Ниновка далёкая и близкая Глава 66
— Сядь, сынок, — глухо вымолвил Прокоп, и голос его потек мягко, по-ниновски. — Ишь, вымахал… Матрена — баба справная, хоть и вдова. Ты гляди мне, Андрейка, не обижай её. Она ж як горлинка — тихая, а внутри стержень имеется. Моя Серафимушка, царство ей небесное, тоже такая была. Глянет — и всё понятно без слов.
«Горлинка. Точно. Только тихая снаружи. А внутри — огонь. Я видел» - мысленно согласился Андрей.
Прокоп шмыгнул носом, потянулся к кисету. Пальцы дрожали, когда он набивал трубку, и табак просыпался на стол.
— Сундук передаю — самое дорогое, что от матери осталось. Батист тот я у городу покупал, когда ещё молодой бегал. Ленты эти — её молодость. Пущай носит, не прячет. Жизнь короткая, як заячий хвост. Береги её, сынок. У вдовы сердце раненое, его отогреть надоть, а не в кулаке держать.
«Знал бы ты, отец, как я это знаю. Как боюсь сделать больно». - подумал Андрей и молча кивнул.
В горле защипало — отец редко говорил таким тоном, и от этого стало неспокойно и радостно одновременно. Хотелось обнять старика, но он не умел — никогда не умели в их семье. Просто кивнул ещё раз и вышел, чувствуя на спине заботливый отцовский взгляд.
А в доме Матрены пахло парным козьим молоком и сухими травами. С тех пор как похоронила первого мужа, она привыкла к тишине — той, что нарушалась лишь негромким блеянием коз за стеной да поскрипыванием половиц. Но сегодня тишина стояла другая: тяжёлая, словно вода в пруду, — будто перед грозой. На столе лежали подарки Андрея: батистовая кофта — белая, праздничная — и те самые алые ленты, что хранил сундук отцовского дома. Они лежали так невинно, будто в них не было никакой важности. Но Матрена знала: это не просто ткань и ленты. Это — новая жизнь.
Этот сундук Серафимушки, покойной матери Андрея, Прокоп берег как святыню. И то, что он доверил сыну принести наряды именно ей, вдове, живущей через несколько дворов, значило больше, чем просто сватовство. Это было признание: она — своя, законная хозяйка в их роду. От этой мысли закружилась голова, и она ухватилась за край стола.
Матрена подошла к окну. Сердце билось чаще обычного, и она не сразу нашла в себе силы посмотреть в сторону Прокоповой хаты. Там, в нескольких сотнях метров, темнела крыша. Всего лишь место, а душа в полном смятении: внутри — то ли страх, то ли надежда, она и сама не разобрала бы.
Она знала: Андрей сейчас тоже не спит. От этой мысли по спине пробежал холодок. Первый муж — тихий, безвольный — так и ушёл, не оставив ни тепла, ни детей. А Андрей... Андрей был другой породы. Перенял от отца и тяжёлый взгляд, и верность, что не гнётся под ветром.
Матрена прижала ладонь к груди, где колотилось сердце, и прошептала с мольбой:
— Господи, дай мне силы...
Приложила батист к лицу — белый, невесомый, пахнущий чем-то забытым, детским. Руки, привыкшие к грубой работе, к шершавым козьим соскам, к мокрой земле на грядках, — эти руки дрожали. И вдруг почувствовала: уходит вдовье одиночество. Ниновка за окном замерла, будто давая ей право на эту вторую, запоздалую весну.
— Ну, Серафимушка, не обижайся, — прошептала Матрена, глядя на ленты. — Не девкой иду, но с чистым сердцем. Коз своих не брошу, и Андрея твоего обогрею, коль судьба так сплела.
Слёзы потекли сами — не горькие, а облегчающие. Она вытирала их краем платка и улыбалась, и эта улыбка была похожа на рассвет.
Осторожно свернула батист, прижав к груди, будто ребёнка. Завтра на рассвете выйдет к колодцу — туда, где их пути с Андреем пересекались каждый день, но теперь пересекутся навсегда.
