Декабрист - молитва. глава 2
Год 1825-й доживал последние свои дни, и никто еще не знал, что доживает с ним вместе целая эпоха. По набережным ходили патрули с фонарями, у Зимнего дворца замерли на часах гвардейцы, кутаясь в шинели; откуда-то из-за Мойки доносился заунывный звон колокольчика — то ли пожар, то ли похороны; в окнах аристократических особняков, напротив, горели тысячи свечей, и сквозь туманную пелену слышалась музыка, будто из иного, беспечного мира. Смех, звон бокалов, шелест шелков — всё это перемешивалось с тревожным гулом, доносившимся из казарм, где гвардейские офицеры, собравшись в кружки, говорили о странных вещах: о присяге, о Константине, о завещании покойного императора, о том, что «междуцарствие» затягивается и что-то зреет в воздухе. Но великосветские гостиные жили своей жизнью, бал сменялся балом, и никто не желал замечать, что лед под ногами стал тоньше.
В тот вечер графиня Елизавета Петровна давала бал в своем особняке на Фонтанке. Дом ее славился на всю столицу: не столько богатством убранства, сколько тем неуловимым вкусом, который отличает истинную аристократию от выскочек, наживших состояние на подрядах да на откупах. Лепные потолки, паркеты из карельской березы, мраморные камины, в которых пылали целые поленницы, — всё это было не кричащим, а каким-то домашним, приветливым, словно сама графиня, женщина уже немолодая, но сохранившая величавую стать и доброжелательность, принимала гостей не из тщеславия, а по привычке к изящному обществу.
К десяти часам вечера залы наполнились. Дамские платья — от темно-зеленого до бледно-розового — колыхались в такт полонезу; кавалеры в мундирах и фраках двигались чинно, соблюдая достоинство; генералы с лентами через плечо поглядывали на танцующих с благосклонной снисходительностью людей, которые уже не танцуют, но помнят, как это бывало. Свечи в хрустальных люстрах горели ярко, и огоньки их, отражаясь в зеркалах, умножались до бесконечности, так что зала казалась каким-то волшебным царством, где нет ни тьмы, ни конца.
Среди гостей особенно выделялся один молодой офицер, поручик лейб-гвардии Московского полка Александр Николаевич Вальтери. Ему было двадцать пять лет, и природа щедро одарила его: светлые, чуть вьющиеся волосы, открытый лоб, серо-голубые глаза, смотревшие на мир с доброжелательным любопытством, и небольшая русая борода, которую он, вопреки строгому армейскому уставу, отпустил по какой-то молодой прихоти — и это ему шло, придавая лицу не столько военную суровость, сколько задумчивость, свойственную художникам или поэтам. Был он строен, высок, в мундире сидел с той непринужденной грацией, которая дается либо природным благородством, либо долгой привычкой носить оружие. Товарищи любили его за добрый нрав, за то, что он умел слушать и никогда не кичился ни родом, ни умом, который был в нем острым, но не язвительным.
Александр стоял у одной из колонн, наблюдая за танцующими, и лицо его выражало ту легкую, рассеянную задумчивость, какая бывает у человека, который ждет чего-то, сам не зная чего. Взгляд его блуждал по зале, останавливаясь то на генеральских эполетах, то на бриллиантах в прическах дам, но ничто не занимало его по-настоящему, пока он не увидел Ее.
Она стояла у противоположной стены, близ камина, в скромном платье цвета слоновой кости, без драгоценностей, только с маленькой брошью у ворота. Ее звали Елизаветой Дмитриевной, но для него она была просто Лиза — имя, которое он произносил про себя с каким-то особенным, почти молитвенным чувством. Они знали друг друга около года; познакомились случайно в книжной лавке Смирдина, где она листала томик Жуковского, а он — «Историю государства Российского» Карамзина. Разговорились, и с тех пор встречались иногда в театре, на литературных вечерах, в домах общих знакомых. Но это были встречи без всякой определенности, без признаний, без даже намека на что-либо большее, нежели дружеское расположение. Однако Александр чувствовал — и чем дальше, тем сильнее, — что между ними существует нечто невысказанное, какая-то нить, протянувшаяся от души к душе, не требующая слов.
