Алебастровый нектар
Повествует хронист, который в юности мечтал быть секретарём святой Амальтеи с острова Тасоса. «Молва уверяла, — писал он, — будто из её глаз, открытых во время экстаза, струился хмельный мёд. Ангелы, опьянённые, путали псалмы и хоронили лютни». В знак соблазнённой веры Амальтея носила виноградную лозу, обвившуюся вокруг талии вместо пояса целомудрия. Искушённые старцы толковали это как ересь, но никто не рискнул сказать ей: «сестра, ты — вакханка в рясе». Она отвечала только смехом.
И вот хронист, ещё мальчишка, пришёл к Амальтее просить «ведение о тёмном пути». Та повела его в погреб, где в кувшинах хранили вино для евхаристии. «Слушай, — сказала она, — существует литургия, которую совершают не священники, а артерии. Кровь — это вино без догматов. Пей». Мальчик испил и почувствовал, что рёбра его раскрылись, как створки раковины; в межрёберной пустоте зазвучала фраза, которой не учат в семинарии: «святость без жара бесплодна».
Другая из сияющих женщин — Доротея Эфесская — полагала, что Бог разговаривает пальцами, а потому писала проповеди на собственной коже. Ночами она рисовала на бедре дерзновенные миниатюры — петлицы архангелов, сплетённые со змеиными спиралями. Днём бинтовала раны, и бинты пахли миррой и грешной росой. Однажды её посетила Иуллиана Ореховая — та самая отшельница, которая говорила о Боге как о «неутихающем смехе внутри лесного орешка». Они беседовали, дотрагиваясь лбами. Доротея утверждала, что страдание — лестница, но ступени её строятся из поцелуев. Иуллиана соглашалась, добавляя: «а если в середине лестницы разольётся медовое озеро, не смей вычерпывать его цензурой».
Хронист слушал их, пряча голодный взгляд. Ему было едва двадцать, но он уже подозревал, что жажда — более надёжный учитель, чем катехизис. Он записал: «Я видел двух женщин, которые мыслят плотью. Их шрамы — литеры, их жар — пунктуация». В ту же ночь ему приснилась Ева, протягивающая яблоко не Адаму, а самому Господу. Проснувшись, он понял: дерзание Евы — первый акт теандрического эротизма.
Со временем хронист возжелал великого синтеза — соединить виноград Амальтеи, лесной орех Иуллианы и кровавые письмена Доротеи в единый эликсир. Он припомнил рассказ о Мелетине Сиракузской, которая, будучи девицей, вышивала на облачениях фразу: «Эклогея павших звёзд». Ходили слухи, что, коснувшись этих слов, мраморные статуи начинали потеть. «Потеющая скульптура, — заметил он, — ключ к браку камня и плоти».
Решив узнать тайну, хронист пробрался ночью в крипту, где покоился саркофаг некой вакханки, крещённой безымянным диаконом. Саркофаг был покрыт барельефами: менады, расплетающие волосы ангелам. Он водрузил на крышку сосновый факел; смола запела. «Похоти древних, — возгласил он, — поднимитесь, чтобы обвенчаться с тоской святых». Камень содрогнулся, трещины раскрылись, и из них выполз белый, как молоко, туман: дыхание смешанных миров. Хронист в страхе, но и в ликовании, вдохнул этот пар — и увидел, что плоть его стала полупрозрачна, как мутноватое стекло.
Отныне он называл себя Агапитом Стеклянным и странствовал, собирая слухи о женщинах, перешагнувших грань между огнём и догмой. Где-то в пустыне он встретил Ниобу Алжирскую — бывшую наложницу эмира, принявшую в монастыре новый обет: «никому не принадлежать, кроме неведомого пламени». Ниоба говорила, что Бог слышит быстрее, если именовать Его шёпотом сосков. «Попробуй, — засмеялась она, — и ты убедишься, что молитва растекается по коже, как роса первозданного утра».
Агапит, поражённый, писал: «Святые жены — анафемы приличию; они требуют у Рая процент за каждый удар своего сердца». Он боялся, что его заметки однажды сожгут на папском костре, но рука всё равно скользила по пергаменту, словно одержимая змея-каллиграф.
На исходе пятого года странствий он достиг руин Дельфийского святилища. Сибилла, давно истлевшая, как будто вновь заговорила в треске кипарисовых веток: «верховная истина — оргиастична». В развалинах паслись козы: каждая — потенциальный жертвенный агнец, но ни одна не была принесена в жертву. «Мы живём в паузе между желанием и жертвоприношением, — подумал Агапит, — и эта пауза — бесконечная вибрация». На обломке колонны он нашёл выцарапанный ветром слог: ;; — начало слова ;;;;, (саркс) «плоть». Подул ветер, добавил вторую половину — ;;; — и вышло ;;;;;;;; (саркс-син), «плоть-грех». «Видишь, — усмехнулся он небесам, — сама природа склоняет камень к двусмысленности».
