Белые панамки. Из записок провинциала
Дорогой мой, вот вы говорите — время. Я и сам люблю поговорить о времени, особенно после рюмки водки и хорошей закуски. Сидишь, бывало, на террасе, солнце уже садится, кузнечики трещат, в воздухе пахнет маттиолой, и такая вдруг находит задумчивость, что хоть святых выноси. Думаешь: куда оно все девается? Еще минуту назад, кажется, был мальчишкой, бегал по этому самому саду в трусишках, падал с груши, разбивал коленки, а теперь — нате вам — сидишь, лысину рукой приглаживаешь и ощущаешь в пояснице этакую приятную, но настойчивую тяжесть. Время — штука не просто быстрая, а какая-то наглая. Оно не спрашивает. Бежит себе, как пожарный на вызов, ни на кого не оглядываясь.
Я вот на днях разбирал старый комод. Тот самый, что еще бабушкин. Комод как комод, с пузатыми ящиками, которые вечно заедают. И в самом нижнем, ворохе старых кружев, каких-то пожелтевших программок из театра и засохших гербариев, нашел я фотографию. Карточка маленькая, с рваным краем, потому что ее, видимо, из альбома выдирали второпях. Черно-белая, конечно. На ней сидит моя мать, совсем молоденькая, лет восемнадцати, в какой-то смешной панамке с большими полями. Сидит она на скамейке, нога на ногу, и хохочет. Открыто так, по-девчоночьи, запрокинув голову. И глядя на эту карточку, я вдруг со всей ясностью, которая доступна разве что пьяному или больному, осознал: ведь этой женщины больше нет.
Нет, я знал это, конечно. Знал, когда хоронил, когда поминал на девятый день, когда забирал ее вещи в этот самый комод. Но тогда это было событие, хлопоты, горе, которое куда-то спешишь, суетишься, режешь поминальные пироги, считаешь, кому какую рюмку налить. А тут, ночью, при свете настольной лампы, с этой карточкой в руках, то горе вдруг предстало передо мной не событием, а состоянием. Вечным состоянием.
Ведь действительно, буквально несколько дней назад, ну, не дней, конечно, а так кажется мы сидели с ней на этой же самой террасе. Я уже был с усами, она с сединой, но все такая же быстрая на расправу. Я читал ей вслух «Даму с собачкой», а она вязала мне шерстяные носки, хотя я сто раз говорил, что в городе теперь носки продают любые, и даже с рисунком. Она смеялась: «Ваши магазинные одно название, они дышат плохо». И вот я сижу сейчас, смотрю на эту панамку, и понимаю, что никогда больше не услышу, как шуршат ее спицы. Никогда не скажу: «Мам, а помнишь, как мы...» — и не услышу в ответ: «Еще бы не помнить, ты тогда в лужу сел прямо в новых штанах».
И самое ужасное, самое философски-мерзкое в этом деле, знаете что? Что эта сцена на террасе, с носками и Чеховым, она ведь была последний раз. Я тогда не знал, что он последний. Я думал: ну, приеду на следующей неделе. Дел много. А пришлось приехать через три дня, и уже не за носками, а по звонку соседки, что «что-то с вашей мамой сделалось». Сделалось. Очень просто.
Вот так и живем: разбрасываем «потом» как шелуху от семечек.
А возьмите отца. Царство ему небесное, человек был строгий, но справедливый. Говорил мало, делал много. Насчет времени у него была своя теория. Он говорил: «Время - оно как лошадь. Если ты не сел на нее и не поехал, она сама тебя утащит, куда ей надо, и сбросит в канаву». И он все время куда-то ехал. То гараж строил, то палисадник разбивал, то нам с сестрой велосипеды чинил. И всегда это было «сейчас», «сию минуту». Я помню, как мы с ним однажды леща ловили на рассвете. Туман над рекой, поплавки еле видно, а он сидит на ящике, серьезный, и говорит: «Смотри, сынок, запоминай. Этот час потом золотом будешь считать». А я тогда думал: ну какой же он смешной, этот мой отец, с удочками, с этой своей философией. Мне хотелось скорее бежать в клуб, там «Дискотека 80-х» намечалась.