Он глядел на нее, и ему казалось, что она светится изнутри — не тем внешним блеском, какой дают свечи и зеркала, а ровным, тихим светом, подобным тому, какой источают старые иконы в полумраке церкви. Скромность ее была не притворной: она не стремилась быть в центре внимания, не танцевала слишком много, не смеялась громко, но когда она улыбалась — а улыбалась она редко, — лицо ее преображалось, и в глазах, темно-карих, почти черных, загоралось что-то такое, отчего у Александра сжималось сердце. Он знал, что она не из богатых: отец ее, Дмитрий Петрович Горленко, был чиновником особых поручений при одном из министерств, человеком суровым, нелюдимым, по слухам, большой строгости и даже жестокости, хотя сам Александр никогда с ним не встречался. Лиза жила с ним вдвоем, мать ее умерла несколько лет назад. Чтобы иметь свои средства (ибо отец был скуп на домашние расходы), она служила учительницей в доме одного отставного генерала, обучая его дочерей французскому языку и музыке, а иногда, как шепотом передавали знакомые, подрабатывала в кондитерской на Невском проспекте — писала вывески, составляла счета, помогала хозяйке, дальней родственнице, которая однажды приютила ее в трудную минуту.
Александр знал это и не находил в том ничего зазорного. Напротив, именно эта бедность, соединенная с достоинством, с чистотою душевной, делала ее в его глазах еще более идеальной. «Вот она, — думал он, глядя на нее, — вот истинная аристократия: не в гербах и не в имениях, а в том, как человек держит себя в беде и какую сохраняет душу». Ему хотелось подойти к ней, пригласить на вальс, сказать наконец то, что давно уже просилось наружу. Но что-то удерживало его. Может быть, страх быть непонятым? Или смутное предчувствие, что сейчас, именно сейчас, не время для объяснений, что что-то важное, решающее должно сперва свершиться, и тогда… Он сам не знал, что именно.
Лиза между тем подняла глаза и встретила его взгляд. На мгновение лицо ее порозовело, она чуть наклонила голову — не кивок, а едва заметное движение, которое было, однако, обращено прямо к нему. Александр сделал шаг, но в этот момент к нему подошел приятель, штабс-капитан того же полка Михаил Щербачев, и, взяв под локоть, отвел в сторону.
— Саша, голубчик, — сказал Щербачев, понижая голос, — идем-ка. Наши здесь, в кабинете графини. Румянцев и князь Одоевский, кажется, и еще кое-кто. Дело есть.
Александр перевел взгляд с Лизы на приятеля. В глазах Щербачева горел тот особенный, лихорадочный блеск, который Александр хорошо знал по их тайным собраниям — блеск заговорщика, готовящегося к прыжку.
— Сейчас, — сказал он, оглядываясь на то место, где только что стояла Лиза, но ее уже не было: она переместилась к другой группе гостей, и какая-то пожилая дама заслонила ее от него.
— Не сейчас, так потом, — с легкой усмешкой заметил Щербачев, перехватив его взгляд. — Успеешь натанцеваться. А у нас разговор короткий.
Александр нехотя последовал за ним.
Кабинет графини находился в глубине анфилады, за малой гостиной, и был отделен от шумных зал плотными портьерами. Сюда редко заглядывали посторонние; здесь графиня обычно занималась корреспонденцией или принимала самых близких друзей. Ныне в кабинете, кроме мерцающего камина и нескольких свечей на письменном столе, царил полумрак, и в этом полумраке Александр различил пять или шесть фигур. Все были свои: князь Сергей Трубецкой (его Александр знал лишь понаслышке, но уважал глубоко), Никита Муравьев, человек с умным, немного суровым лицом, несколько офицеров из Семеновского и Измайловского полков. Все они, как и он, были членами тайного общества — того самого, которое называли то Союзом Благоденствия, то Северным обществом, смотря по времени и обстоятельствам.
— Бельский, — сказал Трубецкой, кивая ему. — Садись. Не будем терять времени.