Однажды ночью Агапиту привиделась пиршественная зала, где виночерпиями служили привидения платоников, а блюда подавали менады в прозрачных капюшонах монахинь. В центре стола стояла чаша из обсидиана, полная густого мёда. «Выпей, — велели они, — мёд забвения — это расплавленное время. Кто вкусит его, тот будет помнить всё сразу». Он отпил и пережил безумную вспышку: одновременно увидел первую поцелуйную дрожь Адама и финальный удар Серпа времени по хрусталю мира. Очнувшись, он почувствовал во рту привкус горелого ладана и дыма виноградной лозы — знак, что Амальтея празднует за гранью жизни.
Нуждаясь в новом свидетеле, он возвратился к Иуллиане Ореховой, теперь уже слепой. Та обитала в клетушке, где по стенам бегали солнечные пятна, как зайчики псалмов. Он поведал ей о путешествиях. Иуллиана слушала, касаясь его горячих дланей. «Ты ищешь слово, — прошептала она, — но слово находится не в тетради, а в пульсе. Бог — это глагол, который спрятался среди ударов сердца и пытается притвориться давлением крови в голове». Агапит заплакал, впервые за много лет. Слёзы его были солоноваты и пахли морской свежестью с ароматом молодой зелени. «Соль — память моря, — сказала она, — а зелень — дыхание влажной земли. Так в тебе соединены хаос и глина. Остаётся добавить искру».
Искра пришла в лице девы Порфирии Склептической, которую он повстречал на Via Appia, где камни доныне греются теплом погребённых. Порфирия несла в корзине пару человеческих черепов. «Сувениры от будущего, — объяснила она. — Когда-нибудь мы с тобой будем ими. Произнеси проповедь этим устам без языка». Агапит, обняв лунные сферы черепов, сказал: «телесность — маска, за которой тайно улыбается пустота. Но маска эта пылает. Пустота тоже научается краснеть». Черепа зазвенели, словно согласились, и из глазниц выпорхнули две искры в виде мотыльков. Они растворились в воздухе, оставив запах ненаписанных од.
Путник понял, что его собственная история близится к новолунию. Он вернулся в Санта-Ликарио, где когда-то был подпевалой у сумасшедших колоколов. В пустой ризнице он разложил свои манускрипты — все, кроме одного. Тончайший свиток кожи, усыпанный буквами-ранами Доротеи, он спрятал под каменную плиту. «Если мир утомится от трезвости, — прошептал он, — кто-нибудь отодвинет плиту и вдохнёт аромат святого безумия».
Собрав толстую тетрадь заметок, Агапит заперся в келье под обвалившейся кровлей. Дождь проникал через разломы, смывая чернила, смешивая слова, превращая повествование в полузримый расплывчатый витраж. Он и не сопротивлялся: «Пусть текст станет рекой, — решил он, — иначе зачем притворяться божественным переписчиком?». На рассвете стихшая гроза оставила листы влажными и сияющими, словно на них только что падали звёзды. Он перечёл смытые абзацы и понял, что смысл, отмытый дождём, стал крепче прежнего — как контуры гор проявляются яснее, когда ушёл туман.
В полдень келью наполнил аромат фиалки и дыма. Амальтея, Доротея, Иуллиана, Ниоба и Порфирия вошли без стука, каждая — в венке из противоположностей: розы и шипы, пепел и мёд. «Мы пришли, — сказала Амальтея, — чтобы забрать своего ученика». Агапит кивнул: «Тогда позвольте сделать последнюю запись». Он вырвал чистый лист и вывел кровью:
«Святость — не невеста, а пиршество. Вино её наливают те, кто не боится смешать Пневму с Плотью. Благословен будет беспорядок, из которого рождается огонь, способный целовать и звезду, и язву».
Жёны улыбнулись. Доротея лизнула строку, чтобы скрепить подписью раны. Текст вспыхнул аметистовым свечением и рассыпался в искры, которые взмыли к зияющему небу вместо колокольни.
Когда я, странный читатель XXI века, закончил расшифровку палимпсеста, полы ризы уже шевелились от ветра. Я понял: хронист исчез, но не умер. В каждой искре, взлетевшей сквозь разлом, хранилась порция его бродячего пламени. Монастырские вороны снова каркнули, и мне послышалось: «;;;;-;;;» (саркс-син). Я улыбнулся, ибо осознал лишь: плоть и грех — сиамские близнецы тайны; ими питается святой эротизм, без которого даже ангелы молчат.
Так закончилась моя встреча с алебастровым нектаром, и в руке остался лишь запах редкого дыма — достаточное доказательство, что история происходила не только на бумаге.
Свидетельство о публикации №226032702032