не объяснимый страх, — в такие минуты понимаешь: не ушли голоса. Не ушли. Просто притихли, ждут.
И, может быть, однажды, когда кто-то снова придёт на гору Чу и шепнёт: «Чу…», — земля ответит. И тогда начнётся новый рассказ.


Рецензии