Александр опустился на стул, чувствуя, как по спине пробежал холодок. В воздухе пахло воском и табаком, но сквозь эти запахи пробивался какой-то другой, более острый запах — запах решимости, которая вот-вот перейдет в действие.
— Слушайте, господа, — начал Трубецкой, обводя присутствующих взглядом, — положение наше известно: присяга новому императору назначена на четырнадцатое. Николай Павлович не уступит, Константин не примет, и мы стоим перед выбором: либо подчиниться и навсегда похоронить наши надежды, либо действовать. Мы выбрали действовать. Гвардейские полки, на которые мы можем положиться, — Московский, Финляндский, Гренадерский — готовы выступить. Но есть еще одно обстоятельство, которое требует немедленного решения.
Он помолчал, и в тишине слышно было, как потрескивают угли в камине.
— Мы должны нанести удар, — сказал Муравьев, — и удар этот должен быть точен. Речь идет о высших чиновниках, которые составляют опору самовластья. Мы составили список, и по этому списку распределены поручения. Бельский, — он повернулся к Александру, — поручение тебе.
Александр выпрямился. Сердце его забилось быстрее, но голос остался спокойным:
— Я слушаю.
— В день выступления, — продолжал Муравьев, — ты должен будешь отправиться в дом тайного советника Горленко. Ты знаешь его?
Имя обожгло Александра, словно он внезапно опустил руку в кипяток. Горленко? Дмитрий Петрович? Отец Лизы?
Он не сказал ни слова, но, должно быть, лицо его изменилось, потому что Трубецкой спросил с тревогой:
— Ты знаком с ним?
— Я… — начал Александр и запнулся. Горло пересохло. — Я не знаком с ним лично. Но я знаю его дочь.
В комнате повисло молчание. Кто-то кашлянул, кто-то переглянулся.
— Это не меняет дела, — твердо сказал Муравьев. — Горленко — один из главных врагов нашего дела. Он готовил проект нового цензурного устава, который задушит всякую мысль; он стоял за ужесточением крепостного права в южных губерниях; он — правая рука тех, кто хочет сохранить крепостничество навеки. Дмитрий Петрович Горленко — фанатик порядка, и порядок этот — смерть для России. Он должен быть устранен.
— Устранен, — глухо повторил Александр. — Что значит «устранен»?
— То и значит, — сказал Трубецкой, и в голосе его прозвучала жесткость, которой Александр раньше в нем не слышал. — Мы не можем позволить себе ни колебаний, ни сомнений. Если Горленко останется жив, он поднимет против нас все силы полиции, он выдаст наших, он сорвет выступление. У нас нет иного пути.
— Но почему именно я? — спросил Александр, чувствуя, как в нем поднимается волна отчаяния, смешанного с гневом. — Почему не кто-то другой?
— Потому что ты офицер Московского полка, который будет в центре событий, — ответил Муравьев. — Потому что мы доверяем тебе. И потому, — добавил он с легким вздохом, — что ты единственный, кто знает расположение его дома. Ты ведь бывал там? Случайно, но бывал. Мы знаем.
Александр понял: за ним следили. Значит, и его чувства, и его встречи с Лизой были известны этим людям, которые сейчас смотрели на него холодными, оценивающими взглядами. Он почувствовал себя загнанным в угол.
— Господа, — сказал он, стараясь, чтобы голос не дрогнул, — я посвятил нашему делу всю душу. Я верил, что мы строим Россию свободную, справедливую, где не будет места ни жестокости, ни произволу. Но то, что вы предлагаете… убийство? Из-за угла? Разве этому учили нас Пестель и Рылеев? Разве «Русская правда» говорит о цареубийстве и тайных казнях?
— Русская правда говорит о необходимости решительных мер, — резко возразил Муравьев. — Ты знаешь, что Пестель не отрицал возможности тираноубийства, если того требует благо отечества. Горленко не просто чиновник — он душитель, он палач. Ты видел, что делается в деревнях? Ты знаешь, как он расправлялся с крестьянами в своем имении? Ему мало было законной власти, он вводил собственные порядки, порол до смерти, ссылал в Сибирь без суда. Его руки по локоть в крови. И ты будешь колебаться, потому что дочь его… что? Добрая, скромная девушка? Это не оправдание.