И вот теперь я золотом считаю. Тот туман, тот поплавок, его синие жилистые руки, насаживающие червя. А его нет. Уже лет двадцать как нет. Осталась только эта карточка, где он стоит на фоне своего «Москвича», такой молодой, в кепке, и щурится от солнца. Карточка цветная, но выцвела так, что все оттенки свелись к одному – уныло-коричневому.
Вы спросите: к чему я это все? А я к тому, что привычка — это величайшая из подлостей. Мы привыкаем к людям, как к мебели. Вот стоит шкаф, вот стоит мама. Шкаф в углу, мама, а на кухне. И мы проходим мимо, иногда ключом о шкаф стукнемся, иногда маме что-нибудь буркнем. И кажется, что так будет всегда. Что шкаф вечен и мама вечна. А потом раз и шкаф еще, может быть, и стоит, а мамы нет. И вот тут начинается самое интересное: ты начинаешь видеть пустоту. Раньше она была заполнена человеком, и ты этого не ценил, а теперь она заполнена только воздухом и воспоминаниями, которые, как известно, имеют неприятное свойство выветриваться, если их не проветривать.
Бабушка моя, царство ей небесное, была женщина во всех отношениях замечательная. Она пекла такие пироги с вишней, что соседи приходили на запах. И у нее была манера: когда я уезжал в город, она всегда выходила за калитку и стояла, пока автобус не скроется за поворотом. Я оглядывался всегда: стоит маленькая, в платочке, рукой машет. И я думал: «Ну что за сентиментальности, чего стоять, ветер же холодный». А сейчас я бы все отдал, чтобы оглянуться и увидеть эту маленькую фигурку. Я даже специально иногда, когда уезжаю откуда-нибудь, оглядываюсь. Но там только пыль столбом или какая-нибудь чужая тетка с сумкой.
Дедушка тот ещё был молчун. Любил сидеть на лавочке у дома, смотреть на дорогу. Бывало, подсяду к нему, он помолчит, помолчит, потом скажет: «Вон, грачи прилетели. Значит, к теплу». И снова молчит. А я сижу рядом, ногами болтаю, и мне скучно. Мне хочется в город, в суету, чтобы все крутилось-вертелось. А сейчас я понимаю, что это и было счастье: сидеть рядом с живым человеком, чувствовать его локоть, слышать его молчание. И смотреть на грачей.
Знаете, есть такое выражение — «ускользающее время». Я бы сказал иначе: ускользающие люди. Они уходят, как песок сквозь пальцы. Только что был здесь, полновесный, теплый, с голосом, с привычкой покряхтывать, когда встает из-за стола, и вот его уже нет. И от него остается... что? Вещи. Очки в футляре, расческа с редкими зубьями, поношенный пиджак, который пахнет табаком и еще чем-то неуловимо родным. И фотографии. Эти странные кусочки бумаги, на которых застыло то, чего уже нет в природе.
Я, признаться, раньше не любил фотографироваться. Думал: ну что за ерунда, надо жить, а не фиксировать жизнь. А теперь я понял, что фиксировать — это и значит жить, только наоборот. Когда смотришь на старую фотографию, время словно дает задний ход. Вот здесь, на этом снимке, моя мать еще девушка, она только что вышла замуж, она счастлива и глупа, она думает, что вся жизнь впереди. И я, глядя на нее, на мгновение забываю, что она лежит на кладбище. На мгновение я возвращаю ее. Или возвращаюсь сам.
Однажды я зашел в фотоателье. Старенькое такое, на окраине. Там работал старик с дрожащими руками. Он делал ретушь вручную, карандашиками. Я принес ему несколько совсем старых карточек, бабушкиных, дедушкиных, где они еще молодые. Он посмотрел, покачал головой и сказал: «Редко теперь такое носят. Люди стали бояться фотографий. Боятся, что на них останется что-то, что они хотят забыть. А вы, наоборот, хотите помнить». Я говорю: «Хочу, дедушка. Очень хочу». Он сделал отличные копии, увеличил их, отретушировал трещинки. Теперь они висят у меня в кабинете. И когда я работаю, я иногда поднимаю глаза. Смотрю на них. Они смотрят на меня. И в этой тишине, между мной и ними, течет то самое время, которое я когда-то разбрасывал направо и налево.