А на рассвете Ниновка зашевелилась. Петухи голосили вовсю, лениво перекликались собаки, и у колодца, где вода всегда была самая холодная, а сплетни — самые горячие, уже собрались бабы.
Маруська Хромая, опершись на клюку, прищурилась и подтолкнула соседку локтем:
— Гляди, гляди, девки! Чи то Матрена? Ишь, вырядилась! Откель у неё такой батист? Небось, Прокоп сундук распечатал. Совсем старик умом тронулся — вдове материнское добро раздаривать!
— Та ладно тебе, Маруська, — отозвалась Степановна, успевшая завистливым глазом рассмотреть мелькнувшую за плетнем алую ленту. — Глянь, як светится вся. Видать, Андрейка-то её пригрел не на шутку. Дай Бог, и нам так...
Матрена шла к колодцу, неся коромысло так, будто на плечах у неё была не ноша, а царская мантия. Алая лента в косе дерзко горела на утреннем солнце, отвечая на все бабьи шепотки молчаливым торжеством.
Она знала: сегодня вся Ниновка будет кости перемывать, перебирая каждую деталь. Но ей было всё равно. За её спиной стоял Андрей, а в душе — память Серафимушки, благословение, которое дороже любого золота.
— Ишь, выплыла павой! — прошипела Маруська, косясь на батистовую кофту. — Вдова, а ленту алую в косу вплела, ровно девка на выданье. Прокоп-то, старый хрыч, кажись, умом тронулся — Серафимушкино добро чужой бабе вынес!
Но бабы в Ниновке — народ отходчивый. Степановна только рукой махнула:
— Цыц ты, язва! Матрена — баба работящая, коз у неё полстада, и хата при деле. А Андрейка — парень кремень. Нехай живут! Може, Прокопу на старости лет и внуков доведётся понянчить.
В этот миг у колодца показался Андрей. Шёл твёрдо, по-хозяйски, не глядя по сторонам. Подойдя к Матрене, он молча перехватил тяжёлые ведра.
— Помогу, Матреш, — негромко сказал он.
И в этом простом «помогу» для всей Ниновки прозвучало: «Моя она теперь, и не замай».
У Матрены только ресницы дрогнули, а в глазах — тихая гордость. И пошли они вдвоём через выгон, а бабы ещё долго смотрели им вслед, украдкой смахивая чувственную слезу.
Вечером в хате Матрены затеплилась лампада. Андрей сидел у стола, чинил сбрую, а она возилась у печи. Козы в загоне притихли, чуя нового хозяина.
— Ты, Андрейка, отца слушай, — мягко проговорила Матрена, присев рядом. — Он за этот батист и ленты сердце своё отдал. Серафимушку он до сей поры во сне кличет.
— Знаю, — Андрей отложил работу и взял её за руку. — Он мне так и сказал: «Береги её, сынок, як я мать твою берег». Мы, Матрена, хозяйство расширим. Коз твоих к нашим пригоним, загон новый справлю. Хата твоя тёплая, да только мужской руки просит.
— Мужской? — она улыбнулась уголком рта. — Это ты про что?
— Про то, — он погладил её ладонь большим пальцем, — что крыша течёт, а ты всё на себе таскаешь. Я завтра гляну, где течь.
— Та там пустяки, Андрейка. Я и сама бы...
— Знаю, что сама. Только теперь ты не одна. — Он помолчал, потом добавил тише: — Мне отец ещё сказал: у вдовы сердце раненое. Я, Матрена, торопиться не буду. Подожду, пока сама привыкнешь.
Она подняла на него глаза — тёмные, благодарные:
— Ты... хороший.
— Учитель был хороший, — кивнул он на сундук у стены. — Серафимушка. Она меня грамоте учила, а теперь вот тебя — счастью.
Матрена рассмеялась — тихо, робко, как давно не смеялась. И старая хата будто вздохнула с облегчением.
Ниновка засыпала, принимая новую семью, а за окном шептались берёзы, будто знали, что любовь сильнее и вдовьего горя, и злых языков.
Свидетельство о публикации №226032500690