— Но она не виновна в делах отца! — воскликнул Александр.
— Никто не говорит о ее вине, — мягче сказал Трубецкой. — Но если мы начнем разбирать, кто виновен, а кто нет, мы ничего не сделаем. Сейчас, Александр Николаевич, время не для нравственных тонкостей. Или мы, или они. Выбор прост.
Александр опустил голову. В голове его царил хаос. Он видел перед собой Лизины глаза, ее тихую улыбку, слышал ее голос, которым она однажды сказала: «Как вы думаете, Александр Николаевич, можно ли быть добрым человеком, если вокруг столько зла?» Он ответил тогда: «Можно, если не бояться». И вот теперь его ставят перед выбором, где добро и зло переплелись так, что не разобрать.
— У меня есть условие, — сказал он наконец, поднимая голову. — Если я соглашусь… я должен буду сам решить, как и когда. И никто не тронет дочь. Никто.
— Это и так не входило в наши планы, — пожал плечами Муравьев. — Нам нужен только Горленко.
— И еще одно, — добавил Александр, чувствуя, что говорит не то, что нужно, но остановиться уже не может. — Я хочу знать: если вы готовы на такое… что же будет потом? После победы? Неужели новая власть начнется с убийства?
— Потом мы созовем Земский собор, — сказал Трубецкой, и лицо его просветлело, словно он видел уже это будущее. — Потом мы дадим России конституцию и свободу. Потом… потом мы ответим за все перед Богом и перед историей. Но сначала надо свершить то, что неизбежно.
Александр молчал. В камине догорали угли, и комната наполнилась синеватым сумраком, в котором лица собеседников казались вылепленными из бронзы — твердыми, неподвижными, не знающими сомнения.
— Ну что ж, — сказал Муравьев, вставая. — Время не ждет. Нам нужно закрепить наше решение. Пришла пора.
Он подошел к письменному столу, отворил потайной ящик и извлек оттуда небольшую шкатулку темного дерева, инкрустированную перламутром. Поставил ее на стол, открыл. Внутри, на бархатной подкладке, лежали кольца — серебряные, с чернью, массивные, с выгравированными на внутренней стороне словами, которых Александр не мог разобрать в полумраке. Но он знал эти кольца. Он слышал о них: знак Ордена Русского Возрождения, как называли они иногда свое братство, символ нерушимой верности и взаимной поруки. Тот, кто надевал такое кольцо, уже не мог отступить.
— Господа, — торжественно произнес Муравьев. — Мы приносим клятву. Клятву на крови, если потребуется, но сегодня — на этом знаке, который будет напоминать нам, что мы связаны навеки. Каждый из вас получил свое задание; каждый готов идти до конца. Нет пути назад. Вы согласны?
Все присутствующие встали. Александр поднялся последним, чувствуя, что ноги его не слушаются, что он словно наблюдает за собой со стороны: вот он, молодой офицер, который еще час назад мечтал о вальсе и о светлых глазах Лизы, а теперь стоит в полутемном кабинете, окруженный заговорщиками, и ему подают кольцо, которое должно стать его судьбой.
Он взял кольцо. Серебро было холодным, почти ледяным; чернь узора, изображавшего, кажется, переплетенные лавры и меч, обжигала пальцы какой-то нездешней, предвечной прохладой. На внутренней стороне он различил выгравированную строку: «За веру и свободу».
— Клянусь, — сказал Муравьев, надевая кольцо на палец.
— Клянусь, — повторили остальные.
— Клянусь, — прошептал Александр, и слово это прозвучало для него самого как приговор.
Они обменялись рукопожатиями — молча, без лишних слов, и это молчание было красноречивее любых речей. Когда Александр сжал руку Трубецкого, он ощутил под пальцами то же холодное серебро кольца, и ему показалось, что между ними, между всеми, кто стоял здесь, протянулась невидимая цепь, которую нельзя ни разорвать, ни расплавить, ни сбросить.