Теперь, но очень уж поздно у меня в голове появляется мысль - «А не позвонить ли мне маме?» Или: «А не съездить ли к отцу?» Или: «А не посидеть ли мне с бабушкой, пока она еще рассказывает свои истории про то, как они в войну картошку сажали?» Но может не поздно тебе, читатель? Потому что истории эти, поверьте, кончаются. Неожиданно кончаются. Вы всегда думаете, что у вас будет завтра. Или послезавтра. Или на следующей неделе вы непременно выберетесь. А время, этот наглец, не спрашивает, готовы вы или нет. Оно просто делает свое дело.
Я вам вот какой случай расскажу. Был у меня друг, Сергей Иванович. Человек деятельный, энергичный, все ему было некогда. Мать у него жила в соседнем городе, он ей звонил раз в месяц, говорил: «Мамуль, все никак не вырвусь, вот проект сдам и приеду». Проекты он сдавал один за другим, а все никак. И вот звонит он однажды, а трубку никто не берет. Он тогда забеспокоился, но не сильно, думал ушла к соседке. Позвонил вечером — молчит. На другой день то же самое. Он бросил все дела, помчался. Приезжает, открывает дверь своим ключом, а она на кухне сидит, в том же халате, в котором он ее в прошлый раз видел, и чайник остывший стоит. Инсульт. Два дня она так просидела, одна. Он потом мне говорил, глядя в одну точку: «Я ведь даже не знаю, в какой именно день она меня ждала. В какой именно день она последний раз посмотрела на телефон, подумала «ну, может, сегодня» и не дождалась».
И вот с тех пор Сергей Иванович первый крикун. Он всех своих знакомых, всех родственников, даже дальних, заставляет приезжать. Он говорит: «Бросай все, дурак, и езжай. Проекты подождут. Начальник твой подождет. А она — нет» И в этом он, конечно, прав. Прав на сто процентов, хотя и выглядит со стороны этаким чудаком.
Знаете, меня всегда занимал один вопрос: почему мы так боимся смерти, но при этом так беспечно относимся к жизни? Мы тратим годы на обиды, на выяснение отношений, на накопление ненужных вещей, на беготню за призрачными благами. А потом, когда кто-то уходит, мы хватаемся за голову: «Ах, как же так? Мы же не успели!» Не успели что? Поговорить? Обнять? Сказать «я тебя люблю»? Но ведь для этого не нужно особого времени. Для этого нужна всего минута. Но мы почему-то всегда откладываем эту минуту на потом. И потом это потом становится никогда.
Я сейчас часто вспоминаю бабушкины пироги. Не вкус их даже, а процесс. Как она раскатывала тесто, как посыпала стол мукой, как приговаривала: «Пирог должен быть с душой, без души это не пирог, а выпечка». И я, маленький, сидел на табуретке, болтал ногами и клянчил кусочек теста. Она отрывала маленький кусочек, давала, и это было счастье. Абсолютное, ничем не осложненное счастье. Я тогда об этом не думал, конечно. Я думал: скорее бы пирог спекся. А теперь я понимаю, что тот час, проведенный на кухне с бабушкой, был гораздо ценнее любого пирога. И даже гораздо ценнее всех моих нынешних успехов, о которых я так мечтал в юности.
Успехи приходят и уходят. Зарплата повышается, машины меняются, квартиры становятся больше. А люди — они не становятся больше. Они становятся старше. А потом их не становится.
И вот что я вам скажу, дорогой мой. Я человек не религиозный, скорее научный склад ума, но в этом вопросе я пришел к одному простому выводу. Если уж нам суждено терять, если уж это заведено природой, что старшие уходят раньше, то наша единственная возможность их удержать, это наше собственное внимание. Пока мы помним, пока мы рассказываем их истории, пока мы смотрим на их смешные панамки на старых фотографиях, они живы. Не в физическом, конечно, смысле, а в смысле важном. Они продолжают влиять на наши поступки, на наши слова. Я, например, когда собираюсь сделать какую-нибудь глупость, всегда думаю: а что бы сказал отец? Он бы сказал: «Сынок, ты лошадь не туда запрягаешь». И я останавливаюсь. И это значит, что отец мой, которого нет уже двадцать лет, жив. Жив в моем тормозном пути.