— Теперь ступай, — сказал Муравьев, отпуская его руку. — И помни: молчание и решимость. Четырнадцатое близко.
Александр вышел из кабинета. Портьеры за его спиной сомкнулись, и он снова оказался в малой гостиной, откуда доносился приглушенный гул большого света. Свечи здесь горели ярче, и он на мгновение зажмурился, привыкая к свету. Кольцо на пальце казалось тяжелым, непомерно тяжелым для маленького куска серебра, и он невольно сжал руку в кулак, чтобы спрятать его, чтобы никто не увидел.
Он двинулся сквозь толпу гостей, не разбирая лиц, не слыша музыки, которая доносилась из бальной залы. В голове его всё перемешалось: слова клятвы, серебряный холод кольца, имя Горленко, Лизино лицо. Он вышел в большую залу и остановился у колонны, пытаясь перевести дыхание.
И тут он увидел ее.
Лиза стояла в нескольких шагах от него, у самого выхода из залы. Она, видимо, собиралась уходить: на плечи ее был накинут теплый платок, в руке — маленький ридикюль. Она не танцевала, не смеялась, а просто стояла, чуть склонив голову, и смотрела на него — прямо, без кокетства, без притворной скромности. В глазах ее был вопрос: «Что с тобой?» — и, может быть, еще что-то, чего Александр никогда прежде не видел в ее взгляде: тревога, затаенная, но глубокая.
Он сделал шаг к ней. Еще шаг. Он хотел сказать ей: «Лиза, я не могу… Я не должен…» Но что именно не должен? Убивать ее отца? Любить ее? Или, напротив, он должен сейчас, сию минуту, сказать ей всё, предупредить, спасти? Но кольцо на пальце жгло, напоминая о клятве, и он чувствовал, что если он сейчас скажет хоть слово, то предаст не только товарищей, но и то дело, которому отдал душу, — дело, как он верил, освобождения России.
— Александр Николаевич, — сказала она тихо, так, чтобы никто не слышал, — вы больны? Вы так бледны…
— Нет, — ответил он, и голос его прозвучал чужим, далеким. — Я… просто устал. Много танцевал.
Она не поверила. Он видел это по тому, как дрогнули ее брови, как она чуть подалась вперед, словно хотела взять его за руку, но не посмела.
— Может быть, вам нужно выйти на воздух? — спросила она. — Я провожу вас до передней.
— Нет, Лиза, — сказал он, и имя это, которое он никогда не произносил вслух, сорвалось с губ помимо воли. Она вздрогнула, услышав его, и щеки ее залила краска. — Останьтесь. Я… я сам.
Он не мог больше стоять рядом с ней. Он развернулся и быстрым шагом направился к выходу из залы, не оглядываясь, но всем существом чувствуя, что она смотрит ему вслед. Смотрит с недоумением, с обидой, с тем смутным предчувствием, которое, быть может, уже поселилось в ее душе, как поселилась в его душе тяжесть, от которой не избавиться.
Он вышел на крыльцо особняка. Морозный воздух ударил в лицо, и он жадно вдохнул его, но холод не принес облегчения. Над Невой висел тот же туман, что и днем, и фонари на набережной казались светящимися точками, потерянными в молочной белесой мгле. Где-то вдалеке слышались шаги патруля: четкие, размеренные, неумолимые. Александр поднял руку и посмотрел на кольцо. При свете фонаря он разглядел наконец все детали: переплетенные лавры и меч, а над ними — звезда, похожая на Вифлеемскую, но с шестью лучами, и в центре — крошечный вензель, который он не смог разобрать.
«За веру и свободу», — прошептал он слова клятвы. Вера и свобода. Но где же свобода, если он уже скован этой цепью, если он должен совершить то, что навсегда отнимет у него право смотреть в глаза невинности? Где же вера, если ему приходится скрывать от той, кого он любит, что он станет убийцей ее отца?
Он стоял на крыльце, и мороз пробирался под мундир, но он не замечал холода. В голове его проносились обрывки мыслей, слов, когда-то прочитанных, когда-то сказанных. «Благо отечества»… «Тирания»… «Жертва»… Все эти слова, которые еще вчера казались ему высокими и чистыми, сегодня приобрели горький, свинцовый привкус. Он знал, что Горленко — жестокий человек, что крестьяне в его имении действительно страдают, что он, возможно, заслуживает суда и кары. Но не такой кары. Не тайной, не из-за угла, не рукой человека, который любит его дочь. И не до того, как Россия услышала голос свободы, — нет, это будет первым делом новой, свободной России? Убийство?
Он сжал кулак так сильно, что кольцо врезалось в палец. «Если я откажусь, — думал он, — меня сочтут предателем. Меня исключат из общества. Но это еще полбеды. Они найдут другого исполнителя, и тогда я не смогу защитить Лизу. Если я соглашусь, я потеряю себя. Но, может быть, я смогу что-то сделать? Может быть, я смогу предупредить Горленко, заставить его бежать? Но тогда… тогда я предам всех, кто поверил мне, кто клялся вместе со мной. И дело, за которое пролита кровь Пестеля, за которое Рылеев пишет свои стихи, за которое тысячи ждут освобождения, — оно рухнет из-за меня».
Он не нашел ответа. Вместо ответа туман сгустился, и пошел мелкий, колючий снег, который, казалось, сыпался не с неба, а из самой тьмы, обволакивая его, стирая границы между домом и улицей, между прошлым и будущим, между тем, что он считал правдой, и тем, что оказалось бездной.
Александр медленно спустился с крыльца и пошел по набережной, не зная, куда направляется. В ушах его звучала музыка из окон особняка — легкая, беззаботная, такая далекая от того, что творилось в его душе. Ему казалось, что он стоит на краю двух миров: один — светлый, где есть Лиза, вальс, Жуковский, надежда на счастье; другой — темный, где кольца с чернью скрепляют клятвы, где убийство называется «необходимостью», где свобода добывается ценой крови. И он уже выбрал — нет, его выбрали, — но выбор этот еще не стал его собственной волей.
Он остановился у гранитного парапета, глядя в черную воду Невы, которая дышала паром в разводьях. Лед был тонок, и Александру вдруг подумалось, что так же тонок лед, на котором он стоит, и что под ним — та же черная, ледяная бездна, готовая разверзнуться.
Он поднял руку, взглянул на кольцо, и в свете одинокого фонаря ему почудилось, что чернь на серебре шевелится, расползается по пальцу, как живая, обвивая его, сковывая.
— Господи, — прошептал он, и губы его, оледеневшие на морозе, едва повиновались. — Господи, что же я делаю? Что же мы все делаем?
Но ответа не было. Только снег кружился в свете фонаря, только где-то вдали, в казармах, пробили зорю, и звук этот, медный и протяжный, поплыл над городом, возвещая конец еще одного дня, который ничем не отличался от предыдущих, но который стал для Александра Бельского чертой — чертою, отделившей его жизнь на «до» и «после».
Он повернулся и пошел прочь от Невы, прочь от особняка, где все еще звучала музыка, прочь от Лизы, которая, возможно, еще ждала его в передней, надеясь, что он вернется. Он шел, не разбирая дороги, и снег засыпал его следы, и город, окутанный туманом, казался ему огромной, безмолвной западней, из которой нет выхода.
Только на палец надето было кольцо, и в душе — имя, которое он не смел произносить.
** Внимание! **
Данное произведение является художественным вымыслом, основанным на реальных исторических событиях. Все персонажи, действующие в книге, а также их имена, фамилии и биографические детали, за исключением исторических личностей, упомянутых в общем контексте эпохи, являются полностью вымышленными. Любые совпадения с реально живущими или жившими людьми случайны.
Автор не ставит перед собой целью документально точное воспроизведение исторических фактов, хронологии или деталей событий. Изменения в историческом контексте, а также характеры и поступки вымышленных героев продиктованы художественным замыслом. Произведение не преследует цели оскорбить чувства или умалить достоинство кого-либо из реальных участников описанных событий, а также их потомков.
Свидетельство о публикации №226032602093