А мать живет в моей привычке, просыпаясь по утрам, первым делом заваривать чай не в кружку, а в чашку с блюдцем. Потому что она так делала. И я отвыкнуть не могу, да и не хочу. Так что, если подумать, мы не теряем их полностью. Мы теряем их физическое присутствие, их голос, их тепло. Но их суть, их характер, их любовь — это все остается в нас, въедается в нас, как бабушкина мука под ногти. И единственное, что нам нужно делать, — это не лениться помнить. Не лениться пересматривать старые альбомы. Не лениться рассказывать своим детям (а у меня, к слову, уже свои дети, и они тоже бегают в трусишках по саду), кто были эти люди на пожелтевших карточках.
Я вот завел себе правило: каждый месяц, первого числа, я достаю этот самый комод. Открываю нижний ящик. Достаю фотографии. И смотрю. Молча. По десять, по пятнадцать минут. Жена сначала удивлялась, думала, у меня приступ меланхолии, а потом привыкла. Я смотрю на молодую маму в панамке, на отца с удочками, на бабушку с пирогами, на дедушку с его грачами. И я им мысленно рассказываю, что у меня нового. Я знаю, это глупо. Это сентиментально. Это, если смотреть со стороны, похоже на небольшое сумасшествие. Но мне от этого легче. Мне кажется, что в эти минуты мы снова вместе. Мы снова сидим на террасе, пьем чай, смеемся. И время, этот наглец, на эти пятнадцать минут останавливается.
И знаете, что я еще заметил? Когда я начал это делать, я и к живым родственникам стал относиться иначе. Я перестал откладывать на потом разговоры. Потому что понял: это «потом» может не наступить. И теперь, если мне хочется сказать сестре, что она у меня замечательная, я звоню и говорю это сразу, а не жду дня рождения. Если хочется обнять дочь, я обнимаю, даже если она в наушниках и делает вид, что ей это не нужно.
Она, кстати, недавно нашла ту самую фотографию, с которой я начал. Смотрела долго, потом говорит: «Пап, а кто это в смешной шляпе?» Я говорю: «Это твоя бабушка. Моя мама». Она удивилась: «Такая молодая? А я думала, бабушки они старые». Я говорю: «Бабушки тоже когда-то были молодыми. И смеялись. И носили панамки». Она подумала и сказала: «Давай эту фотографию в рамку поставим. На письменный стол. Чтобы я ее видела».
И вот тут, дорогой мой, я чуть не заплакал, но сдержался, потому что мужчине плакать не положено, особенно когда ему уже под пятьдесят. Я просто сказал: «Давай».
Теперь эта карточка стоит у нас на самом видном месте. И каждый раз, проходя мимо, я вижу маму. Она сидит на скамейке, запрокинув голову, и хохочет. И мне кажется, что она хохочет над нами, над всей этой суетой, над моими попытками поймать время за хвост. Она как будто говорит: «Ну что ты суетишься? Живи. Просто живи. И помни».
Вот так-то. Время бежит быстро, это правда. И родных мы теряем, это тоже правда, и горькая. Но пока у нас есть эти черно-белые, а иногда и выцветшие цветные карточки, пока мы перебираем их дрожащими пальцами, пока мы рассказываем о своих стариках детям до тех пор мы еще не проиграли окончательно. Мы еще держим оборону. И если вы, прочитав эти строки, отложите в сторону книжку (или, как теперь водится, отложите телефон) и наберете номер своей мамы, или бабушки, или отца значит, я писал это все не зря.
А то ведь, право слово, обидно будет, если вы тоже будете ждать, пока проект сдадите. А время-то ждать не будет. Оно, знаете ли, не любит ждать. Оно любит действовать.
Вот и все, собственно. А я пойду чай пить. Из чашки с блюдцем. И маму помяну добрым словом.
Свидетельство о публикации №226032600090